Елена Окрутова, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1894

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Амфитеатров А. В. Собрание сочинений В 10 т. Т. 3. Рассказы. Повести. Легенды
M., НПК ‘Интелвак’, 2001

ЕЛЕНА ОКРУТОВА

Эту странную историю рассказал мне Евгений Романович Ринк, бывший товарищ председателя московского окружного суда.

* * *

Вечерело, верхушки сосен трепетали в розовом свете умирающего дня, лесной проселок, сырой и глинистый, тянулся широкой оранжевой полосой между густым и приземистым кустарником, темно-зеленые краски орешника становились все бархатнее и бархатнее по мере того, как бледнели румяные стволы соснового строевика.
На окопе дороги стоял человек. Был он высок, костляв и широкоплеч, а пиджак ему достался чуть не с карлика, шов лопнул вдоль всей спины, рукава были на четверть короче, чем надо, и огромные кисти коричневых рук казались оттого еще огромнее и страшнее. На мускулистых ногах болтались широкие парусинные штаны, ноги, вдетые босиком в старые резиновые калоши, были видны по щиколку. Голову прикрывал картуз — когда-то бархатный.
Трудно было бы решить, к какому именно званию принадлежал этот бродяга, прежде чем стал бродягою. Верно одно: не мужик, да и не барин. Человек, который с младости надел немецкое платье и не оставляет его даже в лохмотьях. Промотавшийся мещанинишка — цеховой или фабричный, с волчьим паспортом, горемыка, прямо из острога попавший — пока светло, на поденщину Хитрова рынка, а как стемнеет, на ночевку, в рощу подмосковного дачного местечка. Благо лето теплое!.. Народ зовет таких людей ‘стрюцкими’. Он не слишком вреден и опасен, когда есть работа и кусок хлеба, а когда нет, становится нищим, карманником, вором, а случится — и убийцей.
Не хорошее было лицо у бродяги, а сильное: длинные, резкие черты сухого лица дышали если не привычкою, то страстью повелевать, серо-голубые глаза глядели дерзко и презрительно, рыжеватые усы росли плохо, — как пух, а борода начиналась только под подбородком, так что губы, тонкие и сухие, были на виду. Злое и порочное создание сказывалось в этом человеке.
Бродяга был в духе. Сегодня он ел мясо и пил водку: желудок его был полон, в кармане звякали три пятака на завтрашний день, он курил папироску и знал, что еще две есть в запасе, ночь обещала быть сухою и теплою…
На дороге послышался молодой женский голос, напевающий мелодию веселого романса. Бродяга насторожил уши, подался назад, и кусты орешника проглотили его. Мимо шла, возвращаясь с вечерней прогулки, барышня-дачница. Это была высокая, статная девушка, с веселыми карими глазами на румяном лице, она шла, слегка раскачиваясь на ходу, и вместе с ее телом раскачивался ярким маятником бриллиантовый крестик на полной груди, талию обвивал серебряный кавказский пояс.
Дачница свернула с проселка на лесную тропинку. Из орешника высунулась голова с сверкающими глазами, жадно сосредоточенными — вслед девушке — на светлом обруче пояса… Бродяга вышел на дорогу и огляделся: на проселке не было ни души, он знал, что не будет ни души и на болотистой тропинке, которою пошла барышня, чтобы сократить путь к дачному поселку… Бродяга колебался, нерешительно переминаясь на месте… Белое платье и серебряный обруч еще мелькали сквозь зелень, песенка еще слышалась… Двуногий волк бросился по тропинке…

* * *

Сергей Константинович Округов и Марья Тихоновна Бекасова сидели впотьмах на ступеньках дачной террасы.
— Значит, Марья Тихоновна, с вашей стороны это дело решенное, и вы беретесь хлопотать за меня перед Еленой Михайловной? — говорил Окрутов, сильно раздувая красную звездочку своей сигары.
— Душою бы рада, Сергей Константинович, кабы это сладилось. Лучше вас зятя мне и не надо. Но вы сами знаете мою Лелю: своевольница она, я ей приказывать не в силах. Пойдет за вас — слава Богу, не пойдет — не взыщите с меня, старухи!
— А как вы думаете, Марья Тихоновна: пойдет или не пойдет?
— Уж если откровенно говорить, батюшка, так скорее, что не пойдет. Стареньки вы для нее, а ей ведь девятнадцатый годок… Молодой о молодом и думает.
— Из меня, Марья Тихоновна, хороший муж выйдет: я Елену Михайловну ни в чем не стесню, во всем им дам полную волю…
— Дашь — хорошо, а не дашь — так она, батюшка, и сама возьмет. Характерная она у меня. Все по-своему, сама по себе… Вот и сейчас: сколько раз было говорено, чтобы не гулять в роще, на ночь глядя, — нет, убежала коза и пропадает… А я — мать! Я с вами говорю, а у меня сердце ноет: и простудилась-то она, и заблудилась-то она, и злые-то люди ее обидели…
— Вот и Елена Михайловна! — перебил Округов, заметив у калитки палисадника белую фигуру.
— Бога ты не боишься, Леля! — начала было причитать Бекасова, но осеклась, увидев, что дочь приближается к террасе какой-то странной, шатающейся походкой. — Да что с тобой? — вскрикнула она, хватая Лелю за руки и в полуобмороке втаскивая ее в дачу, к свету. — На тебе лица нет.
— Ох, дайте мне воды… вина… чего-нибудь, — прохрипела Леля сквозь стиснутые зубы, — мочи нет… устала!..
— Господи! На что ты похожа? Вся исцарапана, платье изорвано, в воде, в грязи…
— Это я сквозь кусты по болоту лезла напролом… Хотела пройти короткой тропой, да сбилась с нее, заблудилась, — вот и…
Голова утомленной девушки откинулась на спинку кресла, по белому как снег лицу побежали синие тени… Она была без чувств. Насилу ее оживили.
— Крестик-то свой бриллиантовый Елена Михайловна потеряли… — заметил с сожалением Округов. — Хорошенькая была вещица.
— Ну, батюшка, что крестик! — огрызнулась Марья Тихоновна, — хорошо, что голову-то еще не потеряла. Говорила я, что гулянки эти не доведут до добра…
Леля, как только очнулась, немедленно удалилась в свою комнату и легла в постель. Целую ночь Марье Тихоновне чудилось, что дочь не то стонет, не то глухо рыдает. Она вставала с постели, стучалась в спальню Лели, но отклика не было…
‘Надо быть, во сне бредит, — решила старуха. — Этакая безумная! Можно же себя так уходить!..’
На другой день Леля отдохнула и казалась спокойною. Мать передала ей предложение Окрутова. К удивленно Марьи Тихоновны, Леля немедленно и даже как бы с радостью согласилась. Свадьбу сыграли два месяца спустя.

* * *

В мартыновском окружном суде слушалось сенсационное дело о сбыте фальшивой монеты. Зал был полон публикой: и дело интересовало, и любопытно было послушать нового товарища прокурора Николая Сергеевича Окрутова, только что назначенного из Москвы в Мартынов, это был первый серьезный дебют молодого обвинителя.
На скамье подсудимых, как почти всегда бывает в таких делах, сидели, по большей части, евреи: растерянная кучка людей, сознающих, что они пропали, и решившихся судорожно цепляться за свободу, которая ускользала от них, как гладкий вьюн. Но коновод дела — Аверьян Красноносое — был русский. Им сильно интересовались, потому что взят он был после отчаянной защиты, с оружием в руках. Его допросы замучили судебного следователя, о прошлом Аверьяна Красноносова не удавалось ничего узнать, а он, полагая, что ему все равно каторги не миновать, прибег к довольно обычному средству: всклепывать на себя все новые и новые преступления. При проверке показаний некоторые оказались ложными, некоторые как будто подтверждались, но смутно и запутанно. Очевидно, мошенник так хорошо прятал концы в воду, что, кроме его самого, никому и не найти. А он, сделав первые признания, затем умолкал и чуть не в глаза смеялся над измаянным прокурорским надзором. Наконец, тюрьма ли ему надоела, по другой ли причине, только он перестал играть в прятки, отрекся от всех своих прежних поклепов на себя, а дело о фальшивой монете, наоборот, рассказал ясно и подробно.
Слухов об Аверьяне Красноносове носилось в Мартынове столько, что мартыновское общество было очень разочаровано, когда вместо романтического разбойника увидало на скамье подсудимых сгорбленного старика, с головою голою, как яйцо, с лицом — под цвет арестантского халата, с глазами мертвенными и потухшими. Пока шло следствие, Аверьян Красноносов был точно сонный. Обращались к нему с вопросом — он отвечал вяло и односложно. ‘Ведь все равно засудите, так что еще канитель-то тянуть?’ — говорила без слов вся его внешность. Обвинителя он своей апатией рассердил, своего защитника удручил, присяжных предубедил против себя, а на публику произвел самое отталкивающее впечатление…
Приступили к прениям. Николай Сергеевич Округов начал речь, ловко представляясь, что он не дебютант, а обстрелянная птица. Волнение новичка перешло в нем в одушевление, у молодого человека был, бесспорно, настоящий ораторский талант. Слушали внимательно, временами в зале чувствовался одобрительный шорох. Молодой обвинитель сосредоточил свою речь главным образом на виновности Аверьяна Красноносова. К смягчению вины его соучастников он находил еще несколько возможностей: евреи, ‘угнетенная нация’, недостаток заработка в черте оседлости и т.п. Но Аверьяна он казнил беспощадно, ‘резал’ его, как на судейском жаргоне с трепетом думал защитник Аверьяна, сознавая, что после такой речи ему не то что возражать, а и сказать будет нечего. Аверьян — в начале обвинительной речи такой же сонный, как во время следствия, — наконец очнулся и во все глаза смотрел на пылкого товарища прокурора. Последнего, однако, внимание это не радовало. Ему казалось, что в оловянных глазах подсудимого нет ни страха, ни уважения к нему, представителю карающей власти, а теплится глубокий огонек, насмешливый и подмигивающий: ‘Говорун ты хороший, что тебя корить! а жидковато, брат, ей-Богу, жидковато… и сам-то ты какой-то жидкий да сухопарый’, — говорил Окрутову этот взгляд, невозмутимо измеряя его действительно тщедушную, хотя и длинную, фигуру и бледное лицо под преждевременной лысиной, обрамленное рыжеватыми бакенбардами.
Когда дело дошло до ‘угнетенной нации’ и ‘черты оседлости’, внимание Аверьяна Красноносова опять угасло. На буром лице его появилось выражение брезгливой скуки, он громко зевнул и бесцеремонно отвернулся к публике, бесцельно разглядывая беспорядочную кучу незнакомых ему глаз, носов, бород и дамских шляп.
И вдруг — глаза его расширились и засверкали, точно увидав что-то знакомое и приятное, он зашевелился на месте, он забылся до того, что привстал со скамьи и, казалось, — не дерни его конвойный сзади за халат, — он бросился бы в публику… Но, и успокоившись, он уже не отрывал взгляда от лица, привлекшего его внимание.
То была русая девушка в светлом платье, свеженькая и хорошенькая, в первом расцвете молодости. Рядом с нею сидела пожилая, но еще хорошо сохранившаяся женщина, судя по поразительному сходству — ее мать. Красноносое перевел глаза с девушки на ее соседку, — и мысли его, смущенные не то далеким воспоминанием, не то странным сходством, как будто прояснились… Он улыбнулся и стал пристально смотреть уже не на девушку, а на пожилую. И та, почувствовав на себе это упорное приглядыванье, невольно должна была отвести глаза, до тех пор со страстным вниманием устремленные на товарища прокурора, к старому преступнику.
Они смотрели друг на друга несколько секунд… Красноносое видел, как в красивых карих глазах пожилой дамы выражение любопытства сменилось недоумением, потом беспокойством… потом… она страшно побледнела, а глаза ее исполнились такого ужаса и отчаяния, что Аверьянов не выдержал поединка и потупился.
Обвинительная речь кончилась, объявлен был перерыв. Окрутов прошел в публику, ему жали руки, поздравляли с успехом, карьера его, — он это чувствовал, — была сделана. Он подошел к пожилой даме и девушке, обратившим на себя внимание Аверьяна Красноносова.
— Ну, мама? Оля? довольны вы мною? — весело спросил он, весь сияя счастьем первого успеха. — Хорошо говорил?
— Да… очень, — пробормотала мать, глядя на него как-то странно, словно на человека, которого видит в первый раз.
Поговорив с сестрою и матерью, Окрутов направился к кучке своих сослуживцев, но мать его окликнула:
— Коля… постой… Скажи: этого Красноносова засудят?
— Разумеется, мама. Я его взял мертвой хваткой. У меня не вывернется.
— А, если засудят, что ему будет?
— Каторга…
По бледному лицу Окрутовой пробежала судорога, глаза ее потускли и помертвели…
— Как ты волнуешься, мама, — заметил Окрутов, — говорю тебе: не бойся за меня, дело выиграно.
Окрутова сделала над собой усилие, слегка кивнула головой, — ‘я, мол, спокойна’ — и отпустила сына.
Защитники обвиняемых говорили много и долго. Зато присяжные заседатели не совещались и часа. Евреям, почти всем, дано было снисхождение, двоих оправдали вовсе. Зато относительно Аверьяна Красноносова, — как пошли звонить: ‘да, виноват!’ — так и прозвонили по всем тринадцати вопросам. А когда раздался последний ответ, из публики послышался слабый крик, и Окрутову замертво вынесли из залы.
— Ишь, как обрадовалась первому сыновнему успеху! — заметил судебный пристав соседу репортеру.
— Успех-то скверный, — желчно возразил тот, — на крови человеческой построен.
— Ну, батюшка, — как-никак, а все приятно: мать ведь. Да еще мать-то какая: Елена Михайловна — вся в детях… святая!
Красноносое выслушал вердикт совершенно хладнокровно, бровью не мигнул. Когда Окрутова вскрикнула и упала, он покосился на публику и, увидав, с кем именно дурно, был заметно озадачен. Во всяком случае, происшествие это заняло его чуть ли даже не более, чем вердикт, решавший судьбу его жизни.
— Какой закоренелый злодей! — вздыхали уголовные дамы.
Аверьяна Красноносова увели из залы заседания. Шагая между конвойными по длинному коридору окружного суда, он спросил:
— Братцы-служивые! что я вас спрошу — скажите — не откажите: эта барыня, что сейчас сомлела, кто будет такая?
— Мать прокуророва, сказывают, — ответил солдат.
— Мать… про-ку-ро-ро-ва?..
Черты Красноносова исказились гримасою свирепого изумления, и — вдруг — страшный старческий хохот огласил коридор.
— Ха-ха-ха! — истерически выкрикивал Красноносов,— мать!.. мать… мать…
— Тише ты, оглашенный! молчи! не дозволяется! — закричал на него всполошившийся конвойный.
Преступник, получив чувствительный толчок рукояткой сабли, умолк, но судороги продолжали коверкать его лицо, и дикий блеск глаз был полон смеха, каким разве только дьяволы смеются на дне ада — смеха отчаяния…
‘Уж не рехнулся ли? — думали конвойные. — С этакими тихими случается. На суде смирен-смирен, а как каторгу объявят, и ум — вон…’
Николай Сергеевич Округов обедал — по случаю счастливого дебюта — в ресторане, с товарищами. Вернулся домой поздно и навеселе. Сестра встретила его с встревоженным лицом.
— Коля, голубчик, я тебя насилу дождалась. — Взгляни на маму: не послать ли за доктором? по-моему, она очень нехороша…
Испуганный Окрутов прошел в спальню матери, и не успел он отворить дверь, как Елена Михайловна повалилась ему в ноги:
— Коля! Коля! — вопила она, хватаясь за его колени, — вороти!.. голубчик, вороти!..
— Что такое? мама, что с вами? — волновался молодой человек, тщетно стараясь поднять мать с ковра.
— Вороти!.. Я не знаю, как это у вас называется… апелляция… кассация… все равно! только вороти! вороти! вороти!
— Бог с вами, мама! какая апелляция? какая кассация? кого воротить?
— Этого… как его… А…верь…я…на…
— Аверьяна Красноносова?! — изумился молодой обвинитель. — С чего вы о нем вспомнили?
— Да! да!.. ты не можешь сослать его в каторгу, — слышишь ли?.. я виновата во всем… ты не можешь…
— Да почему же, почему? — терял голову Округов, начиная приходить к убеждению, что мать его сошла с ума.
И в ушах его прозвучал страшным криком на весь дом невероятный ответ:
— Потому что он — твой отец!
1894

ПРИМЕЧАНИЯ

Хитров рынок — размещался в центре Москвы на берегу Яузы. Назван по имени основателя (с 1823 г.) генерал-майора в отставке Н.З. Хитрово. К началу XX в. ‘Хитровка’ стала пристанищем бездомных и рассадником преступности, место действия героев книги В.А. Гиляровского ‘Москва и москвичи’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека