Элли, Крашенинников Николай Александрович, Год: 1915

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Николай Крашенинников

Элли

I.

Старый помещик закуривает сигару и говорит нам:
— Ну, да, да, вы меня просите. Быть так, расскажу вам эту историю с золотым браслетом, висящим у меня на руке.
Вот вы, Марья Львовна, чего доброго, думаете, что я вивер, лев, былой Дон-Жуан? Нисколько. Я любил только одну женщину, любил безумно, в течение двадцати лет, с самой школьной скамьи, но она не любила меня, и не было суждено сойтись нам вместе.
Да и кто это сказал, что ни один человек в мире не получает в жизни ту, которую он любит первой любовью? Ведь, если бы это случалось в жизни, наша земли походила бы на рай. Надеюсь, этого нет на самом деле? Вы не находите? Что?
Да, конечно, вы знаете, существует легенда, будто Господь наш Бог услышал только единого человека в мире и дал ему его первую любовь. Но и это соединение оказалось непрочным: женщина подвела его в чем-то, и они принуждены были бедствовать безумно. Нет, я не шучу, я рассказываю вам почти исторический факт: вспомните наших прародителей. Кроме них, я не могу назвать ни одной пары, которая сошлась бы в своей первой любви.
Итак, на земле нашей не может быть и речи насчет первой любви, следует говорить лишь о любви второй — и вторую мою любовь звали Элли. Нет, не беспокойтесь — это была не жена. Мою жену, как вы знаете, тоже звали Еленой, — но Еленой Лаврентьевной.
Итак, Элли. Вот, я вижу, снова Марья Львовна кивает мне головой и думает про себя: этакий-то ловелас, да красавец, да чтоб любил только трех женщин. Ну, я, конечно, в свое время был не хуже черта, имел состояние, которое, как рассказывал про меня, я прокурил на сигары, но уверяю вас всей своей фамильной честью: только трех.
Да, этот золотой браслет, запаянный в знак вечной любви на моей руке, я получил от Элли.

II.

Жил я под Москвой, в обществе родителей, был порядочным сорванцом, одевался три-четыре раза в сутки и, сказать по секрету, среди товарищей имел звание: arbiter elegantiarum. Но я был скромен, честное слово. Я не менял своих убеждений, как перчатки, и был привержен к строгим семейным домам.
Один дом мне нравился в особенности. И судите о моем бескорыстии: подполковник-отец, почтенная мать с флюсом и тридцатипятилетняя дочь Минодора Васильевна.
Да, фамилия их была — Тихоновы. Ти-хо-но-вы! — не псевдоним. Один визит мой к ним остался у меня в памяти.
Приехал я как-то к Тихоновым под осень. Вхожу. В гостиной масса народу. Подполковник, конечно, рассказывает о последней кампании, в которой он ‘был два раза смертельно ранен’, — все домочадцы напуганы, только одна девочка, смотрю, хохочет себе не стесняясь в темном уголке. Я даже подошел посмотреть: кто это, дескать, такая неуважительная? Смотрю: ореховые глазки, косичка темненькая, щеки розовые, виски — алебастр!.. Боже мой, я никогда ни у кого в мире не видал таких бледных висков. Подхожу, здороваюсь: одиннадцатилетняя девочка, в клетчатом платьице, с этаким бантом. Я чуть не вскрикнул от восторга, когда увидел крохотную ямочку на ее локотке. Однако одиннадцать лет — это уже барышня. Припомните только, что рассказывает об этом возрасте Золя! Я подошел, изысканно поклонился, спрашиваю: о чем это она так весело? — Можно ли присесть около? — добавляю я.
И вот барышня встает с дивана, сдвигает брови, строго опускает глаза и говорит сурово:.
— Нет!
И отходит прочь.
Я смотрю: она отходит к столу, садится к хозяйской дочери и берется за ее руку. На меня она не взглянула ни разу. ‘Нет!’ — вот все, что я слышал от нее в тот вечер. Сказала — и отрезала. Нечего скрывать, господа, — я должен признаться, что я ей не понравился.
А ведь это и была Элли.

III.

Во второй раз я увидел ее только через пять лет.
Не помню, други, как это столько- времени проскочило. То, да се, да ученье, да экзамены, да смерть бабушки-камергерши, которой я боялся как тарантулов (она собственно и оставила мне свое состояние), да думы о новой жизни, по окончании государственных экзаменов, — словом, забыл я об Элли, точно на аспидной доске грифель стер.
Я уже, господа, служил тогда в департаменте. ‘Только на государственной службе познаешь истину’, — сказал Козьма Прутков. Правда, я приписан был, лишь для почета, чиновником особых поручений к дядюшке Назару. Что? Нет, — жалованья я за свое старанье не получал.
Дядюшкины балы были великолепны.
Это, ведь, было совсем не то, что официальные рауты важного чиновника: там все больше звезды, да ордена, да подагра, да ленты, у нас тоже бывали ленты, но совсем иного,, — более милого и легкомысленного свойства. А сколько, господа, глаз! Господь, праведный Бог, только у московских девушек бывают такие светлые и радостные глаза! Ну, понятно же, я танцевал так, как только полагалось дворянину еще с XIV века: у меня для этой цели были и немцы, и французы, бабушка, — так та прямо говорила: ‘Какой же ты дворянин, коли не умеешь т-х-анцевать?:.’ Да и нечего скрывать, я танцевал тогда с упоением. Это только теперь, по случаю ревматизма, я понял, что танцы — суета. А раньше бывало, заявишься в парижском фраке, в петлице какая-нибудь растительность благоухает, — без обиняков скажу: московские невесты конфузились… Ну, вот! — на одном таком дядюшкином балу я и встретился с Элли.

IV.

Признаться, сначала даже не мог, к стыду своему, и вспомнить, кто передо мной. Только потом уже, когда взглянул на алебастровые виски, меня озарило: Боже мой, ведь это же та девочка с темной косичкой, с ямочкой на локотке, которая сказала мне раз когда-то:
— Нет!
Ну, ну, это была она, но теперь уж мне не было странно, что я ее не сразу вспомнил: подумайте, ведь то было пять лет назад, ей всего было одиннадцать лет, она была тогда маленькой Лелечкой, игрушечкой, птенцом… Теперь же передо мной стояла девушка, прекрасная, благоухающая, как мимоза, с прозрачной кожей лица, вся прозрачная и светлая, как утренняя заря.
Боже мой, я тонул в очаровании. Я все смотрел на ее виски, Боже мой!
— Узнаете ли вы меня? — спросила она.
Я встрепенулся не сразу.
— Да, узнаю! — ответил я угрюмо.
Мне было страшно и горько, что без меня, в моем неведении, расцвела эта чарующая, неотразимая красота. Ощущали ли вы. когда-нибудь в самом сердце души чувство острой грусти, когда вы видите перед собою сверхчеловеческую красоту? Не напоминает ли она вам о том, что в мир еще не все пришло, что в нем что- то еще осталось недосказанным, что какое-то новое обещание Божьей улыбки идет в мир, и что когда-то если не мы, то дети детей наших увидят… Но для этого надо святее искать красоты, надо отбросить условности… надо…
— Алексей Олегович!.. — негромко вмешалась наша хозяйка.
— Ах, да, виноват!.. — быстро спохватился помещик. — Виноват, я расчувствовался… Понятно, старый романтик, сентиментальный капуцин, идеалист… Ну, не буду, не буду…
— Итак, я был поражен, — громко сказал он, продолжая рассказ. — Передо мной стоит девушка, олицетворение мечты, а я стою перед нею в немом, растерянном восхищении.
— Да, я узнаю вас, — вот, что я мог сказать в первое время. Вскоре я, однако, пришел в себя, но ее уже не было.
— ‘Узнаете ли вы меня?’ — Это все, что было вокруг меня на ее месте, что еще дрожало в воздухе. Я пошел куда-то вперед, все по полосе аромата мимозы, который стоял в воздухе и тянулся, как сноп луча. Я вошел в залу — и с внезапной остротой исчез залах мимозы. В зале было тесно от танцующего народа, пахло пылью, приторными духами, но не было радостного дыханья цветка, похожего на ветер, доносящийся утром с васильковых полей.
Вскоре я увидел Элли, и еще более охватило меня чувство горечи. Она танцевала с каким-то полным господином со значком присяжного поверенного, и я видел, как его красная, вспотевшая жилистая ладонь лежала вокруг ее талии, похожей на сон.
— Всесильный Господь! — сказал я себе и побледнел от бешенства.
Этот тучный, запыхающийся господин обнял мою мечту и положил на ее талию красную руку, и никто не протестует, никто не оскорбляется и не гонит этого поверенного, хотя он безбожно нарушает самое первое чувство, озаряющее все в мире, — чувство красоты! Да и она, моя милая, прозрачная, со всей своей небесной гармонией движений и очертаний, не протестует против этих, дозволенных законом объятий!..
Я смотрел за ними в неописуемом волнении. Господин был толст, как боров, шея его была с двумя подбородками, волосы жирны и висели клочьями. Однако, он танцевал с нею! И раз танцевал, и именно с ней, — то это значило, что у него были на этот счет свои особые, несомненно, юридические соображения. Я отлично видел, как было трудно ему танцевать, но раз он так поступал, значит считал танцы необходимым условием своих намерений… Что, если он думает… Но она, Боже мой, она, — как, она не видит?!. — растерянно кричал себе я.
Я так был поражен всем этим, что только ходил за ними из комнаты в комнату и не отвечал на расспросы барышень. Когда же Элли вдруг раз обернулась на меня, — я смешался до того, что опрометью бросился в танцевальную залу и впопыхах пригласил на вальс, вместо дамы, начальника казенной палаты! Впрочем, это было сочтено за шутку.
— Боже мой, однако же, она все ходит и ходит с ним под руку ! — в умирающем волнении твердил я…

V.

Я страдал. Я терзался. Я был уничтожен.
Нет, в самом деле, вы подумайте: эта девушка с волшебными ореховыми глазами, с непорочной талией, с белоснежными висками, полная невинности и самой ранней, единственной свежести, танцевала с тучным сорокалетним присяжным поверенным!
— Что, если, — говорил я себе, растерянный и подавленный, — что, если в голове у него только гражданские и уголовные дела, только кодекс о пресечениях и сенатские разъяснения? И, однако, никого не поразило бы, если бы он через месяц или . два обвенчался в церкви с этой бледной, незнающей девушкой и потом, пыхтя от одышки, ночью подошел бы к ней и… Нет, ведь существует же гармония природы, существует святость красоты, очарование прекрасного? Как же небо допускает все это? Как это высшая справедливость находит естественным, что около самого святого, что обновит, в конце концов, землю, могло появиться и рушить эту святость что-то ординарное, тупое, подержанное и потертое!
— Вы скажете, что не всем же быть красавцами? Боже мой, я же не разумею одну физическую красоту, — пускай будет красота нравственная, духовная, пускай будет, хотя приблизительное, соответствие ценностей, — но невинность и устав о пресечении, разъяснения случаев покраж… Не от этого ли так ужасны наши браки?..
— Алексей Олегович!.. — во второй раз остановила его хозяйка дома.
— Виноват, я к ,делу, — быстро- ответил он. — Я сейчас…
….Итак, я страдал, я мучился… Я ходил за ними из угла в угол, я с ненавистью рассматривал спину присяжного поверенного, критиковал каждую складку на его фраке, трещинку на лакированном башмаке. Боже мой, у него трещина на башмаке, а она танцует с ним! — горестно восклицал я. Право, меня приводило в безумие то, что она гуляла с ним так неотступно и именно после того, как сказала мне, — узнаете ли вы меня?..
— Нет, ну, как она могла гулять с ним после этого? Я бешено сжимал кулаки, я разбирал ее фразу по словам, по буквам, букву за буквой, я находил в ней затаенный, сокровенный смысл, полупризнание, осторожный намек, наконец, целое и открытое признание любви. — Узнаете ли вы меня? — повторял я на разные лады. — Да, конечно, это было сказано с умыслом, она влюблена, она давно втайне любит меня, она, может быть, целые ночи простаивала перед моим окном, она меня полюбила с первого взгляда, — пять лет тому назад!
— Пять лет назад! — кричал я безмолвно. — Слышишь ли ты это, — ты… присяжный поверенный?!

VI.

С каждым получасом я все больше терял голову. Я подсматривал за ними, как самый низкий шпион. Когда толстый адвокат налил Элли содовой воды, — клянусь, — я едва не выбил стакан из его руки. Смеет он наливать ей содовую воду?! — Самое простое было, однако, пригласить ее на танец и объясниться, — но мне не хотелось этого, — больше того, — я не мог так поступить.
— Как? — говорил я себе. — Чтобы ты положил свою руку на ее талию, где уже лежала эта красная волосатая лапа?!. Ни за что!
Я решился ждать: ведь отойдет же когда-нибудь этот неутомимый адвокат. Не могло же быть, чтобы у него не было слабостей. — Может быть, он курит, черт его возьми, — говорил я.
Наконец-то я дождался. Поверенный, действительно, отправился покурить, и я сейчас же занял его место. Уж, конечно, я был измучен и бледен, — она посмотрела на меня с изумлением. Но, нет, я видел и еще что-то, что незримо сближало нас. Что ни говорите, а какие-то мистические неразрывные путы связывают иногда одного чужого человека с другим. И я видел, — клянусь вам! — я видел, как странно она посмотрела на меня, еще когда я подходил.
Я подходил к ней и впитывал в себя сияние ее глаз, прозрачность висков и тонкий, жутко возбуждающий аромат мимозы. Приближался — и видел затаенный ответный огонь в ее глазах. — Боже мой, мне страшно! — твердил я себе. — О, какая вы стали красавица! — сказал я ей уже громко.
Губы ее побледнели, она склонила голову.
— Радость моя, ведь это же о вас я думал ночами, я не помнил, что когда-то ранее видел вас, но ваше — и ничье другое — лицо стояло перед моею душою! Как красивы вы, и как прекрасен Бог, вас создавший! Удивительное дело, как люди не умеют ценить красоту и поклоняться ей! Вот, я смотрю на вас, на ваши брови, на губы, на мраморную бледность висковЕ — и думаю: о, как же они не понимают!.. Как не понимают они, что красота обязывает, она обязывает относиться -к ней бережно и свято, она требует, чтобы снял обувь от ног своих подходящий к купине. Или они, в самом деле, могут -оставаться слепыми перед Божьей мечтою? Или они думают, что красота дается им даром? Нет, в самом деле, — сказал я, — как слепы люди, как слепы!..
Она слушала меня, не поднимая глаз, и все молчала.
Я приблизился к ней и доверчиво взял за руку.
— Подумайте, — негромко оказал я. — Я еще не могу забыть, как стоял около вас и говорил с вами этот толстый краснолицый человек. Зачем он обнимал вашу талию в танце? Или это так принято? Но, ведь, не сажаете вы рядом с нежной фиалкой репейник или лопух? Почему садовник тщательно убирает его прочь от цветка, а человека не уберегают: ведь я же видел, как лежала на вашей талии его грубая рука.
— Я его не видела, — сказала она медленно и побледнела. — Я не видела его, —клянусь вам! Я видела кого-то другого, несмотря на то, что он все время был подле меня…
— А почему вы говорите об этом? — вдруг спросила она и откинула голову, и шепот ее замер в самой глубине моего сердца. Умерло все вокруг меня, клянусь вам! Руки ее раскинулись, — о, эти непорочные, бледные девичьи пальцы!..
— Я боюсь, — ответил я тихо и предостерегающе. — Я боюсь в вашей жизни страшного! Я боюсь, чтобы не случилось в ней чего-нибудь такого, что могло бы оскорбить вашу красоту. Я не вижу никого, вас достойного! Я не вижу, кто смел бы приблизиться к вам! Кто будет такой, чтобы дотронуться до ваших волос, кто будет такой, чтобы поцеловать ваши глаза?..
— Кто будет? — медленно переспросила она и вдруг повернулась ко мне всем своим безумно побледневшим даже в сумраке гостиной лицом. — Кто будет?.. — Она поднялась, отвернулась и словно вздохнула:
— Вы!..
Рассказчик умолк. Мы сидели в очаровании.

VII.

— И все это я налгал! — вдруг говорит он громко.
В комнате раздался стон. Да, прямо-таки, стон, точно целую толпу ударили в головы. Многие не сразу поняли его последнюю фразу. Не сразу вскинули глаза. Потом на старого помещика обращается туча оскорблено-недоумевающих взглядов.
— Да, извините меня, — сказал помещик немного сконфуженно. — Я не знал, что вы примете так к сердцу все это, но что делать, — я должен повторить: действительно, я солгал. В жизни совсем было по- другому: Элли выслушала меня без волнения и сказала:
— Да, я очень жалею вас и сочувствую, но Павел Никитич мне сделал предложение.
Из деликатности она умолчала, что он имел в Москве несколько домов, но свадьба их состоялась в том же месяце. Дома не были заложены, честное слово. Должен это прибавить, как мне ни горько.
— Но позвольте:., позвольте, — заговорили мы вдруг и задвигали стульями. — Позвольте, что же значит ваш первый конец? Что значит вся эта насмешка над нами, мистификация? Надеюсь, мы не заслужили того, чтобы…
Старый помещик оглядел нас с искренним сожалением.
— Право, господа, — сказал он миролюбиво. — Я вовсе не ожидал, что вас всех так заинтересует моя повесть. Однако, должен чистосердечно сказать-, у меня и в помыслах не было желания посмеяться: ото же совсем не смешно.
— Вы подумайте, — проговорил он уже грустно и опустил голову. — Скажите по совести, — разве в вашем мире есть теперь любовь? Где рыцари, поклонение даме, мейстерзингеры, странствующие певцы любви, где барды, Ромео, золотые кубки королей — подарки возлюбленных? Разве все это не заменили собою солидные незаложенные дома?
— Нет, нет, — не протестуйте! — добавил он, уже горячась. — Я рассказывал вам шутя, а рассказ мой не шутка! Ответьте мне, куда же это в самом деле подевалась любовь из мира, — почему девушки и юноши проходят мимо Божьей красоты и не загораются ее радостью, и не совершают подвигов, и не плачут, и не бросаются на колени, а сначала идут к родителям и осведомляются о приданом?

VIII.

— Вы скажете: борьба за существование. — Боже мой, да, ведь, всегда же было трудно жить и всегда была борьба за существование, но почему .ныне исчезла в людях и радость, почему все так серы, скучны и рассудительны, — до того серы, что надо под микроскопом исследовать — осталась ли в нас душа? Заметьте, если даже теперь мы и изменяем друг другу, — то с какой же это делается ленью, Боже мой!.. Не правда ли, Марья Львовна?
— Да, правда, — отвечала хозяйка.
— Ну, вот, я все это и налгал, — повторил помещик в третий раз.
— Но, позвольте, — а браслет?.. — вдруг спрашивает кто-то из нас торжествующим голосом. И мы все радостно подхватываем эту улику. — Да, да, — браслет! — А браслет, запаянный на вашей руке в знак нескончаемой любви?
— Браслет? — переспросил старый помещик и прищурился. — А браслет я купил у своего ювелира, — просто объяснил он. — Ювелир же мне и запаял его, по моей просьбе. А, впрочем, .если не верите, — вот доказательство. Я всегда его ношу с собою, когда рассказываю эту историю.
Он вынул бумажник и показал нам затертую расписку. — ‘Я, ювелир такой-то, — стояло в ней, — продал такому-то браслет червонного золота, и я же, по желанию покупателя, собственноручно запаял оный на его правой руке’.
Мы сидели придавленные и не знали что думать.
— Однако, господа, — сказал помещик, прощаясь с нами. — Вопрос все же остается вопросом, — если бы я даже и не солгал… Ну, представьте себе, что я не солгал… — добавил он значительно, и мы растерянно переглянулись, и иные слабо вскрикнули и побледнели, и привстали с своих мест.
— Да, пускай будет все правда о моей несравненной Элли. — Голос рассказчика дрогнул, и он отвернулся. — Но это останется лишь исключительным случаем, одним на десяток тысяч… и только… А если все рассудить по существу…
— Алексей Олегович, — взмолились мы, наконец. — Нет, в самом деле, где же правда, скажите! Правда это про Элли или нет?
— Ну, — правда!.. — ответил он нам, надевая шляпу, и мы облегченно вздохнули. Стало словно светлее и радостнее в комнате, словно цветами запахло.
— Однако, господа, вопрос все же остается открытым:
— Отчего мы в самом деле разучились любить?..

——————————————————————————

Источник текста: Крашенинников Н. А., Тени любви : Рассказы. — Москва: Моск. кн-во, 1915. — 207 с. , 21 см. — (Собрание сочинений, Т. 6). С. 5—20.
Распознание, современная орфография: В. Г. Есаулов, 19 апреля 2016 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека