Эпигоны народничества:- Г. Меньшиков, самый яркий представитель их.- Народник старого типа:- Н. Е. Петропавловский-Каронин, Богданович Ангел Иванович, Год: 1896

Время на прочтение: 21 минут(ы)

А. И. Богдановичъ

Эпигоны народничества:—Г. Меньшиковъ, самый яркій представитель ихъ.—Народникъ стараго типа:— Н. Е. Петропавловскій-Каронинъ.

Годы перелома (1895—1906). Сборникъ критическихъ статей.
Книгоиздательство ‘Міръ Божій’, Спб., 1908
Идеи, какъ и люди, не умираютъ, не оставивъ посл себя наслдниковъ. Он раздробляются и развтвляются, и изъ одного, вначал сильнаго и широкаго, теченія получается нсколько мелкихъ струекъ, которыя журчатъ себ потихоньку, пока не вольются въ новый сильный потокъ. То же было и съ народничествомъ, которое не осталось безъ эпигоновъ, хотя и извратившихъ идею стараго народничества до неузнаваемости, но сохранившихъ прямую и явную связь съ нимъ. Эту связь можно назвать ‘народолюбіемъ’, понятіемъ еще боле туманнымъ и расплывчатымъ, чмъ само народничество. Народолюбіе эпигоновъ представляетъ нчто смутное и неопредленное, слащавое до приторности и сентиментальное, напоминающее времена ‘Бдной Лизы’, когда жизнь на лон природы, въ восхитительной обстановк ничмъ не испорченной ‘натуры’ представлялась идеаломъ счастья и благополучія. Теперь лоно природы замняется просто деревней, которой противопоставляется городъ, вмсто пейзанъ, говорятъ просто крестьяне, но, какъ увидимъ ниже, сущность осталась та же.
Однимъ изъ самыхъ яркихъ представителей этихъ эпигоновъ народничества является г. Меньшиковъ, собравшій воедино разсянныя на пространств нсколькихъ лтъ свои сладкогласованія о деревн и выпустившій ихъ подъ громкимъ и заманчивымъ титломъ ‘Думы о счасть’. Г. Меньшиковъ не громкій писатель, и большинство нашихъ читателей, можетъ, о немъ и не много слыхали. Тмъ любопытне имъ познакомиться съ писателемъ, тихоструйныя рчи котораго касаются предмета, столь для всякаго близкаго и дорогого, какъ счастье.
Мы не можемъ подобрать для характеристики г. Меньшикова, какъ писателя, лучшаго эпитета. Именно — тихоструйный. Рчь его льется тихо и плавно, обходя камни и препоны, не задвая выступовъ и отроговъ, не опускаясь въ омуты и не возносясь до вершинъ. Гладкія фразы, закругленные періоды, мягкія выраженія мало-по-малу закутываютъ читателя, какъ теплое пуховое одяло, нжатъ слухъ, какъ мрный шепотъ разсказывающей сказку няни, подъ говоръ которой вы такъ сладко засыпали въ дтств. Нчто подобное вы испытываете, читая ‘Думы о счасть’ г. Меньшикова, и отъ времени до времени надо сдлать усиліе, стряхнуть съ себя ту дрему, которую навваетъ мрная плавность его стиля. Какъ писатель, г. Меньшиковъ лишенъ темперамента. Его ничто не взволнуетъ, ничто не выведетъ изъ себя, не заставятъ крикнуть отъ боли или возликовать отъ радости. Неизмнно спокойный и размренный, онъ цдитъ словцо за словцомъ, выписываетъ не дрогнувшей рукой фразу за фразой, страничку за страничкой, пока самодовольно и съ пріятнымъ сознаніемъ благополучно доведеннаго до конца дла не поставитъ послднюю точку.
Пишетъ онъ много и пространно, но всегда съ кротостью и незлобіемъ, съ спокойствіемъ души, обртшей миръ въ сознаніи достигнутой истины. И только склонный къ критик и анализу читатель усмотритъ мстами въ этой кротости нкое вяніе лицемрія, присутствіе тонкаго яда хорошо скрытой злости и далеко не братолюбивыхъ чувствъ. Разъ уловивъ этотъ тонъ дланности и неискренности, вы уже не можете отдлаться отъ впечатлнія натяжки и непріятной поддлки. Въ конц концовъ получается странный результатъ. Чмъ боле вы читаете этого писателя, тмъ меньше онъ становится для васъ убдительнымъ. Повидимому, онъ говоритъ трюизмы, ходячія аксіомы, высказываетъ мысли, которыя каждому по сту разъ на день приходится говорить не замчая, а между тмъ въ устахъ г. Меньшикова он получаютъ какой-то вызывающій на противорчіе оттнокъ. Зависитъ это отъ того, что г. Меньшиковъ, взявъ ходячую истину, заявляетъ сразу: ‘а я говорю совсмъ напротивъ’, какъ поступаетъ у Гл. Успенскаго сельскій писарь, поучающій своего пріятеля ухаживать за барышнями. По увренію писаря, пріемъ побдоносный и непреодолимый, но въ данномъ случа мало убдительный, тмъ боле, что г. Меньшиковъ постоянно впадаетъ въ противорчія и самъ себя побиваетъ на каждомъ шагу.
Происходитъ это отъ непреодолимой страсти г. Меньшикова къ оригинальничанью. Какъ мыслитель, онъ меньше всего оригиналенъ, и, сознавая за собой эту слабость, г. Меньшиковъ нарочно выбираетъ самыя простыя темы, но стремится разработать ихъ возможно чуднй. Отсюда и происходитъ удивительная смсь трюизмовъ и банальностей съ самыми невроятными, рискованными и противорчивыми положеніями. Изъ самаго простого обыденнаго житейскаго вопроса нашъ философъ стремится создать нчто уму непостижимое по глубин и наворочаетъ кучу фразъ, витіевыхъ, запутанныхъ, яко бы глубокомысленныхъ, а въ сущности пустыхъ и безсодержательныхъ. Въ конц концовъ получается несноснйшая скука, которою ветъ отъ этихъ ‘думъ о счасть’.
Начинаетъ онъ, какъ всегда, издалека. ‘Чтобы понять, въ чемъ счастье, нужно заглянуть въ сердце несчастныхъ, самыхъ несчастныхъ, какіе есть на свт’. Совтъ не дуренъ, хотя, правду говоря, неосуществимъ и открываетъ широкое поле для всякихъ мудрствованій, чмъ авторъ и пользуется беззастнчиво. Во-первыхъ, кто самый несчастный? Понятія ‘счастливый’, ‘несчастный’ такъ индивидуальны, что подыскать общую мрку немыслимо. А во-вторыхъ, почему сердце несчастнаго боле доступно для наблюденій, ‘заглядыванія’, чмъ сердце счастливаго. Только въ участк, по словамъ Щедрина, умютъ читать въ сердцахъ и выдавать соотвтственные аттестаты, да и то главнымъ образомъ по части благонадежности и неблагонадежности. Чтобы еще больше запутать вопросъ, г. Меньшиковъ беретъ представителями сугубаго несчастія самоубійцъ, — нкоего неудачника-поэта и удачнаго генерала, который взялъ да и застрлился наканун назначенія на высокій постъ. Г. Меньшиковъ пытливо вопрошаетъ сердца самоубійцъ, которыя уже не бьются и ни на какіе вопросы не могутъ дать ни прямыхъ, ни косвенныхъ отвтовъ. Начинается тягучее воркованіе, переливчатая рчь на тему — жилъ человкъ и нтъ человка. А почему его нтъ, никому неизвстно, въ томъ числ и г. Меньшикову, который скромно, но съ достоинствомъ самъ сознается въ этомъ. ‘Сколько я помню молодежи, сверстниковъ моихъ, покончившихъ съ собой безъ всякихъ, сколько-нибудь уловимыхъ причинъ: нельзя же, напр., считать ‘причиною’ то, что человкъ проигралъ деньги, не получилъ общаннаго отпуска, не дождался свиданія съ женщиной, которою увлекся’. Правильно, никто противъ этого спорить не станетъ, ибо причины, перечисленныя г. Меньшиковымъ, дйствительно пустыя, и самоубійцы, лишающіе себя жизни отъ такихъ пустыхъ причинъ, сами, надо полагать, столь пусты, что ихъ сердца едва ли намъ многое сказали бы, если бы могли говорить. И скорбно поматывая главою, г. Меньшиковъ заканчиваетъ о самоубійцахъ: ‘самоубійства растутъ, растутъ въ ужасающемъ числ, захватывая вс возрасты и состоянія, все — даже высшіе предлы ‘счастья’ и даже высшіе — по преимуществу’.
Что же такое счастье? — вопрошаетъ онъ дале. Поломавшись не мало, источивъ достаточно словесъ о разныхъ предметахъ, онъ ршаетъ,— основа счастья любовь къ людямъ, взаимная любовь. Для укрпленія столь новаго и глубокомысленнаго ршенія, ради чего пришлось г. Меньшикову покопаться въ сердцахъ самоубійцъ, на дн каковыхъ сердецъ оно, это ршеніе, было имъ обртено, слдуютъ высоко-мудрыя ссылки на Достоевскаго, Цицерона, Сенеку, на мудрость древнихъ и новыхъ народовъ. Вообще, такова ужъ манера г. Меньшикова, чмъ банальне, ходяче, общепризнанне мысль, тмъ боле авторитетовъ онъ привлекаетъ къ отвту для вящшаго удрученія читателя.
Итакъ, основа счастья — любовь. Но, если дло такъ просто, то ‘кто же мшаетъ каждому любить людей’? ‘Вдь даже какой-нибудь бднякъ-сапожникъ любитъ свою грязную и взнуренную жену-прачку, иметъ пріятелей, такихъ же оборванцевъ, и насыщаетъ же онъ какъ-нибудь свои потребности любви и дружбы’, утверждаетъ г. Меньшиковъ. И опять правъ: кто можетъ возражать противъ столь безспорнаго положенія, что и сапожнику доступны любовь и дружба? Правильно разсуждаетъ г. Меньшиковъ, такъ правильно, что отъ этой правильности даже одурь беретъ. Васъ забираетъ сомнніе, ужъ, чего добраго, не смется ли надъ вами авторъ? Ужъ слишкомъ серьезно онъ говоритъ пустяки. Но, оказывается, это только прелюдія, а пьеса еще впереди.
Любовь, а слдовательно и счастье, доступны всмъ, даже и сапожнику. Дале авторъ длаетъ внезапный скачекъ и прямо набрасывается на культуру:’ Не легче ли это въ сред культурныхъ, изнженныхъ классовъ съ ихъ утонченнымъ умственнымъ и эстетическимъ развитіемъ и проч…?’ — и отвчаетъ — ‘нтъ, не легче’. Съ этого момента начинается настоящая музыка, сущность которой прославленіе деревни съ ея простотой и прочими прелестями и сугубое приниженіе города съ его культурой.
Вы думаете, культура сближаетъ людей, длая ихъ боле чуткими къ общественнымъ дламъ, боле отзывчивыми на запросы жизни, боле склонными къ совмстной работ? ‘А я говорю совсмъ напротивъ’, слдуетъ пространное разсужденіе о томъ, что въ город люди живутъ боле обособленно, чмъ въ деревн, и самый убдительный аргументъ тотъ, что въ Петербург можно жить на одной лстниц и не знать другъ друга, а въ деревн каждая сосдка знаетъ, что у другой въ горшк варится. Это ли еще не ‘соціабильнооть’> какъ выражается Лсковъ? Вы думаете, что ‘науки юношей питаютъ, отраду старцамъ подаютъ’, а г. Меньшиковъ говоритъ ‘совсмъ напротивъ’. Науки людей очерствляютъ, длаютъ ихъ спеціалистами, а каждая спеціальность людей суживаетъ, черствитъ душу и сушитъ мозгъ. По вашему мннію, искусства процвтаютъ въ городахъ и были созданы ими. ‘А я говорю напротивъ’,— истинное искусство возможно только въ деревн, гд масса свжихъ образовъ, зелени, воздуха. А въ город школа убиваетъ оригинальность, притупляетъ художественное чувство ребенка, изъ котораго вырабатываютъ техника, заставляя его барабанить экзерциціи да вырисовывать линіи. И такъ до безконечности споритъ и торжествуетъ г. Меньшиковъ, побивая на голову противника, который у него олицетворяется то въ образ злополучнаго петербургскаго чиновника, то городского заморыша, то въ обществ, собравшемся на журфиксъ и т. п.
Слдовать за авторомъ шагъ за шагомъ мы не станемъ. Все это до того уже жевано и пережевано, что перечитывать въ жвачк г. Меньшикова, при всей его тихоструйности, плавности, кротости и беззлобіи, адски тоскливо и убійственно скучно. Деревенскія прелести расписаны авторомъ елейнымъ и слащавымъ языкомъ, тутъ и зеленая травка, и божья птичка, и единеніе душъ, и община, и церковь въ древнехристіанскомъ смысл. Городъ губитъ и душу, и тло, въ немъ невозможно счастье, его надо искать въ деревн, въ единеніи съ природой и народомъ. А для этого интеллигенція должна ‘онародиться’, ‘раствориться въ народномъ тл’, и сдлать это надо такъ, чтобы и народу была польза, и интеллигенціи и добыть малую толику ‘дтишкамъ на молочишко’. Слдуетъ длинное, нравоучительное и чинное размышленіе о судьбахъ интеллигенціи, потерянной, разбросанной, не имющей ни значенія, ни удачи въ жизни, какъ личной, такъ и общественной, и смиренное мудрованіе насчетъ народа, который великъ, могучъ, проникнутъ идеей божественной миссіи.
Тутъ мы входимъ всецло въ область народнической аргументаціи о превосходств народныхъ устоевъ, незыблемыхъ и крпкихъ, надъ легковсной интеллигентностью горожанина. Г. Меньшиковъ въ одномъ лишь рзко отличается отъ стараго народничества. Послднее призывало интеллигенцію въ деревню на службу народу во имя долга, онъ же — во имя счастья, которымъ желаетъ заманить интеллигенцію подъ снь струй. Разница, какъ можно судить, весьма существенная.
Въ глав ‘Народъ’ авторъ отмчаетъ разобщенность интеллигенціи и народа и задается вопросомъ, ‘какъ найти потерянное родство съ народомъ’? Ршеніе дается весьма простое. ‘Для этого нужно поступать такъ, какъ вы длали бы гд-нибудь въ Германіи, если бы хотли натурализоваться. Вы вышли бы изъ русской колоніи, гд жили, поселились бы среди нмцевъ, приняли бы ихъ языкъ, вру, нравы, привычки, политическія обязанности и права. Только тогда нмцы признали бы васъ за своего. То же самое нужно сдлать, если мы хотимъ породниться съ своимъ народомъ: нужно возвратиться въ его среду, перехать въ деревню, войти въ нормы ея быта, труда, настроенія, идеаловъ. Нужно онародиться, стать въ условія жизненнаго равенства съ мужикомъ. Я убжденъ, что для этого вовсе не нужно терять своей образованности, а необходимо сохранить ее, и вовсе не нужно погружаться въ мракъ и грязь: нужно только свое хорошее приложить къ народному хорошему. Вдь и для того, чтобы сдлаться нмцемъ, нтъ нужды пріобртать дурныя нмецкія привычки, заражаться шовинизмомъ, пить до одури пиво и т. п. Только хорошее истинно національно, и его достаточно во всякомъ народ, и въ нашемъ. Образованные люди думаютъ, будто ихъ отдляетъ отъ простонародія образованіе, такъ что слиться съ народомъ нельзя, не потерявъ человческаго образа. Это грубое заблужденіе. Если образованіе истинное (а не новое суевріе), оно можетъ только соединять людей, а не раздлять, приблизившись къ народу, вы увидите, что и онъ кром невжества, обладаетъ истиннымъ образованіемъ, и въ степени иногда удивительной! Вы встртите здсь утонченную культуру души, характеровъ, ума, воображенія, богатую неписанную литературу, богатую музыку, прекрасно разработанный языкъ, который не могъ бы быть у необразованнаго народа, въ род дикарей, довольствующихся тремя десятками словъ. Вы встртите массу точнйшихъ знаній, заимствованныхъ изъ наблюденій природы, знаній иногда древнихъ, облеченныхъ въ іероглифы суеврій, ключъ къ которымъ утерянъ. Конечно, вы встртите въ народ и совершенное незнакомство съ вашей европейской культурой, но вдь и вы — крупный невжда въ его народной культур, вдь и вы богаты своими суевріями и іероглифами знаній. Въ общеніи съ народомъ, однако, вы сейчасъ же увидите, что ваши самыя дорогія безспорныя истины, истины нравственныя, народу понятны и даже суть какъ бы его безспорныя истины, вы увидите, что все великое, благородное, святое, вчное народъ только слегка какъ бы запамятовалъ, но сейчасъ же, при малйшемъ намек, припоминаетъ во всей ясности и часто ясне васъ самихъ’, стр. 47—48).
Въ этой длинной выдержк лежитъ центръ тяжести взглядовъ г. Меньшикова, и какъ напоминаютъ они творенія присноблаженной памяти Юзова или г. В. В.! Эти оба столпа народничества могли бы подписаться обими руками подъ тирадой г. Меньшикова. И аргументація его точь-въ-точь такая же, вмсто фактовъ увренія, вмсто доказательствъ — аналогіи. Никто, напримръ, не станетъ говорить, что народъ — дикарь, что у него нтъ своей культуры, что разобщенность съ народомъ полезна или желательна. Г. Меньшиковъ, какъ и покойный Юзовъ, беретъ именно такія абсурдныя положенія и ихъ побдоносно разбиваетъ, ни на минуту не желая замтить, что стучится въ открытую дверь. Зажмуривъ глаза, загипнотизированный мрнымъ токомъ гладко льющихся словъ, онъ монотонно твердитъ: ‘все безсиліе интеллигенціи въ отчужденіи… чмъ дальше сословіе отъ народа, тмъ ближе его физическая и психическая гибель… исторія Запада и Востока доказала, что…’ и т. д., и т. д.
Народники стараго типа были люди прямолинейные. Онародиться такъ онародиться. Надвай зипунъ, берись за соху, учись пахать, косить, не бояться ни голода, ни холода. Но г. Меньшиковъ не даромъ взлелянъ городской культурой и разстаться съ нею не желаетъ. Городъ, вообще говоря, скверенъ, но и въ немъ есть кое-что хорошее. Есть наука, есть искусства, народу тоже нужныя. Ему нужны врачи, техники, книги и прочій антуражъ культурной жизни. Необходимо все это пересадить въ деревню, а для этого надо… строить города въ деревн. Мы вовсе не думаемъ смяться надъ читателями, выписывая этотъ курьезный выводъ, вытекающій изъ разсужденій г. Меньшикова. Таково его разсужденіе о наук и искусств, которыя теперь никому не нужны въ городахъ, лежатъ безцльно въ сокровищницахъ музеевъ, и ‘если бы злой волшебникъ перенесъ потихоньку вс эти ученыя хранилища въ Камчатку, петербургская интеллигенція не хватилась бы ихъ цлые годы’ (стр. 109). Кому они нужны? Никому. Взять, наприм., нашу журналистику. ‘Толстые журналы, серьезныя книги — ихъ обыкновенно только перелистываютъ, или читаютъ ужъ очень излюбленныхъ авторовъ: прочесть журналъ или книгу отъ доски до доски, какъ бываетъ часто въ провинціи,— цлое событіе для петербуржца. Настоящіе заправскіе читатели и теперь деревенскіе читатели: это вамъ скажутъ въ любой редакціи или книжномъ склад’. Одинъ лишь предразсудокъ, будто городъ культурне и образованне, и только злонравіе и человконенавистническіе инстинкты заставляютъ людей скопляться въ города. Увлекшись, г. Меньшиковъ забылъ, что какъ разъ, напримръ, именно теперь строится новое помщеніе для читателей въ публичной библіотек, потому что старое не вмщаетъ желающихъ заниматься въ ней. И въ любой редакціи ему могли бы дать свднія, что деревня, въ смысл подписки, пока не играетъ никакой роли. Каждый годъ контора нашего журнала помщаеть любопытную табличку распредленія журнала по Россіи, оказывается что девять десятыхъ общаго числа поглощаютъ губернскіе и уздные города, почти одну десятую Петербургъ, а въ деревню уходятъ десятки экземпляровъ. То же самое, конечно, и съ другими журналами, а также и массою ежегодно выходящихъ книгъ.
Знаетъ это, не хуже насъ, и г. Меньшиковъ, но ему непремнно хочется доказать, что строить города въ деревн много раціональне. Напримръ, художественные музеи получили бы тогда большее распространеніе, потому что вмсто нсколькихъ большихъ явилась бы масса маленькихъ. Въ каждомъ ‘деревенскомъ’ город явился бы свой музейчикъ, своя библіотечка, свой университетикъ, своя газетка. Представимъ себ только всю Россію, гд нтъ ‘городскихъ’ городовъ, а все ‘деревенскіе’,— разв это не было бы удивительнымъ культурнымъ торжествомъ? Конечно, всякій скажетъ, что лучшаго и желать нельзя. И вы думаете, это невозможно. Напрасно! ‘Поглядите, какъ зажиточны и опрятны нмецкія, голландскія, швейцарскія деревни — или хотя бы наши сибирскія села, до которыхъ городъ еще не дошелъ, или селенія колонистовъ, которыя онъ обошелъ… Мстами вы встртите тамъ (заграницей) и телеграфъ, и телефонъ, и электрическое освщеніе, и почтовую контору, и магазины. Есть въ Америк деревни даже съ своей газетой’. Наивный читатель, пожалуй, замтитъ, что это Америка, ей и книги въ руки, а у насъ-то, гд видлъ эти чудеса г. Меньшиковъ? Или онъ насъ приглашаетъ вообще въ деревню, а не въ русскую спеціально? Но тогда къ чему вс эти пустыя рчи? Про разныя заморскія чудеса и диковинки мы слышали и отъ боле компетентныхъ свидтелей, чмъ нашъ философъ, и выводы, къ которымъ они приходятъ, тоже не чета оригинальной иде г. Меньшикова.
Только пустота нашей общественной жизни, отсутствіе здоровой и правильной общественной дятельности можетъ породить такую философію праздномыслія и пустословія. Въ ней одно только для насъ и любопытно, въ какую преобразованную форму отлилось старое народничество. Въ обработк г. Меньшикова оно преобразилось въ чисто мщанскую идеализацію своего уголка на лон природы, съ своей коровкой, зеленой травкой, тихой уютной жизнью въ кружк своихъ, гд всего понемножку: и любви, и науки, и искусства, и даже мужичка. И все это въ маленькой, скромной доз, ибо счастіе,— ‘мщанское счастіе’,— должно быть прежде всего достижимымъ. ‘Идеалъ хоть на мгновеніе долженъ быть достижимымъ’, трогательно поясняетъ г. Меньшиковъ. ‘Если идеалъ недостижимъ, то человкъ всегда немного недоволенъ, сколько бы ни совершенствовался, и жизнь его всегда немного отравлена… Совершенная недостижимость парализуетъ всякое желаніе стремиться къ цли: каждый нагнется поднять красивый цвтокъ, но никто не протягиваетъ руки къ звздамъ, не мене прекраснымъ, чмъ цвты. И я думаю, идеалами нужно считать цвты, а не звзды’. Этотъ цвточный идеалъ удивительно какъ характеренъ для мщанской философіи г. Меньшикова. Срывать цвты удовольствія есть тьма охотниковъ, и возведеніе этого занятія въ идеалъ — имъ, несомннно, придется по вкусу.
Примшалась къ этой философіи и нкоторая доза толстовства, хотя тоже въ преображенномъ вид, боле доступномъ и легкомъ для г. Меньшикова. Онъ тоже твердитъ за графомъ — ‘царство Божіе внутри насъ’, но, какъ рабъ лукавый, тихонько желаетъ пріобщить нчто и изъ вншняго царства. Ему хотлось бы совмстить вс удобства культуры съ свободою независимаго отъ этой культуры человка. Пространно и многообразно онъ силится доказать, что, онародившись и растворившись въ народ, интеллигенція можетъ сохранить и науку, и искусство, и комфортъ цивилизованной жизни до музеевъ включительно. Только все это надо сдлать маленькимъ-маленькимъ, для большаго удобства при передвиженіи и переноск. Музеи онъ проектируетъ передвижными, а науку совтуетъ заводить у себя дома въ вид отборнаго собранія лучшихъ авторовъ. Тутъ же приводится и заявленіе Эмерсона, который при вид всхъ сокровищъ британскаго музея, сказалъ, что у него все это есть въ его библіотек. Ну, а если Эмерсонъ могъ имть, то почему не имть того же и любому изъ онародившихся русскихъ интеллигентовъ? Ясно, просто и убдительно. Впрочемъ, если вы человкъ неуступчивый и настаиваете на невозможности пересадить науку и все прочее въ деревню въ томъ вид, какъ это существуетъ въ город, г. Меньшиковъ готовъ уступить вамъ. Зачмъ человку, живущему на дон природы, вс ухищренія цивилизаціи, весь научный балластъ книгъ, инструментовъ и армія жрецовъ, ими управляющихъ? ‘Какъ младенецъ у сосцовъ матери, онъ подмчаетъ тайны, скрытыя для постороннихъ’. Предъ такимъ яснымъ и простымъ доводомъ умолкнетъ, конечно, всякій скептицизмъ. А относительно чудесъ и диковинокъ цивилизаціи и говорить нечего: чудеса божьяго міра превышаютъ ихъ неизмримо, на каждомъ шагу ихъ не оберешься, и только привычка къ нимъ заставляетъ насъ проходить мимо, не замчая ихъ. ‘Когда движется паровозъ — это удивляетъ, какъ чудо, а когда движется лошадь или птица, это кажется совершенно простымъ. Солнечное освщеніе въ деревн вещь естественная и не возбуждаетъ вниманія. Другое дло электрическій фонарь: въ город фонарю изумляются, имъ гордятся… Возьмите другое явленіе деревни — развитіе растенія изъ смени. Оно поразительно и безпредльно по глубин, но оно кажется ‘неразумнымъ’. Удивляются голубой матеріи, зеленому цвту крыши, тогда какъ голубая лазурь неба или зелень луговъ просты’, и т. д. Словомъ, что самъ царь Соломонъ во всей слав своей при сравневіи съ полевой лиліей? Вспомнивъ это, г. Меиыпиковъ охотно уступаетъ культуру городу, лишь бы счастье осталось въ деревн, съ чмъ, конечно, согласится всякій. Правда, желая быть справедливымъ, г. Меньшиковъ съ грустью отмчаетъ, что современная русская деревня далека отъ типа истинной живой культуры. ‘Ныншняя деревня уже не та старинная деревня, которая напоминала библейскія времена по простот и строгости жизни (напр., снохачество — замтимъ отъ себя,— и барская конюшня съ двичьей). Разв только въ глуши, гд-нибудь въ раскольничьихъ селахъ, въ далекихъ лсныхъ поселкахъ или степныхъ станціяхъ можно еще встртить первобытную чистоту нравовъ, глубокую религіозность, нравственную дисциплину и поэзію, неизмнно сопутствующія цломудренной жизни’.
Можно бы спросить, гд г. Меньшиковъ нашелъ эти сокровища въ прежней деревн? Вс изслдователи доброй старины говорятъ совершенно иное, и только публицисты извстнаго сорта утверждаютъ, что прежняя деревня была идеаломъ цломудрія, невинности и прочаго добра. Но спорить съ г. Меньшиковымъ трудъ, по меньшей мр неблагодарный, и мы готовы допустить, что прежде было лучше. Теперь деревня ‘развратилась’. Какъ-же ее наставить на путь истинный? ‘Все лучшее идетъ изъ деревни,— плачетъ новый Іеремія,— и назадъ не возвращается. Это истощеніе деревни долго длиться не можетъ. Пора установиться обратному теченію — изъ городовъ въ деревни, пора нашей лучшей интеллигенціи, если она не ‘рабъ лукавый’, возвратить ввренные ей народомъ таланты’. И когда ему приходитъ въ голову сомнніе, возможно ли повернуть жизнь, онъ патетически вопіетъ: ‘Есть же добрые, есть честные, есть чистые среди интеллигенціи, которые тоскуютъ о народ и, какъ олень у потока воды, жаждуть освженія жизни. Вотъ для нихъ этотъ исходъ возможенъ: вдь онъ такъ легокъ’!
Противъ такого довода возражать нечего. Разв одно,— врачу исцлися самъ! Брось источать елейныя рчи, перекуй перо на орало и упейся водой изъ источника жизни. Примръ заразительне словъ, и, можетъ быть, начнется великое переселеніе народовъ. Къ сожалнію, и это уже было, и это мы уже видли, а жизнь все идетъ по своему, меньше всего слагаясь по рецептамъ г.г. Меньшиковыхъ, съ ихъ запоздалыми откровеніями.
Такова послдняя метаморфоза народничества, которую можно назвать народничествомъ на буржуйной подкладк.

——

Намъ миле и пріятне народничество прежняго типа. При всемъ основномъ разногласіи во взглядахъ на ходъ и задачи общественной эволюціи, при полной невозможности найти общую почву для взаимнаго пониманія и соглашенія, есть нчто въ народникахъ стараго типа, что длаетъ ихъ произведенія до сихъ поръ интересными, а ихъ самихъ ставитъ неизмримо выше самодовольныхъ, тихоструйныхъ гг. Меньшиковыхъ. Это ‘нчто’ заключается прежде всего въ ихъ подкупающей искренности, въ страстной жажд правды, которую они искали съ такой душевной болью, съ такимъ не знающимъ предловъ самоотверженіемъ. Къ народу, въ деревню они стремились не ради прелестей деревенской обстановки, красотъ пейзажа и тайнъ натуры, которыхъ лишены городскіе обитатели. Они искали правды человческихъ отношеній, основанныхъ на истин и любви, и думали, что въ деревенскомъ уклад найдутъ ее. Если намъ видна ихъ ошибка, то этимъ мы обязаны имъ же, ихъ произведеніямъ, въ которыхъ съ художественной правдивостью они раскрывали свои заблужденія, хотя и заблуждались сами, потому что и заблужденія эти были вполн искренни. Когда г. Меньшиковъ расписываетъ вылощеннымъ стилемъ красоты деревенской уютной жизни, въ кругу семьи, въ единеніи съ природой, мы не можемъ отдлаться отъ злой насмшки надъ новымъ витіей изъ ‘Недли’: слишкомъ ясна дланность его паоса и оригинальничанія своими — ‘я говорю совсмъ напротивъ’. Но когда герой разсказа г. Каронина ‘Борская колонія’ говоритъ, что цль его жизни ‘приносить пользу народу’, мы чувствуемъ, что это не пустыя слова, что для автора, какъ и для его героя, въ нихъ смыслъ жизни. Они оба доказали это именно жизнью, а не словами.
Только-что вышедшіе два тома произведеній Каронина,— второе изданіе, — въ которые вошло все написанное этимъ виднымъ представителемъ народнической литературы, даютъ богатый матеріалъ для характеристики лучшихъ сторонъ этого направленія. Николай Елпидифоровичъ Петропавловскій, извстный преимущественно подъ псевдонимомъ ‘Каронинъ’, представлялъ рдкій даже въ то время типъ по цльности личности. Его жизнь, убжденія и произведенія такъ слиты воедино, что ихъ нельзя разсматривать въ отдльности. Сынъ священника, онъ пережилъ вс деревенскія невзгоды, выносилъ въ душ деревенскія впечатлнія, которыя потомъ въ періодъ умственнаго роста, когда слагаются у человка взгляды и убжденія, связалъ въ цльную систему служенія народу.
Долгіе годы заключенія, потомъ ссылки, затмъ необезпеченнаго житія провинціальнаго литератора — были постоянной провркой выстраданныхъ убжденій, вчно-мучительнымъ исканіемъ истины, тревожной борьбой сомнній и вры въ народную правду. Приспособляться къ жизни и обстоятельствамъ, сообразно имъ ускать во взглядахъ слишкомъ колючіе углы — онъ органически не умлъ и не могъ. Чрезвычайно добрый по натур, истинно ‘золотое сердце’, онъ былъ упрямъ и суровъ во всемъ, что касалось его святая святыхъ — безпредльной, доходящей до трогательной нжности, любви къ деревн, къ мужику, котораго онъ хорошо зналъ и умлъ изображать, когда художникъ не заглушался въ немъ проповдникомъ. Кто зналъ его лично, никогда не забудетъ его оригинальной, торопливой, подчасъ не совсмъ складной, но проникнутой страстностью рчи, когда дло касалось крестьянскаго міра, крестьянской души и всего мірского уклада. Все, что онъ писалъ, это дйствительно вра сердца, выношенная и выстраданная, какъ мать вынашиваетъ дитя, которое любитъ съ слпой страстью, каковы бы ни были его недостатки, и, пожалуй, тмъ сильне, чмъ этихъ недостатковъ больше. Лично до поразительности незлобивый и кроткій, онъ отстаивалъ своего мужика съ свирпой горячностью, хотя никогда не закрывалъ глазъ на его отрицательныя стороны, умя подмчать ихъ и изобразить съ рдкимъ юморомъ.
Это чувство вчнаго тяготнія къ мужику, къ деревн не было въ немъ чмъ-то надуманнымъ, головнымъ, изъ книги вычитаннымъ, — оно органически проникало его. Въ самой грубоватости, съ которой онъ часто выражаетъ его, чувствуется глубина этой любви, которую Каронинъ какъ бы стыдится выносить наружу, на показъ другимъ.
Въ народнической литератур онъ занимаетъ по праву мсто между Успенскимъ и г. Златовратскимъ. По изображенію деревенской жизни Каронинъ приближается къ первому, уступая ему въ яркости и глубин художественнаго творчества. Отъ г. Златовратскаго его выгодно отличаетъ простота языка, отсутствіе сладкой елейности и напыщенности. Прекрасный народный языкъ его деревенскихъ очерковъ доставляетъ истинное художественное удовольствіе своей чистотой и образностью, и въ этомъ отношеніи только Успенскій выше Каронина. Конечно, мы далеки отъ того, чтобы сравнивать его съ Успенскимъ вообще, такъ какъ ему недостаетъ широты наблюденій послдняго, его захватывающихъ обобщеній, которыя чужды Каронину. Рамки его очерковъ всегда опредленны и узки, что длаетъ его наблюденія и характеристики отрывочными.
У Каронина вы не найдете такой эпической фигуры, какъ Иванъ Босыхъ, но на каждомъ шагу попадаются такіе типичные представители мужицкой среды, какъ, напр., Василій Чилигинъ въ одномъ изъ лучшихъ очерковъ ‘Праздничныя размышленія’, на которомъ мы и остановимся. Этотъ очеркъ очень характеренъ для манеры Каронина-художника. Въ то же время въ немъ затронуты и т патріархальныя стороны деревенской жизни, которыя будто бы такъ выгодно отличали ее прежде, какъ думаютъ гг. Меньшиковы, врядъ ли заглядывавшіе когда-либо въ деревню, насколько можно судить по ихъ писаніямъ, сочиняемымъ больше отъ ума, чмъ на основаніи реальныхъ знаній.
Описавъ сцену между Васильемъ Чилигинымъ и его отцомъ, въ которой сынъ побилъ отца, а отецъ прокусилъ ему икру, Каронинъ тутъ же поясняетъ ее, чтобы у читателя не осталось никакихъ сомнній насчетъ возможности подобныхъ родственныхъ чувствъ и отношеній. ‘Въ описываемомъ округ семейная жизнь вообще устраивалась по этому образцу: братъ корилъ сестру за ея безполезность и старался ее спихнуть, мужъ сживалъ со свта больную жену. Это была страшная, но неизбжная логика, и другой не можетъ быть тамъ, гд египетская работа доставляетъ лишь сухую корку и медленно вгоняетъ работника въ гробъ. Тотъ идеалъ, который мы привыкли пріурочивать къ деревн, обладаетъ свойствомъ внушать нервную дрожь всякому, кто никогда не видалъ ея. Законъ, право, справедливость принимаютъ здсь до того поразительную форму, что съ перваго раза ничего не понимаешь. Законъ представляется въ вид здоровеннаго Васьки, право переходитъ въ формулу: ‘долженъ честь знать’, справедливость вдругъ превращается въ похлебку, а орудіями осуществленія этихъ понятій являются — чугунъ, кулакъ, зубы и ногти’.
Читатели, конечно, помнятъ еще т негодующіе вопли и тьму ругательствъ, которыми народники встртили разсказъ г. Чехова ‘Мужики’. Чехова укоряли въ нарочитомъ оклеветаніи деревни, въ грубомъ непониманіи народной жизни, въ злобномъ отношеніи къ народу, даже въ ‘марксизм’. Всхъ ‘несогласно мыслящихъ’, кто осмливался признать разсказъ г. Чехова произведеніемъ художественнымъ и выдающимся по сил и яркости, народническая критика величала ‘обнаженными (?), глупцами’ и т. п. Словомъ, мы не помнимъ ни одного произведенія, которое вызвало бы со стороны народнической критики, — такую кучу грязи по адресу Чехова и его злополучныхъ поклонниковъ. А между тмъ, въ его разсказ не было ничего новаго, ничего, что еще задолго до него не было бы сказано именно народниками-беллетристами, въ род Каронина. Въ двухъ огромныхъ томахъ его очерковъ вы найдете такіе перлы изъ народной жизни, предъ которыми разсказъ Чехова просто блдная картинка.
Взятый нами очеркъ вовсе не исключеніе, онъ только лучше другихъ написанъ, почему мы его и выбрали. Дале Каронинъ описываетъ отношеніе Чилигина къ жен, которую въ деревн называли ‘безживотной’ отъ вчныхъ побоевъ мужа. За остальными подвигами героя мы слдить не станемъ, пришлось бы перепечатать весь разсказъ, что намъ представляется липшимъ.
Въ цлой серіи разсказовъ про парашкинцевъ представленъ съ поразительнымъ реализмомъ необъятный міръ тьмы, невжества, животнаго прозябанія. Чувство жалости, охватывающее васъ вначал, смняется ужасомъ при мысли, какъ могутъ существовать эти милліоны безъ просвта и радости? Авторъ не даетъ пощады читателю и на каждомъ шагу подчеркиваетъ рисуемыя имъ картинки, обобщая ихъ замчаніями, что такъ оно есть, такъ было и нечего ждать лучшаго. Въ разсказ ‘Братья’, напр., онъ описываетъ, какъ ‘міръ’ за нсколько ведеръ водки сноситъ избу безногаго солдата, потому что мсто понадобилось кулаку для своей постройки.
И опять авторъ, чтобы не оставить въ читател сомнній насчетъ поведенія ‘міра’, длаетъ общее замчаніе, безотрадное по своей ясности: ‘Ни одинъ изъ березовцевъ не подумалъ въ этотъ день, зачмъ у нихъ существовалъ міръ. Чтобы притснять безпомощныхъ? Но въ то же время никто не сомнвался въ его дйствительномъ существованіи. О немъ и его порядкахъ не думали, но чувствовали его. Какимъ онъ былъ раньше, этотъ пресловутый міръ, такимъ и остался. Служили ему и жили въ немъ безъ разсужденій, только эта служба походила на ту, которую исполняютъ бонзы. Объ обновленіи и перестройк этого древняго храма никому и въ голову не приходило. Не придетъ ли день, когда его снесутъ такъ же, какъ снесли избу солдата съ деревянной ногой, Лапина?’
Неужели эти архиеретическія мысли высказываетъ народникъ, а не заядлый марксистъ? Въ томъ-то и дло, что сами народники накопили массу матеріала, которымъ злые марксисты только воспользовались для выводовъ. И странно было бы не воспользоваться, когда эти выводы торчатъ, какъ шесты, изъ всей народнической литературы. Если, тмъ не мене, сами народники приходили къ выводамъ какъ разъ обратнаго свойства, то въ этомъ повинна ихъ идеализація народной жизни. ‘Знаете ли,— спрашиваетъ Грубовъ въ ‘Борской колоніи’,— какая разница между нами и ими (мужиками)? Это то, что мы живемъ чувствомъ пріятнаго и прекраснаго, мужикъ же — чувствомъ должнаго и неизбжнаго. Мы длаемъ то, что намъ нравится, мужикъ — то, что должно длать… Когда жизнь не даетъ намъ того, чего мы желаемъ, мы считаемъ ее неудавшеюся, мужикъ же считаетъ скверною ту жизнь, которая дала ему одни только грхи. Мы страдаемъ отъ того, что не удовлетворили своихъ желаній, мужикъ же отъ того, что не исполнилъ какой-то высшей воли, нагршилъ’ (Т. II, стр. 98). Такая идеализація мужика заставляла смотрть на его недостатки, какъ на нчто наносное, временное, подъ чмъ слдуетъ искать вчно чистаго и прекраснаго.
То же самое происходитъ и съ Каронинымъ. Какъ бытописатель деревни, онъ удивляетъ безстрашіемъ, съ какимъ раскрываетъ ея язвы, смлостью, съ какою длаетъ заключенія и высказываетъ мрачныя предсказанія, безотраднымъ скептицизмомъ, съ какимъ относится къ ‘пресловутому міру’. Онъ ясно видитъ, почему все лучшее и сильное уходитъ изъ деревни, понимаетъ, что здсь этимъ сильнымъ только одинъ исходъ — стать кулакомъ и при помощи міра душить безпомощныхъ, если не хочешь, чтобы тебя задушили. Въ длинномъ разсказ ‘Снизу вверхъ’ крестьянскій парень Михайло уходитъ изъ деревни, откуда его выпираетъ общій гнетъ, голодъ, страхъ за свою шкуру и прочія прелести патріархальной жизни на лон природы. Михайло является въ разсказ представителемъ новаго поколнія, которое не такъ уже привержено традиціямъ, для котораго міръ не есть уже всепокоряющее божество. Молодежь эта разсуждаетъ, она пытливо ищетъ, въ чемъ же сила міра, въ чемъ его благодтельное вліяніе, ради чего должно смиряться и подставлять спину, если ни защиты, ни пользы отъ міра она не видитъ. Они пристаютъ къ древнимъ старцамъ съ вопросами, какъ же прежде было? Но ничего, кром непонятныхъ словъ ‘побожески! стой! крпись! Согласіе было! Коли притсненіе — мы молчимъ!’ — не получаютъ. Михайло претерпваетъ въ город тысячи мытарствъ, которыми онъ обязанъ своей непроходимой темнот и дикости, вынесенными имъ ‘съ лона природы’. Наконецъ, онъ выбивается въ люди, становится рабочимъ на фабрик, даже машинистомъ, и тогда мысль о покинутомъ ‘мір’, гд ‘ихъ вдь и теперь скутъ’, начинаетъ жечь его сердце, обливающееся кровью отъ этихъ воспоминаній. Но идти назадъ, ‘внизъ’ онъ не думаетъ, понимая, что въ результат только и самъ пріобщится къ числу ‘скомыхъ’.
Кажется, ясно,— ждать спасенія надо именно въ стремленіяхъ ‘снизу вверхъ’. Но такъ только кажется, потому что лишь только заходитъ рчь объ интеллигенціи, Каронинъ сразу преображается и всми силами толкаетъ ее ‘книзу’, гд только она и можетъ найти разршеніе всхъ своихъ вопросовъ, мукъ и сомнній. Почти весь второй томъ занятъ разсказами объ этихъ страждущихъ душахъ, града взыскующихъ. Теперь, когда мы имемъ передъ собою въ этихъ двухъ томахъ итогъ думъ, наблюденій, выводовъ и стремленій автора, намъ ясно видны противорчія, въ которыя онъ впадаетъ. Основное противорчіе заключается въ изображеніи ничтожности современнаго деревенскаго уклада, который, по его же словамъ, уже ‘не прежній’, и въ то же время въ указаніи на этотъ ‘міръ’, какъ на идеалъ, къ которому должна стремиться интеллигенція. Современный укладъ деревни — ‘древній, опуствшій храмъ’, въ которомъ только и могутъ служить ‘бонзы’, безъ разсужденія, безъ критики, безъ мысли о задачахъ, которыя долженъ былъ нкогда преслдовать и осуществлять этотъ храмъ. Это съ одной стороны, съ другой же — интеллигенціи рекомендуется занять роль именно бонзы при этомъ храм.
Въ разсказ ‘Борская колонія’ представлена попытка вступить въ союзъ съ Васькой Чилигинымъ, чтобы на артельныхъ началахъ проводить въ деревенскій міръ идею жизни ‘по-божецки… сообча.. стой и крпись’. Двушка, съ которой будущій колонистъ детъ въ деревню, пугается при вид одного пайщика, который, оказывается, наканун подрался и весь въ крови. Спутникъ ея успокаиваетъ: ‘Вы про него спрашиваете? Это Ефремъ, нашъ пайщикъ. Если хотите знать, онъ буянъ, въ пьяномъ вид бьетъ жену кирпичами, за что его сынъ сажаетъ въ сарай… дерется, кром того, съ кмъ попало, но вамъ бояться его нечего’… Понятно, чмъ должна кончиться такая ‘артель’, попытка оживить въ мір Чилигиныхъ идею стараго ‘міра’, о которой Чилигины и Ефремы не сохранили никакихъ воспоминаній, а современная жизнь бьетъ ихъ совершенно иными требованіями и запросами. Чилигины остаются тмъ, что они есть, а піонеры интеллигенціи никакъ не могутъ превратиться просто въ бонзъ и бгутъ, бгутъ безъ оглядки, претерпвъ тысячи нравственныхъ и матеріальныхъ тяжкихъ ударовъ.
Правда, они уходятъ съ твердой увренностью ‘вернуться назадъ во что бы то ни стало’.
Этой увренности мы не раздляемъ теперь, по крайней мр, не думаемъ, чтобы этотъ путь, привелъ интеллигенцію къ твердой осдлости въ деревн. Что между народомъ и интеллигенціей нтъ той пропасти, на которую указываютъ гг. Меньшиковы, Энгельгардты и ихъ присные,— это несомннно. Интеллигенція составляетъ неотъемлемую часть народа, плоть отъ плоти, кость отъ костей его, и для взаимнаго пониманія и сближенія вовсе не нужны маскарадные костюмы, опрощеніе, вовсе не требуется ‘онародиться’, ‘расплыться’ и тому подобное. Интеллигенція должна быть тмъ, что она есть,— представителемъ духовной жизни народа въ глубокомъ значеніи этого слова, его мыслью и духомъ. Только оставаясь сама собой, она становится ему понятной и близкой, и такъ должна смотрть на себя, никогда не выдляя себя и не противопоставляя себя народу. Величайшій грхъ, какой могла бы совершить интеллигенція, было бы отреченіе отъ своей роли и значенія, смиренное уничиженіе и самопрезрніе. Именно тогда она и поступила бы, какъ ‘рабъ лукавый’, расточившій свои таланты безъ всякой пользы и смысла. Къ счастью, это и невозможно.
Фактъ, однако, остается фактомъ, что теперь между интеллигенціей и народомъ нтъ того единенія и близости, какія возможны и желательны для обихъ сторонъ. Но винить интеллигенцію или народъ было бы смшно, такъ какъ никто не виноватъ въ этомъ. Историческія условія, приведшія къ этой отчужденности, еще не исчезли вполн, но несомннно, что съ теченіемъ времени они теряютъ свою силу, создаются новыя условія, неудержимо влекущія къ тому, чтобы естественнымъ образомъ сошлись эти оба теченія — изъ народа къ интеллигенціи, т. е. къ свту знанія и цивилизаціи, и изъ интеллигенціи къ народу, т. е. къ своему единственному прочному устою. Но, мы думаемъ, сліяніе обоихъ теченій врядъ ля произойдетъ въ деревн, по программ героя Каронина. На фон разлагающейся деревни идиллія Каронина производитъ слишкомъ не отвчающее дйствительности впечатлніе, и, не говоря уже о ‘независящихъ обстоятельствахъ’, тоже имющихъ свою прелесть,— не видно пока данныхъ для идилліи Каронина.
Возможно, что и самъ онъ еще во многомъ измнилъ бы эту программу. Онъ умеръ 88 лтъ, и при его правдивости, чуткости къ жизни и наблюдательности, онъ едва ли остался бы такимъ, какимъ мы знаемъ его теперь въ его сочиненіяхъ. Будучи народникомъ въ лучшемъ значеніи этого слова, онъ былъ далекъ отъ сектантства, чуждъ тхъ метаморфозъ, которыя начали совершаться въ народничеств эпигоновъ еще при немъ, и меньше всего могъ проникнуться ихъ буржуазными мечтаніями о сладости существованія на лон природы въ своемъ уголк. Столь кажущаяся высокой идея ‘жить трудами рукъ своихъ’ ни мало его не соблазняла, и въ ‘Борской колоніи’ онъ очень врно и сильно вскрываетъ ея низменное содержаніе. ‘Разумется,— говоритъ тотъ же Грубовъ,— очень хорошо жить трудами рукъ своихъ, благородно добывать хлбъ прямо изъ земли. Притомъ, это очень здорово и не лишено поэзіи. Только на первыхъ порахъ немного скучно. Отчего бы это? Можетъ быть, оттого, что въ этомъ раю вс мысли сосредоточены на себ: на своемъ тл, на своей душ, на своемъ благородств, на своемъ спасеніи,— все только на своемъ вертится мысль… Увлечь человка можно всмъ, даже безумной мечтой, лишь бы въ ней заключалось величіе, самопожертвованіе, новизна, подвигъ ради людей, но увлечь его обыденнымъ соромъ — никогда! И поднять также нельзя’ (т. II, стр. 76).
Сравнивая этотъ высокій идеалъ Каронина съ цвточнымъ идеаломъ г. Меньшикова, лучше всего уясняешь, какая пропасть раздляетъ эпигоновъ народничества отъ ихъ предшественниковъ. Для г. Меньшикова вс его ‘думы о счасть’ просто игра словами и понятіями, въ безрезультатности которой онъ и самъ вполн увренъ,— и во всякомъ случа не увлечь ему другихъ этимъ ‘копаніемъ въ сору’. Для Каронина его думы и убжденія — это дло всей жизни, слово — орудіе борьбы за счастье другихъ. Потому что для него ‘слово иметъ свое сердце и это сердце есть стремленіе къ истин и борьба за все человчное’ (т. II, ‘На границ человка’),— и этому слову онъ не измнялъ никогда, всею жизнью запечатлвъ свою преданность и любовь ко ‘всему человчному’.
Ноябрь 1896 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека