Единство или разделение?, Розанов Василий Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 16 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.

ЕДИНСТВО ИЛИ РАЗДЕЛЕНИЕ?

Враждебное отношение православного населения к сектантам, принимающее иногда размеры изуверства, имеет точкою отправления вовсе не религиозный фанатизм, основанный на разномыслии, вражда растет не на почве религиозных прений, которых между сектантами и православными никогда не бывает, а скорее вражду вызывает тот дух замкнутости, отчужденности и жизнь ‘про себя’ у сектантов, которые столь чужды русскому народному духу.

Ясевич-Бородаевская.
‘Борьба за веру’, стр. 275

I

Г-жа В. И. Ясевич-Бородаевская потрудилась ‘добрым подвигом’ 25 лет около русского сектантства, объездила на крестьянских телегах значительную часть нашего юга, нашей Малороссии, жила неделями и месяцами среди сектантов, и, выступая в печати и в правительственных учреждениях постоянным ходатаем за них, — естественно и как ‘сочувственница’, и как женщина, могла разузнать многое в их быту, верованиях и ‘тайнах’, что навсегда осталось бы скрыто для безучастного исследователя-ученого, для чиновника министерства внутренних дел ‘по сектантским делам’, каким был покойный Мельников-Печерский, и даже вообще для мужчины. С другой стороны, однако, берясь за ее громадную книгу ‘Борьба за веру’ (1912 г., 4 руб.), — где она собрала воедино 25-летние труды свои, разбросанные ранее по журналам и газетам или читанные в виде ‘докладов’ в Русском географическом обществе и в Юридическом обществе при Петербургском университете, — и знаешь, что берешь, все-таки, горячую книгу русской женщины, с ее ‘cor ardens’ (пылающее сердце), но без того спокойного озирания на все стороны горизонта, каковым, увы, обладают преимущественно ‘жестокие мужчины’. Книга, наверно, с большими качествами, но и с некоторым недостатком подпочвы. Так это и есть.
Страницы и десятки страниц в ней представляют, так сказать, наблюдения, ‘взятые с земли’, — и ценность их никогда не исчезнет, как бы ни изменились наши теории русского сектантства, наше вообще отношение к сектантству. По этим качествам ‘Борьба за веру’ есть вековая русская книга, к которой всегда будут обращаться исследователи. Это не работа по напечатанному и рукописному материалу, — по тетрадкам и листкам, обильно отбираемым у сектантов миссионерами, духовенством и судебными следователями, по протокольным записям ‘сознаний’ сектантов перед тою же судебною властью. Весь такой ‘подневольный матерьал’ в значительной степени есть уже не то, что ‘живой матерьал’, выхваченный из жизни, — где ‘птички свободно поют’ и поют ‘любовно’. В. И. Ясевич-Бородаевская сама хохлушка, — у нее приведено множество хохлацких песен и разговоров на хохлацком наречии, с переводом последних на русский язык, и смотрит на сектантство как на несчастье, трагедию, как на героическое и страдальческое событие почти что ‘в родной семье’, чуть не ‘у себя в дому’, принимая ‘Малороссию’ за обширный ‘свой дом’ чисто женским сердцем. И вот под этим углом и с этим чувством и написаны ее страницы.
Это — раздраженная, разгневанная мать, ругающаяся через забор на соседа, обидевшего ее цыплят: ‘сосед’ же — это громада русская, русская церковь, русская государственность. Она и их чувствует, и не отрицательно чувствует, вообще в ней много ума, и притом обще-русского ума: но в данное время, в данные годы — обижены вот именно ‘эти’ ее ‘хохлы-сектанты’: и она взмахивает крыльями, гордо ходит и клохчет ‘на всю улицу’ именно как мать и наседка. Такова ее книга, полная достоинств и недостатков. ‘Этот страдалец за веру, — пишет она о сектанте Дуплие, встреченном ею в 1882 году, — открыл передо мною целый ряд представителей других религиозных мировоззрений, до Кондратия Малёванного включительно, в единении с их последователями и на фоне оригинальной, ими самими созданной, религиозно-бытовой обстановки. Все эти люди, движимые жаждой познать истину и осветить ею свою жизнь глубоко заинтересовали меня, и жизнь их, переполненная страданиями и горем, пропитанная насквозь горючими слезами и кровью, стала моим горем моими страданиями’. В 1905 году она составила обширную работу о правовом положении сектантов и представила ее тогдашнему председателю Комитета министров, гр. С. Ю. Витте. По его распоряжению эта работа (‘Обзор законодательства’) была отпечатана в ограниченном количестве экземпляров и роздана участникам комиссии при Комитете министров, разрабатывавшей вопрос о веротерпимости и свободе совести. Таким образом, в той или иной степени, но голос, знания и, так сказать, волевой импульс этой женщины-старательницы вошел в знаменитый акт 17 апреля 1905 года: вошел в составе множества голосов добрых и благородных русских людей, которые, как бы в одну трубу трубя, говорили до 17 апреля: ‘Не хотим гонений за веру’.
А на фигуре Дуплия следует остановиться. Он не был собственно сектантом. Впечатлительный и нежный мальчик, он родился в грубой семье. ‘Бывало, напьется отец и бьет меня, бьет, пока руки ворочаются, так что встать не могу, и все за то, чтобы по святым местам не ходил и чтобы деньги ему зарабатывал. — Бей, говорю, отец, бей: убьешь — похоронишь, а не добьешь — боком покачусь… Судили меня, в кандалах был, а за что? За то, что душу хотел спасти… Я сперва думал, что когда люди хорошо одеты, то и разумны’… Тут же, во время последнего посещения его г-жою Ясевич, сидели около старика две монашки из дальнего монастыря и с глубоким вниманием слушали его. По этому присутствию ‘в гостях’ русских православных монахинь, — действительно очевидно, что Дуплий не был сектантом, не держался ‘иного учения’, а просто он был созерцательною религиозною натурою, был ‘мечтателем’: и сперва его били за неработоспособность, а потом за рвение религиозное — ‘приняв последнее за что-то особенное и как будто неправославное’.
Г-жа Ясевич знала Дуплия в разные годы, была на его свежей могиле, была у него незадолго до смерти, знала в цветущий возраст, когда он изобличал ‘слабости’, во-первых, свои и затем всего мира. Обычное колесо веры и горячности в ней. Вот сценка свидания перед смертью:
‘За песнями и разговорами я не заметила, как мы въехали в деревню. Вот и хата Дуплия. Старый знакомец, как он исхудал, как изменился! Старик, видимо, обрадовался мне. ‘Спасы тебе Господы на добре дило’, — проговорил он здороваясь. Взглянула я на своего старого приятеля, и сердце облилось кровью. Боже мой, до чего может дойти фанатизм и самоистязание русского человека! Никакие вериги не могут причинить тех страданий, какие старик этот создал себе, искусственно бередя свои раны. Ведь в первое мое посещение он заявил, что ‘болезнь есть благодать Божия и нужно радоваться, ибо она посылается Богом для испытания человека’. И вот он достиг, по-видимому, желанных результатов. Вся грудь и спина старика были покрыты сплошными язвами, которые он поддерживал (ведь это-то уже не ‘от Бога’?! — В. Р.) путем соленых примочек и всяких разъедающих присыпок в течение многих лет. Пальцы на обеих руках были скрючены в разные стороны, а для еды была приспособлена ложка с кольцеобразным наконечником, в который он всовывал один из своих пальцев и так ел. Когда я подошла к нарам, на которых лежал ‘дид’, то он, указывая на обнаженные ступни своих ног, покрытые огромными гнойными ранами, из глубины которых высовывались кости, проговорил: ‘Вот она, благодать (?! В. Р.) Божия’ (‘ось вона, благодать Божья’) — и, натянув валенки, стал на эти ноги, чтобы положить перед иконами земной поклон. И при всем этом ни единого стона, ни единого намека даже на страдание, напротив, меня поразило удивительное спокойствие и твердость, которые светились в глазах этого фанатика. Вынослив, терпелив и силен ты, русский человек! Дуплий велел любимому своему сыну Александру разыскать в разных закоулках, на поставцах и в печурках завернутые в тряпочки кусочки просфор, принесенных ему ‘черныцями з Кыева’, остатки засохшего в стакане сотового меда, разыскали где-то и щепотку чаю, принесенного ‘странником Божиим’. Вспомнил Дуплий старину, вспомнил, как много ему пришлось перенести от отца и ‘обчества’… (стр. 195-196).
Туча вопросов:
Во-первых, по мелочам, по угощению, по ‘гостинцам’ видно, что это — православный, это — и не старообрядец (разделение с нами в еде и питье), и не хлыст (живет с сыном).
Во-вторых: да я, при всем благоговении к характеру и героизму его, не только закричал бы на него, а ударил бы его в спину за подсыпание соли в раны и вообще явное безбожие, ибо Бог сотворил человека здоровым и целым: ‘язвы’ же и прочее пришли потом, пришли за грехи, как ненормальность за ненормальность. И увеличивать самому ‘язвы’ так же нельзя, страшно и грешно, как если бы кто-нибудь стал растить в себе грехи!! Дуплия следовало бы поколотить за это: и, как горячий человек, он понял бы, что это правильно, что такая ‘лоза’ — от Бога, как поправка к его дурости, глупости, незнанию слова Божия и упрямству. Но г-жа Ясевич, ‘как баба’, расплакалась и ничего не сказала. Печальную и слабую сторону ее книги и составляет этот перероет в ней над всем женщины и матери и полное отсутствие мужа и наставника. Мы не говорим о сложном научении: но есть вещи простые и прямые, которые она не может не знать и должна была сказать! Но не говорит по отсутствию к этому волевого импульса. Дело в том и заключается, что она странствует по сектантам без ‘Бога’ в голове, без ‘богословия’ как живого личного исповедания: а это — нельзя. Пусть тогда она исследует каторжников, ссыльников, посещает больницы, нищету, уродов, прокаженных. Но в дела ‘веры’ как входить без ‘веры’? Этого не понимают с нею гг. Пругавин, Бонч-Бруевич и проч.
Третье: Дуплий и не ‘заблудился’ бы с солеными примочками на раны будь предупреждающие в церкви, в православии законы, учреждения и громкий, ясный голос. Не распространяясь, укажу на следующее: в ветхозаветном богослужении (см. обширное исследование о нем священника Титова) был физический экзамен на принятие в священники: кто имел на теле язву, болячку, неправильность или уродство — не принимался. Таковое учреждение самим делом показывало, всенародно показывало, что ‘болезнь и рана’ что-то ‘не совмещающееся’ с близостью к Богу (священник ближе к Богу мирянина), а следовательно, растравление самим человеком ран своих — враждебно Богу. Тут не рассуждение, а наглядность. Вот таких ‘наглядностей’ таких как бы ‘сторожевых загородок’ около чистого учения веры, к сожалению, в христианской церкви не выработалось. И не один Дуплий тут запутался, а г-жа Ясевич ‘разинула рот’, — а и покрепче их, посильнее их умы.
И еще последнее: Дуплий — естественный идеальный священник, такой, какого ждет не дождется Русь, хочет и не получает церковь. Что же такое вышло, отчего колотят его? Попал не на свое место. Он родился в крестьянской среде, в рабочей среде, где его колотят, потому что он сюда не годится, действительно не годится. ‘Колотьба’ его здесь есть немое и неумелое ‘выбрасывание его вон’ отсюда, и выбросить его отсюда следовало. Ну, что же: не пашет, не торгует, а подати за него плати, как ‘за душу’. Осерчали, остервенились темные люди, слабые люди, глупые люди. Ведь и ‘выше’ их никто ничего не понял, не поняла сущая, бюрократическая, не народная церковь, ‘бесприходная’ церковь. В одно время с Дуплием у батюшки родился ‘сынок’, которому бы по задаткам души — торговать, работать, деньгу добывать. И вот вышла путаница: в то время, как Дуплия тянут в работу, ‘батюшкина сынка’ отдают в семинарию, где он от ‘божественного’ отвращается, и затем ‘посвящают в священники’, где он накидывается на ‘сумасшедшего’ Дуплия и велит полиции взять его под стражу. Так все ‘разыгралось дело’, похожее на сумасшедший дом: между тем все-то люди прездравомысленны и только поставлены один на место другого. Посмотрите-ка, что сделало бы зоркое католическое духовенство с Дуплием, что сделал бы с ним гениальный и находчивый Рим. Мне рассказывал, в Риме, один русский священник— иезуит: ‘Каждый католический священник имеет обязанность сообщать на имя папы о всем особенном и исключительном, что случилось бы в его пастве, напр. о совершившемся чуде, исцелении, о проявлении религиозной силы в человеке’ и проч., вообще — не о канцелярском случае. Вот нашим священникам этого не поручено ‘церковным управлением’: они именно приставлены только к ‘канцелярским случаям’, к ‘канцелярским казусам’, к ‘канцелярским порокам’ и к ‘канцелярским добродетелям’. И ‘пишут’ много, — о, весьма много. Но никогда не напишут, не знают, куда написать, кому написать такую неофициальность: ‘В моем селе, в семье такой-то, растет мальчик (или девочка) высокого молитвенного настроения, было бы полезно взять его в духовное училище и дать наше образование’.
Сюда именно примыкают строки г-жи Ясевич, которыми — очевидно правдиво, ибо случайно, — кончает она описание свидания с ним. Это — попутные строки, которыми кончает она затяжную речь.
‘Весь разговор Дуплия носил характер обличительной проповеди. С самого раннего детства он увлекался духовными книгами, особенно житиями святых, и чем больше он вчитывался, тем ярче ему рисовалась картина приближения царства антихриста со всеми его предзнаменованиями. Антихрист должен был вместить в себе все зло, действующее ныне по частям. Единственной заветной мечтой его сделалось спасение в этом погибающем мире. Он стал посещать разные монастыри, Киево-Печерскую лавру, где подолгу беседовал с затворником Ионою, особенно чтимым шалопутами. Немало гонений пришлось ему перенести в своей жизни: власть преследовала, священник укорял, чтобы не уходил из дому искать путей ко спасению, а слушал бы отца, который пил горилку ‘да бил своего сына’.
Образ этот, судьба эта, жизнь эта — почти стереотипны для истории нашего сектантства, для всего образа нашего сектантства. Всегда — это, всегда — одно! В беспредельно наивные и в этом отношении беспредельно прекрасные московские времена князь, бояре, народ со страхом и слезами покаяния выслушивали такого ‘обличителя’, такого проповедника: и никому не приходило на ум взять его за шиворот и выбросить за ограду людской жизни. Все сознавали, что жизнь наша действительно окаянна, смрадна, что ‘антихрист овладел миром’. Но прошли эти времена нежной и чуткой совести. Прошли века, когда строили храмы ‘Василиям Блаженным’. Настали души грубые, деревянные. Укоры — суть ‘обличение властей’, укоры от простого человека, а не от ‘No человека, на то поставленного’ — беспорядок, ‘шалопутство’. Все окаменело, вся цивилизация окаменела, отвердилась, ‘развилась до последнего’, люди разместились ‘по номерам’, каждый стал ‘на свое место’, в ‘свою должность’. Есть и должность ‘пророка’ или обличителя: протоиерей главного собора в губернии, есть и ‘обличаемые’: синклит в мундирах, выходящий на молебны в царские дни. Все — есть. Все — по порядку. Куда же тут деваться Дуплию?..
Ах, если бы у нас был гений, умеющий распорядиться русскими силами. Первая страна в мире была бы Россия. Теперь она едва не последняя.

II

И все-таки единство выше всего, пробежав сотни страниц об этом сектантстве, все-таки скажешь: ‘Не надо его, не надо вообще сект! Тем более не надо, чем грубее, жесточе среда, от которой они отсекаются, уединяются, уходят. Нужно терпение, на все и всегда нужно терпение. Что же останется в мире, в Руси, если эти золотые частицы откатятся в сторону, укатятся в землю, пропадут: останется песок и глина, пустые, бесценные, которые уже окончательно пропадут, тогда как ‘пропадать Руси’ нельзя и несвоевременно. При всех слезах и горе все-таки надо блюсти единство и целость страны и ее духа: и работать своим ‘золотом’ не для спасения личном души, а всего мира, по слову: ‘Кто душу свою потеряет для другого сохранит ее, а кто сохранит ее для себя тот ее потеряет’. Нужно не думать о себе, вообще не думать. Сказать: ‘Прощай, душа’ — и работать без оглядки на себя и личную судьбу свою на других, на народ, на всю землю. А величайшая ценность земли — единство, целость. Что вышло из Дуплия, кроме могилы, которая через век забудется? А жизнь такого человека, посвящаемая единой церкви, непрерывной на протяжении тысячелетия, составила бы золотую страницу в ней, которая налилась бы смыслом потому именно, что она есть страница в книге, а не отдельный листок, летающий по воздуху.
В церкви нужно различать ‘времена наши’ и ‘времена вечные’. ‘Наши времена’, увы, часто бывают так печальны, — так рвет сердце и рвет разум действительность, — что не было бы никакого колебания ‘отрясти прах от ног’ и проч. Но, уже готовые сделать это, мы должны оглянуться на ‘времена вечные’: и тогда все покажется нам в другом свете. Нигде в мире еще не найти таких ценностей, какие есть в церкви. Вот и все. Не буду касаться великих вещей, а укажу на мелочь, но как на личное впечатление. Эту зиму шли споры о церковно-приходской школе или министерской, в смысле единства ‘владения и авторитета’, и ораторы Г. Думы высказывались за министерство против церкви, т. е. за передачу церковно-приходских школ в ведение министерства. Вопрос стоял и у меня в голове. И вот, не помню, в первый день Рождества или в Новый год, стою я в церкви, и, по интеллигентной рассеянности, то слушаю, то не слушаю, то смотрю, то не смотрю. Вдруг в ухе моем раздалось слово ‘Вавилон’. Поднимаю глаза: в стихаре псаломщик или семинарист читает по книге перед открытым алтарем. Он — на службе и служебно читает, а не то чтобы ‘так разговаривали друзья’. Он должен прочитать, он не может не прочитать. Слушаю… И еще раз, и еще опять повторилось имя ‘Вавилон’. Я до того был поражен! Моментально вопрос ‘кому учить’, священнику или министерскому чиновнику, решился в сторону священника, который есть ‘больше’ не только чиновника, но и министерства самого, больше ‘меня’, больше ‘литературы’, хотя бы он был косноязычен, неумен и порочен, оттого, что, во-первых, и мы все можем быть таковы же, т. е. неумны и порочны, но, во-вторых и главное, потому что у нас ни у кого нет и никогда не может быть непрерывной связи, и связи деловой, вот служебной, с Вавилоном, от коего ничего решительно не сохранилось, даже холмика… А ведь когда-то весь мир был пуст, земля не заселена, дика и безобразна, и он тогда светил один в подсолнечной, светил уединенною и прекрасной звездой… Вавилон, ‘сабеизм’, ‘поклонение звездам’, первый календарь, первая мера, первая нумерация, первые лодочки по Евфрату, в которых сидят удивленные миром полунагие люди-мудрецы: и вдруг имя его читается в церкви, в 1912 году, в Петербурге!!..
Можно вздрогнуть. По крайней мере я ощутил это как какое-то чудо… В моих глазах или ухе прошло чудо истории, взглянув на золотые ризы священников, я подумал: ‘Их и стоит одеть в золото, ибо они одни не забыли Вавилона и чтут имя его в священных книгах, чтут на богослужении, перед народом, громко, твердо, смело… как бы Парижа и не существовало, ‘мод’ не появлялось, политика не смеет волноваться. И думалось: конечно, священники при всех личных бедственных качествах суть единственные просвещенные люди времени, единственно они охраняют всемирную культуру, единственно они несут представление целости человеческого рода: что все совершенно забыто нами всеми, нашими всяческими учреждениями, учителями, профессорами, литераторами, — всеми, всеми! Везде ‘Вавилон’ — побрякушка, присказка. Вдруг тут в единственном месте — дело! Ибо — служба, ибо — литургия! Только здесь, в церкви, единственно на этой точке восстановляется вся целость золотой позолоты истории, от Вавилона, через Иерусалим, через Грецию, через Рим… до нас, до Парижа и Петербурга, и мы понимаем, кто мы и откуда, как малы сами и почему живем, что нас питает. Вышел из церкви на улицу, вошел в театр, министерство, пошел домой: нигде ‘культуры’ уже нет, всюду — ‘сейчас’, суета и пустяки, сор и грязь: целой позолоты нигде нет, а есть только обвалившаяся штукатурка.
Как же можно спрашивать: ‘Кому учить’?

* * *

Другое размышление: да, вот церковь одна удержала ‘золотые ризы’. К чему бы, когда столько бедных, когда везде пауперизм? Да и сам храм убирается золотом и драгоценными камнями: тогда как этого нельзя представить себе ни в какой зале, ни в каком дворце. Сперва осуждаем (и я много лет осуждал), но потом задумываемся. Да не дивно ли и не спасительно ли, что, когда всюду ‘пошел пиджак’ и сам король Эдуард VII ‘одевался как все’, — когда все сравнялось, уравнялось, когда ‘гор’ нигде нет, а везде ‘лощинка’ с водицей, когда из самого существа мира исчезло всякое существо ‘водопада’, ‘снежной вершины’ и ‘грозы’, все-таки в одном месте сохранились необыкновенные люди и необыкновенные учреждения, необыкновенная традиция, что человек выходит перед народом ‘с головы до ног в золоте и виссоне’, и на голове его шапка с горящими драгоценными камнями, и ему кадят благовонными куреньями… ‘Кумир’… Но, позвольте, ‘кумиру’ где-нибудь должно быть. Запрещали его, — и он появлялся. Какая-то мировая необходимость в ‘кумире’, какая-то всечеловеческая потребность. Размышляю дальше и дивлюсь великим удивлением: да это суть люди, суть старцы и действительно мудрецы, которые тысячу лет без колебания говорят, и не смеют поколебаться в этом, это им запрещено, что душа бессмертна, что есть загробный мир, что ни один грех не останется без наказания и никакое добро без награды, что живые должны молиться за умерших, что за живых их предки молятся перед Престолом Божиим…
То ведь это, господа, какой-то ‘пифагорейский союз’ мудрецов, нет, — куда, больше!
И посреди храма лежит на престоле ‘Евангелие Господа нашего Иисуса Христа’… Лежит это чудо и удивление, власть и загадка. Одна только церковь положила его на престол, у нас всех — ‘на полочках’. И тоже одела Евангелие в золото и камни…
Тб, господа, подумайте: не есть ли это стержень, около которого все вертится, и камень, на котором все утверждается, — наша ‘церковь’, которую мы так ‘критикуем’ и критикуют ее сектанты, — лично очень праведные мужики.
Да, ‘лично’… И лицо пройдет! Увы, оно смертно, вот в чем горе. А церковь бессмертна. Что вы мне говорите, что ‘все патриции плохи’: есть патрициат, и я его чту и храню, насколько люблю Рим и желаю жизни ему, будущности ему. Вот и все.
Многие из священников, может быть, и в Бога не веруют, пьют и не знают никакой правды. Такой священник умрет, и на его месте станет тот, кому сказано вечное: ‘Не пей! Твори правду! Веруй в Бога и бессмертие души!’
Есть — вечное.
А в сектах — есть только личное.
Церковь — непрерывно от ‘Вавилона’: а шелапуты только ‘от Степана’.
В церкви то и важно, что все поколение данных священников вымрет, и если они были беззаконники — то против учения, долга и вот именно против сущего для них закона, и со смертью их, вот этого данного поколения, весь грех их умрет, бессильный, ничтожный, а правда вся останется на вечные времена, не задетая ничуть этим поколением священников, ничуть не поколебленная. И к ней придут, и от нее изопьют внуки ‘шелапута Степана’. Вот в чем дело… Что есть ‘лицо священников’, и оно может быть ужасно, и еще более чем для людей — ужасно для самой церкви, и есть Лицо Церкви, совершенно другое, не человеческое, громадное, от ‘Вавилона’ до ‘теперь’, несущее неизменно одну истину, одно предание, один дух, одну память, единое ‘все’…
И разодрать это ‘единое все’ ради какой бы то ни было личной правды, личного страдания — невозможно: как невозможно и было бы неправдою поставить себя выше Вселенной. ‘Моя правда’ и есть только ‘моя правда’, а ‘мое страдание’ кончится с моею жизнью: скажу ли я — ‘после меня хоть потоп’? Секты и всякий сектант, самый правдивейший, это и говорят, безмолвно, невольно, не осознав себя. Поистине, если бы до глубины каждый сектант понимал себя, — он никогда не стал бы сектантом. Он то же самое бы все говорил, и вправе говорить, так же бы обличал себя и мир, говорил бы, что ‘все и все предались антихристу’ (ведь это те самые обличения и почти те самые слова, какие говорили библейские пророки с чувством своей правоты), наконец, излагал бы мысли свои и ‘открытия’ с требованием обсудить их и пополнить ими сокровищницу церкви, но никогда не сказал бы последнего и самого горького: ‘Ухожу от церкви’ и ‘остаюсь один’… Вот это ужасно: ‘один’ и ‘ухожу’. Это — человекоубийство и поистине ересь, ибо Бог извел человечество из единого человека, и весь род человеческий един и до скончания мира должен остаться един. Единство — выше истины, выше правды, выше страдания, ибо единство есть любовь доказанная, а без единства есть только слово о ‘любви’, которое как медь прозвучит и умолкнет.

* * *

По всем изложенным основаниям можно сказать, что секты, как бы ни были они ярки и правдивы в момент вспышки своей, никогда церкви не одолеют по гораздо большей бедноте своего содержания (‘личный’ дух вместо ‘мирового’), — и приведут своих последователей очень скоро к бедности души и бедности жизни. Ну, что такое ‘никониане’, ‘официальная церковь’ и обер-прокуроры: однако Пушкин родился в ней, а не родился ни у ‘беспоповцев’, ни у ‘поповцев’. Почему-то так не вышло с Пушкиным, — не вышло и с Жуковским, и с Карамзиным. А там все были люди такой правды, как Дуплий, Малёванный, Сютаев, у нас же все такая ‘неправда’, как Протасов, Победоносцев да официально-торжественный митрополит Филарет. Но Пушкин — тоже ‘правда’. Почему-то этот грибок родился в нашем лесу, а не в ихнем, если кто-нибудь скажет, что это ‘случайность’, то ведь никто не поверит этому в виду ‘и Жуковского, и Кольцова, и Ломоносова, и Карамзина, и Лермонтова’. У всех названных лиц есть религиозные мотивы, религиозные строфы, религиозные страницы, но не в ‘духе Выговской пустыни’, а вот грешных ‘Протасова и Победоносцева’. Отчего, что за тайна?!! Ведь там ‘такая правда’. Да! — но ‘правда’ проселочной дороги, мелкого заливчика, узенького проливчика, по которому вообще не идут большие корабли, и даже там плавать они не могут. Дело в том, что Гоголя, Пушкина и Карамзина Выговская пустынь, Рогожское и Преображенское кладбища, с их благотворительными ‘сиротскими домами’, задушили бы в детстве, и ни в каком случае их не допустили бы до полного и свободного развития, до самостоятельного развития. ‘Церковь’ и ‘Православие’ — именно море по шири и по открываемой каждому свободе. Церковь есть христианство без ‘нарочно’ и без ‘непременно и во всяком случае’. Вот ее определение, — самое общее и лучшее, в отличие от сект, которые все зиждутся на ‘нарочно’. Самые в ней злоупотребления, пороки, злость, грубость есть результат этой ‘шири’: что слишком много там ‘дозволено’ и заранее ‘прощено’, ‘прощены’ нетрезвый поп, мздоимный поп, нерадивый чиновник, пьяница-мужик-гражданин. Ну, а ‘нужно ли так много прощения’ — об этом можно долго спорить, и не сектантам этот вопрос решать. ‘Прощения’ вообще нужно много, — между прочим, для того, чтобы ‘цивилизация родилась’, чтобы были, около торжественного и важного, ‘стишки’ и ‘анекдот’. Не могут люди прожить ‘без благодати’, но и ‘без анекдота’ — тоже не могут… Так все это и связалось с ‘Вавилоном’, где тоже были ‘анекдоты’, Семирамида и проч. Ширь беспредельная церкви все это включает, все это ‘прощает’, все это и ‘забывает’ и ‘не забывает’, имея ко всему удивительную меру отношения, которой вот никогда не найдут секты, пылающие, узкие, нетерпимые, попаляющие все огнем ревности, — от своей человечности, а не божественности. ‘Все под Богом’, и я, и читатель, и митрополит Филарет, и Семирамида. И она — ‘не от лукавого’, по той причине, напр., что в Ниневии царь, при угрозе от Бога через Иону, ‘наложил пост на весь город, людей и даже животных’. ‘Постящиеся животные!!’ Да, — и потому поминаются в нашей церкви! Церковь охватывает весь мир, — и ничего в нем не отсекает жестким сечением (ошибки духовенства и ‘наших времен’ не в счет), а все — обдумывает, о всем молится, все размещает по ярусам правды, святости, слабости, греха, очень большого греха, но никогда не до убийства, истребления. Каин — и тот не был истреблен, сатана — и он не истреблен: а ‘Бог все мог бы’. И вот зацвели поэзия, науки, философия, жизнь вольно раскинулась, с анекдотами и побасенками. Поются песни, есть театр. ‘Все’ есть: благодаря тому, что есть ‘Церковь’ от дней Вавилона до ‘нас’, с памятью Вавилона и с заботою о нас, есть она как ‘царский путь’ и ‘царские врата’, через которые должен проходить весь мир, если не хочет застрять в щели какого-нибудь ‘Степана’, ‘Малёванного’, каких-нибудь бедных ‘баптистов’, ‘прыгунов’ или ‘ше— лапутов’, каких-нибудь ‘штундистов’ и даже ‘лютеран’… Все это человеческие общины, прекрасные, добродетельные. Но это — не Церковь.
И чем ‘наше время’ беднее, чем хуже наше духовенство, чем официальное обер-прокуроры, и ‘прихода нет’, ‘собора нет’, — ничего вообще нет, ничего отрадного, святого, — тем именно в эти тяжкие времена будем вернее Церкви, любящее к ней… Ибо в ‘светлые’-то ‘времена’ к ней все придут: но тот только есть верный человек, тот один есть друг и сын, кто не отходит от одра и рубища родного, а не кто стоит при ‘родном’, когда оно в славе и богатстве.
Чем порочнее ‘наши времена’, тем пламеннее привяжемся к несчастному и дорогому существу, которое бьется и засыхает в ‘наших временах’.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1912. 12 и 13 июня. No 13020, 13021.
…’Борьба за веру’…Ясевич-Бородаевская В. И. Борьба за веру: Историко-бытовые очерки и обзор законодательства по старообрядчеству и сектантству в его последовательном развитии. С приложением статей законов и высочайших указов. СПб., 1912.
‘Кто душу свою потеряет для другого сохранит ее, а кто сохранит ее для себя тот ее потеряет’ ср.: Мф. 10, 39, 16, 25, Мр. 3, 35, Лк. 9, 24, 17, 33.
…’наложил пост на весь город, людей и даже животных’. — Иона. 3, 4-10.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека