Эдуард Багрицкий, Кузмин Михаил Алексеевич, Год: 1933

Время на прочтение: 5 минут(ы)

М. Кузьмин

Эдуард Багрицкий*

* Автору этой статьи Михаилу Алексеевичу Кузмину — поэту и беллетристу — сейчас 59 лет. В печати он выступил в 1905 г. Творчество свое, имеющее явные точки соприкосновения с главенствующей тогда дворянско-буржуазной школой символистов (изощренность, стилизаторство, ‘рафинированность’ формы), он символизму противопоставлял. Отталкиваясь от упадочности, болезненности, мистичности символизма, он противопоставлял ему платформу так называемого кларизма (ясность, радостность), изложенную им в журнале ‘Аполлон’. Он провозглашает искусство как ‘веселое ремесло’, требует занимательности, фабульности вместо психологизма. В прозе и стихах он воспевает беспечность, радостность, бездумное наслажденчество. Насыщает свои произведения авантюрными похождениями лукавых любовников.
М. А. Кузмин являлся одним из наиболее мастерских стилизаторов того времени.
1 Подчеркнуто всюду мною. М. К.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди — и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку подстать.
Оглянешься — а вокруг враги,
Руки протянешь — и нет друзей,
Но если он скажет: ‘Солги’, — солги.
Но если он скажет: ‘Убей’,— убей.
(‘Победители’, ‘ТВС’, стр. 33).
Отзовитесь, где вы,
Веселые люди моих стихов?
Прошедшие с боем леса и воды,
Всем ливням подставившие лицо,
Чекисты, механики, рыбоводы,
Взойдите на струганое крыльцо.
. . . . . . . . . . . . . . .
А мы постарели.— И пылью мира
Покрылись походные сапоги.
Но все ж, по-охотничьи, каждый зорок.
Ясна поседевшая голова,
И песня просторна.
И ветер дорог.
И дружба вступает в свои права.
(‘Последняя ночь’, ‘Человек предместья’, стр. 27 и 28).
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы,—
Побоями нас няньчила страна!
(‘Победители’, ‘Вмешательство поэта’, стр. 29).
Эти неотступные слова, до того неотступные, что строчка одного стихотворения буквально повторяется в другом, кажутся нашептанными в бессонные ночи, в минуты самоуглубления. Считать ли эти мысли за слабость и ‘искушение’, видеть ли в них необычайное, пронзительное озарение сознания— дело миропонимания каждого человека, промелькнет ли это чувство на одну коротенькую секундочку или загвоздится на всю жизнь — дело темперамента. Но отрицать тождество чувства, выраженного Багрицким, с ощущением, свойственным человеку, пережившему эти годы, было бы явною недобросовестностью.
Формулировка может быть разная, но суть та же самая. Может быть более ясная и рациональная, может быть более смутная и подспудная. Убедительность и неопровержимая искренность в стихах Багрицкого кроме их чисто поэтических достоинств (умение находить простые и значительные слова, доходчивые определения, волнующие и прямые ритмы) обусловлены тем, что убеждение и мышление у него переходят в эмоции и только тогда формируются произведением искусства. Казалось бы, самый естественный и законный, самый ‘натурный’ ход поэзии,— и между тем он очень редко у кого встречается.
У Багрицкого нет стихотворений, написанных ради стихов или ради актуальности темы, — за каждый свой стих, за каждое слово он отвечает, и отвечает не дискуссией, а жизнью. Оттуда их убедительность, оттуда этот верный и живой запах времени. В данном случае запах революционного времени. И это относится (что всего важнее) не только к периоду гражданской войны.
Кого не привлекал романтизм и революционный под’ем гражданской войны? Написаны сотни стихотворений, поэм об этом времени, есть и хорошие, и средние, и превосходные, и халтурные, и беспомощные, и холодно-виртуозные. Но в их список никак не включишь военных стихов Багрицкого, — до того они, оставаясь на высоких позициях поэзии, принадлежат в то же время к области теплой человеческой жизни.
Природу он также горячо воспринимает не в плане пейзажном, а как теплую, утробную лабораторию творческих сил. Отсюда его влечение к какой-то биологии, доведенной до пределов, превышающих, думается, масштабы этой науки. И опять в этой искренней вере в роль науки в устройстве мира уловлена одна из важнейших нот настоящего периода действительности. На этом поприще он еще более не знает соперников не только качественно, но просто явочно. Показательно в данном отношении стихотворение ‘Весна, ветеринар и я’ (‘Победители’). Но в этой космической и научно-строительной поэме, где действительно как бы ‘с громадными звездами наедине семенем истекает земля’,—вдруг советы этического свойства:
‘Надрывайся!
Работай!
Ругайся с женой!
Напивайся!
Но только не измени…’
(‘Победители’, стр. 13).
И тут — что ни слово, то сомнение. И весь кусок кажется фальшивым именно с точки зрения нравственности. Я говорю не об общепринятой морали, а о каких-то этических взаимоотношениях, свойственных данному поэту, данному произведению. И слабое место в смысле морали несет ослабление поэтическое.
Багрицкий в первой же книге своей ‘Юго-запад’ завоевал себе право на ‘стеклянный дом поэта’. С тех пор уже каждое движение поэтической мысли, каждое лирическое переживание, автобиографические признания — являются достоянием всей читающей публики. Лестное и стеснительное преимущество! Но молчаливое дарование этого права есть большое завоевание, редко достигаемое первой же книгой. Причин к такой удаче у Багрицкого было более чем достаточно. Уже упомянутая выше убедительность, широкое дыхание, откровенные и теплые краски и, конечно, эпически песенный романтизм ‘Думы про Опанаса’ сразу пробили брешь и в читательском слухе и в стене, которая всегда до известной поры, до известной стадии признания, отделяет поэта от современников. ‘Дума про Опанаса’, конечно, главный козырь в книге Багрицкого, центральная вещь, затмившая собою — не совсем справедливо — ‘Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым’ и ‘Папиросный коробок’, находящиеся в той же книге. К природной теплоте Багрицкого присоединилась тут еще теплота и разымчивость степных вечеров и ночей.
Покуда для большинства читателей имя Багрицкого связано с ‘Думой про Опанаса’. Готовящаяся опера на ту же тему, вероятно, еще более укрепит эту идиосинкразию. Отрывки из либретто, помещенные в печати, показывают, что в своем подходе к поэме, как к оперному материалу, Багрицкий еще более подчеркнул народный характер будущего спектакля. Нужно сказать, что автор не скупится и в либретто не жалеет помещать такие жемчужины песенного жанра, как песни караульных.
Да, пока что ‘Дума про Опанаса’ плотно пристала к имени Багрицкого. В этой популярности есть, безусловная заманчивость, но есть и очевидное неудобство. ‘Дума’ на долгое время отодвигает внимание читателя от последующих произведений Багрицкого, не только заслуживающих полнейшего внимания, но во многих отношениях и стоящих выше знаменитой ‘Думы’. Построение подобных рассуждений читателя очень простое. Да, Багрицкий пробив брешь, завоевал себе право на стеклянный дом, может писать о чем угодно. Как же он воспользовался этим правом? Он отдыхает. Выпустил две маленькие книжки (как сборники стихов — слушком случайные и мелкие, как самоценные книги — недостаточно значительные), не покрывшие первой, вообще пользуется полным Кредитом, но не старается его оправдать. И вот, так-то рассуждая, ослепленный, хотя бы и благорасположенный к автору, читатель впадает в большую ошибку и, как говорится, ‘садится в лужу’.
И ‘Победители’, и ‘Последняя ночь’, конечно, огромные шаги вперед в творчестве Багрицкого по сравнению с ‘Юго-западом’ и несмотря на небольшие свои размеры книги — полноценные и еще не исследованного значения. Багрицкий вообще склонен из каждого стихотворения делать лирико-эпическую поэму, вернее, он поэзию не мыслит иначе как лиро-эпическое вскрытие некоего философски психологического комплекса. С течением времени он все более и более настаивает на этом отношении к поэзии, и ‘Победители’ и ‘Последняя ночь’ целиком наполнены образцами таких многопланных и многомерных поэм. Он освобождается от налета некоторой ‘богемности’ и ‘декадентского бродяжничества’, который еще находился в первой его книге, стих его делается строже и полновеснее, изысканнее и острее. Таких вещей, как ‘Происхождение’, ‘ТВС’, ‘Последняя ночь’, ‘Смерть пионерки’, конечно, нет, да и не могло быть в ‘Юго-западе’. Каждое такое стихотворение весит тяжелее многих толстых книг. И теперь как-то странно встречать в той же книге перевод) ‘Веселых нищих’. Баллада превосходная и переведена прекрасно, но ей не место рядом с задушевнейшими, глубокими и поражающими своей неожиданностью и свежестью вскрытиями самого Багрицкого. И эти небольшие поэмы мне кажутся более широкими, более углубленными, чем даже разливная ‘Дума про Опанаса’.
Но мне хочется сделать несколько формальных придирок.
Во-первых, при горячем стихе Багрицкого, не всегда приятно встречать уподобления отвлеченные, не носящие конкретного образа, а понятные только умозрительно, как, например:
‘И пылью мира
Покрылись походные сапоги’.
(‘Человек предместья’).
‘Кровь — постылая обуза
Мужицкому сыну’.
(‘Дума про Опанаса’).
‘Встречая цветенье дня…’
(‘Последняя ночь’).
Это все отвлеченно и было бы уместно при другой поэтике, скажем — у Лермонтова (‘светлая слеза — жемчужина страданья’), но при кровяном жаре Багрицкого они расхолаживают. Должен признаться, что приведенные примеры я с трудом отыскал среди всех трех книг Багрицкого. Это — первое.
Затем. В книге ‘Победители’, в ‘Cyprinus Carpio’, мы читаем: ‘романс карпу’, ‘ода’, ‘стансы’, ‘эпос’. Хорошо еще, что нет ‘сонета’ в двадцать пять строк. И романс, и ода, и стансы имеют некоторые формальные требования, даже приблизительно не выполненные автором. Названье же ‘эпос’ и совсем непонятно. Словно термины ‘ода’, стансы’ и т. п. самыми звуками гипнотизировали поэта, независимо от их содержания, как на купчих Островского наводили панику слова ‘металл’ и жупел’.
Затем совсем уже типографское замечание, относящееся не только к Багрицкому, но ко многим московским поэтам, которые печатают правильные стихи совершенно произвольной разбивкой. Так что на вид получается какой-то свободный стих,. которого на самом деле нет. Говорят, что это делается в виде декламационных указаний исполнителю, Но, во-первых, это насилие над читателем, не обусловленное метрической структурой, а, во-вторых, исполнители такой народ, что их не прошибешь никакими типографскими указаниями.
Это, конечно, последние пустяки, но хотелось бы, чтобы даже внешне никакое старомодное и провинциальное любительство не примешивалось к облику серьезного, живого поэта — Эдуарда Багрицкого.

*

ОТ РЕДАКЦИИ: Статья М. Кузмина о Багрицком печатается нами как документ перестройки М. Кузмина.
Считаем необходимым отметить, что в номере ‘Литгазеты’ от 11 декабря 1932 года была напечатана статья т. Трощенко о Багрицком, в основном выражающая точку зрения редакции.

‘Литературная газета’, No 23, 1933

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека