Э. Ренан. Его жизнь и научно-литературная деятельность, Годлевский Сигизмунд Фердинандович, Год: 1895

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Жизнь замечательных людей.

Сигизмунд Фердинандович Годлевский

Его жизнь и научно-литературная деятельность

Биографический очерк С. Ф. Годлевского

С портретом Ренана, гравированным в Петербурге К. Адтом

 []

Введение

Среди прославленных писателей нашего времени Ренан занимает совершенно исключительное положение. Уроженец глухой отсталой Бретани, воспитанник католических монахов, посвятивший почти всю свою жизнь исследованиям по истории религий, он, казалось, был далек от захватывающих интересов дня, чужд своему времени и совсем не похож на своих современников, а между тем он пользовался не только громким успехом, но и несомненно глубоким влиянием. Его объемистые исторические и философские труды, подобно модным романам, расходились в десятках изданий и были переведены почти на все европейские языки. Выдающиеся писатели, такие, как Тэн, Леметр, Бурже, Флобер, Брандес и другие, признали его громадное значение, и всякий образованный читатель нашего времени так или иначе испытал на себе его влияние. Даже те, которые совершенно незнакомы с его произведениями, не могут поручиться, что это влияние их не коснулось, ибо Ренан обладал редким и драгоценным даром действовать как на ум, воображение и чувство, так и на совесть людей, являясь не только писателем в общем смысле этого слова, но и проповедником. Вот почему даже его литературные враги, не разделявшие его взглядов, не раз сознавались, что при чтении его произведений они невольно восхищались автором, убеждения которого возбуждали их негодование. А кто прочел все им написанное (около 40 томов), кто окинул одним взглядом величественное здание, воздвигнутое этим гением, тот должен испытать чувство невольного удивления, какое овладевает нами, когда среди современных неуклюжих громадных домов, казарм и фабрик мы вдруг видим величественные стены готического храма с тонкими, как кружева, орнаментами из камня, с чудными арками и с высокими остроконечными башнями. В произведениях Ренана, как и в готических зданиях, много тонких, изящных орнаментов и то же безотчетное стремление к небу, к вечному идеалу, скрытому от нас под ярко размалеванной завесой скоропреходящих явлений. А в глубине его миросозерцания, точно под сводами готического храма, царит таинственный полумрак, мешающий разглядеть тех богов, которым поклоняется прославленный писатель. Очень часто он произносит великие священные слова: истина, свобода, добро, справедливость, красота, Бог. Порою нам кажется, что Ренан молится, — столько глубокого искреннего чувства он вкладывает в свои произведения, — и вдруг после пламенной молитвы раздается его тихий иронический смех над лучшими человеческими верованиями.
Да, Ренан — несомненно первоклассный, крупный писатель, но с неразгаданным еще миросозерцанием и с причудливым темпераментом сирены, затрудняющим до крайности критическое исследование его произведений. В нем ярко отразились непримиримые противоречия, терзающие лучших людей XIX века, в нем самым причудливым образом сочетались язвительная вольтеровская ирония, шиллеровский идеализм и страстная мечтательность Жан-Жака Руссо. Неудивительно, что писатель с таким разносторонним талантом и сложным миросозерцанием на первых порах встретил осуждение со стороны людей самых противоположных направлений. Доктринеры упрекали его в дилетантизме, клерикалы — в неверии, сравнивая его с Юлианом Отступником. Фанатики и ханжи всякого рода в творчестве Ренана усматривали зловещие признаки, свидетельствующие о полном разложении и упадке западноевропейской цивилизации, а поклонники, напротив, сравнивали его с великим идеалистом древнего мира Платоном и даже с Данте, предсказывая, что со временем, когда роль Ренана в истории умственного развития Европы будет выяснена надлежащим образом, возникнут особые академии для специального изучения его бессмертных произведений.
Но при оценке великого писателя нельзя довольствоваться подобными сравнениями и общими местами, ничего, в сущности, не выясняющими. Приходится прежде всего поставить категорический вопрос: в чем же именно заключается значение Ренана? Представляют ли его произведения действительно ценный вклад в науку и в литературу или же его обаяние и сила обусловливаются, как утверждают многие, лишь его авторской ловкостью и чисто внешними особенностями его литературного стиля? В последнем случае, очевидно, Ренан был бы недостоин своей славы и очерк его научно-литературной деятельности не представлял бы значительного интереса для русской читающей публики, знающей Ренана больше по слухам. Пока, однако, мы не находим в современной литературе удовлетворительного ответа на поставленные выше вопросы.
Обыкновенно при оценке значения Ренана указывают прежде всего на то, что всякому бросается в глаза, — на его звучный великолепный слог. Поль Бурже приводит по этому поводу отзыв одного из учеников Флобера, признавшего, что невозможно уследить, каким образом созданы фразы Ренана, до такой степени они представляются безыскусственными, несмотря на все их изящество и звучность. Без сомнения, такие исключительные достоинства слога в значительной степени содействовали успеху Ренана. Но современная Франция насчитывает целую плеяду блестящих стилистов. Может быть даже Ренан выше их всех, хотя и это еще вопрос. Во всяком случае он не стоит вне сравнения, а в научных и философских произведениях изящество слога не имеет решающего значения. Мыслитель Ренан не мог бы явиться великим вождем своего времени, если бы он был лишь несравненным мастером формы. Но и значительные научные заслуги Ренана едва ли соответствуют его славе. Мы знаем, что некоторые специальные труды его, как например ‘История семитических языков’, ‘Аверроэс и аверроизм’ и толкования библейских текстов, пользуются известностью даже среди германских ученых, а научное значение его ‘Истории первых веков христианства’, ‘Истории еврейского народа’ и ‘Этюдов по истории религий’ хотя и представляется спорным, тем не менее должно идти в расчет при общей оценке результатов его деятельности. Кроме того, в Лувре хранится немало древних финикийских памятников, вывезенных Ренаном из путешествия на Восток с научною целью. Но тем не менее как исследователь-археолог он, конечно, уступает Шампольону, Мариету, Ленорману и другим, обогатившим науку и музеи.
Как историк он поражает своею проницательностью и большою начитанностью. Он обладает удивительным даром воссоздавать по нескольким случайно сохранившимся чертам характеры выдающихся исторических личностей и целых эпох, но тем не менее, по мнению ученых специалистов, Ренан не выдерживает строгой научной критики. Наиболее прославленное из его произведений — ‘Жизнь Иисуса’ — Жюль Варрон называет прекрасным романом. Давид Штраус, автор известного и тоже, впрочем, неудачного сочинения под тем же заглавием, отзывается об этом именно труде с некоторым даже пренебрежением. Словом, люди самых противоположных направлений, как например Брандес, Каро, Жанэ, согласны в том, что в произведениях Ренана, при всей его громадной эрудиции, сказывается недостаток научной точности и объективности. И потому, вероятно, как историк Ренан никогда не пользовался особенным авторитетом, подобно Гиббону, Ранке, Шлоссеру и Моммзену.
Остается вопрос: не заключается ли его значение главным образом в его философских идеях? Мельхиор де Вогюэ, задавшийся целью указать эти идеи, не нашел в них ничего самобытного. Все миросозерцание Ренана основано, на отрицании во вселенной какой-либо индивидуальной воли, действующей извне. Мир подчинен неизменным законам. Все в нем обусловлено стремлением к постепенному развитию, проявляющемуся во времени. За пределами человеческой мысли нет на земле никаких следов более высокого сознания. Постепенно в человечестве вырабатывается коллективное сознание (в смысле Шопенгауэра). Основу общечеловеческого развития и счастья составляет наука с ее индуктивным методом. Но ведь все это лишь общие места, и, конечно, не в них заключается значение и сила Ренана. Но в чем же наконец?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо изучить произведения Ренана в связи с его эпохой и происхождением. Эта связь должна непременно существовать, иначе он не мог бы достигнуть такой великой славы и бесспорного влияния. При разрешении поставленной нами задачи мы обратим особенное внимание на исторические и философские труды Ренана и коснемся его специально-филологических изысканий лишь настолько, насколько это необходимо для общей литературной характеристики. Нам предстоит нелегкая задача, ибо критическое исследование его произведений далеко не может считаться законченным, а во всемирной литературе немного найдется великих писателей, которые облекали бы свою мысль в такую изящную, но вместе с тем причудливую форму. ‘У меня двойственная натура, — не раз сознавался Ренан. — Когда одна половина моей души плачет, другая смеется’. Оттого, может быть, в его произведениях так много самых поразительных противоречий и недомолвок. В этом по крайней мере отношении он — дитя своего века. Иногда кажется даже, что он намеренно затемняет свою мысль, чтобы затронуть любопытство читателя, у него сплошь и рядом попадаются такие, например, выражения: ‘Все может быть, предположим, что это правда, если только мы не ошибаемся’. Он готов признать некоторую долю достоверности в самых противоположных воззрениях. Истина, по его мнению, заключается лишь в оттенках, и он неуклонно проводит этот принцип в своих произведениях, обращая особенное внимание на частности, на конкретную сторону вещей и по возможности избегая общих мест и догматов. Он как будто боится высказывать свои задушевные верования, или у него, может быть, нет никаких убеждений, а только мнения, непрерывно меняющиеся под влиянием новых впечатлений и обстоятельств?! Впрочем, это ведь общая черта людей второй половины XIX века, самыми характерными представителями которого в области политики являются такие деятели, как Бисмарк, Гамбетта, Биконсфилд и Наполеон, а в литературе — Ренан. Основатель оппортунистской партии Гамбетта прекрасно понял свое время. В одной из самых блестящих своих речей он дал настоящий лозунг своей партии, провозгласив, что в политике, как и в науке, нет и не может быть никаких абсолютных принципов и что все должно приспособляться к обстоятельствам. Этот взгляд представляется во всех отношениях очень удобным, а потому и применяется слишком часто. Мы знаем, к каким последствиям он приводит в тех случаях, когда скептицизм отождествляется с полным отсутствием убеждений, превращается в уличное, дерзкое зубоскальство над благороднейшими человеческими верованиями и служит удобным оправданием гнусного предательства и громадных злоупотреблений.
Очевидно, подобный скептицизм и легкомыслие ведут к безысходной борьбе партий и грубому обману в политике, к шарлатанству в науке, ко всеобщему падению и шаткости убеждений. На самом деле человек, отрицающий все без исключения — науку, прогресс, добро, правду и Бога, — это злейший враг культуры, ибо он порвал все нравственные связи с человечеством. А в наши дни, когда такие уроды рождаются тысячами, изысканный скептицизм Ренана приобретает особенное значение и несомненный интерес в смысле знамения времени.
Как глубоко изменился мир! Прославленные скептики XVIII века вроде Гольбаха и Вольтера, грозные разрушители отживших традиций и верований в своем роде были тоже фанатиками, только не религиозного догмата, а отвлеченной идеи. Вера в безграничное могущество человеческого разума, воодушевлявшая революционных деятелей и мыслителей доброго старого времени в тяжкой борьбе с феодальным строем и средневековыми суевериями, в середине XIX века как будто угасает вместе с последними взрывами февральской революции. Революционные, деятели новейшей формации уже не верят в могущество человеческого разума, по большей части отрицательно относятся к науке, в отвлеченные идеи не играют, никаких деклараций прав человека не провозглашают, а ведут борьбу исключительно на практической почве, памятуя откровенный лозунг Бисмарка: ‘Сила выше права!’ В газетных статьях, в речах адвокатов и вождей многочисленных политических партий проглядывает то же стремление судить обо всем на основании ближайших, иногда даже ловко подтасованных, фактов, избегая по возможности отвлеченных теорий. Наконец, сомнение в пользе и достоверности научных выводов и широких философских обобщений все сильнее и сильнее сказывается не только на современных полуобразованных массах, но и среди выдающихся прославленных писателей. Ренан является, быть может, самым сильным выразителем этого скептического настроения, направленного не только против верований, но и против господствующих политических воззрений. И в этом его оригинальность. Все великие писатели приобретают чаще всего влияние благодаря какой-либо особенности своего гения. Шекспир поражает нас глубоким знанием человеческого сердца, Байрон — разочарованностью и могучим полетом воображения, Мицкевич — патриотизмом и яркостью изображения родных нравов и природы. Великие ученые и философы обыкновенно достигают бессмертия как творцы великих теорий, определяющих общее направление целых эпох или философских школ, у Гегеля мир является лишь воплощением абсолютной идеи, эволюцией свободного, постепенно сознающего себя разума, а логический процесс развития идей сводится к трем основным диалектическим моментам: к тезису, антитезису и синтезу, то есть к положению, отрицанию первоначального положения и к окончательному примирению двух крайностей. Огюст Конт, напротив, доходит до полного отрицания всякой метафизической идеи, отождествляя философию с системой абстрактных позитивных наук: астрономией, физикой, химией, физиологией и социологией, — классифицированных по степени возрастающей сложности явлений, подлежащих их исследованию. Умственное развитие человечества сводится, по мнению Конта, к трем основным моментам: теологическому, метафизическому и положительному. В области естествознания роль господствующей идеи XIX века сыграла дарвиновская теория происхождения видов путем полового отбора и борьбы за существование. Не беда, если со временем общепризнанные идеи, имевшие громадный успех, оказываются ошибочными, подобно чудовищной теории катастроф Кювье. Все-таки, в конце концов, умственное развитие человечества сводится к последовательной смене великих теорий, охватывающих доступный нашему познанию мир во всем его бесконечном разнообразии. Но скептик Ренан не верит в чудодейственную силу абсолютных идей, подобно метафизику Гегелю, не провозглашает себя, подобно гениальному больному труженику Конту, верховным первосвященником человечества, не ждет, что в конце XIX века установится новая духовная и светская власть, не назначает срока для окончательного торжества своих идей и не мечтает создать совершенную программу умственного развития, которую человечеству осталось бы только выполнить.
Вот в этом отсутствии господствующих теорий, в недоверии к религиозным догматам и научным доктринам и заключается характерная особенность переживаемой нами эпохи, наиболее совершенным выразителем которой является Ренан. К чему он стремится? В чем его вера? Вот вопросы, связанные очень тесно с более общим вопросом о значении и характере нашего тревожного, тяжелого переходного времени.
По-видимому, безграничное сомнение уже достигло своего крайнего развития. Дальше идти некуда. Все осмеяно и оплевано, с тех пор как скептицизм вошел в моду и сделался достоянием улицы. И от такого великого и прославленного писателя, как Ренан, мы вправе требовать, чтобы взамен разбитых и осмеянных идеалов он дал нам хоть тень надежды впереди, чтобы он не преклонялся перед грубой силой, не менял своих убеждений по воле внешних обстоятельств, подобно Бисмарку, чтобы его скептицизм не превышал его стремления к истине и добру и чтобы он указал хотя бы далекий исход терзающим нас сомнениям. Поэтому при изучении его произведений мы обратим особенное внимание на их положительную сторону. Постараемся понять Ренана не только как скептика и разрушителя верований, но и как творца и провозвестника лучшего будущего.

Глава I

Детство и отрочество Ренана 1823—1838.

Жозеф Эрнест Ренан только по своей национальности француз, а по происхождению скорее бретонец, то есть принадлежит к особой расе, и теперь населяющей почти сплошь Северо-Западную Францию на рубежах Ла-Манша и Атлантического океана и происшедшей в V и VI веках нашей эры от смешения древних кельтов с беглецами из Великобритании. Низшие классы населения Бретани еще поныне сохраняют древне-языческое миросозерцание, слегка лишь облагороженное тысячелетним влиянием христианской веры, и древний язык, каким говорили их предки, кельты, сражавшиеся с Юлием Цезарем за 50 лет до Р. Хр.
И вот каким-то чудом, благодаря лишь силе первобытного народного духа, в эпоху крупных политических катастроф в современной культурной Франции, изрезанной по всем направлениям телеграфными и железнодорожными линиями, не особенно далеко от столицы мира Парижа сохранились еще такие глухие углы, в сравнении с которыми даже Чухлома, Чебоксары и другие захудалые города не показались бы особенно дикими и отсталыми. В одном из таких местечек, а именно в Трегье, приютившемся у подножия громадного средневекового монастыря, 27 февраля 1823 года в бедной семье родился болезненный недоношенный ребенок, которому со временем было суждено сделаться властителем дум своего поколения.
В первые два месяца своей жизни Эрнест Ренан был так немощен и жалок, что мать боялась за его жизнь. Было решено прибегнуть к колдовству, чтобы разгадать его судьбу. Старая знахарка Год, схватив его рубашонку, побежала к священному роднику и вскоре вернулась с сияющим лицом. ‘Он хочет жить, он будет жить, — кричала старуха. — Его рубашечка, брошенная в воду, не потонула’. Впоследствии при встрече с Ренаном колдунья с блестящими глазами восклицала всякий раз: ‘О, если бы вы знали, как рукава вашей рубашки вздымались над водой’.
В туманной стране легенд, волшебных тайн и старых сказок, как чудный сон, прошло все детство Ренана. На его глазах среди обломков поросших мхом гробниц, идолов и алтарей, так называемых кромлехов, менгиров и дольменов, тихо отходила в вечность древне-языческая и средневековая Бретань. На каждом шагу он встречал остатки глубокой старины, слышал последние песни народных гусляров и предания о великих подвигах неведомых героев. Вместе с простым народом он верил в тайны священных и проклятых мест, в явления духов среди глухих болот и пустырей и молился в часовнях, воздвигнутых на перекрестках больших дорог, на вершинах диких скал и близ селений в честь местных святых, не признанных католической церковью, но с незапамятных времен служивших предметом поклонения для толпы. Среди этих святых особенным почетом на родине Ренана пользовался св. Ив, покровитель сирот, вдов и всех униженных. В ненастные дни, когда волны океана с глухим стоном разбиваются о прибрежные скалы, к нему обращаются с мольбою жены и дети рыбаков, застигнутых морскою бурей. К нему взывают о мщении несправедливо обиженные в глубоком убеждении, что их враг непременно умрет в течение года со дня произнесения известной молитвы. А в день храмового праздника все молящиеся, как один человек, падают ниц перед алтарем св. Ива, не смея поднять на него глаз, так как по местному поверью только при этом условии святой осеняет крестным знамением свой народ, а иначе рука его остается недвижимой, и по милости одного неверующего или любопытного все правоверные могут лишиться на целый год великой благодати. Немало также у бретонского народа святых — исцелителей от разных болезней. Ренан со слов матери рассказывает в своих воспоминаниях, как его отец был избавлен от лихорадки. На заре его привели к часовне местного святого. Туда же явился кузнец со всеми орудиями своего ремесла. Раскалив докрасна полосу железа, кузнец приблизился к статуе святого, грозно восклицая: ‘Сейчас же исцели этого ребенка, иначе я тебя подкую, как лошадь’. Вера творит чудеса. Ребенок выздоровел.
Неудивительно, что среди населения, сохранившего под покровом христианства древне-языческие верования и дикое миросозерцание V и даже IV века нашей эры, очень часто встречаются случаи настоящей религиозной мании. Явления призраков там дело обычное. Ужас перед загробной жизнью и муками ада сказался в целом ряде поразительных народных поэм. Раскаяние и скорбь о страданиях Искупителя и святых мучеников доводят иных наивных простаков до полного экстаза, под влиянием которого степенные, по-видимому, люди ночью, случалось, покидали свои семьи и возвращались домой лишь на заре, усталые, с окровавленными руками. Потом оказывалось, что они тайком в окрестных часовнях вырывали стрелы из статуй великомучеников и гвозди из рук Распятого.
Семья Ренана, насколько можно судить по его воспоминаниям, ничем особенно не выделялась из этой темной, но глубоко верующей, тихой, терпеливой, несколько угрюмой и сосредоточенной массы тружеников-идеалистов. Все его родственники, за исключением одного дальнего, составившего себе крупное состояние и положение в свете торговлей неграми, были бедны, как Иов, и совершенно неспособны к промышленной и торговой деятельности, которую они, впрочем, и не считали даже достойной порядочного человека. С незапамятных времен, в течение с лишком тринадцати столетий некогда воинственный род Ренанов, или Ронанов, проживал в ущелье Ледано, в стране Гоэло, занимаясь почти исключительно земледелием и рыболовством. В этой тихой, безвестной трудовой жизни веками накоплялся, по выражению Ренана, ‘капитал идей и чувств’, который и составил громадное наследство гения. ‘Я чувствую, что я думаю за них и что они живут во мне’, — замечает Ренан в своих воспоминаниях.
В конце ХVIII века его дед совершил переход к городской жизни, переселившись в местечко Трегье, расположенное неподалеку от Атлантического океана. В эпоху революции старик Ренан выказал благородный патриотизм, отказавшись от выгодной покупки национальных земель, отнятых у их законных владельцев. События 1814 и 1815 годов подействовали на него ужасно. В то время Гегель еще не поведал миру, что победитель всегда прав, и старик никак не мог переварить гибели революционных идей, 19 марта 1815 года, рискуя сломать двадцать раз себе шею, с несколькими другими пламенными патриотами он взобрался на высокую башню, чтобы водрузить на видном месте национальное знамя, а когда вскоре там же появилось иное знамя, он буквально потерял голову. Он демонстративно появлялся на улице с громадной трехцветной кокардой, когда это было далеко не безопасно. Отец Ренана разделял эти чувства. Будучи неустрашимым моряком, он принимал участие в действиях адмирала Вилларэ и, взятый в плен англичанами, провел много лет на понтонах. Особенного влияния на развитие сына он не мог оказать, тем более что Эрнест Ренан родился, когда его отец был уже в преклонном возрасте и его сосредоточенное, вообще меланхолическое, настроение достигло крайней степени. Вскоре, как это часто случается в приморских странах с рыбачьим населением, он утонул, и лишь несколько дней спустя тело его нашли на берегах Гоэло. После этого его обедневшая семья переселилась к родственникам в местечко Ланион.
В противоположность отцу дядя Эрнеста Ренана, Петр, отличался чрезвычайно веселым и общительным характером и обладал поистине неистощимой фантазией. Его знали во всей стране, и в кабаках вокруг него собиралась целая толпа слушателей, которую он заставлял хохотать до упаду или дрожать от страха своими сказками, прибаутками и историями. У Ренанов была недурная библиотека, которую во времена Карла X сожгли под влиянием красноречивой проповеди одного миссионера против растлевающего влияния светской литературы. Уцелело лишь несколько юмористических сочинений вроде ‘Жиль Блаза’ и ‘Дон Кихота’, и этого десятка случайно прочитанных книг да народных преданий для дяди Петра было вполне достаточно, чтобы создать под их впечатлением целый волшебный, фантастический мир. Благодаря сильно развитому воображению бедный скиталец оказался совершенно неприспособленным к практической жизни. Забавляя людей своими импровизациями, он постепенно дошел до крайней нищеты и рано умер, оставив по себе память добряка, не способного обидеть даже мухи.
Родственники Эрнеста Ренана со стороны матери отличались, напротив, большой практичностью и крайне консервативным направлением. Они принадлежали к избранному кружку зажиточной буржуазии города Ланиона. Но это были не современные буржуа-выскочки, ловкие хищники, скрывающие свои непомерные вожделения под личиной шаблонного либерализма и показной деловитости, а несколько наивные и, пожалуй даже, недалекие буржуа доброго старого времени, искренние приверженцы установленного порядка и ходячей морали. Бабушка Ренана, одетая всегда по моде того времени, когда она овдовела, являлась живым воплощением старых традиций и хорошего тона. В эпоху революции она усердно укрывала в своем доме непокорных священников, отказавшихся принести присягу на верность народному правительству. В ее салоне служили тайную обедню. При случае она была не прочь посмеяться над новорожденной республикой и патриотическими увлечениями своих родственников, в простоте душевной не подозревая, что играет с острым топором гильотины. Многочисленные тетушки Ренана, по большей части старые девы, жившие всегда вместе и без памяти любившие друг друга, до седых волос сохранили поистине святое простодушие и добрую старинную веселость. По праздничным дням они шалили, как дети. Полет пушинок от дуновения занимал их по целым часам, а внезапное падение импровизированного парашюта сопровождалось взрывами всеобщего смеха. Необходимо заметить, что глава этой дружной беззаботной семьи происходил из Бордо, и мать Эрнеста, бретонка только по своему воспитанию и миросозерцанию, сохранила до глубокой старости основные черты характера своих предков-гасконцев — неистощимую веселость и живость темперамента, — придававшие своеобразную прелесть ее рассказам из бретонской жизни. В соединении гасконской насмешливости с мечтательностью и мистицизмом бретонцев заключался, между прочим, и секрет ее громадного влияния на впечатлительного Эрнеста, который в совершенстве усвоил ее оригинальную манеру рассказывать старые народные сказки и впоследствии с таким искусством воспользовался этой манерой в своих лучших произведениях. От матери Ренан впервые научился понимать древние сказания из мира, столь непохожего на тот, в котором мы живем, видеть, по его выражению, глубоко под землей и слышать легкий шорох, которого уши обыкновенных людей не различают. Он сознается, что ей именно обязан впечатлительностью и глубоким чутьем, обусловившими впоследствии несравненное совершенство его слога. Самые искренние страницы в его воспоминаниях, изображающие так жизненно и художественно типы простых, верующих и кротких мечтателей из народа, сумевших в нищете посвятить свою жизнь служению высшим религиозным идеалам, написаны Ренаном в форме рассказов его матери, с которой до последнего ее часа он был связан глубокой привязанностью и полным взаимным пониманием.
Первоначальное образование Ренан получил дома, а затем в небольшом духовном коллеже при монастыре Трегье, следуя общепринятому порядку. Другое было немыслимо: молодые бретонцы, не имевшие собственной земли и не желавшие стать моряками, учились лишь для того, чтобы сделаться впоследствии служителями церкви. О светской карьере не могло быть и помину, ибо бретонцам светская жизнь представлялась чуть ли не сплошным соблазном и грехом. В 30-х годах в Бретани все воспитание находилось в руках духовенства, которое по своим педагогическим приемам недалеко ушло от суровых и ограниченных взглядов, господствовавших в XVI и XVII веках. Латинский язык там преподавался, как в эпоху Возрождения, без методы и почти без грамматики. Впрочем, это была бы еще небольшая беда. Эразм с гуманистами доказали на деле, что эта метода не так плоха. Но, что гораздо хуже, все миросозерцание духовных отцов было проникнуто самым невежественным суеверием, о каком можно составить понятие, разве лишь изучая историю умственного развития IV и V веков нашей эры. О естественных науках, о критике, о философии не могло быть и речи. С наибольшим пренебрежением относились к величайшим идеям XIX века в области истории, литературы и естествознания. Особенно в области литературы почтенные отцы вели беспощадную борьбу с новейшими веяниями. Последними французскими поэтами они признавали аббата Делиля и Расина-сына. Все, что было написано в эпоху романтизма, как будто вовсе не существовало. Даже для правоверного Шатобриана, не говоря о начинавшем тогда входить в славу Викторе Гюго, не делалось в этом случае никаких исключений, ибо эти писатели говорили о радостях и страданиях плотской любви, о мирской суете, о славе и вообще о греховных вещах, столь ненавистных религиозно настроенным сердцам. Казалось бы, благочестивый и мечтательный Ламартин мог отвечать этому настроению, но и он не избег общей участи только потому, что внушал слишком правоверным отцам некоторые смутные подозрения. К изучению истории применялись не без успеха те же хирургические приемы. Дальше чтения устаревшей книги Роллена не шли. Революция и Наполеон внушали такой ужас, что о них старались по возможности не упоминать. О существовании Первой Империи Ренан впервые узнал от привратника, обладавшего целой коллекцией лубочных портретов. ‘Вот Бонапарт, — указал старый служака на один из портретов. — Ах, это был великий патриот!’ Такова была система воспитания на другой день после революции 1830 года.
Без сомнения, способность к самостоятельному мышлению при подобных условиях не могла развиваться, но, будучи гибельным для ума, клерикальное воспитание благотворно влияло на характер воспитанников. Погрязшие в средневековых понятиях о жизни, ограниченные в познаниях своих, духовные отцы, по словам Ренана, отличались безукоризненной нравственностью, прямотой и искренним расположением к своей пастве. Высшее духовенство жило в великолепном епископском дворце, говорившем о блестящей дореволюционной эпохе, когда Трегъе служило резиденцией епископа, не признаваемого, впрочем, правительством и сбежавшего в разгар революции. Лучшие дома в местечке тоже принадлежали прелатам, жившим по-барски, но простые священники, непосредственно руководившие делом воспитания, жили очень бедно, являясь примером благочестия, скромности и преданности своему долгу. ‘Я провел, — говорит Ренан в своих воспоминаниях, — тринадцать лет под ферулой духовенства и не видел никогда и тени скандала, я встречал только хороших священников. Все, что говорят об их испорченности, — вымысел’. Понятно, что подобные воспитатели внушали полное доверие своим подопечным. Наставники всем сердцем верили и любили истину. И хотя эта вера подчас была слепа, но они благотворно влияли на учеников силой бескорыстного истинного чувства.
‘Чистота нравов, — говорит Ренан, — была предметом особенных забот для них. Их требовательность в данном случае находила оправдание в их безупречном поведении. Своими поучениями они так глубоко на меня подействовали, что сохранили всю мою юность от малейшего соблазна. В их словах чувствовалась какая-то особенная торжественность, повергавшая меня в изумление и трепет, от которого я не могу отделаться даже теперь при одном воспоминании об этом. Особенно меня поразил случай с Ионафаном, который умер, вкусив меду. Это послужило мне поводом для бесконечных размышлений. Разве возможно умереть от капли меду? Проповедник этого не объяснял, указывая лишь с особенной силой на смертельный исход. В другой раз текстом для проповеди послужили слова Иеремии: ‘Смерть входит через окна’. Я был еще более заинтересован. Возможно ли это? А проповедник говорил так убедительно, с наморщенным челом и с поднятыми к небу глазами. Но больше всего меня поразили слова какой-то благочестивой особы XVII века, сравнивавшей женщин с огнестрельными орудиями, которые ранят издали. Насчет силы удара у меня не было сомнений, но я не мог понять, каким образом женщина может уподобиться пистолету. Но в устах наставников, внушавших мне безусловное доверие, все подобные благоглупости волновали меня до глубины души. Даже теперь в моей бедной отцветшей душе эти впечатления еще не изгладились. Я вынес из этой школы два безусловных убеждения: первое, что всякий человек, не лишенный чувства собственного достоинства, может посвятить свою жизнь достижени
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека