Эдмондо д’Амичиc, Иванов Михаил Михайлович, Год: 1901

Время на прочтение: 23 минут(ы)

Михаил Михайлович Иванов

Очерки современной итальянской литературы

I.

В 1862 — 63 году, в момент сильнейшего увлечения нашего общества итальянскими делами, пробуждением Италии от векового усыпления, освобождением ее от чужеземного и другого ига, когда наши сердца еще не остыли от восторгов, вызванных победами французов и пьемонтцев на полях Ломбардии и геройскими делами Гарибальди, так легко завоевавшего целое королевство, один петербургский юноша уезжал в Италию, на свою далекую, никогда не виданную им прежде, настоящую родину. Ему было едва 16 — 17 лет. В Петербурге провел всю свою жизнь его дед, его отец и он сам родились на берегах Вевы. Любовь юноши всецело принадлежала России, которую пока он только и знал. Но обаяние национальной идеи было так велико, голос крови и увлечение призывом свободы, раздававшимся за Альпами, так сильно, что он, не колеблясь, оставил здесь родных, дом, приятелей и поспешил на призыв, властно раздавшийся в его сердце. Это был Камил Кавос, впоследствии наш дорогой, симпатичный, теперь — увы! уже покойный товарищ по редакции ‘Нового Времени’, внук известного в истории русской оперы — Катерино Кавоса. Если в рядах гарибальдийцев были другие шальные русские головы, не жалевшие подставлять их под австрийские и папские пули, то Кавосу было естественно стать в ряды защитников своего отечества — первого или второго? не сумею определить.
В европейском воздухе чувствовалась тогда гроза. Идея объединения народностей в большие государства, ставшая лозунгом XIX века, осуществлялась более или менее уже всюду, но не дошла еще до полного своего выражения. В Италии, после падения Бурбонов, оставались незаконченными счеты с Австрией. Гогенцоллерны, стремясь к объединению Германии и тесня своего старого соперника, габсбургский дом, не испугались радикальной перемены своей политики и протягивали руку новой Италии. Война стояла на очереди, это сознавалось всеми. Камил Кавос решил, что ему необходимо быть военным. Он поступил в моденскую военную школу, тогда главный рассадник офицеров для итальянской армии. Это было в 1863 году.
В числе первых товарищей, с которыми ему пришлось столкнуться и быстро сойтись, находился тоже 17-тилетний юноша, Э. д’Амичис. В школе было не менее 500 воспитанников, говоривших на всевозможных диалектах и наречиях Италии, разнообразных по типу и характеру. В этой шумной и беззаботной молодежи д’Амичис уже обращал на себя внимание, прежде всего тем, что писал стихи. В закрытых заведениях всего света, какими бы специальными ни были они, пользуются особым вниманием товарищей именно те, кто меньше всего интересуются своею специальностью. Неожиданно явившийся поэт, музыкант, художник становится своего рода гордостью для товарищей, даже и для учителей, иногда и для начальства. Кавос рассказывал мне, какою любовью пользовался в школе д’Амичис, не только по своему добродушию и любезному характеру, но именно по его занятиям литературою, и по легкой способности импровизировать стихи. Импровизация свойственна Италии, стихи и рифмы легко льются по всему полуострову и во всех классах общества. Сонеты и песни римского и неаполитанского простолюдина, рифмы, несущиеся по венецианским лагунам, служат наглядным свидетельством этой живости воображения и свободы творчества. Разве что то иго, налагаемое теперь Молохом промышленности и фабрик, заставит замолчать такую способность народа откликаться на все интересующее его живыми образами, изложенными в поэтической речи. В часы рекреаций, когда молодежь разгуливала по обширным дворам и портикам старого герцогского дворца, приютившего моденскую школу, вокруг д’Амичиса собирались его ближайшие друзья, а он читал им свои литературные произведения или декламировал стихи. Начальство смотрело сквозь пальцы на эти занятия. И оно было не совсем уже недовольно тем, что среди воспитанников, порученных его надзору, находился поэт. Д’Амичис рассказывает, как его ротный командир, посматривавший на него при его поступлении как-то таинственно и со странными улыбками, наконец, однажды вечером отозвал его в сторону.
— До меня дошла одна вещь о вас, д’Амичис, — начал он нерешительно и колеблясь. — Мне хочется знать, правда ли это?
Д’Амичис, давно уже заметивший настроение своего капитана, приготовился слушать.
— Конечно, особенно худого нет в том, о чем я вас спрошу, но все-таки вы должны отвечать мне откровенно. Правда ли, — продолжал ротный командир, наклоняясь к нему конфиденциально, понижая голос и как бы конфузясь, — правда ли, что вы поэт?
Дядька, прислуживавший в отделении, где находился д’Амичис, замечал ему: ‘Вы, говорят, легко находите рифму, а вот пришить пуговицу не умеете, в этом вы отстали на целых сто лет’. Да и начальство, хотя смотрело без протеста на литературные занятия д’Амичиса, не пропускало случая намылить ему голову и призвать к трезвой действительности. ‘Бойтесь воображения, — говорил начальник школы, сажая писателя под арест, — не увлекайтесь им: оно никогда не приводит к добру: поэзия заставляет делать одни глупости’. Под арест молодого поэта отправили за то, что от лица товарищей он сказал на заключительном уроке благодарственную речь преподавателю химии, воинский же устав не разрешает военному говорить перед толпою, хотя бы и в классе, среди своих товарищей.
В юности д’Амичис отнюдь не был меланхоликом, каким он, по-видимому, сделался впоследствии. Напротив, Кавос рассказывал, что его приятель отличался во всех похождениях, неразрывно связанных с юношеским возрастом и духом всякой закрытой школы вообще. Удирание втихомолку, вечерние посещения кофейных, экскурсии по соседним местечкам, ухаживание за кем только было можно — все это проделывалось обоими приятелями. Третьим наиболее близким партнером обоих был, спавший с ними рядом в одной комнате, Баратьери, впоследствии так печально прославившийся в Африке, при Адуе. Точно предчувствуя эту неудачу и обвинения, которые посыпятся на голову его однокашника, д’Амичис, еще в 1882 году, представляя себе возможную судьбу своих товарищей, писал, что на головы некоторых падут, быть может, всевозможные обвинения, но не вся страна разделит такой приговор, не все припишут исключительно только полководцу вину его поражения. Баратьери среди бывших товарищей действительно всегда находил оправдание. Они считали его весьма талантливым и, кажется, таким он и был: в итальянской армии не легко дойти до выдающегося служебного положения и генеральский чин не дается за выслугу лет: число генералов там строго ограничено и незначительно. Баратьери поплатился не за свою только дипломатическую и административную непредусмотрительность, за то, что устроил в Массове нечто в роде Капуи, но и за то, что слишком подчинялся распоряжениям Криспи и пошел с малыми силами на абиссинскую армию. Слова д’Амичиса, написанные им еще в молодости, взывающие к чувству справедливости и к рассудку, порицающие огульное, слепое осуждение, рисуют как нельзя лучше натуру этого писателя.
С увлечением он занимался в школе и военными науками. Да и как могло быть иначе? Война надвигалась. ‘Довольно было произнести это слово, — говорит д’Амичис, в своих ‘Товарищах по школе’, — чтобы книги полетели в угол, начинались разговоры и разговоры, голоса все возвышались, а лица разгорались. Для нас война тогда была сверхъестественным видением, в котором ум терялся фантастически опьяненный. Раскрывался далекий, розовый горизонт, на котором вырисовывались черные профили гигантских гор, по скатам гор одушевленно поднимались бесконечные ряды войск с развевающимися знаменами, при звуках веселой музыки. И среди тысяч этих штурмующих на самых выдающихся местах виднелись именно наши фигуры, ярко и отчетливо, далеко впереди всех, с поднятою саблею в руке. Медаль за храбрость! Кто из нас не заслужил бы ее! Проиграть сражение? Да разве мы можем быть разбиты?! Умереть? Что за важность умереть! И потом, разве в девятнадцать лет умирают?! Воображение переносило нас за горы и за моря. Нас жгло нетерпение, мы боялись, как бы не объявлена была война раньше, чем мы кончим курс. Мы восклицали: ‘Подождите еще немного, дайте нам сдать экзамены, мы хотим сражаться!’… И вдруг… что случилось? В эти геркулесовские руки и ноги, показывавшиеся с такою юношескою надменностью на прогулках по берегам Панаро, — в эти крепкие и розовые тела, которые казалось не могли никогда побледнеть и сморщиться, и должны были бы служить моделью для изображения здоровья, свежести и силы, — вонзились ножи хирургов, отыскивая немецкие пули, из разрываемых мускулов потоками лилась кровь и вынимались распиливаемые кости. — Где такой-то из наших? — Умер на переходе в Ломбардии. — А этот? — Убит картечью при Monte-Groce. — А мой сосед по скамье? — Умер от пули в веронском госпитале. — О! довольно, довольно, не говорите больше. Исчезла илюзация далекого розового горизонта и высоких гор, и бесконечный фронт штурмующих с развевающимися знаменами… Война проиграна!’
Но война эта и разочарование наступили только через год, в 1866 году. Пока же молодежь, собравшаяся в моденской школе, полна была радужных надежд и мечтаний. Экзамены сданы, патент на офицерский чин в кармане и в один прекрасный июльский день двери школы открыты настежь. Точно стая поднявшихся птиц, разнеслись все в разные стороны. Кавос попал в офицеры генерального штаба и в адъютанты к Чиальдини, его приятель д’Амичис выпущен в один из полков, стоявших в Ломбардии на тогдашней австрийской границе. Война надвигалась ближе и ближе, никого не пугая. Напротив, все были уверены в победе и в ожидании веселились, как только может веселиться беззаботная юность, имеющая притом деньги в кармане и только что выпущенная на свободу. Мы, близко знавшие Кавоса, этого аккуратного до педантизма журнального работника, мы никогда не могли представить себе его в мундире штабного офицера, лихо несущимся на коне при громе пушек Кустоццы или прокучивающего свое состояние с француженками, которых и в Италии не меньше, чем у нас. Прожигать жизнь — пожалуй, это только и оставалось делать молодежи, чтобы заглушить разочарование, наступившее после этой неудачной для итальянцев кампании. Начало ее было однако иное, и чувства также иные. Д’Амичис рассказывает, что когда со склонов горы Кроче увидел впервые башни Вероны среди широкой равнины, кишевшей двигавшимися немецкими полками, он невольно протянул к ним руки, точно опасаясь, что те уйдут и закричал: ‘Стойте, подождите’.
Д’Амичис участвовал во взятии Рима в 1870 году. Для Европы, занятой тогда франко-прусскою войною, этот эпизод мировой истории прошел совершенно незаметно, папское владычество пало втихомолку. Но в прежней Италии необыкновенный энтузиазм возбудило известие о движении войск генерала Кадорны к Риму и занятие ими вечного города. Говорю ‘прежняя Италия’ потому, что в тридцатилетний промежуток, прошедший с тех пор, много разочарований пережито, ожиданий не сбылось, надежд поблекло. Горячий энтузиазм остыл, бескорыстные патриоты, жертвовавшие собою ради идеи, перемерли, на сцену выступили дельцы, подняли голову республиканцы, народились, и в значительном числе, социалисты, показывая степень общего разочарования теперешнею парламентскою Италиею. Рядом с этим и Ватикан более чем когда-либо вернул свое влияние в стране, надо отдать справедливость гибкости мысли и великому уму Льва XIII.

II.

Д’Амичис, разочарованный не менее других своих. сверстников разнузданною вакханалиею биржевиков и промышленников — своих и иностранных — совершавшеюся под прикрытием парламентского большинства, оставил военную службу, решившись посвятить себя литературе, в которой видел более надежное средство служить родине. Но расставаясь с военною карьерою и с бывшими товарищами, высказал нечто в роде своего credo: ‘Где бы я ни был, вы, мои боевые товарищи, будете всегда со мною. Когда я думаю о тяжелых испытаниях, которые выпали на долю многим из вас в течение вашей жизни, о добре, которое вы можете сделать стране, о неоценимой стоимости, которою вы платите за вашу славу, я чувствую, что для того, чтобы не отстать от вас, по уплате моего долга благодарности родине, я должен работать без устали, проводить ночи над книгами, вести строго умеренную жизнь, чтобы дольше сохранить мужество и силу и отдать их во всей свежести и целостью для умственной работы, я должен вести безупречную жизнь, чтобы приобрести право проповедовать добродетель и поддержать живым и чистым пламя той привязанности, искру которой мне иногда удавалось зажечь в груди других, я дол-жен изучать народ, детей, бедняков и писать для них. Я не должен позволять себе, чтобы с моего пера когда- либо сорвалось недостойное, низкое слово, мне надо пожертвовать для общего блага всеми своими фантазиями, не падать духом, встречая препятствия, не добиваться похвалы, не ожидать для себя ничего кроме дня, тогда я буду в состоянии сказать себе: я сделал все, что мог и прожил жизнь не без пользы, этого мне довольно’.
Такие благородные слова писал двадцатипятилетний д’Амичис, оставляя службу. Они были программою всей его будущей деятельности, включая и переход в ряды социалистов, происшедший около 1894 года и так удививший литературный мир Италии. Его собратья по перу, очевидно, забыли его слова, приведенные мною выше, которыми он начинал свою новую карьеру. Он сдержал их вполне: вся его литературная деятельность оправдала их до последней мелочи включительно. Истинно благородною и в полном смысле безупречною протекала его жизнь. Конечно, сперва он не думал стать в ряды непосредственно деятельных бойцов социализма, но слабые и угнетенные пользовались его сочувствием еще и на школьной скамье. Кавос рассказывал мне, что и в Модене будущий писатель в товарищеских играх и во всех случаях поддерживал слабых, нуждавшихся в помощи, никогда не пропускал случая помочь бедняку. Дело у него не отделялось от слова. Ему были противны дикие идеи новейшей немецкой философии о необходимости давить слабого к выгоде сильного, каким бы распространением ни пользовалась эта философия.
При той популярности, которую он скоро завоевал себе как писатель, он мог бы легко попасть в депутаты, как д’Аннунцио, или в сенаторы, как Фогаццаро, мог бы сделаться министром, как сделались ими многие из итальянских журналистов, но он не искал и самой маленькой общественной должности, хотя личного состояния у него, кажется, не было и он жил своим пером. Он держался и держится вдали от активной борьбы партий, и никто даже из его литературных противников не может указать его поступка, разрушающего высокое, составившееся нами мнение об его личности, вообще такого, который бы не отвечал цельности его характера. Он писал для детей и об его уменье говорить с ними свидетельствует его знаменитая книга ‘Сердце’, переведенная на все европейские языки и выдержавшая у себя на родине что-то около двухсот изданий, — вещь неслыханная в Италии! Писал ‘Роман школьного учителя’, заключающий в себе столько по истине трогательных страниц, описывающих учительскую жизнь во всей ее горькой неприглядности, сослуживши этим париям общественной жизни большую службу уже тем, что впервые так сердечно и громко сказал то, что знали все, но о чем никто не говорил. Если ‘Сердце’ составляет одну из ценнейших книг европейской литературы, способных развить и укрепить в детях лучшие и важнейшие свойства души человеческой, если писатель указал родителям и воспитателям их прямые обязанности по отношению к детям, то в ‘Романе школьного учителя’ он заставил обратить внимание взрослых и маленьких на этих тружеников и героев своего долга. И по отношению к народу он выполнил свою программу. Здесь он может быть ошибается и видит возможность социализму сделать то, что для последнего так же неосуществимо, как и для иного общественного учения, но об этом мы здесь не будем говорить. Я отмечаю только верность писателя взглядам, высказанным им еще в молодости, последовательность принципам, ускользнувшую от его критиков, удивлявшихся его неожиданному для них переходу в тот лагерь, где д’Амичис видит угнетенных и притесненных.
Да, впрочем, социалистический ли он писатель? Я, по крайней мере, даже прочитавши его ‘Первое мая’, затрудняюсь ответом. У него слишком мягкое и деликатное сердце, чтобы проповедовать кровь и разрушение. Выражение — ‘anima gentile’, столь трудно переводимое на русский язык, весьма приложимо к нему. Gentile это все, что благородно, возвышенно, деликатно и изящно по существу и вместе по форме. Словом — gentilnomo обозначался человек, мыслящий и чувствующий тонко и возвышенно в отличие от вульгарного и грубого плебса. У нас это слово переводится словом ‘дворянин’, означающим прежде всего только лицо, более или менее приближенное к государю. Что общего имеет однако с должностью проявление сущности человеческого духа? И потому должно быть всегда чувствуешь себя в затруднении, когда в разговоре встречается необходимость употребить русское слово, соответствующее итальянскому gentile, которое захватывает известное понятие глубже, чем французское слово gentil, некогда с ним однозначащее, но теперь, сравнительно, даже редко употребляемое французами в смысле, бывшем общим для обоих языков. В этих случаях не находишь характерного русского выражения, краткого и однословного.

III.

Д’Амичис никогда не писал романов, тем не менее, его популярность в Италии громадна. Его книги — их насчитывается не менее двух десятков названий — выдержали столько изданий, сколько обыкновенно не выпадает на долю большинства авторов. Знаменитое его ‘Сердце’ в прошлом году дошло уже до 235 издания, ‘Военная жизнь’ до 45, его повести и рассказы до 20 тиснения. Даже описания путешествий в чужие страны и государства — ‘Константинополь’, ‘Марокко’, ‘Испания’, ‘Голландия’, ‘На океане’ и т. д. — встретили живейшее участие читателей, некоторые из этих описаний перешли далеко за двадцать изданий — число, которое нашим писателям может разве только присниться.
Успех объясняется талантливостью рассказчика, большим умом и сердцем писателя, от наблюдательности и внимания которого не ускользают крупные и мелкие явления жизни. Он — тонкий психолог, и читатель на каждом шагу встречает отмеченными черты личной натуры, такие порывы души, которые всякий наблюдал у себя, если только была хоть малейшая охота разбираться в своих душевных движениях. При этом подкупает мягкость и деликатность освещения д’Амичиса, тонкость его душевного настроения и отсутствие авторитетного тона. Подобный тон в глазах читателя нередко вредит не только писателю, но и учению, которое проповедуется. По мнению Амичиса, роман, считаемый им за могущественнейшее орудие борьбы, особенно должен избегать проповеди, как и все искусство вообще: ‘необходимо иметь в виду известную цель, но не ставить никаких тезисов’. Дело писателя и его таланта завоевать себе читателя, без указки, без проповеди, не беря его насильственно. С этим положением сочинения д’Амичиса обыкновенно всегда согласовались.
Действительно, эти сочинения, к какому бы роду они ни принадлежали, всегда имеют в виду известную цель — проповедь гуманности и добра, хотя бы не ставили тезисов. Он старался взять сердце или ум читателя, не имея вида специального проповедника или учителя. Обыкновенно то, что он высказывал — беглые ли, случайные замечания или выводы, составляющие плод логической, обдуманной мысли — является у него в художественной форме, читателю же уже самому приходится делать собственные выводы и заключения.
Это едва ли не самый верный путь завоевать расположение читателя, а вместе с тем мерило дарования писателя. Если собрано достаточно фактов, обращающих внимание, и они освещены правильно, если не изменена их сущность и искренность писателя преодолевает равнодушие читателя, то дело выиграно: читатель сумеет сам разобраться в материале и сделать необходимые выводы, которые только сильнее западут в его ум и душу и останутся там надолго.
Я не знаю, почему д’Амичис не брался за романы. Он сам, как указано выше, признает роман наиболее художественною формою и вместе наиболее сильным средством воздействия на читателей. Тем не менее, он ограничился небольшими повестями, скорее даже рассказами. Они взяты, безусловно, из действительной жизни и в них только кое-где заметна связь отдельных черточек, сделанная ради литературной необходимости. Считал ли он свой талант беллетриста не достаточно сильным? Возможно, хотя никто, знакомый с его произведениями, не согласится с этим мнением. Художественного чувства и таланта у него больше, чем у многих беллетристов, выпускающих свои романы один за другим. Нельзя читать без волнения его рассказов из военной жизни — часть их давно переведена на русский язык — и имеющих, между прочим, то достоинство, что они не похожи на чьи-либо очерки того же быта. Какая бы сторона ими ни затрагивалась, они, однако, имеют уже известную дидактическую подкладку. Очевидно, что программа, поставленная себе д’Амичисом при начале литературной карьеры — заботиться о нравственном и умственном просветлении читателей — неотступно стояла перед его глазами, гораздо раньше того времени, когда дидактическая сторона окончательно взяла у него перевес над художественною и заботы об общем благе заставили его перейти в социалистический лагерь. Изображает ли он утомленного больного солдата, трудности военной жизни, ее мимолетные светлые стороны, заставляющие забывать о ее невзгодах, всегда при художественности формы, в которую облечены эти изображения, — а может быть именно и благодаря ей, — на первый план, как мне кажется, выступает поучительная сторона, просветительные намерения писателя. Обязанности, прежде всего, в исполнении долга, в заботах о близких себе, в заботах о семье, товарищах, родине, найти бодрость духа для дальнейшей работы в том же направлении — вот ясная цель рассказов д’Амичиса, какой бы стороны жизни и быта они ни касались. Но художественное чувство писателя подсказывает ему меру, не позволяя сделаться только сухим моралистом. Говорит его разум, но сердечными словами, находя такую теплоту для своих поучений, что сердце читателя остается, безусловно, с ним.
Эта искренность и душевность сказались в деятельности д’Амичиса, по мере того как расширялся его умственный кругозор. От военных рассказов он перешел к рассказам из жизни вообще, затем, не ограничиваясь проповедью любви к родине, стал говорить о любви ко всему человечеству, сделался настоящим проповедником. Вместе с тем, не меняя сущности, изменились в форме его сочинения: моралист и проповедник выступили уже открыто. Теперь он пессимистически смотрит на разные области литературы, даже на роман, и думает, что будущность суждена только той литературе, которая преследует прямые цели. Здесь проявляется, может быть, ревность неофита, а может быть действует своего рода нравственное уединение, в котором теперь находится д’Амичис среди товарищей по литературе, действует, может, и тяжелое семейное горе, перенесенное им недавно. Среди собратий по литературе почитателей и последователей он не имеет, его увлечение социализмом не вызывает одобрения его коллег. Критика встречает его новые сочинения недоброжелательно. Сочинения эти, однако, например, хотя бы ‘Общественная карета’, продолжают пользоваться обычным успехом у публики, не в рядах только его новых единомышленников, что, конечно, должно утешать автора в равнодушии товарищей по перу.
Свою литературную карьеру д’Амичис начал военными рассказами, сразу обратившими внимание на молодого писателя не только в Италии, но и вне ее. Патриотический энтузиазм, охвативший итальянцев в период 1859 — 70 гг., естественно ставивший на первый план военные цели, не остыл у д’Амичиса и после того как он оставил армию. Он уже не стремился в сражения, но интересы военной жизни, интересы бывших товарищей по оружию оставались ему дороги. Естественно, что он забросил поэзию, которою занимался прежде (сборник стихотворений его имеется в печати: мне никогда не приходилось видеть их, и я понятия не имею о характере его поэзии), и принялся изображать хорошо ему известный быт. К нему он возвращался неоднократно и потом. Так, в ‘Сердце’, назначенном для детского чтения, для детей старших классов элементарных школ, стало быть, для 10 — 13-летняго возраста, встречаются крошечные рассказы — поистине жемчужины, как ‘Маленький ломбардский часовой’, ‘Сардинский барабанщик’ или ‘Король Гумберт’. Теперь, вероятно, д’Амичис не напишет подобных рассказов, в голове у него мысли иного склада. Но без сомнения долго не только на его родине, но и вне ея, дети, которым дадут в руки эту книгу, это ‘Сердце’ большого писателя, будут с увлечением читать в числе других и эти военные рассказы, восхищаться геройством, живущим в маленьких, совсем крошечных сердцах, и понимать, что сознание долга может встречаться всюду и всегда, при всех условиях и обстоятельствах жизни.
После военных рассказов началась иная сторона в литературной деятельности д’Амичиса. Он много путешествовал, посетив большую часть Европы и далекую Америку. Умный и наблюдательный человек, относился с глубочайшим интересом к новой для него стране, стараясь вникнуть в склад ее жизни, найти причины объясняющие ее особенности. Как не похож он на тех, кто, попадая в чужую страну, помнит разве о том, как его кормили в том или другом ресторане, сколько содрал с него за услуги навязавшийся чичероне и т. д. ‘Нет большего наслаждения, — говорит д’Амичис, — как то, которое испытываешь, въезжая в первый раз в незнакомую страну, с воображением, готовым воспринять новые вещи и чудеса, с головою, полною тысячью воспоминаний о том, что читал по этому поводу, ехать по новой стране, не имея особых забот, обнимать все ее стороны жадным взглядом, отыскивая какое-нибудь указание, которое позволило бы ориентироваться, понять, где вы находитесь: узнавать точно знакомое — здесь платье крестьянина, там растение, там даже целый дом, видеть, по мере того как вы двигаетесь, увеличивающимися в числе все поразившие вас краски, формы, сравнивать их с представлением, ранее уже сложившимся в вашей голове, находить пищу для любопытства во всем, что попадется глазу или доходит до слуха — в лицах людей, в их жестах, акценте, речах, поражаться неожиданностью на каждом шагу, чувствовать, как проясняется все в мозгу, желать приехать поскорее и вместе оставаться тут же на месте, не двигаясь, стараться все увидеть, расспрашивать о тысяче вещей у соседей, набросить рисунок встречной деревни или живописной группы крестьян, десять раз в час воскликнуть про себя: ‘наконец- то я здесь!’ и думать, что когда-нибудь можешь рассказать обо всем виденном — все эго одно из живейших и разнообразнейших наслаждений человеческого ума!’ Так же ему трудно расстаться с новою страною или городом. ‘Всегда грустно оставлять даже и чужую страну, чужой город, в особенности будучи уверенным, что никогда больше их не увидишь! Это все равно, что проститься навек с дорожным спутником, с которым вы весело провели вместе хотя бы сутки, вы оставляете не человека вам близкого и однако вам кажется, что вы любите его именно как приятеля, вы будете помнить о нем может быть всю жизнь и с гораздо живейшим чувством, чем о многих из тех, кого вы награждаете таким именем’.
Понятно, что когда автор имеет подобную живость чувства, оно отразится и в его книгах. Он заметит многое, сумеет найти подходящие краски и передать читателям интерес, с которым сам наблюдает поражающие его явления, образы и предметы. Этими качествами д’Амичиса объясняется успех его описаний чужих стран. Некоторые из его описаний были переведены на разные языки, что непонятно, потому что они написаны все-таки для итальянских читателей. Но не менее поражен я успехом их на родине автора. У нас не находится издателей, за редчайшими исключениями, для путешествий и последние чаще всего печатаются авторами на собственный риск. Далее одного издания они, во всяком случае, не идут. Между тем, в Италии, где читают так мало сравнительно с нами, не только ежемесячно являются в свет книги о соседних и далеких странах, о которых, казалось бы, все давно сказано, и сказано умнейшими людьми, но некоторые из этих книг доходят до числа тиснений для нас прямо немыслимого, по условиям ли нашего книжного рынка или по каким иным. Тридцать изданий, например, выдержало описание константинопольских впечатлений д’Амичиса! И при том эта книга в таких обширных размерах, что цена ее в 61/2 франков, вместо обычных 31/2 франков! Или ‘Голландия’, выходящая тринадцатым изданием! Что, напр., обеспечило бы у нас успех книги о Голландии — я даже и представить себе не могу. Бывал ли кто из нас в Голландии, интересовался ли ею, имеется ли в нашем обществе какая интеллигентная связь с этою страною, кроме разве памяти о ‘королеве нидерландской Анне Павловне’, имя которой возглашалось в конце церковных эктений, да еще Саардамскаго домика Великого преобразователя России? Да и то, если неожиданно спросить теперешнего гимназиста-классика, где находится Саардам или Остендэ, или Гент, то вряд ли он не перепутает государств и ответит без ошибки.
После странствований по свету, продолжавшихся несколько лет и давших целый ряд увлекательных описаний виденного на чужбине, Амичис в половине восьмидесятых годов поселился в Турине, где попробовал выступить в качестве гласного думы (муниципального советника). Но он скоро отказался от этой обязанности, не желая, чтобы она мешала его литературной деятельности. Он заведовал в думе училищной частью и в этой должности имел возможность сделать наблюдения, которые послужили потом основою двух его особенно громких книг — ‘Сердце’ и ‘Роман школьного учителя’. Последняя, если я не ошибаюсь, переведена на русский язык, и появилась кажется в ‘Наблюдателе’ несколько лет назад, не помню, вышла ли она у нас отдельным изданием. Тяжелое положение школьного итальянского учителя описано в ней живыми красками. Вознаграждение учителей в Италии ничтожно, как и вообще вознаграждение в этой стране всякой общественной и административной должности, особенно по нашим понятиям. Работа большая, время отдыха и летних вакаций — незначительно, такова же и плата, к тому же не редко выдаваемая неаккуратно в сельских общинах и в захолустных городках и местечках. Сверх того, так как везде люди одинаковы, а с ними и нравы, то бедные учителя и учительницы сельских и городских школ частенько находятся в полной нравственной зависимости от ближайшего начальства, которого сколько угодно, начиная от школьного инспектора, синдака, казначея и хотя бы просто какого-нибудь влиятельного лица в городке или местечке, иногда разбогатевшего кулака. Заваленный работою, плохо и неаккуратно оплачиваемой, имея впереди ничем необеспеченную старость [На днях в Риме большой скандал наделал случай с одной 70-летней учительницею, которая, не будучи в состоянии добиться следуемого ей ничтожного пенсиона, принуждена была поступить в услужение, испытав раньше необходимость просить милостыню на улицах], учитель являлся до сих пор своего рода париею, которым не помыкал разве что ленивый из числа властей. В обоих названных мною выше книгах д’Амичис сделал все, чтобы обратить внимание всех и каждого, детей и взрослых, влиятельных лиц и не имеющих никакого общественного положения, на участь тех, кто должен бы занимать высокое место в общем уважении, подготовляя новые поколения к будущей деятельности. Обе книги д’Амичиса дали толчок не только общественному сознанию, но и законодательной деятельности по отношению к школьным порядкам и к лучшему обеспечению педагогического труда.
‘Сердце’ замечательно по своему происхождению, не только по содержанию. Оно составляет дневник школьных впечатлений за учебный год, писанный умершим теперь уже сыном д’Амичиса, когда он находился в 3-м классе одной из школ Турина. Мальчик записывал впечатления, мысли и чувства, испытывавшиеся им в школе и вне ее. Отец просмотрел его дневник, придал ему более литературную форму, стараясь не изменить его по возможности, прибавил несколько небольших рассказов, имеющих целью пробудить добрые чувства в детях. Затем сын, который, в самом деле, кажется, был талантливым, находясь в старших классах гимназии, тоже исправил свою прежнюю работу. Рукопись, переделанная таким образом, явилась тогда в свет. Эти подробности д’Амичис сообщил после смерти сына (в предисловии к ‘Сердцу’ о них говорится в общих чертах) на великолепных страницах, посвященных им памяти юноши, умершего на 21-м году жизни. Эти страницы составляют вечный памятник умершему. Во всех европейских литературах не знаю ничего подобного. Кто имел когда-либо несчастие потерять уже взрослого сына или дочь, тот только оценит правду, глубину и бесконечную печаль этих великолепных, возвышенных страниц! Через далекие пространства протянет он руку неутешным родителям и скажет им: да, это все правда, и я испытал и испытываю такую же скорбь перед вечной, неожиданно раскрывшейся тайною, и я не могу забыть прошлого, и мое сердце постоянно полно терзанием при мысли о том, что я не умел оценить как следует счастья, посланного мне Богом и занимался пустяками вместо того, чтобы сосредоточить все свое внимание на развитии детской души, ума и сердца, что было моею важнейшею обязанностью.

IV.

В моих очерках я почти не касаюсь частной жизни писателей, о которых говорю, но должен заметить, что у д’Амичиса слово не расходилось с делом. Его жизнь подтверждает его проповедь моралиста, да и вся его деятельность являлась выполнением точно определенной программы без отклонений и скачков в сторону. Я уже приводил строгую программу д’Амичиса, поставленную им при начале его будущей деятельности. Он не изменил ей. Моралист в высоком смысле слова, он, действительно, вел безупречную жизнь, в которой и придирчивый судья не нашел бы пятен. Он имел право проповедовать не только потому, что указывал на вечные, справедливые истины этики и нравственности, без усвоения которых не стоит жить человечеству и не стоило бы заботиться о культуре, но и потому, что слово его было неразлучно с жизнью. В молодости уже он отрешился от жизни исключительно для себя и стал проповедовать самоотречение, гуманность и доброту к людям. Мне кажется, у него не было даже и самолюбия, которое замечается в литературной деятельности многих выдающихся проповедников общественной нравственности или мысли, начиная хотя бы с Ж. Ж. Руссо. Меняя военную карьеру на нечто иное и новое для него, он не мог рассчитывать на литературный успех, тридцать лет назад в Италии слишком мало думали об этике, не те вопросы стояли на очереди. Не имея обеспеченного материального положения, не имея понятия даже о размерах своего дарования, он обрекал себя на полную неизвестность отдаваясь литературе. Но голос, говоривший в его груди, не принимавший в расчет соображений, посторонних делу, заставил его не колеблясь вступить на новый и трудный путь. Талант у него оказался большой, писатель говорил именно так как нужно было в данное время, успех пришел сам к этому накануне неизвестному офицеру и сделал его любимцем даже тех, кто обыкновенно довольствуется только легкою литературою. Его впечатлительное сердце, психологическая наблюдательность вместе с дарованием заставили всех внимательно читать этого моралиста и философа на художественной подкладке.
Беря пример из литературы другой страны, кажется, было бы всего правильнее поставить его деятельность рядом с деятельностью гр. Л. Н. Толстого за последние двадцать лет, начавшеюся после ‘Войны и мира’ и ‘Анны Карениной’. Я не касаюсь размеров дарований обоих писателей, тем более, что д’Амичис никогда не писал романов, а любовь и страсть не играют решительно никакой роли в его рассказах, даже имеющих беллетристический характер, не касаюсь даже основ их учения, расходящегося в подробностях. Но все же и д’Амичис — проповедник и моралист на художественной основе и в этом отношении его можно сравнивать с Толстым. Затем влияние его сочинений, его нравственных идей на итальянское общество в последние годы не меньше влияния гр. Л. Н. Толстого у нас. Итальянский читатель вообще несколько скептически относится к книжной проповеди. Столько философских и общественных учений сменилось на его памяти, он не увлекается ими потому только, что они высказаны тем или другим крупным или великим умом. Имя самого любимого писателя еще не может дать последнему среди итальянских читателей безапелляционный авторитет в области нравственных и общественных вопросов, как это всегда было у нас. Но насколько слова и речи писателя согласуются с нравственными основами, заложенными в душе читателя, настолько успех его проповеди сильнее, в особенности, если проповедь высказана горячо и вообще убедительно. Успех д’Амичиса среди его соотечественников, — равно как и успех в Италии же учения гр. Толстого — указывает, по-моему, на безусловно здоровый нравственный организм итальянской нации. В этом отношении я держусь совершенно иных взглядов на Италию по сравнению с большинством, вообще мало осведомленным об этой стране. Факты ясны и говорят достаточно убедительно без помощи слов и уверений. Много ли найдется в любом государстве моралистов, сочинения которых выдерживали бы десятки и сотни изданий при жизни писателя и в какие-нибудь несколько годов? О числе же изданий некоторых сочинений д’Амичиса на его родине я уже говорил.
Итак, д’Амичис очень последовательно выполнял свою программу. Он писал для людей чистых сердцем, для бедняков, для детей и, наконец, для народа, прилежно изучая то, о чем хотел высказаться. Детские книги его замечательны и формой, и содержанием. Настоятельно советую я нашим матерям познакомить своих детей не только с ‘Сердцем’, со ‘Школьным учителем’, но и вообще с рассказами д’Амичиса. Все эго переведено на русский язык, ‘Сердце’ даже имеется в трех переводах, при чем один из них принадлежит такой чуткой писательнице, как покойная Хвощинская (Крестовский). Эти книги не могут не повлиять на детскую душу, они помогут раскрыться ее светлым сторонам, пробудят добрые качества, зажгут энтузиазм ко всему светлому и хорошему, пробудят понимание многих обязанностей, о которых нередко думают мало. Для детей 10 — 15-летняго возраста мало знаю иностранных книг столь полезных и хороших, как названные книги д’Амичиса. Пускай прочтут их и родители. Они увидят, какие светлые педагогические и нравственные горизонты могут открыть им эти книги.
Я горячо рекомендую для детского чтения почти все военные рассказы д’Амичиса. Нет в них шовинизма, ни чего-либо такого, что могло бы развить в детях любовь к солдатчине. Прочтя их, всякий мальчик с неиспорченным сердцем, наоборот, почувствует любовь к ближнему, кто бы он ни был и на какой бы ступени общественной лестницы ни находился, почувствует невольно укрепившееся сознание долга и обязанностей на всех путях своей жизни, не только для военной службы. Мне попался на днях один из русских переводов ‘Сердца’, где какой-то совершенно неизвестный в нашей литературе издатель заявляет о том, что счел необходимым выкинуть из книги, находящиеся там небольшие военные рассказы, заменив их доморощенной женской стряпнею на темы якобы гражданского значения! Вот странный взгляд на жизнь, на налагаемые ею обязанности, на школу, даваемую военною жизнью! Если бы такая штука была проделана какою-нибудь не в меру ретивою последовательницею Берты Суттнер, членом женской лиги всеобщего мира, тогда эго еще было бы понятно. Им еще можно гордиться тем, что они изгоняют из детского сознания представление о войне и связанных с нею бесконечных следствиях для человеческого духа. Другим, казалось бы, не следовало делать так. Да и можно ли посягать на книгу первостепенного писателя, который знал отлично, что делал, включая в свою книгу рассказы из известного быта, и не нуждается в чьих бы то ни было указаниях по этому поводу?!!
Важны даже не самые факты, служащие основою мелких военных рассказов в ‘Сердце’ (их всего три в этой книге), а важно как они написаны. Производит впечатление манера, общий тон писателя. Не важно, что крестьянский мальчик взобрался на высокое дерево, чтобы разглядеть, где скрывается неприятель, и был убит вражескою пулею, не важно и то, что маленький барабанщик, только что попавший из своих гор в ряды сражающихся, выполнил приказание ротного командира, с риском для себя добежал к своим и передал записку, требовавшую немедленной помощи. Но важно чувство, с которым переданы простые, обыденные факты, это чувство надолго останется в детской душе вместе с сознанием и обязательности и простоты исполнения долга, своих обязанностей. Если Тюренн, Конде, Суворов и другие знаменитые полководцы и деятели в детстве зачитывались Плутархом и его жизнеописаниями великих людей, то и теперь дети могут смело читать рассказы, где маленькие по возрасту сердца совершают крупные, геройские дела. Выйдут ли из этих читателей не только полководцы, но даже военные — вопрос десятого значения, хорошие же семена, посаженные на добрую почву, несомненно принесут в свое время плод. Они подготовят твердый характер и доброе отзывчивое сердце. Прочтя вычеркнутые переводчиком из ‘Сердца’ военные рассказы, непременно скажешь себе о героях этих рассказов: ‘славные, милые дети!’ И вместе почувствуешь симпатию к стране, их породившей, в которой пишутся подобные рассказы.
Всевозможные отношения к товарищам, учителям, родителям, к обществу, родине — затронуты в школьных книгах и рассказах д’Амичиса и делают их ценными в воспитательном смысле, хотя автор в них не поучал прямыми сентенциями или моралью: надо, дескать, действовать именно только так, а не иначе! Поучения вытекают сами собою, они ясны для всех, благодаря талантливой форме, в которую облечены эти рассказы. Я думаю, что не ошибусь, сказав, что появление школьных книг д’Амичиса было вызвано его интересом к школьной жизни его детей. Они все относятся к тому периоду, когда его дети посещали школы и гимназии, а он имел возможность наблюдать школьную жизнь, принимая в ней горячее участие, следя за умственным и душевным развитием своих детей. Это обстоятельство и дало такую жизнь его книгам, о которых идет речь.
Мало-помалу расширялся круг его школьных наблюдений. От городских школ он перешел к подгородным и сельским, присматриваясь к их влиянию на учащихся и к достигаемым ими результатам в народе. Один из его симпатичнейших рассказов в этом направлении — ‘Школьная учительница для рабочих’. В вечернюю школу назначается молодая девушка, недавно кончившая курс педагогичка. Школа пользуется дурною репутациею и все более опытные учительницы стараются избежать ее. Молодая, совсем неопытная учительница старается сообразить, как ей вести себя с буйным взрослым элементом, составляющим большинство ее школы. Д’Амичис, и сделавшись социалистом, не уклоняется от правды и рисует грубость и вульгарность рабочих слоев такою, какою она есть. Не только социалистов, но и анархистов в северной Италии теперь много и для большинства сущность учения сводится на ненависть к более зажиточным и обеспеченным классам общества. Чем менее такой ‘обездоленный’ затронут культурою, тем ненависть и зависть его проявляется в грубейших формах.
В среде отчасти анархистской, отчасти социалистической, среди грубых и всегда недовольных рабочих приходится действовать молодой учительнице, вышедшей из совсем другого общественного слоя, проникнутой иными чувствами и взглядами ее педагогический арсенал оказывается бессильным. Большинству ее учеников ненавистны все общественные, существующие формы, патриотических воспоминаний у них нет, слабо и понятие о родине, заменившееся братаньем с международными ‘товарищами’ по убеждениям. Понятия учительницы и ее слушателей противоположны во всем, та и другие говорят на разных языках. Школьное начальство, к которому учительница обращается за помощью, не желает вмешиваться в ее дела, — разве в случае формального и крупного скандала — и ограничивается невыполнимыми советами. Истории в школе происходят одна за другою, заставляя страдать учительницу, на каждом шагу оскорбляемую в своих намерениях. Тем не менее, ее непротивление злу все-таки, в конце концов, приводит к известному результату. Добрые стороны характера мало-помалу пробуждаются у некоторых, и на ее сторону становится даже главный смутьян-рабочий, в испорченной натуре которого зарождается страсть к учительнице. Он, оскорбляющий девушку своими приставаниями, — в Италии в отношении ухаживания нравы строже, чем во многих странах, — не выносит преследований другими своего предмета, ссорится с ними. Его ранят смертельно. Мать умоляет его примириться с Богом, но тщетно. Священник посылает за учительницею, давшей против воли повод к убийству.
‘Едва раненый увидел ее, он сразу успокоился, не отводя от нее глаз, уже подвернувшихся тончайшим слоем влажной стеклянности и смотря на нее с выражением глубокого изумления. Мать рыдая восклицала:
— Сынок, родной, гляди: твоя учительница. Узнаешь ее?
Священник воспользовался этим моментом, чтобы снова приблизить распятие к его лицу, но он оттолкнул его гневным движением руки, все не отводя глаз от учительницы. Едва заметная улыбка блеснула в его глазах и на губах, с трудом шевеля рукою по направлению к ней, он произнес несколько неясных слов.
— Боже мой! — воскликнула старуха, всплескивая руками, — он сказал: ‘Боже мой!’
Он не сказал этих слов. Только учительница поняла его, потому что слышала их при других обстоятельствах, говорившиеся совсем другим голосом’. ‘Поцелуйте меня’ — хотел он сказать [Mio Dio’ (Боже Мой) и ‘Mi dia un bacio‘ (Поцелуйте меня)].
В этот момент ее охватила бесконечная жалость и нежность, она помнила, что он умирает все-таки за нее. Взяв его руку и положив ему на голову другую руку, она наклонилась и поцеловала его.
Подняв голову, она увидала его совсем переменившимся. На лице было спокойствие, выражение благодарности. Медленно, не оставляя ее руки, не спуская с нее взгляда, он протянул другую руку к священнику, взял распятие, приблизил его к своим губам, поцеловал, потом прижал его к груди. Мать вскрикнула от благодарности к Богу и упала на колени, прижавшись головой к девушке.
А раненый продолжал держать ее руку в своих руках, не спуская с нее взгляда, пока не умер’.
Таким примиряющим аккордом кончается эта история, где о любви — в обычном, беллетристическом смысле — нет и одного слова, но где затронуты сложные вопросы общественные, нравственные и религиозные. В конце концов, кротость, доброта, непротивление злу победили. Под влиянием нежной женской души, примирился и с обществом и с церковью их упорный, злой противник.
Д’Амичис убежден, что сокровища человеческой души неисчерпаемы, надо только воспитывать ее. Этим убеждением проникнуты и его книги социалистического оттенка. Прямой проповеди социализма у него нет, — как я заметил раньше, — но горячие сердечные требования о необходимости заботливого воспитания народа у него всюду. Этою идеею проникнута и одна из последних его книг, ‘Конка’ (‘Карета для всех’, ‘La carozza di tutti’). Ежедневные встречи с разнообразными пассажирами туринских конок дали повод писателю занести в свою книгу немало наблюдений, выхваченных живьем из действительности.
Оригинальный и талантливый писатель, слова которого идут всегда к сердцу.

——————————————————-

Источник текста: Иванов М.М. Очерки современной итальянской литературы. — Санкт-Петербург: А. С. Суворин, 1902. — 343 с., 21 см. С. С. 152178.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека