Эксплоататор, Ярославцев Петр Данилович, Год: 1923

Время на прочтение: 40 минут(ы)
‘Возрождение’, литературно-художественный и научно-популярный, иллюстрированный альманах. Том 2-й
М., ‘Время’, 1923

Петр Ярославцев.

Эксплоататор.

Рассказ.

— Дави ее! Дави!— исступленно хрипел Зубастый.
Маленький пароходик, на мостике которого он стоял, тихо двигался около тони. Апрельский, серый, холодный день уныло смотрел на разбой, называемый на Волге ловом рыбы.
Порывистый морской ветер, по-местному ‘моряна’, пенил реку и шумел прибрежными камышами…
Промысла Зубастого живут лихорадочной деятельностью,— пошла вобла и притом огромными косяками {Косяк — масса рыб, стая.}.
— Дави ее!— хрипел Зубастый. Глаза его от бессонницы, азарта и энергии горели лихорадочным огнем. Один невод, уже описав полукруг, вытягивался на берег. Неводные киргизы, в высоких кожаных бахилах, медленные в движениях, методично подходили к неводу, ловким взмахом, привязанного на веревку камня, зацепляли нижний подбор {Толстая веревка.} невода и с хриплым стоном напрягали мускулы.
Они выбирали невод без песней: работая безостановочно третий день, неводные разбились от ужасного труда. Киргизы работали теперь сверхурочно, обыкновенно они по контракту обязываются, смотря по условиям, в каких находится тоня, делать известное количество тяг {Забросить и вынуть невод.}, в случае же усиленного хода рыбы, должны продолжать лов, при чем получают за каждую тоню добавочных пять-десять рублей.
— Гони киргиз!— кричит с парохода Зубастый старику — надзирателю.
Патриархальный старец, высокий, с белой, как лунь, головой, с красной жирной шеей и коричневым лицом, плавает по тоне на лодке, покрикивая на рабочих.
А Зубастый волнуется: ему все кажется, что работают небрежно, лениво. Смотрит он на киргизов: тяжело шагая, они падают на воду и, с шагом вперед, поднимаются, чтобы снова упасть… Вода ручьем льется с головы, с плеч…
— Тащи живей!— хрипит он.
А в это время вверху тони другой комплект киргизов бросает еще громадный, во всю ширину реки, невод…
Масса рыбы. Уже пять притоненных неводов спущены вниз стана. И сотни рабочих вычерпывают зюзьгами из неводов в прорези миллионы рыб.
Закон разрешал лов только двумя неводами на каждой тоне и притом размеры их должны быть не больше трех четвертей ширины данной реки. Это сделано с тем расчетом, что, пока невод притонен и из него выбирается улов, река остается свободной, и рыба проходит выше, к тому же он всегда оставляет часть реки нейтральной.
— Дави ее, не пускай выше!— ревет Зубастый, и де успел невод описать полукруг, как уже ‘сыпят’ {Бросают в реку другой невод.} другой.
— А-а!— протягивает он трепетно, любуясь десятками полных прорезей, буксируемых другим пароходиком с тони на промысел.
— Не пущу, всю задавлю, задушу, а вверх не пущу!..
Ему на лодке привозят телеграмму. Дрожащими руками он вскрывает депешу.— На бирже слухи,— лов везде плохой,— сообщает ему доверенный.— А-а!..— в упоении мычит он,— всю задавлю! Десять целковых за тоню,— вопит он киргизам, и старик-надзиратель спешит передать им хозяйскую милость. На минуту это действует, как сабельный удар на падающую от изнеможения лошадь. Киргизы только несколько минут как бы чаще падают на воду, хрипло завопив унылую тоневую песню {При тяге неводов киргизы поют три песни: в начале очень грустную, вторую тоже печальную, но в ней уже чувствуется надежда, а когда покажется мотня несода и его вытаскивать станет легче,— бодрую, радостью.}. Но, как маятник, пущенный посторонней силой, мечется несколько мгновений сильнее обыкновенного, пока снова не начнет выбивать назначенного такта, так и истерзанные киргизы, энергичным броском, проволокли: несколько саженей невод и снова медленно и тяжело зашагали, падая на воду…
Рядом с Зубастым, на капитанском мостике, стоит чиновник. Он с большим вниманием смотрит на этот разбойнический набег кулака на богатство родины, называемый у нас ловом рыбы.
— Славно вы, Гаврил Петрович, распоряжаетесь, думаю, вверху цедят воду. Да, батенька мой, вот в такие моменты, когда прорывается хищничество в человеке, мы, дворяне, не стоим ваших мужицких подметок!— Он говорил шопотом, наклонясь к плечу Зубастого. Тот тревожно посмотрел на благородный профиль Елшанина.
— Шентрапа,— подумал он,— дворянин?! Какой ты, чорт, дворянин — голоштанник! За три тысячи даешь разбойничать, отечество продаешь!— И он вслух добавил:— Василий Аркадьевич, аль трех мало?! Ведь, может, только сегодня и идет то, а завтра бог знает что будет…
Елшанин молча повернулся и пошел в каюту. Зубастый досадливо кашлянул, но побрел за ним…
Они вошли в носовую рубку и сели у столика. В маленькое круглое окно видно было, как падали киргизы и как с них текла вода…
— Страшно все ненормально, несправедливо на свете,— начал Елшанин.— Взять хотя бы меня и вас. Я дворянин, получивший высшее образование, человек интеллигентный, с развитым вкусом и утонченными потребностями,— должен довольствоваться какими-то жалкими двумя тысячами годового дохода, а вы, простите, просто бурлак, можете располагать сотнями тысяч! Нет, вы только представте себя,— ведь вы умный человек,— на моем месте и тогда поймете, как это обидно!
— Это точно, но,— заметил Зубастый тихо и вежливо,— это больше от зависти! Вы бы вот сняли промысел да и пользовались. Правду сказать, вам, благородным людям, это грязное дело не подойдет. Многие, ведь, из ваапего брата пробовали, но ничего не вышло! Да еще как счастье повезет, а то в одну весну и в трубу вылетишь! Только я вам, Василий Аркадьевич, на этот случай вое к обоюдному согласию и удовольствию устрою. Метнемте банк?!
— Не знаю,— цедит сквозь зубы благородный элемент, потягивая удельное. Зубастый кладет карты на стол и наливает вина.
— За процветанье наших дел!— говорит он, осклабясь.
— Сколько?— шепчет небрежно чиновник.
— Две,— отвечает таинственно рыболов, перегнувшись через стол.
— Три,— плывет в воздухе,— ведь, там,— раздается вдруг энергичный шопот,— в каждом неводе десятки тысяч, разве я не понимаю?!
— Ей-богу, где там!— на две, на три сотни, и то благодать: весну бы без убытков провести.
— Пожалуйста, не нищенствуйте: сотни тысяч наживаете каждый год, а здесь… Надо быть порядочным человеком, Гаврил Петрович…
— Ладно, сыграем,— отвечает Зубастый, решительно кашлянув. Играют всего несколько минут, в карты не смотрят. Елшанин вкладывает сотенные билеты в пачку.
— Не везет!— говорит со смехом рыболов, бросая карты в ящик.
— Три,— подтверждает Елшанин.
— Мы не ошибаемся! А ну-ка, Василий Аркадьевич, за наше общее дело,— предлагает Зубастый, наливая вина…
После игры, опять оба на мостике парохода. Рабский, простоватый тон уже у Зубастого исчез.
— Если удастся, то при моих промыслах у меня будет самая большая партия. Тогда я в Шсчанске цены удержу, глядишь и сам малую толику перевыручу, да и люди будут благодарить.
— Что там конаются!— кричит он на рабочих, выливающих из невода в прорези рыбу.
— Микита Иваныч!— обращается он к старику-надзирателю. Тот спешит на лодке к пароходу.
— Что прикажете, Гаврил Петрович?— громко кричит он.
— Говорил с рабочими?
— Как же, говорил,— не соглашаются. Руки и нога,— говорят,— отнялись: трое суток бьемся!
— Говорил,— полтину за урок!?
— Как же, как же, и водкой дразнил, одно уперлись — не пойдем, да и все тут. Он под’езжает на лодке к крохотному винтовому баркасику.
— Куда ты?— спрашивает Зубастый.
— На Серебряную.
— Не надо, сам поеду. Ей, ворочай! на обед два стакана водки!— кричит он русским рабочим.
— Рады стараться, Гаврил Петрович!— раздаются разрозненные голоса.
— Вперед!— бросается он к рупору.
Пароход вздрогнул, вздохнул клубами черного, вонючего, нефтяного дыма, и, захлопав плицами, сорвался с места.
— Чего рот разинул!— кричит Зубастый командиру:— на Серебряную!
— Слушаюсь, Гаврил Петрович!— бросается стереотипный ответ, и старик-командар привычной рукой берется за штурвальное колесо.
— Есть у вас водка?— спрашивает в рупор Зубастый надзирателя.
— Двадцать ведер!— доносит ветер.
— Еще пошли!
— Слушаю!— чуть ловит ухо…
К вечеру Зубастый уже об’ехал все тони двух соседних промыслов, и с закатом солнца пароходик весело подходил к промысловому плоту.
‘Рыболовный промысел ‘Акруч’ кремлевского купца Гаврила Петровича Зубастова’,— ползет по крыше плота яркая вывеска, приветствуя под’езжающих.
Промысел жил лихорадочной деятельностью. Крики, разнообразный шум и ругательства стоном стояли в воздухе. Сотни прорезей, полных рыбой, толпились беспорядочными группами вокруг плота. С верха и с низа реки тянулись за маленькими пароходиками вереницы таких же, полных рыбой, судов. Из крайних v рыбниц зюзьгами {Черпаки из сеток.} выбрасывает рыбу на плот. На нем, из блещущих серебром рыбьих масс, образовались чудовищные валы в рост человека и в иесколько десятков саженей длины. Сотни рабочих, мужчин и женщин, копошатся среди них. Вот на плюту, со стороны промысла, у огромного вала, энергично работают несколько сот сортировщиц. Женщины одеты в узкие штаны, в большинстве белого цвета, и в высокие сапоги или боты. Сотни рыб беспрерывно мелькают в воздухе, образуя новые холмы и завалы. Около них бесконечной вереницей двигаются тачки, несколько взмахов зюзьги, и тачка, пояная рыбы, тяжело подталкивается измученным рабочим по крутому под’ему к промыслу. Ряд за рядом втягиваются они под огромный, на столбах, сарай. Правильными рядами стоят, чуть поднимаясь от пола, врытые в землю чаны. Тачка опрокидывается, и с мягким шумом сыплется рыба на дно, утопая в грязном, как вода старой, застоявшейся лужи, тузулуке {Тузлук — рассол.}, тут же широкой струей бегущим по желобу из запасных чанов.
Народ работает усиленно. Работает уже без перерыва третьи сутки. Рабочим, неразвитым и запуганным, такой труд кажется интересным,— они получают сверхсрочные, но сегодня они решили передохнуть, так как страшно измучились и положительно не имели физической возможности работать еще и в эту ночь.
А на плоту огромные валы все растут, и сотни прорезей толпятся у промысла, дожидаясь очереди к выгрузке. Зубастый проходит по промыслу, сопровождаемый толпой приказчиков и подрядчиков. Третий раз сегодня привезут из города добавочных рабочих.
— Но все это мало, надо сегодня заставить работать,— не упустить эту ночь,— думает Зубастый, останавливаясь перед валами рыбы.
Длинными рядами выстраиваются рабочие перед казармами для вечерней поверки. Зубастый стоит перед толпой и молча, презрительно наблюдает усталые движения рабочих.— По два стакана!— бросает он отрывисто надзирателю.
Весной, особенно при усиленном лове рыбы, на промыслах перед рабочими заискивают, так как малейшая стачка дает десятки тысяч убытков. Правда, в случае нужды, можно было привезти из ближайшего села урядника, также можно было надеяться и на любезное посещение г. земского начальника, но уже теперь все это не так действует, как раньше: народ стал травленный! и презрительно глядя на нестройные, пестрые ряды, Зубастый воскрешает досадное воспоминание.
— Не дальше, как десять лет,— помнится так живо,— он ‘выгодно’ купил у ‘верхового’ купца две баржи ржаной муки. Мука пахла гнилью и была сомнительна на вид. Купец и Зубастый поговорили по душам: приятели они были старинные. Купец рассказал, как он у скряги-помещика купил два амбара старой ржи:
— Купил ‘зазнать’,— рожь была старая, амбари худые. Стали ломать — зерно глыбами, и червячок кое-где перепадает,— и купец с этим замечанием поглаживает важно бороду.
— Уж сознайся, что червей наполовину было?— резонит Зубастый.
— И ни-ни, ни боже мой, самую малость, так, где посырее, ковырнешь, ан их клубочек с кулачек, да так маленькие, беленькие,— прямо пустяковое дело! Ну, откровенно сказать, и мышь гнезд порядком завела. Вот я так и сообразил: что ежели все это долой, то на отбой все барыши уйдут, окромя что за работу еще заплатишь. Да поразмыслил еще, так, по-христиански: червяк-то этот с хлебушка, и мышка, тварь господня тоже зернышком прозябает, и решил, только для крепости в писании, благословления своего начетчика попросить. Я по старым книгам спасаюсь, ну, а он по этой части ‘башка’, собаку с’ел…
Открыл это он там — сям, да и говорит насчет мышей: ‘Всякое дыхание да хвалит господа’.
Ну, говорю, валяй, теперь про червя!
А он говорит:— Червь и мышь для господа — тварь одинаковая, равно он об них промышляет.
Прикинул я к естеству — выходит, что правда, гад одинаковый, потому хлебу вред равный приносит. Дал я ему четвертную, а он и говорит:
— Было время, что поступали от писания, как и сказано: ‘Возьмут прибытки жрецы твоя’. Ну, а теперь дело перевернулось. Ты вот чай десяток тысяч от толкования моего уложишь, а мне четвертную отвалил!
— Вижу, правда маловато,— прибавил другую, только пояснил:— ты, мол, отец, святое писание-то используешь без всякой затраты капитала, а мы с большим риском…
Да, смолол, ничего, только мельник у нас большая бестия, из ваших будет, и говорит:
— По мне такое зерно работать еще выгода есть,— поэтому червь да гнезда вместо мочки идут, только бы вы, Прокофий Данилыч, кулье в карболке помочили, потому изенфекция теперь в большом употреблении!..
— Как хочешь, смотри, восемь гривен с куля против биржи долой — вабирай, Ежели, к примеру, враздробь пустить,— беднота в месяц растащит и спасибо еще скажет, для голытьбы это, что твоя находка!
Поладили рублем. Зубастый купил и кормил вот эту голытьбу…
Он исподлобья, презрительно усмехаясь, глядит на тысячную толпу. И вдруг страшный рыболов останавливается на шеренге пензенских солоносов.
— Он… — думает Зубастый, внимательно осматривая кряжистую, среднего роста, фигуру тридцатилетнего мужика, с маленькой русой бородкой.
Народу подносят первый стакан водки, в толпе стоит глухой, неопределенный, измученный гул усталых грудей.
Зубастый не сводит злобного взгляда с мужика и тихо приказывает надзирателю позвать подрядчика пензяков {Рабочие Пензенской губернии.}. Подходит мужиченка, с хитрыми, бегающими глазами. Хозяин отходит с ним в сторону.
— Как фамилия вот тога, здоровяка-солоноса?— спрашивает он на-ходу, не оборачиваясь.
— Савельев,— тороиливо отвечает не отстающий мужичонке.
Зубастый круто поворачивается и в упор осаживает своим удавьим взглядом мужика. Подрядчик смотрит не мигая, немного удивленный.
— А направо от него?
— Лабуньков.
— Налево?
— Семенов.
— Чай, всякую сволочь берешь, кто он, откуда и не знаешь!?
— Христос с вами, Гаврил Петрович, все односельчане. Даже стараешься, чтобы целыми семьями,— у нас народ отборный!
— Не помнит,— решает Зубастый,— ну, тем и лучше! Иди,— кивает он подрядчику головой, а сам подходит к солоносам.
Мужик смотрит на него смело. Водка подействовала на него оживляюще: сытая, красивая, загорелая физиономия поднялась и вытянула мускулистую, огромную шею. Красная ситцевая рубаха едва сдерживала богатырские плечи, готовая лопнуть под напором мускулов. На ногах были пестрые онучи и новые промысловые поршни, ловко прикрученные к массивньш икрам сильных ног.
— Он,— подумал Зубастый и остановился перед ним. С минуту они боролись взглядами. Мужик своим тревожным, наблюдательным оком, не выказывая, однако, смущения, как медведь смотрел в глаза этого удава, уверенный в своей силе. Пальцы рук у него вдруг инстинктивна сжались в кулак, хрустнув суставами.
— Сволочь, шентрапа,— наградил мысленно мужика Зубастый,— помнит, сиволапый!— и он зашагал к центру…
Первый стакан все еще разгуливал по толпе. Снова Зубастый задумался, виновником думы был мужик, пред которым он только-что стоял и мука, про которую он сейчас вспоминал.
— Да, теперь народ и время — другие… Такую-то вот толпу, да еще на нескольких промыслах, ‘кормил’ он ‘той’ — мукой. Ну, и ничего,— всю стравил, бунтовались два раза, да здесь делу помогли урядники, а попом становой… Да, тогда еще становой… Помнит он этого краснорожего, рыжеусого поляка! Взяточник и кутила был примерный. Но за то мог и с народом обращаться: из военных был. Как, бывало, заревет на толпу, да начнет передних плеткой стегать и тюрьмой запугивать, так какие хочешь условия им поставишь…
— Да, времена прошли!— ‘досадливо вслух говорит Зубастый. И снова потушил гошву.— И как вдруг!? Все было хорошо: как было вчера, можно было сделать и сегодня, но вдруг налетел ураган, и после ‘этого урагана’ старое стало невозможным.— Он досадует не на то, что ‘время переменилось’, нет, он рвал себе тогда волосы, что просмотрел эту перемену. Это было его первой крупной ошибкой, чуть не стоившей ему жизни! Как это он, такой умный, деловой, холодный.— позволил себе увлечься, или, скорее, зажиреть около старых порядков. Ну, ничего,— подбадривает он себя,— без ошибки в деле нельзя. Все холера виновата, она, проклятая!— Но тотчас же улыбнулся хищнически,— казалось, этот тигр сейчас замяукает от удовольствия.— Худа без добра не бывает,— думал он оживленно,— свою благодетельницу ругаю!..
И картина собственного посрамления восстает перед ним, верная до мелочей.
… Весна подходила к концу. Лов удался на диво. Рабочие руки были дешевы, и можно было кормить гнилой мукой. Да, это, как — раз тот год… да, да… Два раза бунтовались, а потом успокоились…
Но вот в Кремлевск ворвалась холера, грозная, свирепая, как сама смерть. На промысла стали доходить недобрые слухи, особенно на этот… Акруч стал волноваться… Сначала кучки таинственно шемались, а потом уже начали собираться грозными, крикливыми толпами. Рабочие враждебно встретили все улучшения их быта, все санитарные мероприятия. А здесь пожаловала ‘она’!.. Холера косила десятками, особенно же неряшливых, грязных киргизов и калмыков. Толпой овладела паника и она сделалась свирепым, нерассуждающим зверем.
В одно утро вспыхнул бунт. Начался он отказом итти на работу, несколько сот киргизов, услышав об этом, пришли с тоней… Зубастый сразу понял, что дело серьезное и послал за урядником и становым. Когда они прибыли, напряжение толпы достигло апогея. Становой приехал прямо-таки с ‘винтика’, от священника, где они для ‘иного прочего такого’, как объяснял батюшка, выпили втроем четверть сладчайшей вишневой наливочки…
Толпа волновалась околю надзирательской квартиры. Большое половодье подогнало реку к самому дому, и волны весело ‘плескались у забойки. Зубастый приказал маленькому баркасику держаться около. Полусумасшедший от бессонных ночей и беспрерывного пьянства, становой, Янчинский, налетел на толпу с урядником — по-старинному.
— Этта что!? Рассыпсь!
Но толпа ответила грозным молчанием и подвинулась вперед. Янчинский под’ехал к Зубастому, где группой теснились приказчики.
— Приказываю разойтись!— гаркнул он толпе и всадил лошади шпоры. Она рванулась вперед, но, встретив стену человеческих грудей, остановилась. В тот же миг плеть урядника, увлеченного храбростью своего начальника, со свистом зашлепала по головам и плечам передних рядов. Но не успел он взмахнуть и десятка раз, как здоровенный на-сень — (самый он) — подскочил под лошадь и, схватив за переднюю ногу, перевернул ее. Лошадь с седоком упала на бок…
— Ах, ты, бунтовщик!— завопил Янчинскйй, налетев на парня с поднятой плетью.
Но силач предупредил его ужасным ударом в грудь. Янчинский упал на круп лошади. К счастью, он не выпустил уздечки, и не потерял стремян…
На него бросилась с воем толпа… Но злая калмыцкая лошадь, взбешенная нападением и криками массы, энергично несколько раз подбросила ногами и, ударив пгесть-семь смельчаков, понесла в степь. Зубастый бросился на парня. За ним двинулись и приказчики.
— Ах, ты, разбойник!— и Зубастый инстинктивно, опасаясь удара, загородил лицо левой рукой. Но все-таки удар был так силен, что тотчас же изо рта, носа и ушей брызнула кровь. Зубастый качнулся, но удержался на толпе приказчиков н не растерялся. Он бросился к забойке и, видя, что испуганный командир отвел баркасик на несколько саженей, прыгнул в воду. Его сопровождал рев толпы и туча камней. С баркасика ему бросили на веревке круг и тащили так по воде несколько саженей. Ему ‘ежеминутно приходилось прятаться в воду от камней…
Да, это все было и прошло, чуть было не убили… н так, чорт знает, из-за глупости… Рабочих судили… Многие сидели в тюрьме…
Ведь, толпа вечно останется толпой, только она капельку выросла, так что теперь нужна хитрость, чтобы играть ею, как раньше, Да, была ошибка!..
Он снова зажил действительностью, и насмешливый взгляд блуждал по расстроенной толпе. Второй стакан подходил к концу. Огромная доза водки заметно подействовала на усталых, голодных людей. Ряды совершенно смешались, толпа оживленно переругивалась, и шутки, плоские, грубые, резали ухо. Кое-где затягивали песни.
С презрением и негодованием смотрел на этих людей Зубастый.
— Лишь два стакана водки, и уже полное довольство! А там, благородные хотят им что-то делать! Комедия: люди в таких условиях, что, здраво взглянув на вещи, поймешь, что одна только водка дает им истинное удовольствие..
Он подошел к центру.
— Ребята!— звучным баритоном пронеслось олово по волнующейся толпе. Стихли…— Ребята, очень вам благодарен за ваши труды и раденье. По окончании весны вам два, а бабам целковый на гостинцы.
Толпа загалдела, слышались более сильные голоса:— Покорно благодарим, рады стараться, очинно благодарны!..
— А сейчас от меня вам в задаток по стаканчику!
Толпа заревела от восторга. Раздались песни. Когда обнесли третьим стаканом, Зубастый снова заговорил с толпой:
— Отдохните, братцы, часика три, а там с богом за дело!
Толпа зашумела, разделилась на два лагеря. Бабы протестовали воем, произошло несколько поучительных потасовок со стороны мужей.
Горланы — пьяницы взяли верх, и народ крикливой толпой, разделившись на партии, пошел ужинать.
А Зубастый стоял спокойный, с гордым презреньем провожая взглядом эту безвольную маосу…
К нему подошел маленький, худенький человек. Старый, тщательно вычищенный, коричневый костюмчик был жалким, заношенным. Голубые, подслеповатые глаза глядели робко. Он был без фуражки, и бедная, бесцветная растительность прилипала тонкими прядями к его детскому черепу. Маленькие белые руки нервно перебирали поношенную фуражку. Он казался бы полным ничтожеством, и только тонкий нос, с подвижными, нервными ноздрями, говорил, что этот маленький человечек не без энергии и сумеет не забыть обиды…
— Что тебе?— небрежно процедил Зубастый, казавшийся против жалкого собеседника геркулесом.
Маленький человечек шагнул вперед и заговорил быстро, отрывисто.
— Вы наверное изволите знать, я — фельдшер! Олуясу у вас на Акруче третий месяц. Но, по моим мучениям, это год! Если бы вы видели, в каком здесь положении больница, аптека, инструменты — это ужас!
Я писал через надзирателя и от себя в контору и лично к вам о порядках и требования. Вое выходило, как-будто бы я писал письма и тут же жег их,— результат один…
Мне вы платите жалованье, но за что? Лишь за мой аттестат, так как я бессилен приносить должную пользу.
Все, кто бошлпе рабочего, на меня и на больницу смотрят, как на неизбежное зло.
Я лечу от всех болезней хинином и касторкой, а операции делаю своим перочинным ножичком: инструменты пропали от ржавчины. Меня во всем положительно стесняют!..
Вот уж третью неделю прошу мыла и людей, а надзиратель и приказчики отвечают глупыми шутками! Больничное белье гниет, пропитывается миазмами, что я отвечу, если нагрянет комиссия? Ведь, нет штуки чистого больничного белья! Больные лежат в своих ужасных рабочих рубахах и вонючих портках!
Я давно ждал случая видеть вас, но вы за всю весну только первый этот вечер провели на Акруче. Теперь я свалил с себя эту ношу, и, если что случится,— вы видите — вина не моя!..
Зубастый смотрел на реку и все еще переживал победу над толпой. Фельдшера он слушал краем уха.
— Приготовьте ужин,— оказал он, проходя мимо дома надзирателя, Как тень преследует его фельдшер..
Зубастый мечтает сколько он наживет эту весну. На всех промыслах улов рыбы — громадный.
— Миллион!— резко стукнула мысль в мозгу,— нет много — резонерствует он,— а тысяч пятьсот — семьсот, пожалуй, наберется. Достиг своим умом, своими руками. Ни у кого милости не просил, ни у кого взаймы не перехватывал—один шел всю жизнь, в себя только верил!
Десять миллионов — это уж не шутка!.. С губернатором на-днях, как умнейший из рыбников обсуждал важные вопросы… У меня советов спрашивал!
И все это — миллионы! Что без них? Нуль! голый нуль! Что губернатор, а в Петербурге! Всюду почет, уважение. Зйачит, я иду верным путем и я буду…
— Извольте обратить внимание на мой доклад,— нервным голосом от долгого молчания и волнения прервал фельдшер ‘упоение’ Зубастого…
Тот быстро повернулся на каблуках и гневным взглядом окинул тщедушную фигуру медика.
— Прочь от меня, как смеешь, шентропа!? Ограбить что ли хочешь, следишь за мной!?
— Позвольте, позвольте! — шептал пораженный фельдшер, отступая от свирепого купца. Но тотчас чувство изумления сменилось гневом, и в бесцветных, испуганных глазах ярко вспыхнул огонь злобы. Он повернулся и пошел прочь.
Зубастый долго еще ходил по плоту, около рыбного вала… Пришел надзиратель и робко доложил, что ужин готов. Зубастый был голоден и быстро пошел, конвоируемый стариком.
— Фельдшеру дать, что рн просит,— бросил он дорогой.
Но старик был трусливый, дорожил своим местом и служил как собака. Он слышал, как хозяин кричал на фельдшера и, идя с приглашением к ужину, был полон самых мрачных ожиданий. Он ответил механически:— Слушаюсь — и если бы кто-нибудь спросил его, в чем он именно слушается, то получил бы в ответ старческий идиотский взгляд
Зубастый проснулся с зарей. Этот неутомимый человек был рабом дела. Он в пять минут оделся и, при чуть брезжущем свете, пошел в обход промысла. Группы рабочих, мужчин и женщин, с тусклыми лицами от бессонницы и непосильного напряжения, встречали его поклонами и провожали лихорадочными взглядами до крайности утомленных людей.
Со свистом и шипением подошел к плоту маленький баркасик. Старый, коренастый командир подал хозяину рапорты с других промыслов.
— Везде завалы, рыба валит, как будто бы ей нет конца-краю,— досадно, озлобленно проворчал Зубастый и тревожно взглянул на заколдованные валы рыбы на плоту.
— Дружней, дружней, ребята! И вы, бабы, старайтесь, живей ворочайтесь!— крикнул он, подбадривая измученных людей.
— На Изумрудную!— скомандовал он командиру и быстро перешел на баркасик.
Тоня, как и весь промысел, жила лихорадочной жизнью. Шесть притоненных неводов, гигантскими дугами, чернели поплавками на поверхности зеркальной реки. Зубастого встретил надзиратель
— Почему не выливают?! Где прорези?— грозно обратился он к нему.
Тот густо покраснел, но ответил спокойно:— Пароход увел пять последних, дойкдется, когда будут свободные, приведет.
Зубастый тревожно взглянул на притоненные неводы. В крайних двух — уже рыба всплыла безжизненными трупами, и обе огромные площади отливали матовым серебром под лучами веселого, блещущего солнца.
В это время, только-что заброшенный невод, киргизы с песней-воплем тащили на берег. Зубастый внимательно наблюдал за ходом работ. Уже на очерченной поплавками поверхности реки, беспрерывно всплескивались рыбы, и издали казалось, что на площади невода идет крупный град.
— Опять косяк!— вслух проговорил Зубастый, и в голосе его звучала нотка удивления и недовольства…
— Да, господь посылает!— фальшиво подтянул надзиратель. Зубастый посмотрел на него с сожалением и досадой.
Киргизы с страшной медлительностью волокли огромный невод…
Задумавшись, смотрел Зубастый на этих обезличенных, измученных людей… Вдруг он энергично тряхнул головой и пытливо глянул кругом.
— На промысел!— резко крикнул он, зазевавшемуся на тягу, командиру…
Резко, словно удар в стальную доску, звучит голос Зубастого по промыслу.
— Где фельдшер? Позвать фельдшера!… Является маленький эскулап.
— Осмотреть прорези с рыбой, где окажется сомнительной — запишите номер. Подайте рапорт.— И он, бросая на ходу замечания я распоряжения, подбадривая рабочих, торопливо идет в контору. Там, в полчаса, энергично, умело он отдает массу распоряжений.
Является фельдшер. Молча подает клочек бумаги. На лице его ясно выражение:
— Это обязанность не моя, а приказчика, но я все же сделал… Но на него никто не обращает внимания.
Зубастый читает, и седеющие, черные брови медленно сползаются, как бы готовясь поразить друг друга. Быстрым, уродливо-крупным почерком он делает на рапорте отметку:
— Собрать в одно место, внизу промысла… Приказания исполняются…
Он сурово проходит мимо заколдованных валов рыбьих трупов на плоту и сходит на прорези. Впереди его иду? два калмыка с досками и кладут их на лодки, где идет страшный рыболов. На каждой прорези калмык опускает зюзьгу и с десятками пухлых, круглых рыбьих трупов, поднимает ее к поясу: Зубастый наклоняется и нюхает. С каждой новой прорезью он становится мрачнее…
— Какая масса!— пораженный шепчет он…
— Эти вниз, за тони, и двадцать человек на них с зюзьгами,— отчеканивает он надзирателю.
Тот, полный удивления, с минуту стоит без движений и, вдруг опустив голову, торопливо идет прочь.
Через пять минут Зубастый вновь на пароходе и с ним надзиратель…
В воздухе тихо, река как бы застыла. Пароходик с шипением энергично хлопает по воде и, оставляя длинный, разбегающийся след, увлекает за собой двойную вереницу прорезей. Угрюмый Зубастый стоит на корме и неопределенно смотрит на след парохода. Около него держится тревожный надзиратель.
— Прорези спустить вниз, за остров, очистить!
— Не прикажите ли, Гаврил Петрович, приостановить тягу?!
Зубастый резко поворачивается и смотрит уничтожающе на старика.
— Остановить!? Кто у вас просит советов!? Исполните, что вам приказано!
Он снова оборачивается и смотрит на разбегающийся по реке след каравана…
Он не забыл совет надзирателя.
— Остановить!?— резко бьет слово в его мозгу.— Остановить!? Болван! Я остановлю? Я дам пройти рыбе вверх? Поймать другим? Никогда!
Снова он на тоне. Опять возбуждающие приемы для киргизов…
Потом Зубастый мчится на баркасике на другие промыслы. Всюду то же самое. Везде приходится выбрасывать гниющую рыбу… Усталый, недовольный приезжает Зубастый на Акчур поздно вечером. Люди не работают.
— Заставить можно,— думает Зубастый и останавливается перед заколдованными валами…
— Как будто бы и не убавляется. Правда, это рыба свежая, из прорезей. С одной стороны убирают, с другой выливают. Убавилось или нет?— загадывает он и подходит к краю плота.
Огромным полчищем толпятся прорези у промысла, а тут, как бы поддразнивая: пух-пух, пух-пух!— весело бежит с тоней барказик, с десятком новых прорезей.
— У, дьявол! — злобно ворчит Зубастый и суеверно смотрит на чернеющую массу судов.
Он спит тревожно. Ему снится, что он среди безбрежного моря на своем промысле. Это даже не промысел, а только один промысловый плот. Но это все исчезает, и он с трудом держится на одиноко стоящем бревне. Волны однообразно, монотонно плещутся, набегая на бревно, и, при каждом ударе, оно тревожно вздрагивает и жалобно скрипит. Зубастый смотрит на волны и, как опытный моряк, решает, что они разыгрываются перед бурей… Все выше и сильней бьют они, а ветер с разбойничьим свистом развевает бороду Зубастого. Он с трудом держится на дрожащем бревне, но душа его упорно не знает страха…
… Небо, мрачное зловещее, надвигалось на бушующее море, и с последним лучом кровавого, измученного дневным боем, солнца, слилось с ним в один необузданный, свирепый хаос. Но душа Зубастого попреявнему смеется над ужасом, и стальные глаза холодно смотрят на игру стихий. Но вот он вздрогнул:
— Что это? Волны!? О, нет!
Он, подавляя страх, удивленно смотрит на море. А там, внизу, в бушующем мраке, тускло фосфоресцируют парные пятна. Он наклоняет голову и напрягает зрение.
— Прорези!— удивленно шепчет он и тревожно вглядывается в даль…
— Тысячи, тысячи огней!…
А прорези все ближе.
— Да это не прорези! Вместо носа какая-то чудовищная пасть, страшная, зубастая! На корме — огромный рыбий хвост хлещет по пенистым гребням волн. А туловище? Туловище — прорезь. Да, да прорезь!
Он теперь, при тысячах мерцающих глаз, видит, как прорези качаются, скрипят, бьются бортами. Он видит, как в них, так и вокруг, в кипящих волнах, мелькают миллионы пухлых рыбьих трупов. Прорези все ближе и ближе, вот одна — с размаху ударилась о бревно. Оно вздрогнуло и застонало и уже не переставало скрипеть под ярыми наскоками прорезей…
Зубастый со злой усмешкой согнулся на бревне, держась за кусок доски, уцелевшей на нем от разбитого плота. Ужас прямо перед его глазами, но он злобно смотрит ему в пасть и презрительно улыбается…
— Человек — больше всего этого, выше — возбужденно шепчет он…
А бревно уже неумолчно рыдает, готовое пасть в непосильной борьбе…
— Дави! дави! — вдруг услышал он тьвсячи глухих, могильных голосов, и в тот же миг бревно с треском рухнуло, увлекая за собой Зубастого в бушующую бездну…
— Фу, чорт, какая чушь!— хриплю шепчет он, поправляя подушку. Тусклый, розовый ночник прячет комнату в таинственном полумраке. Он с минуту лежит с открытыми глазами и улыбается, вспоминая сон. Вынув хронометр из висевшего на стуле жилета, и услышал мелодичный бой.
— Без четверти три…
Он уже освоился с полумраком и, облокотившись на подушку, смютрел на широкую, покрытую дорогим бельем, постель…
Стася, его акручинская горничная-любовница, разметалась в страстном сне. Семнадцатилетняя девочка, месяц тому назад сделалась очередной жертвой старого хищника. Она крепко спала прильнув к его груди. Отася безумно привязалась к этому могучему человеку, сильному и страстному, несмотря на назойливую седину. Пышная, упругая грудь, грудь женщины, взятой из трудовой среды, ровно колыхалась под белоснежной, дорогой сорочкой, подарком Зубастого. Голова сползла вниз подушки, и роскошная, черная, распущенная коса темной рамкой окружала симпатичное, еще детское личико. Сбитая до пояса сорочка обнажала круглые, упругие, словно выточенные из слоновой кости, ноги. Зубастый положил руку на ее грудь и страстно прильнул губами к полуоткрытому ротику девушки. Отася открыла спокойно глаза и, вдруг, вздрогнула, затрепетала и обвила сильными, горячими руками голову Зубастого.
— Милый, милый!— сдавленно шептала она, безумно упиваясь страстью…
Только в десять часов утра, вернулся Зубастый на Акруч… Вернулся мрачный, недовольный. От некоторых притоненных неводов уже ‘разило’. На промыслах, в согревающемся весеннем воздухе, пахло гнилью.
— Осмотреть,— кивнул он в сторону прорезей…
В это время с верху летел на всех парах один из быстроходных пароходов Зубакугото ‘Рассыльный’, крейсирующий между городом Кремлевском и промыслами…
Зубастый стоит у края плота и нетерпеливо ждет пароход. Под лежкой рукой штурвального, ‘Рассыльный’, как вкопанный, швартуется у плота, рыжебородый, юркий командир ловко прыгает с парохода на плот и с загадочной физиономией подает Зубастому пакет. Этот мужичёнко обретается в числе ‘любимцев’,— таких Зубастый ценит, но держит все-таки в грязном теле:
— Чтобы не зазнались! Скороговоркой докладывает командир:
— Два с половиной часа шел, думал, машину сломаю. Иван Герасимович приказали ‘во всю’, ну я и жарил…
Зобастый тревожно смотрит на толстый пакет и торопливо идет в контору.
Удивленный, он вынул из конверта ‘Кремлевский листок’, с вложенной короткой запиской доверенного.
— Прилагаю при сем ‘газету’ окаянного Марсовича. Про нас писанное — обведено синим карандашом. На бирже от этой сталъи возмущение. Будет огромный скандал. Где надо — должно быть еще не читали. Присылайте с ‘Рассыльным’ распоряжения,— пишет доверенный.
— Надо было дать две тысячи! — досадливо думает Зубастый, развертывая газету, — и какого чорта из-за тысячи я торговался!? Вот ‘Вестник’ — молчит…
Заметка была коротенькая, втиснутая в отдел ‘смесь’, видимо, сведение было доставлено поздно и ему не нашлось иного места, кроме как в анекдотах.
— Слух, — жирно об’являет статья.
— Пароходами, пришедшими снизу, доставлены необычайные сведения. Не имея основательных данных, кроме утверждений команды и пассажиров, мы печатаем это под прикрытием слуха. Означенные лица говорят, что на банковых полосах {Речные русла, далеко уходящие в море.}, на взморье, по линии промыслов известного рыбопромышленника З., им приходилось ехать в течение нескольких десятков верст среди полей гниющей рыбы. Рыба плавала такими массами, что в некоторых местах были сплошные площади в несколько квадралиых верст. Такими местами пароход шел тише, будучи не в силах проворотить густых масс разлагающихся трупов рыбы. Над этой многоверстной площадью держалась ужасная атмосфера, а в тех местах, где пароход шел сплошными площадями трупов,— взбудораженные массы рыб выделяли такое зловоние, что многие из команды пароходов и пассажиры падали в обморок. Завтра мы надеемся собрать достаточный материал, а сегодня лишь высказываем, что этот случай имеет органическую связь с циркулировавшими на этих днях на бирже слухами об огромных уловах на промыслах З.
— Проклятый! Ах, ты, польская образина! — загремел свирепо Зубастый и скомкал газету…
В это время, весело напевая, вошел в кантору Елшанин.
— Читайте! — подал ему газету Зубастый, — Свищете! наверное удалось трех девок уговорить и довольны?!
— Разве что есть интересное?— равдодупшо спросил пьяный чиновник и вдруг оживился.
— Понимаете, мне удалось и Маньку уговорить! Славная бабенка, ведь она жила с мужем только два месяца и его угнали в солдаты. Таким образом, я — первый ее любовник. Но сколько в ней огня! Оо!… А, ты здесь! — увидел он командира ‘Рассыльного’.— На вот тебе денег и записку, купишь все в городе…
— Слушаюсь!
— Слушайте меня!— проговорил Зубастый отрывисто.
Елшанин удивленно посмотрел на нега, но увидев судорожную, злую улыбку на натянутой физиономии купца, подошел к столу. С каждой строчкой лицо чиновника бледнело, и под конец статьи, хватаясь за край стола, он тяжело опустился на стул…
— Ну, что, забыли и Марусю?! Нет брат, Василий Аркадьевич,— это забава — ночная, а днем надо об настоящем деле думать!
Он ехидно улыбнулся, Елшанин досадливо махнул рукой,— он не в силах был говорить. А Зубастый вдруг стал фамильярничать:
— Что, брат, струсил?! Вот тебе и дворянин!? Случилась беда, ты и лыка не вяжешь, а я вот мужик — да и то в ус не дую! Ну, что, как за это нам придется по закону отвечать? А!? Засядем мы верно с тобой в Кремлевский замок {Тюрьма.}…
— Молчите! разве это смешно!? Ведь, это дело тюрьмой пахнет! Как быть!? Где искать выхода? И, как вы не посоветовались со мной?! Прикажите остановить тягу!
Зубастый откинулся в кресло и уничтожил его взглядом.
— Что бы это вы наделали, если бы вам сейчас книги в руки!? Эх, вы, дворянин! Ребенок вы — и без няньки до старости не обойдетесь… Остановить тягу и глуша, да и поздно. Рыба с утра пошла тихо.
— Эй!— крикнул он рабочим на плоту,— надзирателя! Старик как из-под земли вырос.
— Гнилую рыбу выливать остановите, поезжайте с таким же приказанием на все промыслы.
— Вот первое распоряжение,— сказал он Елшаниру, который с надеждой смотрел на него.— Второе — садитесь, пишите рапорт…
… Число поставьте третьяго дня. Его превосходительству, или как там у вас ведется. Имею честь доложить следующее: на промысел Акруч, Зубастого, в ночь на 13-е апреля, сепо года, была приведена груженая солью баржа. Неловким действием командира, баржа, при повороте, с полного хода, ударила в группу стоявших у плота прорезей с рыбой. Удар был так силен, что шесть прорезей были тут же разбиты вдребезги и унесены течением, а восемь прорезей, более или менее поврежденных, перевернуло, и за темнотой нсичи и неожиданностью катастрофы, рыбы спасти не удалось. Так как, в виду хорошего лова, рыба сажалась сравнительна густо, то я предполагаю, что она унесена рекой в виде трупов — снулая — в море…
— Ах!— радостно вздохнул Елшанин,— как это просто!..
— Как же не быть просто: ведь это придумал мужик,— вчерашний ваш раб!
Зубастый саркастически улыбался.
— Сколько лишилась Россия светлых голов, великих и малых открытий, только потому, что вершение судеб в ваших руках, и таланты были ‘просто’ — мужики, или из мужиков. Но, кто же, батенька, виноват, что вы до вчерашнего дня пьянствовали, развратничали, изнывали от лени, а мы, рабы, под эгидой вашей власти, молча копили свои силы! Теперь вот в книгах везде говорят, что дворяне бездарности — типы вырождения, а нас, мужиков, зовут ‘грядущей силой’.
Ну, да ладно, пусть будет ‘просто’, но, Василий Аркадьевич, пишите скорей, сейчас пошлем ‘Рассыльного’.
Елшанин, слегка зрржадцей рукой, торопливо ‘строчил донос’ в управление…
К величайшему сожалению Мароовича, ему, вместо собственного раз’яснения ‘слуха’, пришлось напечатать при коротенькой, но колкой заметке ‘Его Превосходительства’ рапорт Елшанина…
Бедный пан несколько раз хватался за голову, читая ‘официальное’ предложение напечатать для раз’яснения вчерашней, немного легкомысленной, заметки, под названием ‘слух’. Редактор, со слезами на глазах, глядел на выправленную корректуру собственной статьи. А он всю ночь сидел над ней! Сколько здесь cоли и яда. Все пропало, и эта грязно отпечатанная бумажка казалась ему покойником… да, да, дорогим, милым… Но все же это был только мертвец, нуждающийся лишь в погребении…
— У-у! проклятые!— И он потрясал кулаками по направлению к югу… Немного успокоившись, он занялся подбором сталей.
Вдруг он сильно качнулся и, взявшись за голову, злобно застонал.
— Вестник,— шептал он глухо,— травить теперь начнет! О, проклятый слух!— Он выпил стакан воды и в изнеможении упал на диван…
Зубастый и Елшанин, проводив ‘Рассыльного’ с пожеланиями ‘жарить во-всю’, отправились завтракать…
По дороге их остановил надзиратель и с таинственной физиономией доложил хозяину, что есть дело ‘по секрету-с’! Он подвел его к краю плота и, тревожно прерываясь, начал об’яснять секрет.
— Так что изволите видеть, Гаврил Петрович, мы прорези теперь выбираем. И сказать вам, так что из вчерашних, дневного налива, уже не идут, а ночные — ничего, а также, что вот сегодня везут. Так что негодные вниз спускаем и вместе ставим, вон, извольте видеть!— Старик кивнул на огромную флотилию прорезей.
— Как, овсе?— тревожно спросил Зубастый.— Здесь больше сотни!?
— Так, что сто семьдесят три набралось. Да на наших тонях двенадцать неводов так что-с не годятся! Изволите слышать — уже запах есть. Только безветрие, и рыбу не тревожат,— а то спаси бог. Зюзьгой чуть вернешь, так едва на ногах устоишь, так шибанет, что смерть. Есть-с дней по пяти застоялись. Вот-с, от ваших распоряжений все будет зависить. Так, что-с по вашему приказу было очищено шестьсот тридцать четыре прорези, да вы приказали остановить…
Зубастый пытливо смотрит на реку. Там, на другом берегу, одетом зеленой лентой камыша, он пытается найти решение настоящего вопроса:
— Ах, чорт, какая масса!— говорит ой с досадливым вздохом.— Ведь, я вам приказал ехаоъ по промыслам!? И он круто повертывается и вопросительно смотрит на старика.
— Сына, Семена-с! послал. Так, что дело тревожное-с, важное, я решил ослушаться — остался!
— Прекрасно, видите вон тот берет?
Он кивнул головой в сторону реки. Старик напряженно смотрит, краснеет и начинает досадливо кашлять.
— Виноват-с, так, что-с ничего-с не вижу!
— Берег-то самый!?— юердито восклицает Зубастый.
— Как же-с, берег вижу. Так, что пятнадцать лет. здесь,— как не видеть! Я думал, окромя что изволили заметить. А берег-то вижу!
— Вы знаете его? Были там? Есть там места, что и половодье не затопляет?
— Есть-с, есть-с! две гривки, версты по две будут и от берега так недалеко.
— Извольте немедленно все эти крорези вд тот берег отвесит. Больше рабочих с лопатами и тачками. Рыть на тех гривах ямы сажень в квадрате и два аршина вглубь. Тотчас, каж, яма готова,— на тачках в нее рыбу, доверху сыпьте, а потом забросайте землей — она живо осядет.
— Сами все дело настройте. Тем же займетесь и у тоней, только подальше, в камышах. Черпайте прямо из невода. Не забудьте лесу на дороги для тачек. Я надеюсь на вас,— сам же поеду на другие промысла. Пошлите больше водки. Русские едва ли согласятся возить рыбу, их-заставьте рыть ямы, а калмыки пусть работают на прорезях у тачек.
Старайтесь все сделать быстро, покажите всюду пример.— Он, кивнув головой старику, быстро прошел на баркасик и уехал с промысла.
Печальная процессия… Сотни русских рабочих, с лицами завязанными грязными ситцевыми платками, роют осаженные ямы. Могилы идут в три ряда, их уже около трехсот. И все эти еще пустые гробницы зияют черными пастями, среди ярко-зеленых порослей трав и камыша. Калмыки, с открытыми лицами,— они не так брезгливы и тонки на обоняние, как русские рабочие — прорезают ураками {Зубчатые серпы, которыми жнут камыш.} камышовую крепь у берега. Новые желтые доски, яркими узкими полосками лежат по краям могил. Воздух положительно отравлен, и только ‘обдышавшиеся’, как докладывал надзиратель, рабочие, продолжали это могильное дело…
— Пух! пух!— отдувается калмык, везя тачку и отвернув физиономию от нее… Рыба из некоторых прорезей окончательно разложилась, и внутренности грязной массой обволакивали серебристые, тусклые трупы. Калмык, отворачиваясь, подталкивает тачку все вперед, вперед. Вот яма,— тачка опрокидывается, и отвратительная масса с мягким шумом падает на дно необычайной могилы…
В старину бывали огромные уловы, и залежавшуюся рыбу вываливали в реку, что и проделал Зубастый. Но ясно, что этот способ позднее стал рискованным, и рыбопромышленники массы гниющей рыбы закапывали в могилы. И до сих пор вокруг некоторых промыслов есть сотни ям — впадин. Это — рыбные кладбища. Рыбьи могилы — без холма, напротив, они как бы вдавлены: рыба, сгнивая, дала мало тука, и небрежно набросанная земля осела над этими страшными кладбищами…
Через два дня, погребение было совершено. Зубастый, Елшанин и старик-надзиратель отправились ‘взглянуть’ на кладбище. Среди вековых чащ камыша, на девственной земле, которую человек еще не эксплоатировал, обходя ради других богатств,— чернели мрачные курганы, вытягиваясь в длинные бесконечные ряды. Дул сильный ветер со стороны реки и относил зловоние…
Камыши таинственно шептались, удивляясь страшной ярости и злобе этих истребителей.
Трио остановилось в нескольких саженях от могил. Полукруглые, как гигантские хлебы, стоят перед ними курганы, зловеще чернея илистой насыпью. Разлагаясь окончательно, рыбная масса вздулась и приподняла легкую насыпь, и из краев могилы выползали в отвратительной жидкости разрушенные трупы рыб…
— Так что-с, изволите видеть,— выползает из ямы. Следовало бы известкой-с присыпать,— заявляет надзиратель.
— Да, да,— торопливо добавил Елшанин,— известки и карболки надо было сверху рыбы, а потом землю…
— Поздно уже, да с этой музыкой возиться не стоит: сгниет и так! Здесь тысячами бы на все то промысла не управился! Ведь это сначала ее распирает, а вон смотрите направо, там третья насыпь уже половиной провалилась…
Как-будто геркулес, шагая камышами, наступил на холм и втиснул его. Средина провалилась ямой-воронкой и только края держались выше земли.
— Вы дней через пять пришлите рабочих засыпать провалы вровень с землей. Промежутки между ям вскопать, а потом пройти плугом все эти места и овес посеять. Поняли?— резко спросил он надзирателя.
— Также и на другие промысла пошлите распоряжение. Впрочем, лучше сами поезжайте.
Старик пошел на пароход и уехал на промыслы.
— А, ведь, прекрасная идея!— заметил восхищенно Елшанин,— вы вдруг двух зайцев убиваете: и могилы спрячете и овес соберете! Удивляюсь, как это мне не пришло в голову!?
— Вам и не могло оно прийти,— вы, благородные, больше заняты насилием над мозгом, выдумываете то, что или никогда не может быть, или совершенно никому не нужно. А у нас мозг здоровый, занят он только тем, что есть на глазах, поэтому-то мы в жизни во всем и успеваем больше вашего!
— Вы слишком бахвалитесь, может-быть, в коммерции вы успеваете, но, ведь, это грязное дело, а этого интеллигентная натура, душа так сказать, не переносит. Впрочем, что вам говорить, ведь для вас, как и сами вы не раз сознавались,— святого и идейного ничего нет!
Зубастый с усмешкой глядел на него, и на душе купца было нехорошее чувство.
— Эх, ваше благородие,— проговорил он, хлопнув по плечу чиновника,— тебе ли говорить о таких высоких материях!? Брось,— не скверни святого,— мы с тобой вроде вон тех могил: как в них одна мерзость, так и в нас! Туда, брат, чего теперь не лей, — исправить нельзя,— все уже развалилось, промозгло всякой пакостью.
Ну, бросим это! Вон видишь островок с тремя деревцами? Так вот, сейчас пароход обратно придет, поедем-ка мы на этот курган, велим из севрюжки кебав устроить, да винца малую толику потянем, авось настроимся повеселей!..
— Недурно придумано, я страшно голоден — это раз, а второе — тризну надо совершить над таким удачным делом. Идемте!
Они, взявшись под — руки, пошли к берегу…
— Да,— говорил захмелев Зубастый,— все вперед катится. Ты, Григорий Гаврилыч, не спи!— хлопнул он по плечу земского, Шаховского-Тот качнулся и открыл оонные глаза.— А-а…— протянул он бессмысленно.
— Не спи!— смеялись Зубастый и Елшанин, теребя толстяка.— Удивительно скоро пьянеет: бутылка-другая — и он готов!
Но Шаховской пришел в себя и, откачнувшись на спинку стула, с трудом подняв голову, прохрипел:
— Я!? Никогда! Пари!?
Но он качнулся в бок и упал на траву. Матросы положили его на ковер под деревом.
— Вот так-то, брат,— говорил Зубастый, махнув матросу рукой, чтобы тот ушел,— мы, мой друг, пользуемся, видишь, каким комфортом и почетом! А вон, взгляни к острову,— калмыки тянут невод, некоторые-из них по пояс в воде, получат, наверное, ревматизм и, может-быть, умрут от простуды. И никто не обратит внимания на такого приниженного, поставленного на ступень скота, человека…
Ты только представь, сколько тысяч рабочих гибнет, добывая нам богатство: гибнут,— а на их место являются оде большие тысячи и Христом заклинают,— дать им заработать кусок хлеба. Мне так думается, что на свете всего несколько сот тысяч людей живут, а остальные миллионы — вроде как бы скота — для разных нужд тех тысяч существуют. Вот на меня несколько тысяч работает, люди ведь они, каждый что-нибудь представляет, но когда они ворочаются тысзгаюй толпой около какого-либо дела, то мне представляется стадо дрессированных скотов!
— Нет, это ты по своей неразвитосш… Уровень толпы поднимается с каждым годом.
— Пустое — они поднимаются?! Мы-то что, разве в землю уходим? Нет, брат! Вспомни Бескирского. Он говорит, что прогресс, это — титанический кран, незаметно, но неуклонно он двигает свои колеса, и все человечество поднимается на одной платформе. И, собственно говоря, жизнь только, как хамелеон, меняет лишь цвет коЬки, а на самом деле остается той же гадиной…
— Никогда не поверю,— мы совершенствуемся, идем вперед во всех слоях — это ясно!
— Он говорит, что людей слишком много — лишних девять десятых. А все эти мечтания или идеи, как вы ученые утверждаете, он называет тем осцом, выпивая который люди-рабы забывают про петлю, затягивающую им шею. Как-то стихийно из толпы выдавливаются особенные, сильные натуры и властвуют. Ведь только подумать, что три тысячи лет тому назад люди считали себя потомками богов, и их философы, наверное, кричали перед пораженной толпой об успехах человеческого гения и указывали на грандиозные пирамиды и многоверстные водопроводы, как на продукт гениальности. Что это!— Десять — двадцать тысяч лет назад волосатый зверь-человек привязал осколок камня к палке и на глазах своего стада срубил дерево,— и я уверен, что они сочли его за бога и молились ему!
— Ну, теперь иначе оценивают, культ ученому — слава, но не поклонение. Пар, электричество, фонограф и проч.— это все чудеса, но мы не молимся ни Уайту, ни Гальвану, ни Эдисоону…
— Ха, ха, ха… Пар, электричество, фонограф, да ведь это игрушки против топора! Послушай, может-быть, первое, упавшее от камня-топора, дерево — было началом той великой трагедии, которая именуется прогрессом. В тот момент, когда, под могучими ударами топора, дерево застонало, падая на землю,— этот зверь, потрясая ору-жием, об’явил себя перед своим стадом богом. Он назвал себя, может-быть, человеком, считая это равным богу, так как подчиненного природе своего чюбрата он ставил на одну ступень с животными. Это был тот великий момент, когда природа с ужасом, увидела в этом звере — своего порабогштеля. Только с падением дерева человек сознал, что он выше природы, и с этого момента началось властное стремление победить ее, поработить… Топор — это жертвенник, на котором человек получил откровение гения творчества и созидания… Это я вое говорю словами Бескирского…
Вое нам дал топор. Руби! руби направо, руби налево! Сколько мы уж нарубили!? А еще, говорят, дел много. Конечно, много — только подумать, ведь, какие-нибудь полсотни лет уничтожили формальное рабство, крепостничество!
Рабы мы были!? Я был рабом. Отец показывал мне в бане спину ю рубцами от плетей и говорил:
— Нас били, а мы молились за барина.
— И здесь опять для одного человека — целое стадо.
Да, там зверь изобрел топор и заставил считать себя ‘человеком’, поработив себе природу а вместе с ней и свое, и чужие стада, которые он считал не выше природы…
Да, всюду один человек! Творит, изобретает, властвует, — только один человек! Разве толпа, что сделала, что-нибудь дала человечеству?! Толпа только разрушала, уничтснжала плоды гения человека.
И все, что было,— только! повторяется, лишь меняя краски. Представишь, что миллиарды миллиардов умерло людей, и от этого мы ничего не потеряли, но сколько бы человечество не досчиталось в своих успехах, если бы не было Иисуса, Будды, Конфуция, Моисея, Магомета, великих завоевателей, великих изобретателей и ученых!.. О, неужели Петр Великий не стоит тех десятков тысяч никому не нужных людей, которых он бросил в жертву Молоха? Кто осмелится даже подумать, что тысячи обезглавленных и повешенных стрельцов и десятки тысяч солдат — нам дороже гения нашего великого Царя!
Да, всюду один гордый побеждающий, властвующий над толпой гений — человек! Все так же и теперь… Порабощенная, голодная, никому не нужная масса, и бесценные гении — перлы человечества, его властелины.
— Да, уж не считаешь ли и ты себя о топором?— спросил Елшанин,— и тонкая усмешка застыла на его лице.
— Я — нет! Я — не гений, но я чувствую, что я не в толпе, что я достиг отдельной единицы, смело я иду к своей цели и даже не в глаза смотрю людям, а через их головы: меня, конечно, в коммерческом кругу считают умницей, и весь Кремлевск твердит то же.
Но, — он стукнул кулаком по столу, и глаза его вспыхнули энергией,— я выше этого! Если я не гений, то только потому, что вся деловитость моя заключается лишь в природном уме. Вся грамоггность моя определяется шестимесячным ученьем у дьячка. А дай мне образование высшее образование,— я был бы гений, да, да, гений! Я чувствую могучую в себе силу, и я ли виноват, что мне эту силу приходится расходовать на разбой и низость! У меня десять миллионов, я делаю дело, где десятеро сойдут с ума, а я играю им, как пустяковой игрушкой. Мне нет иного исхода и я ворочаю миллионами…
Смотри, — Зубастый встал, поднял руку и обвел кругом, — все это мое! Все эти земли, воды, люди на них — служат мне. Но мне этого мало, я удовлетворен наполовину. Я захвачу все Кремлевские ловли, все промысла, я соберу миллионы!
— Ну и что же тогда?
— Власть! Да, власть! Десятки тысяч будут служить мне, и тогда, я скажу: да, человек выше всего, есть человек — и есть толпа. О! Я к этой цели стремился десятки лет, все на своем пути сбрасывал, шел смело, считая, что цель моя — выше всего. Мокрый меня взял у барина простым парнем. Вое мое богатство было: поддевка, сапоги, да, вот эта голова!— он с размаху ударил себя ладонью по лбу.
— Сам я достиг всего! Теперь со мной и министры разговаривают. Умнее себя я все же не встречал, говорю я с человеком и тотчас же вижу, что больше его понимаю. А дай мне образование, что бы я сделал?! Вы вот сотнями голов толпитесь у вопроса:— почему исчезают рыбные богатства? Чего уже не выдумывали и сами же видите, что все чепуха. А я это давно выдумал, и не то, что бы выдумал, а так, глядя на дело, решил, что здесь надо.
— Что же, что?— живо спросил Елшанин.
— А-а… чужой головой хочешь прославиться, мужичьей выдумкой! Ну, брат, слушай, тебе-то я скажу, никому не говорил, а тебе скажу! И знаешь, почему скажу?— он лукаво улыбнулся,— потому, что ты — пьяный и ничего не помнишь. Ты завтра забудешь даже место, где мы тризну свершали, и будешь спрашивать об этом надзирателя, или командира. Ну, а для верности выпей-ка стаканчик залпом.— Он налил ему чайный стакан вина. Елшанин выпил и, сонливо ворочая языком, пробормотал:
— Если дело государственной важности, то, врешь, я не забуду… Я благородный человек!— вдруг ударил он себя в грудь.— Я русский дворянин и твоего проекта не украду и не продам!
— Ну, ладно, не волнуйся! Я, брат, человеку на волос не верю.
Это было в прошлом году. Приехал я в Петербург, по делам к графине Ипатьевой и там встретился с министром. Мы, конечно, затронули наш больной вопрос. Он говорил про массу готовящихся мероприятий, улучшений… Но я возразил ему, что есть только одна действительная мера — дешевая и умная. Он живо спросил:
— Какая, это чрезвычайно интересно?
— Виноват, ваше превосходительство,— это моя тайна!
— Но, ведь, вы, в данном случае, оказали бы огромные услуги государству, а это — даже долг каждого из нас!
— Совершенно верно, но, однако, вам, при вашей благотворной деятельности, ваше превосходительство, нисколько не мешают ни чины, ни ордена, ни солидный оклад. Я, может-быть, только и мечтаю о том, чтобы привести в исполнение свой проект, но я никогда не соглашусь, чтобы моя идея лежала в виде доклада в длинном ящике. Я готов привести свой проект в исполнение хоть сейчас.
— Что для этого надо?— опросил озабоченно и деловито министр.
— Казна должна сдать мне все промыслы по Каспию и Волге от границ Персии и до Царицына на девяносто лет, условия, правила и аренда остаются такие же, как и сейчас. Организация казенных учреждений остается. Оловом, я являюсь таким же арендатором, как и теперь, разница — колоссальность предприятия. При таких условиях я гарантирую, при проведении моего проекта (не нарушая законов лова и не увеличивая промыслов) ежегодный улов — плюс десять процентов — минимум. Таким образом, через пять-воюемь лет будет ловиться рыбы в два раза бсилыпе, чем в первый год, тогда как сейчас мы констатируем как-раз обратное явление. Через десять-пятнадцать лет я буду снабжать Россию рыбой по цене, одинаковой с черным хлебом. К этому прибавьте, ваше превосходительство, оягромный плюс: жидов из этой промышленности я выкурю до единого. В обеспечение моего проекта, я внесу три ищ пять миллионов, и если через пять лет не будет обещанных результатов,— я лишаюсь и контракта и залога. Что же бы, кажется, на такое солидное предложение ответить, кроме согласия?
— Нет, вы мне об’ясните ваш проект, а там мы решим, что делать!
— Да вы, выше превосходительство, будто бы приказываете. Так и сказал ему. А сам думаю: если бы кто-нибудь это из их сиятельств выдумал, а то ведь — Зубастый — мужик, неуч…
Все это я понял тотчас же. Вижу, что он в ожидании даже немного покраснел. Ваше превосходительство, об этом подумаю,— ответил я,— не желая его сердить отказом.
— Так и не сказал?!
— Нет, он, наверное, забыл: ведь, заботы о делах у их оиятельств велики…
— Подло ты поступил, это — высший эгоизм!
— По твоему это так, а по моему — выдумал я, то пусть и скажут:
— Зубастый — спаситель отечества!
— Нельзя думать, что ‘мы только можем’. Нет, брат, теперь жди время, когда цена гусям будет неважная,— я так и решил… Тебе-то скажу, не боюсь, ведь, вое равно забудешь: мозги у тебя слабоваты Вот смотри,— он вынул из кармана карту на кальке, с дельтой Волги и Каспийским морем.— Видишь красный рукав и от него шмшсу в море,— это у меня, брат, будет святыня заповедная. Здесь банок глубокий, но суда не ходят, потому, что в рукавах много кос. Подступ здесь с моря, собственно, тремя банками: один — глубокий, два — мелкие,— рыба пойдет всякая. Видишь красные нити, это — протоки в дельте, две магистрали, так-сказать, а по бокам — филиальные. В этих местах масса заросших крепями ильменей, разливов, речушек, ну, прямо рыбный рай! Общая площадь около тысячи квадратных верст. Здесь у меня будет рыбье гнездо. На весь Каспий разведу я рыбу. Заповедь на этот питомник наложу. Цепям и вверху и внизу запру, а по берегу казаков для раз’ездов найму. На лодке ли, пешего ли ловца, даже удильщика, и того сейчас в тюрьму, да не на месяц, не на два, а года на три! А в морской полосе брошу пять-шесть быстроходных шхун. Специально закажу для крейсерства, чтобы верст по сорок делали в час. А на них по две пушки. Иначе нельзя: ловец издали увидит, да на мель, как сейчас с казенными пароходами он и делает. Нет, тогда, брат, Шалишь,— два выстрела в воздух, а третий — в бок! Ты думаешь этот скот понимает свою выгоду,— и он показал на ловецкий стан,— нет: им сейчас бы побольше, а на будущий год или через пять лет с голоду будут издыхать,— об этом не думают! Если бы не закон, да не сила,— толпа бы чорт знает что делала. Это, брат,— зверь глупый и злой! Да, да! и казаки бы такзке: два — в воздух, а не остановился — третий в лоб!
— Если бы был такой закон, то мае давно бы тебя пристрелить надо!— с пьяной усмешкой, покачиваясь, проговорил Елшанин.
— Меня! за что? разве я виноват, что она меня задавила. Ведь, это исключение, что она неделю валом валила. Вспомни-ка прошлые годы? Бывало, два-три дня идет и вдруг оборвет и понемногу тянется. Упусти эти два-три дня, ну и лети в трубу! Действительно, я немного зарвался, но, чтобы я думал мой улов вон в такие кладбища обратить — никогда! Да я об таких резких мерах опубликовал бы всюду: и в городе Кремлевске, и в селах, и в деревнях, даже по всем ловецким станам. Ну, первое время, с сотню перебили бы, я обеспечу семьи. Но, поверь, когда увидели бы, что здесь не шутят — бросили воровать! Ведь, на Урале такие же меры приняты, и, смотри, до сих пор там рыбой необеднели. О, у меня от такой системы были бы неисчерпаемые рыбные богатства! Меня бы вся Россия тогда назвала:
— Зубастый — спаситель отечества!
— Эх, да, что я!— ведь только с собой рассуждаю, а тебя и за человека — в теперешнем положении — не считаю. Эк, зенки-то вылупил: совсем осатанел!
Елшанин смоггрел на него осовевшими, пьяными глазами.
— Стрелять, говоришь!? Нет, много этой для вас чести, всех вас кулаков-эксплоататоров народных богатств на виселицу!— Он медленно встал и поднял руку с намерением ударить тю столу, но покачнулся и упал на траву.
— Положи рядом вон с тем!— крикнул Зубастый, стоявшему у берега, матросу и тихо, едко засмеялся.
— И здесь, и всюду мы крепче их!
Елшанин очнулся в об’ятиях матроса и прохрипел:
— Вы все — чума для нас! мы может-быть, упали, мы — на той мертвой точке, что, или вниз кубарем, или на недосягаемую высоту! Но знай, что с дворянами гибнут лучшие человеческие чувства!
— Ха… ха… ха…— трясся Зубастый,— мы — сила, и вы нам уступите, не без борьбы, но мы вовьмем верх…
— Казенный пароход, Гаврил Петрович,— скороговоркой доложил командир.
— Ну!— удивленно прошептал хозяин и взглянул вверх по реке. ‘Кремлевок!’, это — наверное управляющий, или комиссия. Давай на промысел!
На пароходе ‘Кремлевск’ прибыла санитарная комиссия, во главе с грозой рыбопромышленников — доктором медицины Витт.
— Что это у вас воняет?— обратился Витт к Зубастому.
— Жир топим, Эрнест Карлович,— развязно отвечал он.
— Грязновато держите промысел,— замечает доктор, делая осмотр.
— Помилуйте, пожаловали в самый разгар, к вечеру везде метем и чистим.
— Теперь покажите нам больницу… Как!— вы держите больных в их отвратительных рубахах!? Где больничное белье?— сердито спрооил доктор хозяина.
— Моют,— досадливо ответил Зубастый.
— Покажите,— резко приказал доктор.
— Извольте-с, — вдруг злобно и решительно проговорил фельдшер.— Извольте-с посмотреть, в каком порядке наша больница! Не удивляйтесь, если я вам скажу, что на это дело здесь смотрят с ненавистью, с презрением. Я, с самого поступления сюда, сделался предметом нападок и издевательств. И это за то, что я с любовью отношусь к делу! Все мои требования и просьбы, куда бы я их ни направлял,— оставались без всякого внимания. Вы взгляните на нашу аптеку, на наши приборы! А вот и больничное белье! — и он торжествующе открыл маленькую дверь. Присутствующие предстали перед грудой вонючего тряпья…
— На-днях-с самому г. Зубастому докладывал, просто, можно сказать, назойливо просил, — обругали, как скотину, и обругали ужасно! Вы, Гаврил Петрович, видите,— я не виноват!
— Что вы на это скажете?— обратился доктор к Зубастому. Тот, в свою отередь, круто повернулся и вопросительно уставился удавьим, гипнотизирующим взглядом на надзирателя. Старик нервно задергал руками и побагровел.
— Ну!?— прорычал Зубастый.
— Так что-с забыл: думал дело пустяковое,— едва выдавил из себя старик.
— Пишите протокол,— ответил Зубастый на вопрос Витта,— вы видите, народ какой,— через них в тюрьму угодишь, не то, что на протокол нарвешься. Только эта сволочь врет!— резко бросил он в сторону фельдшера,— я отдал приказание исполнить все его требования вот этому старому псу!
— Мм…— зарычал он, пожирая взглядом трясущегося старика.
— Прошу занести в протокол,— заволновался фельдшер…
— Выдать ему тотчас расчет, — прервал его хозяин, обращаясь к надзирателю,— и потребовать из конторы другаго…
Зубастый, Елшашин и кругленький Шаховской были спокойны за рыбные кладбища. Комиссия была, нашла такие пустяки, что не стоит внимания, и, видимо, не имела в руках ничего определенного. На кладбищах уже острой щетиной зеленел овес…
Но дело это не умерло. Прогнанный фельдшер Гунюшкин задумал месть. Он на прощанье посоветовал хозяину прочесть басню ‘Комар и Лев’. Зубастый, конечно, не читал, да и это ничтожество — фельдшера тотчас же забыл. Но Гунюшкин оказался комаром злым и настойчивым. Однажды, в утренний час приема, он явился к заспашному Шаховскому.
— Что вам угодно?— досадливо спросил земский, недовольный, что истекающий месяц нарушился беспокойством, в виде одного посетителя.
— Я с делом, можно-с сказать, по министерству земледелия и государственных имуществ.
Шаховский, с похмелья, после вчерашней попойки на промысле Рябковых, положительно ничего не разобрал, но, чувствуя, что дело сулит что-то неприятное, пригласил доносчика сесть, тревожно поглядывая на его ничтожную фигурку. Но в то же время, он никак не мог собрать свои мысли и сосредоточиться на речи Гунюшкина.
— Дело в следующем,— начал фельдшер:— Зубастый на своих промыслах зарыл десятки миллионов частиковой рыбы, преимущественно воблы. Об этой операции знают все промысловые служащие и рабочие, но, конечно, никто из них не считает нужным сообщить начальству.
Шаховский понял, что дело предстоит очень серьезное.
— Ваша фамилия?
— Гунюшкин, Парфен Семенов, бывший фельдшер на промысле Зубастого, уволен самим за радение к делу!
— Значит, теперь вы считаете необходимым донести?— начальственным тоном спросил Шаховский.
— Да-с,— коротко ответил фельдшер.
— Ну, здесь доношть нечего: я хотя и не обязан, но могу вам сказать, что все это властям уже известно,— грубо кинул он доносчику.
— Так-с…— безнадежно протянул Гунюшкин упавшим тоном,— и ничего-с?— тревожно остановил он потухший взгляд на мигающих, черных глазах Шаховского.
— Это мне, а тем более вам, ведать не подлежит, — резко, официальным тоном отчеканил земский, Гунюшкин сморщился, как гриб, брошенный на солнце, и бсхчком выбрался от земского…
Жена у Гунюшкина была баба бойкая, смекалистая. Когда фельдшер рассказал ей сцену у Шаховского, она тотчас же разразилась бранью, величая многих ‘взяточниками’, а своего благоверного простофилей. Они совместно решили, что он пойдет к Витту и доложит все подробно, не упоминая, однако, о своей неудаче у земского. Если же и этот ответит так же, тогда — к губернатору, если же примет доклад, то он расскажет сцену с земским…
Но, занятый приисканием новой должности и притом охлажденный в своих фискальных порывах приемом земского, Гунюшкин волочил свой доклад с неделю…
Шаховский, после ухода фельдшера, беспокойно зашагал. Ему казалось, что этот ничтожный человечек не поверил его объяснению, и он густо краснел при мысли, что доносчик пойдет справляться: правда-ли,— все известно властям? Для успокоения он выпил несколько рюмок коньяку. Отупев немного от спирта, Шаховский спокойнее стал смотреть на этот случай.
— Ну, где ему!— жалкий, трусливый челойвечишко!
Тут он вспомнил, что вчера читал письмо от брата, из имения. Он снова пробежал маленький, голубой листок. Брат, между пустяками, обращался к нему с предложением купить клин пахотной земли, который врезывается в их косыночки, что под зеленым обрывом на реке Круче. Между прочим, из доходов имения, имелась тысяч восемь. Надо было еще пять, а на рассрочку гусар Тропыгин, владелец этого клина, не соглашается, так как за знаменитого стайтера, которого он покупает, просят наличными.
— Славный клинышек! Тогда вся речка нам отойдет. И земля, как брат пишет, ‘в хороших силах’. Вот суть,— где денег взять?
Он тут ж сел к столу и, минуту подумав, написал Зубастому коротенькую записочку. В ней, сообщая о посещении фельдшера, он туманно намекал, что, несмотря на все расположение, он, в силу своих служебных обязанностей, должен действовать согласно данных обстоятельств. Post scriptum стояла просьба прислать карточный долг — пять тысяч, так как брат из имения требует такую точно сумму, на прикупку выгодной земли.
Зубастый, прочитав записку, побледнел и глаза его сверкнули злобой. Но он скоро взял себя в руки и, вздохнув, написал на обороте:
— Прочел с удовольствием! Должок по карточной игре пять тысяч (экая уйма!),— поставил он в скобках,— при сем с сынком препровождаю. В последнее время я вам проиграл тысяч пятнадцать,— ну, счастье ваше, но только больше я играть с вами не буду: дал зарок! Ваш доброжелатель Гаврила Зубастый.
Он позвал младшего сына Павла и приказал ему ‘по-секрету’ отвезти Шаховскому пакет с его же запиской и пятью тысячами.
В одно скверное, дождливое утро, назойливая супруга прогнала фельдшера к Витту.
В это утро Гунюшкин прочитал в ‘Листке’ маленькую заметку Марсовича о том, как Зубастый обещал директору гимназии отвезти на Акруч гимназистов и в день прогулки отказался, об’явив, что пароход поломался, а других нет. Опечаленные ученики молчаливыми группами разбрелись по домам…
— Иди,— говорила юркая бабенка,— иди, не будь дураком, насоли ему…
И Гунюшкин предстал пред лицом праведного Витта.
— Полаец!— резко заключил доктор донос фельдшера.
— Кто-с?— робко спросил Гунюшкин.
Но Витт отмахнулся рукой и, со словами:
— Все равно, кто бы ни был!— ухватил фельдшера за руку и, дотащив его, испуганного, бледного до извозчика, помчался с ним к генералу Подпругину, управляющему рыбными и тюленьими промыслами.
Там, пред грозными очами старика, Гунюшкин стереотипными ‘так точно-с’, ‘совершенно верно-с’, подтверждал обстоятельный доклад Витта.
— Ваше превосходительство, едемте тотчас же, это возмутительное преступление!
— А вы то же подлец большой руки! — кинул он презрительно Гунюшкину,— я был с комиссией на промысле, так вы об этом даже не заикнулись! Если бы Зубастый вас не уволил, то это дело так бы и умерло.
— Нет-с, вы жестоко ошибаетесь,— вдруг оживился фельдшер,— я об этом позабыл, так меня потрясла сцена в больнице. Я докладывал о кладбищах, еще десять дней назад, тамошнему земскому,— он ответил, что: все это уже властям известно.
— Не может быть!— воскликнули пораженные Витт и Подпругин.
У Зубастого при правлении были ‘свои’ ‘верные’. Ему тотчас же было сообщено, что к нему едут на промысел ‘главные’.
Он в пять минут был уже на самом быстром из своей флотилии пароходе ‘Стрела’.
— Как машина?— обратился он к нискорослому, рыжебородому, с мужицким лицом, машинисту.
— Неделю только, как котел вычистили, так что все, как следует?
— Надо испробовать ход, пойдем сейчас, при самом сильном давлении. На Акруч!— бросил он приказание командиру, здоровенному, худощавому дапине, лет тридцати, с слабой, бесцветной растительностью.
— Отдай носовую! Вперед! Кормовую!— раздалась команда, и детина энергично заработал штурвальным колесом, направляя пароход на середину Волги.
Камыш бесчисленными полчищами волновался у овсяного поля-нивы и кладбища. Овес уже начал обзаводиться усиками и поле радовало своим нежно-зеленым, волнующимся ковром. Правильными рядами шли углубления-кояловины — осела могильная земля. Здесь овес был зеленее и гуще…
У края поля стоял Зубастый и сын его, Александр. Сын был в мать,— йоркширской породы, страдал сильной потливостью и феноменальной одышкой. К тому же он был глуп. Но отец, несмотря на все отрицательные качества, держал его при промыслах управляющим.
— Дурак, дурак, а все свой глаз,— решал Зубастый.
— Ты слышал,— я ничего не знаю…
Надо быть, что кто-нибудь донес об этом вот деле, кивнул страшный рыболов в сторону кладбища.— отвечать придется строго. Из этой штуки теперь разведут такую канитель, что всех святых выноси… Ну, что же, посадят тебя,— просидишь три-пять месяцев… Сидеть будешь не как арестант, об этом уж постараемся.
А мне придется поработать: надо спасать фирму. Если меня посадят — все дело рухнет: разве вам его удержать! Жиды не упустят всю эту благодать — он оглянулся вокруг — забрать в свои лапы. На меня вое злы, так что бороться придется долго.
Может-быть, возьмут взятку? Я бы дал по десяти тысяч, думаю, что в случае и суда, больше не израсходую. Дал бы, все равно, даже по двадцати пяти,— лишь бы туча пронеслась.— Он говорил спокойно, видимо, нисколько не теряясь от надвигавшейся беды:
— Страшно, папаша,— трусливо заговорил Александр,— как это вдруг — и тюрьма!? Да я, по моему характеру, с ума сойду!
Отец резко повернулся и, наклоняясь к лицу сына, заговорил, отчеканивая слова:
— Мать ваша была такая же откормленная свинья и такая же дура, как ты и Павел. Если тебе давать пить и есть да спать в волю, то ты большего и не спросишь…
Он нагнулся еще ниже:
— Я приказываю тебе — это ты сделал! Болван,— ведь для вас, для ваших детей, останутся эти богатства? Ну!?
— Слушаюсь, папаша, воля ваша!
— Ну, едем на промысел…
— А, проклятый!— прошептал Зубастый,— комар и укусил-то.— Он недобрым взглядом смотрел на сконфуженного Гунюшкина.
Комиссия с казенного парохода сощла на промысловый плот. Обменялись приветствиями.
— А ну-ка, Гаврил Петрович, покажите ваши кладбища!?
— Я вас не понимаю!?— удивился Зубастый.— Эй! Что у вас здесь?— спросил он, выдержав тон, обращаясь к группе служащих, стоявших на плоту, во главе с хозяйским сыном.
— Так что-с жировые отбросы зарыли-с,— ответил, посвященный в ‘дело’, надзиратель.
— А-а…— равнодушно протянул Зубастый.— Где? вяло спросил он.
— Здесь, у промысла, саженях в ста,— рапортовал старик.
— Покажите,— попросил Витт, и вся ‘комиссия’ двинулась за стариком. Зубастый предвидел, что как бы ‘дело не выплыло’ и одновременно с кладбищем приказал недалеко от промысла зарыть жировые отбросы по ‘всем правилам’.
Здесь были потрачены в изобилии и известка и карболка, так что комиссии не осталось ничего больше, как выразить свое одобрение.
— Теперь покажите нам кладбища?— резко обратился Витг к надзирателю.
— Это что такое!?— удивленно пожал плечами Зубастый, обводя группу своих служащих вопросительным взглядом.
— На той-с стороне, у тоней,— вдруг решительно заявил Гунюшкин.
— Это что еще!?— резка спросил Зубастый сына.— Ничего не понимаю…
Комиссия предстала перед ощетинившимся полем овса. — Это что?— удивленно спросил Подпругин и Витт.
— Самое-с кладбище и есть,— услужливо отвечал фельдшер.
Раскопали несколько ям…
Был составлен протокол на сына Зубастого, который был писан земским начальником, вытребованным специально комиссией, тем земским начальником, которому Зубастый отдал пять тысяч карттного долга…
Зубастый понял, что дело заварилось не на шутку, и приготовился к борьбе. Сыну наговорил он при составлении протокола массу оскорблений, за то, что он, будто, действовал сумоуправно и опозорил фирму. Тот покорно переносил батюшкин гнев, вызывая невероятное удивление Гунюшкина…
Александра Зубастого земский начальник оправдал, но Подпругин и Витт настояли на новом разбирательстве дела, и мировой с’езд приговорил Зубастого-сына к шести месяцам тюрьмы… Впрочем, потом его оправдали…
Но сам Зубастый ‘не дремал’, как он выражался,— он уехал тотчас же, после протокола в столицу к знаменитым адвокатам. Он боялся не крестового похода всех газет против него, нет, по собственному выражению, он на все это ‘плевать хотел’. Но его пугала мысль, что через этот проклятый случай озлобятся на него власти, а графиня Ипатьева отнимет у него из аренды свои именья…
В 191* году доктор Буков встретил Зубастого за границей, на одном из немецких курортов. Он постарел и осунулся, видимо дела утомили и этого страшного человека-удава, прозванного народом ‘Живоглотом’,
— Ну, как, Гаврила Петрович, новый думский закон о рыболовстве, помогает ли?
— Разве нам, хищникам, закон нужен? — пушка! Рыбопромышленники закон обходят. Мелкую рыбу продавать нельзя, так они берут из нее икру, а из отбросов жир топят… Вот вам и закон!..
У нас все по-старому, — добавил он желчно:
— Ловись рыбка маленькая, ловись и большая…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека