Е. Л. Афонин, Матвеев И., Год: 1924

Время на прочтение: 5 минут(ы)

РЖАНОЙ ВЕНОК

СБОРНИК ПАМЯТИ Е. Л. АФОНИНА

‘НОВАЯ МОСКВА’
И ‘СОЮЗ КРЕСТЬЯНСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ’
1924

Е. Л. АФОНИН.
(ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ).

Передо мной лежат рукописи, письма и стихи, оставшиеся после смерти ‘Батьки’. Вот воспоминания посвященные милым друзьям поэта-борца Алексея Гмырева. Из этих воспоминаний, написанных ‘Батькой’, есть кое-что могущее послужить материалом для его биографии и характеристики.
‘В июле 1906 г., пишет в этих воспоминаниях ‘Батько’, я вторично попал в Ананьенскую тюрьму. Все тюрьмы тогда были переполнены. По югу вторично прокатилась волна аграрных беспорядков. Появилась потребность связаться с другими тюрьмами, чтобы узнать, какие элементы их наполняют. Нашими курьерами были уголовные, которые в это время жили с политикой дружно. Письма адресовали просто на политический корпус безымянно. Мною с одним из этапов было получено несколько писем из Елисаветграда и, между ними одно от т. Гмырева. Женственно-ласковое, но полное силы и веры в революцию, оно побудило завязать с ним переписку. Весной 1907 года, новый начальник,— говорит Батько, взял нашу относительно свободную тюрьму ‘на винт’.
Мы не подчинились новому порядку и устроили бунт. После побоев и сидения в карцере нас разослали по разным тюрьмам. Я попал в Елисаветград. Между прочим, здесь ‘Батько’ познакомился лично с Гмыревым, которого горячо полюбил. Гмырев обвинялся и случайно и необоснованно в убийстве помещика Клеповского (Член 1-й Думы от монархистов). В Елисаветградской тюрьме ‘Батько’ пробыл очень недолго. Скоро его перевели в Херсон. Порядки в этой тюрьме были для заключенных более благоприятны. И здесь, как в Ананьине, была некоторая свобода, завоеванная борьбой, стоившей даже жизни одного из заключенных, т. Клина, убитого надзирателем через дверь во время протеста.
Протест, борьба были в те годы непрерывным явлением в жизни тюрем. И Ефим Лаврентьевич был душою, первым был во всем, что было связано со свободой, с борьбой. За эту борьбу ему приходилось частенько бывать в темных, сырых карцерах. Скоро ‘Батьку’ повезли на суд в Елисаветград. Но суд не состоялся. Возили его вместе с Гмыревым. По дороге бежал одни из участников по делу Гмырева — Прочуханов. По возвращении в Херсон тов. Афонина выбирают тюремным старостой. В ноябре месяце его везут вторично в Елисаветград на суд выездной сессии. Состав суда был крайне черносотенен, но ‘Батько’ был оправдан. Хотя,— как он пишет,— я был все же обречен на административную ссылку. Часто приходится здесь касаться Гмырева. Это совершенно понятно, так как эти годы жизнь ‘Батько’, его борьба проходила рука об руку с ним. Их что-то сильно роднило и даже на этот раз ‘Батько’ ездил на суд с Гмыревым, которому дали шесть лет каторги.
Эта спайка, конечно, не была случайна. Гмырев поэт-борец, романтик. Он любит вольные песни и это их роднит, это их связывает,— тянет друг к другу. ‘Батько’ ведь тоже был поэт-борец, всегда юный, бодрый, всегда и во всем альтруист. Вот дорога в Херсон. Празднично настроенные идут они рука об руку в первом ряду с партией арестантов. ‘Батько’ в красной расшитой рубашке, а Леня Гмырев в ножных кандалах с ‘малиновым’ звоном. Идут на вокзал. Здесь их ожидает толпа друзей и знакомых. А. Д. Хвощенко, лично видавший этот момент, рассказывал, как приподнято было настроение ‘Батьки’, как он не считался ни с чем, не взирая на всякие уговоры,— обратился к окружающим с горячей революционной речью. Энтузиаст, он забывал для дела служения народу и семью, и самого себя. Здесь я должен дать место письму, писанному т. Афониным в марте 1907 г. своему старшему сыну: ‘Дорогой мой,— пишет ‘Батько’ из стен Ананьевской тюрьмы,— я шлю тебе горячий привет. Моим пожеланием тебе будет, чтобы вместе с твоим ростом, росли и развивались твои духовные силы, росло и развивалось, самосознание своего ‘я’, своих человеческих прав. На-ряду с развитием разума, чтобы росло и развивалось чувство гуманности и сердечности ко всему живущему на земле, но только не к сознательным угнетателям человечества. Пусть всегда и всюду, на протяжении всей твоей жизни, сопутствуют тебе пытливость и жажда знания, пусть растет и крепнет в тебе жажда борьбы за лучшие идеалы человечества. И если данные тебе природой способности дадут тебе возможность выйти на широкую, светлую дорогу борьбы и знания, то тогда ты не осудишь меня, твоего отца. Зато, если мне не придется принять участия в твоем воспитании, ты поймешь, почему я общественное благо ставил выше своей семьи. Я пишу эти строки тебе в наследство. Когда ты вырастешь и будешь читать это письмо, перед тобой всплывет жизнь твоего отца и ты будешь иметь возможность критически отнестись к моим взглядам и поступкам. Это письмо, быть может, будет единственным наследством, оставленным тебе мною. И этом я уверен. Ведь я живу в такое время, когда каждый честно-мыслящий человек должен заботиться не только о своих личных материальных благах, а всего себя отдавать на служение народным интересам и на борьбу в защиту человеческих нрав и раскрепощения человеческой личности. Я живу в такое время, когда нужно быть готовым умереть каждую минуту за народное счастье.
Вот почему, родной мой, я не могу оставить тебе большего наследства, кроме этих строк, написанных за тюремными стенами.
Твой бодрый и верящий в светлое будущее отец’…
Этого письма вполне достаточно для того, чтобы оценить преданность ‘Батьки’ делу борьбы, его готовность умереть за трудовой народ.
Вот почему он пишет, что шел с суда, как именинник вот почему он помнит ‘малиновый’ звон кандалов.
И еще передо мною лежат беглые заметки под заголовком — ‘Три праздника’. Первый праздник Мая там же в тюрьме. Когда озверевшие царские слуги, испугавшись за целость царского трона, покачнувшегося под напором рабочего движения 1905 года, согнали всех протестующих в тюрьму, ‘Батько’, вместе с другими, готовит деятельно прокламации для ‘дедушки’. Тогда ‘Воля’ снабжалась этим материалом из тюрьмы. А для того, чтобы снять тюрьму с ‘винта’ объявляется голодовка. Пять суток отказа от всякой пищи, и добыта некоторая ‘свобода’.
‘Закипела работа,— пишет тов. Афонин, мы писали листовки, печатали их на гектографе, рисовали карикатуры. Была лишь одна забота, как передать этот транспорт на ‘Волю’. Удалось и это. Тюрьма идет. Все выпущены на прогулочный двор, все ждут, что скажет ‘Воля’. А за стеной гремит марсельеза — ‘демонстрация’.
Заволновалась бурно тюрьма, пришел конвой, а за стеной тюрьмы гикают казаки, свистят нагайки. Наконец, раздается залп и чувствуется, как в этом ‘Первомайском празднике’, в общей волне движется ‘Батько’ уверенно и бодро.
В марте 1908 г. ‘Батько’ идет в ссылку в северный уезд Тобольской губ. Здесь-то я и встретил его впервые. Он резко выделялся в группе ссыльных, вышедших нас встретить, больше всех проявил в отношении к нам товарищеской сердечности и внимания.
Года, два я прожил с ‘Батькой’ в одном селе — и очень подружился и с ним и с его семьей. Этот промежуток времени, с год, я прожил с ним под одной крышей. То, что получали в то время ссыльные от казны, было так мало, что жить на этом не представлялось возможным, тем более семейным, а у ‘Батьки’ была семья в семь человек. Приходилось много работать и ‘Батько’ много работал. То на рыбных промыслах, то на баржах. Товарищи, которых через тобольскую ссылку прошло не мало, знают все ‘Батьку’ — Афонина. Он был другом для всех: всех устраивал, организовывал побеги, собирал деньги. Шишмарев, убивший начальника Тобольской каторжной тюрьмы, проездом в Тобольск для совершения этого акта, пользовался и приютом, и помощью ‘Батьки’. В долгие зимние вечера, Ефим Лаврентьевич занимался самообразованием. Он был очень малограмотный.
Приходилось начинать все с азов, а арифметику чуть-ли не с таблицы умножения. И, когда, после Красного Октября, буржуазные газеты называли его полуграмотным, они были правы. Но они забывали одно, что этот человек обладал большим революционным опытом, большой сметкой и крепким умом. Обращаюсь к трем ‘праздникам’ для того, чтобы обрисовать ‘Батькнно’ настроение в годы ссылки. Весна 1909 г. застает меня,— пишет он,— в ссылке. Покрытая кедровым лесом гора высоко лезет в небо над бесконечно-pазлившимися водами Иртыша. Нет им ни конца, ни края, тонут они в сизых дымках, то ‘палы’ горят леса,— далеко на полденке.
Наша Самаровская колония (с. Самарово на Иртыше, в Сибири) собралась праздновать — Первое Мая. Развернули красное знамя, заслушали доклад о значении праздника, о реакции и о зреющих силах пролетарской революции.
Нет ни тени сомнения. На лицах всех отражается глубокая вера в скорый приход второй революции и в ее победу. Речи сменяются пением, и мощные звуки его далеко уносит бурный Иртыш,— отдает в тайге эхо.
И верим мы, что услышат нас не только в России, но и на Западе.
Бодрые, сильные расходимся мы с маевки и долго еще, в белую ночь, под плеск весел раздаются бодрые песни отдельных групп ссыльных.
И так везде и всюду, стремление к свету, пытливость, готовность отдать все идее и вере, редкая, стальная вера в творчество борьбы.
В 1910 г. ‘Батьке’ уехал из ссылки. Ослабли нити связи — до 1917 года. Я встречал его лишь мельком. Переписка была случайна. Но наступил 1917 год, ‘Батьке’ писал о третьем празднике, о победном празднике уже не в тюрьме, а на улицах Москвы, в море красных знамен. В десятки тысяч голосов влилась ‘Батькина’ вера — вера борца революционера, закаленная тюремщиками и палачами.
Таков был ‘Батько’ — Ефим Лаврентьевич Афонин.

И. Матвеев.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека