…Оба тарантаса останавливаются около зеленого холма, возницы отпрягают лошадей, привязывают к тарантасам, задают корма.
День ясный, солнечный, чуть колышет траву слабый ветерок — идти весело и легко.
Впереди всех на холм взбирается отец Аввакум — серый подрясник, порыжелые сапоги, за ним, пыхтя папиросой, лезет Марк Павлович, молодой земский врач, — белый китель, черная поярковая шляпа, на носу пенсне в черепаховой оправе. Сзади врача — две престарелые девы, помещицы Воронины, Любовь да Людмила Андреевны. Любовь — мала, желта и морщиниста, но по чертам ее лица видно, что некогда она сияла красотой, ее сестра — длинна и с лошадиной челюстью, кокетливо наряжена в белое кисейное платье.
Шествие замыкает Фриц Карлович Витман, управляющий имением Ворониных, седой краснокожий немец под руку с златокудрою молоденькой женой Эммой Гансовной.
Вся компания взбирается на холм и выискивает удобное место для пикника. Возницы тащат корзины с закусками, с вином, пледы, самовар…
Зеленые холмы сверху поросли тонкими соснами, ноги зарываются в желтом, нагретом солнечными лучами песке. Это — древнее городище, излюбленное место для пикников окрестных помещиков и сельской интеллигенции. Когда-то по этим холмам и по насыпям ходили люди с копьями, с мечами, затенясь ладонью, всматривался вдаль сторожевой — не близится ли вражья орда. Теперь здесь мертво и тихо, только перекликаются птицы, да видно с вала, как над отмелью в реке проплывает щука, выискивая добычу.
Отец Аввакум покрывает белою скатертью траву, выкладывает из корзины припасы, врач откупоривает пивную бутыль и наливает себе в стакан пива. Залпом выпивает, разглаживает смоченные усы.
— Так-то, отец Аввакум… Благорастворение воздухов полезное, тут бы санаторию для чахоточных построить.
Отец Аввакум снимает с головы черную соломенную шляпу и улыбается, обнаруживая во рту белые задорливые зубы.
Марк Павлович подходит к обрыву. За рекой, над тихими полями, висит солнце, как висело и в древние времена, и не отсюда ли перекликалась с ветрами Ярославна, тоскуючи по милому мужу Игорю, не отсюда ли она собиралась взлететь — омочить рукав бобровый в Каяле-реке…
Бросив окурок папиросы на землю, Марк Павлович возвращается к компании. Управляющий разогревает самовар сосновыми шишками, его жена перетирает чайным полотенцем чашки и блюдечки.
— Так-то, отец Аввакум! — говорит врач, наливая себе пива и залпом выпивая. — Были люди, вот здесь хаживали… Кто они, как звались, каким горем горевали?
Управляющий несет самовар, Любовь Андреевна заваривает чай. Отец Аввакум вынимает из футляра скрипку и, настроив ее, медленно водит смычком по струнам. Отец Аввакум недурной скрипач, если бы не пять ребят да не вдовчество, скинул бы рясу, зашагал бы в столицу, поступил бы в консерваторию.
Стонущая песнь скрипки золотою печалью пролетает между сосен по древнему городищу, будит стародавнюю быль, глухо спящую в старой земле…
Когда Отец Аввакум кончает играть, Марк Павлович откупоривает бутыли, разливает по рюмкам и стаканам.
— Господа! Пью за русскую вековечную скорбь… Спит Русь под зелеными холмами и не встать ей из мертвой дремы, не выйти на широкую жизнь… Не очнуться… Пью за крепкий сон, чтоб земля была пухом.
Он опрокидывает рюмку себе в рот. Отец Аввакум, выпив, закусывает килькой и задумчиво говорит:
— Грибка бы мне беленького, мариновенького бы мне! О-ох! Покойница моя попадья мастерица была мариновать да солить. Золотые ручки! А умерла — и нет у попа в хозяйстве ничего: ни грибка, ни вареньица.
От выпитого вина все оживляются. Любовь Андреевна предлагает спеть ‘Я еще молодушкой была!’. Марк Павлович иронически усмехается: он терпеть не может Ворониных — прогоревшие дворянки, старые ханжи… Заговорив с ними, он обязательно побранится: он демократ, вышел из мужицкой семьи… Но за Эммой Гансовной он давно ухаживает.
— Позвольте вам еще налить этого божественного напитка.
— Немножечко!
Он наливает в ее стакан английской горькой и лимонаду.
Эмма Гансовна выпивает, ее щечки розовеют, а в голубых глазах — огоньки. Отец Аввакум опять берется за скрипку. Управляющий уходит на дорогу к работникам угощать их водкой. Около пирующих собирается толпа деревенских ребятишек — смотрят издали, пересмеиваются. Из толпы отделяется девочка с букетом васильков. Она, стыдясь, предлагает Марку Павловичу:
— Барин, цветочков не желаете ли?
— Давай.
Кинув ей несколько серебряных монет, он берет букет и дарит его Эмме Гансовне.
— Хоть убейте, влюблен в вас! — бормочет он, лежа на животе и подперев голову ладонью. — У вас славные голубые глаза… Послушай! — обращается он к девочке. — Лодки есть?
— Естя.
— Поедемте, — глядя в упор на Эмму Гансовну, предлагает Марк Павлович. — Воли хочется!.. Убежать, удрать за тридевять земель…
Он выпивает полстакана коньяку, Эмма Гансовна тоже наливает себе английской горькой и смешивает с лимонадом. Выпив, она смеется.
— Поедемте! — говорит он.
— Поедемте!
Она со смехом бежит по узкому песчаному валу, Марк Павлович — за ней. Голубая кофточка Эммы Гансовны мелькает среди деревьев.
Сбежав под откос, Эмма Гансовна останавливается, ждет спутника. Перед ними ручей. Марк Павлович подает Эмме Гансовне руку, помогает перейти ручей по камням.
Деревня на крутом берегу, к реке сползает тропинка, словно запыленная лента. На берег втащено несколько челнов, Марк Павлович стаскивает один челн с песка, вычерпывает деревянным ковшом воду.
— Готово!
Эмма Гансовна, аккуратно приподняв юбку, входит в челн, садится на корму. Под сильными взмахами весел челн стремительно несется по реке. Деревня скрывается за поворотом — справа поля, слева лес.
Марк Павлович складывает весла.
— Вот я и похитил вас! Вот мы и свободны!
Он опять берется за весла. Эмме Гансовне нравится его молодое лицо — серые насмешливые глаза, высокий лоб, тонкий нос.
Он закуривает папиросу.
— А ей Богу, я в вас влюблен, хоть повесьте. И немудрено: у меня жизнь плохо сложилась. Вся молодость испорчена, черт его знает. Жена, понимаете ли, на днях приедет.
— Разве вы женаты?
— В том-то и сила, что и ребенок есть. Но с женой не живу: бабища старая, толстая и стерва. Куда ни переведусь, пронюхает, приедет — загнет скандал. Все летит вверх тормашками. Перевожусь в другую губернию, а моя драгоценная супруга по следам. Так и маюсь. Повенчался я с ней, будучи студентом, — квартирная хозяйка… Развода просил, не дает. Опошлила меня, старая чертовка, веру в жизнь вырвала…
Он приналегает на весла. В светлой воде видно песчаное дно, ракушки, полузакрывшиеся в песок.
— Пристанем?
— Зачем?
— Побродим по лесу.
Не дожидаясь ее согласия, он круто поворачивает к берегу, шуршит камыш. Марк Павлович выскакивает из челна, подает руку Эмме Гансовне. Они идут к березовой рощице, закатный свет играет алым румянцем на белых стволах.
Эмма Гансовна в маленьких желтых башмачках, вся она розовая, златокудрая, нежная. И хочется Марку Павловичу о чем-то ей сказать, но о чем — он не знает и сам.
Они садятся под березою. Выпитое вино слегка кружит их головы, шорох листвы, пение птиц наполняют сердца неясною тревогой, сладкою грустью.
Он берет ее золотистую руку с обручальным кольцом на пальце и целует. Она не отнимает руки. Тогда он наклоняется над ее лицом, прикасается губами к ее губам.
Она, выведенная из забытья, поднимается на ноги и торопливо возвращается к челноку.
— Эмма!
Она не оборачивается.
— Эмма Гансовна!
Она, не глядя на него, спрашивает:
— Что?
— Да вы не бойтесь меня… Если оскорбил вас, то простите.
Она прыгает в челнок, он качается. Марк Павлович поддерживает его за борт, чтобы она не упала.
Оттолкнув челнок от берега, Марк Павлович вскакивает в него, шуршит камыш, журчит вода. Откуда-то вылетает чайка и с жалобным криком несется над рекой.
— Ай, да зелено-вино! — шутит Марк Павлович. — Крутит оно головы изрядно… Я таки выпил лишнего, надо сознаться.
Плюнув на ладони, он гребет против течения. Эмма Гансовна смотрит в реку: вот проплыла вереница пучеглазых ершей — колючая рыба…
Свет меркнет, солнце уходит за леса. Уплыли далеко, а течение у реки, оказывается, довольно быстрое.
— Поторопитесь!
— Супруга побаиваетесь? — злобно усмехается Марк Павлович.
Она молчит. Он думает про нее: в этой миловидной женщине много лжи, скрытости и коварства, она — змейка, ползет, изгибается всем телом, высматривает, хищница, кого бы ужалить. Но — странно! — именно это и влечет к ней — нежная змеиность.
— Вы полагаете, я и действительно в вас влюблен? — приподымает он весла. — Черта с два!
Он сердито взмахивает веслами.
— Немки чужды душе славянина. У вас снаружи — цирлих-манирлих, а внутри — ложь. Вы не обижайтесь. У вас все размеренно и осторожно. А по-моему, коли так, то так, а то и ребенка об пол…
Она с беспокойством смотрит на темнеющую воду.
— Гребите скорее.
— Как могу, так и гребу.
Она, дрогнув бровями, потупляет глаза и перебирает пальцами кружева рукавов.
— Не сердитесь, Марк Павлович, я вам ничего не сделала дурного.
Он угрюмо замолкает.
— Эм-ма! — слышится издалека мужской голос. — Эм-ма!
Она не отзывается.
— А когда ваша… ваша жена приедет?
— Скоро. Точно не знаю.
Эмма Гансовна со вздохом говорит:
— Ужасно быть связанным с нелюбимым человеком.
— Спущу ее с лестницы, тогда узнает, где раки зимуют! — угрожающе произносит Марк Павлович.
— Эм-ма! Эм-ма! — кричит вдали управляющий.
Они подплывают к деревне. Эмма Гансовна выходит на берег первая, Марк Павлович втаскивает челнок и догоняет ее.
На валу их встречает управляющий и раздраженно заявляет жене:
— Das ist unbescheiden! Что-нибудь одно, Эмма, — или веселиться на пикнике или ездить на лодке.
Она плотно сжимает пунцовые губки. Марк Павлович испытывает враждебное чувство к мужу — деревянный чурбан! Неужели этому неуклюжему, пахнущему сапогами и потом мужлану принадлежит грациозная Эмма!
Он поднимает валяющийся на земле прут, хлещет по зеленым побегам елок.
Отец Аввакум спрашивает Эмму Гансовну:
— Куда вы пропали? Беглянка! Муж весьма беспокоился… Ха-ха! Чайку не желаете ли?
Она отказывается. Марк Павлович откупоривает бутылку пива и пьет. ‘Скажет Эмма, что я ее целовал или нет?’ — тревожит его сомнение.
— Сыграй, батя! — обращается он к отцу Аввакуму. — Вышиби слезу из меня…
Отец Аввакум берется за скрипку. Но не печалью, а буйною радостью пролетает песнь по древнему городищу, как весть о торжестве жизни над смертью. Живи, пока живется, люби, пока любится! — мудрость ясна. ‘Эмма не скажет никому!’ — уверенно думает Марк Павлович. Ему приятно, что между ним и златокудрою женщиной есть маленькая, красивая тайна. ‘Она не скажет, не скажет никому!’
…Солнце закатилось и, как боевой петух, раскинуло по небу вырванные с кровью перья.
— А не пора ли, господа, и домой?
— Да, да.
— Погуляли!
— Лука! — кричит управляющий. — Закладывай лошадей, а Сидор пусть за самоваром придет да за вещами.
И вот — все спускаются обратно с древнего городища: впереди Лука с самоваром, за ним участники пикника. На валу остаются пустые бутыли и корзины из-под уничтоженных припасов.
Марк Павлович садится в тарантас с отцом Аввакумом и с Эммой Гансовной. Управляющий едет в другом тарантасе с помещицами.
— Трогай!
Лошади бегут бодро, бубенцы на дугах весело позвякивают.
— Вам не холодно? — тихо спрашивает Эмму Гансовну Марк Павлович, когда в полях темнеет, а с реки наползают туманы.
— Нет, ничего.
— А то можно чем-нибудь прикрыться…
— О нет! Не надо.
Отец Аввакум, убаюканный ритмическим бегом лошади, дремлет, облокотись на спинку тарантаса. Туман по полям колышется — ходит стеной.
Возница настегивает коня. Задний тарантас сильно отстает, даже не слышен топот лошади.
Плечо Эммы Гансовны прикасается к плечу Марка Павловича, он ощущает его мягкость и теплоту, — наверное, оно золотистое, как ее брови, голубоватое, как ее глаза.
— Вам холодно, Эмма? — вторично спрашивает он.
Она молчит. Он берет с ее колен ее милую, маленькую руку и целует. Она позволяет ему.
— В женской душе можно заблудиться, как в этом тумане. Не правда ли, Эмма? Но именно это и влечет к женщине мужчину. Я сижу рядом с вами, и я не узнаю вас… Но мне хорошо.
— Мне тоже! — шепчет она, он, забыв всякую осторожность, целует ее в губы.
Отец Аввакум шевелится, Эмма, крепко сжимая руку Марка Павловича, отстраняется от поцелуя.
Туманы медленно расползаются, бубенцы гремят звончей, двурогий месяц выплывает из-за леса. Утомленная за день земля дышит истомою и теплом.
Вдали белеет колокольня сельской церкви. Отец Аввакум просыпается:
— Никак подъезжаем?
— Да.
— Хэ!.. А мне приснилось, будто бегу я по накрытому столу и оставляю на белой скатерти грязные следы. К чему бы то, врач?
— К несварению желудка! — отвечает Марк Павлович. Отец Аввакум добродушно хохочет.
Тарантас въезжает в село.
2
В селе пять лавок да две церкви: летняя — деревянная, зимняя — каменная. Погост около зимней — и стоит там, возвышаясь над покосившимися мужицкими крестами, склеп рода дворян Ворониных. Он сделан пирамидой, штукатурка опала, обнажились кирпичи, дубовая дверь раскололась. Вершина пирамиды покрыта мхом, а по бокам — в расщелинах — выросли кудрявые березки.
За погостом — широкая дорога. Она ведет мимо бывшего имения Ворониных, ныне принадлежащего купцу. Имение обнесено высоким плетнем, с дороги виден покрытый зеленою ряской пруд и плещущиеся в пруде утки.
Вокруг села безлесные поля, среди зеленых холмов извивается река, ничем не сдерживаемый звук далеко разносится по сторонам: вечером, когда от деревни к деревне идут парни, их голоса отчетливо слышны на полверсты.
За имением купца, на пригорке, стоят три березы, уцелевшее от хищнических порубок. Они печально шумят листвой, последние отпрыски погибшей славы. Совсем недавно все эти поля были покрыты дремучим лесом, в нем рыскивали звери, вили гнезда птицы, выводились несметною ратью грибы. И все это в одну ночь было проиграно отцом дев Ворониных, и осталось у них от богатейших владений небольшое именьице ‘Надеждино’, как уцелевший от великой засухи оазис.
Марк Павлович и отец Аввакум останавливаются на пригорке около трех берез, чтобы передохнуть. День знойный, дали сверкучие… Под мышкой отца Аввакума футляр со скрипкою.
— Скажите-ка, врач, а почему иной раз грусть зарождается? Необъяснимая грусть… Не сердца ли болезнь?.. Как прохожу здесь, всегда мне грустно делается…
Они шагают по ссохшейся дороге. Навстречу едет мужик в дребезжащей телеге, сзади бежит тонконогий пегий жеребеночек. Мужик кланяется батюшке и врачу, настегивает кобылу. Жеребенок, догнав мать, норовит пососать ее, она искоса поглядывает на него ласковым взором и сбавляет бег, чтобы дать детищу насосаться, но мужик стегает ее опять, она, дрогнув ушами, усердно семенит по дороге.
— Хотелось бы мне на аэроплане полетать! — со вздохом сообщает отец Аввакум.
— Что так?
— Занятно. Летишь, а вокруг тебя — стрижи, ласточки… Ну-ка, поймай! Опять сею ночью попадью мою бедную во сне видел — стоит и мне белою ручкой машет: умру, надо полагать, в скорости… А знаете, врач, когда я в городе был, так я в оперетку сбегал… Ей-Богу!.. Ну и срамота! Ха-ха!
Отец Аввакум раскатисто хохочет.
Путники подходят к имению. В парке их встречает громким лаем рыжий пес. Отец Аввакум вступает с ним в пререкания:
— Ну и дурень!.. Вот дурень!.. Эдак и я сумею, коли захочу. Чай, жалованье-то за брехню не платят. Не воры, не грабители, неразумный пес.
Собака, точно устыдясь, замолкает, бежит к дому.
Парк старинный, запущенный. Столетние липы кидают на заросшие травой дорожки узорчатую тень, скамейки сгнили, в китайской беседке разбиты цветные стекла. Нагие нимфы на газонах — без рук и без носов, купидоны — без стрел, поражающих любовью.
В кресле-качалке, на террасе, повитой плющом, сидит старуха Воронина — черный бисерный чепчик, черная накидка. Она глуха, при разговоре пользуется каучуковыми черными трубками и тогда похожа на нетопыря. Вдовствует лет двадцать: супруг сразу после разорительного проигрыша скончался от паралича.
— Здравствуйте!
— Добрый день, батюшка!.. А к вам, доктор, я все собираюсь, что-то побаливает печень…
Марк Павлович, поклонившись, заглядывает через стеклянную дверь террасы в комнату. Там у стен расставлены золоченые стулья, кресла, обитые темным атласом, важно столпились около массивных столов.
— Хорошая погодка! — вытирая носовым платком со лба пот, говорит отец Аввакум. — А только дождичка надо бы, надо бы…
Старуха, не расслышав, берется за трубки.
— Помните, батюшка, в прошлом годе мы пчел учителю из Климкова продали?
— Как же, как же…
— Так он теперь меду на триста рублей в город послал — в горшочках необожженных, и нам горшок фунтов на пять прислал. Медком угощу. Вы его, батюшка, любите?
— Весьма. Мед кровь очищает и золотуху изгоняет прочь.
Над дверью прибит к стене выцветший деревянный щит с гербом рода Ворониных. Марк Павлович его рассматривает. Щит заостренный книзу, наверху шлем.
Из комнаты выходит Любовь Андреевна. Отец Аввакум здоровается с нею:
— А нас чуть ваш пес не слопал. Еле уговорили его. Ха-ха! Ну, что же, поиграем?
— С удовольствием, батюшка!
Она и отец Аввакум уходят в дом, откуда скоро раздаются звуки разбитого рояля и скрипки. Старуха закрывает глаза — трубки на коленях, она ничего не слышит. Лицо восковое, мертвенное… Марк Павлович, посвистывая, спускается с террасы в парк, идет по берегу реки среди кустов смородины и крапивы.
Около дома управляющего на крыльце чистит таз босоногая девушка.
— Варенье варить?
— Да, — отвечает она, макая влажную тряпицу в толченый кирпич.
— Дома управляющий?
— В поле.
Марк Павлович, посвистывая, входит в дом. Эмма Гансовна одна. Он крепко пожимает ее руки и зовет:
— Пойдемте гулять. Там поп музицирует, а я сбежал.
Она, улыбаясь, надевает на голову соломенную шляпу с розовыми лентами и, захватив красный зонтик, выходит из дома.
В парке они медленно идут по дорожкам, останавливаются у заросшего пруда, из воды изумленно смотрит лягушка. Марк Павлович бросает в ржавую голову палкой, лягушка исчезает.
— А поп все музицирует, по жене тоскует. Во сне, говорит, видел — ручкою манила. И чем люди живут — печалью по невозвратимому, тоской по недосягаемому.
Эмма Гансовна и Марк Павлович вступают в глухую часть парка, садятся в тени на скамью. Где-то рядом поет птица, Эмма Гансовна чертит концом зонтика по песку.
— Мне всю неделю после пикника было очень тяжело, — тихо говорит она.
Марк Павлович ее прерывает:
— А я мечтал о вас, мечтал… Понимаете? Это так хорошо, я люблю мою мечту, мучительную, скорбную, прекрасную, неповторяемую… И чтобы страдать при этом, терзаться…
Она с тревогой взглядывает на него:
— Зачем?
— Разве я знаю?.. Вам странно слышать мои слова: вы, немки, — реалистки и практичны прежде всего, хотя вас зовут сантиментальными.
— Страданий следует избегать, — деловито произносит она.
— Сколько лет вы замужем? — резко спрашивает ее Марк Павлович.
— Четыре года.
— А у вас не было детей?
— К сожалению, не было.
Он срывает растущий около скамьи колокольчик и втыкает ей в волосы.
— Четыре года!.. А мне вы кажетесь совсем девушкой. Бросьте вашего мужа.
Она удивленно поднимает золотые бровки.
— Ведь вы же совсем не пара ему. Поймите! ‘В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань’.
Она строго замечает:
— Мой муж трудолюбивый, честный человек. Я его очень уважаю.
— А со мной собираетесь наставлять ему рога?
Эмма Гансовна подымается со скамьи.
— Я ему не изменяла и не изменю. Вашим словам я не придаю значения: вы — человек молодой, вам просто скучно, Марк Павлович.
Он, усмехаясь, подтверждает:
— Возможно, возможно. Вы угадали, добродетельная Пенелопа.
Она просит его:
— Проводите меня.
— И одна дойдете! — сердито буркает он.
— Пфуй, как это невоспитанно!
Когда Эмма Гансовна скрывается за деревьями, ему стыдно за свою грубость. Вот так рыцарь Ланчелот!..
С опушки парка несется гудение и звон — там, в знойных лучах солнца, толкутся, кружатся, перелетают осы и слепни… Пойти туда, чтобы изжалили, искусали…
Он покидает парк, не заходя в помещичий дом, — пусть о нем подумают, что угодно.
На поле — в высоких сапогах и в широкополой соломенной шляпе — расхаживает управляющий, наблюдая за пахотой. Тяжелые плуги, сияя железом, врезаются в сухую почву, в сторону сползают пласты земли, бурые сверху, темные снизу.
— Она вас квасом не угостила?.. Она приготовила шипучий, добрый квас.
Немец вытаскивает из кармана трубку, кисет с американским табаком и набивает, приминая табак лоснящимся пальцем.
Около лошадей вьются слепни, лошади понуро бредут по пашне, отмахиваясь хвостами от докучных кровопийц. Управляющий подробно рассказывает Марку Павловичу о способах борьбы с червем, поедающим в этой местности хлеба. Мужики, чтобы избежать червя, позднее засевают, но не помогает: надо окапывать хлебные участки канавами, а туда насыпать известь — червь не переползет.
— Не переползет?
— О нет! А летать он не умеет.
Еще управляющий жалуется, что в имении много подзольной почвы. Подзол — с виду вроде золы, поэтому так и назван, он совершенно бесплоден, не имеет органических веществ.
Поговорив с управляющим, Марк Павлович выходит на дорогу, минует три березы, сворачивает в селе к желтым больничным домикам.
Квартира земского врача — четыре небольшие, почти пустые комнаты, стены недавно выбелены и пачкаются.
Марк Павлович идет в больницу, там, в просторной палате, лежит молодой парень с гангреною. Уже отрезаны на правой руке верхние фаланги пальцев, но гангрена подымается все дальше и дальше, сжигая беспламенным огнем.
Тощая фельдшерица подает Марку Павловичу халат, кипятит ножи и ланцеты.
— Ну как, братец?
— Жжет…
— Не был бы дураком, — сердится Марк Павлович, — и не жгло бы. Зачем сковырнул болячку? Пришел бы вовремя, я бы ее залечил, а теперь — терпи.
Марк Павлович засучивает рукава халата, моет руки в сулеме.
— Али опять резать?
— Да.
— А полягчает?
— Может, и полегчает.
Марк Павлович ампутирует новый сустав, парень, бледный, как полотно, с вытаращенными от боли глазами, стонет.
Марк Павлович бросает отрезанный сустав в таз, останавливает кровь, перебинтовывает искалеченную руку.
— Лежи, брат.
Парень тяжело дышит, смотря на валяющийся среди окровавленной ваты почернелый сустав.
Марк Павлович моет руки, вытирает их поданным фельдшерицею полотенцем, скидывает халат и возвращается к себе в квартиру.
Сторож приносит самовар. Марк Павлович заваривает чай и, сидя на диване, курит папиросу.
Он думает о парне, пораженном гангреной. Почему этот парень страдает, а другой сковырнет болячку — и никаких последствий… Почему один счастлив, а другому не везет всю жизнь? Дело ли случая или же проявление таинственного закона возмездия?..
Марк Павлович зажигает лампу, читает медицинский словарь. Со страниц книги на него глядят обезображенные ужасными болезнями лица, потерявшие всякое сходство с человеческими — разбухшие, осклизлые, покрытые гнойными нарывами и прыщами.
Глядя на рисунки, Марк Павлович думает: эти обезображенные куски страдающего мяса иногда скрывают прекрасную душу, но бывает и наоборот — за розовой кожей, за золотистыми бровями, за алыми губами притаился дух злой и разнузданный.
Вечером к Марку Павловичу приходит начальник почтово-телеграфной конторы, серый, с прижатыми к вискам ушами, с самолюбивою улыбочкой. На нем все чистенько и гладенько — форменная фуражка, темно-серая тужурка.
— Не заняты?
— Нет.
— Погода чудесная.
Гость садится на венский стул и фыркает:
— Иду к вам, а на дороге под березою наш многоуважаемый отец Аввакум с учительницей… Хэ-хэ! Беседуют!
— Ну так что же?
— Ничего-с! — уклончиво отвечает гость. — Хоть и пастырь, а сам сеет среди прихожан безнравственность.
— Чем же?
— Да помилуйте! Каждому псу на селе известно, что учительница с нашим батюшкой в преступной связи находится. Я ничего, мое дело — сторона, а только в отношении мужиков — явный соблазн.
Гость облизывает губы.
— Сам же пострадает, если кто-нибудь донесет преосвященному. Владыка у нас строг и не потатчик. Вообще, надо сказать правду, отец Аввакум человек не деликатный и даже попросту грубиян. Намедни играли мы в карты — я, он, земский начальник да заезжий поп из монастыря. Кончили играть, отец Аввакум и спрашивает: ‘А кто же выиграл?’ — ‘Не я, не я, не я!’ — отвечают ему, а он засмеялся ехидно да и говорит: ‘Выиграл некто в сером!’
Гость, злобно мигнув, поясняет:
— А в сером-то был я… И выходит, что я некто в сером, то есть, обобрал всех. Смотрел бы за собой лучше, чем других осуждать.
Марк Павлович потчует гостя чаем. В открытое окно вползает вечерняя прохлада.
— А скажите, может ли у женщины родиться ребенок с рогами?
— Бывали случаи.
— Я полагаю, дьявол тут ни при чем?
— Конечно. Такие дети появлялись в эпохи религиозных увлечений, когда много думали о чёрте. Предмет страха отражается на плоде роженицы.
— В селе говорят, — ухмыляется гость, — будто бы белая баба ходит.
— Какая белая баба?
— В белом вся, вроде привидения. Я-то не верю, а толкуют, дескать, перед несчастием.