Самая лучшая служба, конечно, на миноносцах. Не очень спокойная и не слишком легкая, особенно в военное время: из дозора в охранение и из охранения в разведку, только пришел с моря, принял уголь, почистился — и пожалуйте обратно ловить какую-нибудь неприятельскую подлодку или еще чем-нибудь заниматься. Словом, сплошная возня с редкими перерывами на ремонт, когда тоже дела хватает. И все же отличная служба. Совсем не такая, как на больших кораблях, которые воюют, преимущественно оставаясь в гаванях, и от скуки разводят всевозможную строевую службу и торжественность в казарменном стиле.
Стоит себе такая штука в двадцать пять тысяч тонн на якоре, согласно диспозиции. С утра и до ночи проводит одни и те же учения и приборки, с музыкой поднимает флаг и с музыкой его спускает, на одном и том же месте разворачивается по ветру, от времени до времени малость дымит и больше ничего не делает.
Начальства много больше, чем хотелось бы, и команды столько, что даже лиц не запомнишь. В помещениях можно заблудиться, а в каютах нет иллюминаторов, и круглые сутки гудит вытяжная вентиляция. Не видишь ни моря, ни берега, а только свою стальную коробку, и вся работа молодому мичману — вахтенным офицером стоять на баке, следить за тем, в какую сторону смотрит якорный канат.
Нет, служить надо на миноносце. Будь ты хоть самого последнего выпуска, на походе ты стоишь самостоятельным вахтенным начальником, а в кают-компании чувствуешь себя человеком. Конечно, выматываешься до последней степени, зато учишься делу, а в свободные часы живешь просто и весело.
Так весной 1917 года думал только что выпущенный из корпуса мичман Василий Андреевич Бахметьев. Так, помнится, думал в те времена и я, служил на малых кораблях и был вполне счастлив.
Не менее счастлив был и Бахметьев. В кармане у него лежало предписание: явиться на эскадренный миноносец ‘Джигит’. День стоял ясный и теплый, и было отлично с чемоданом в ногах ехать на автомобиле по чистеньким улицам Гельсингфорса в новенькой, аккуратно пригнанной офицерской форме.
А то, что вместо привычных погон были нарукавные нашивки, особого значения не имело. Даже было красиво. Совсем как в английском флоте. И вообще о погонах жалеть не приходилось. Заодно со всем прочим они были сметены революцией, и от этого могло стать только лучше. Слишком уж неладен был старый порядок. Вернее — беспорядок.
Правда, новая эра началась страшновато и пока что выглядела тоже не слишком благополучно, однако иначе и быть не могло. Произошел взрыв, а взрыв всегда бывает страшным. Но, конечно, со временем все утрясется, и тогда обновленная страна победит в войне с Германией, и дальше пойдет великолепная жизнь.
Из всех этих рассуждений Бахметьева, по-моему, с полной очевидностью явствует, что ему было всего лишь двадцать лет, что он был опьянен весенним воздухом и своим чудесным превращением из воспитанника Морского корпуса в офицера российского флота и что в тонкостях морской службы он разбирался несравненно лучше, чем в политике.
Впрочем, должен отметить, что большинство его сверстников по выпуску, и даже старших его товарищей офицеров, было еще наивнее. Они даже не представляли себе, почему вообще произошла революция, и предпочитали об этом не думать.
Автомобиль остановился на перекрестке, и две девушки-шведки, взглянув на Бахметьева, улыбнулись. Как и следовало ожидать, он улыбнулся им в ответ, но сразу же снова стал серьезным. Ему, женатому человеку, подобное легкомыслие было не к лицу.
Сил нет, сколько самых разных глупостей люди делают в двадцатилетнем возрасте! Делают запросто и между прочим, а потом всем на свете, и в том числе самим себе, доказывают, будто так и надо.
Бахметьев, например, своей женитьбой был чрезвычайно доволен. Во-первых, по его понятиям, она была поступком благородным и красиво искупала последствия другого поступка, несколько опрометчивого.
Во-вторых, на пути к ее осуществлению ему пришлось преодолеть немалое сопротивление родных, и теперь, поставив на своем, он чувствовал себя человеком взрослым и вполне самостоятельным.
И, наконец, Надя была очень славной девочкой, и было занятно на третий день после производства представлять ее своим товарищам: ‘Моя жена’.
В одном из этих нарядных домов, может быть на этой самой улице с деревьями, они снимут маленькую квартирку. Совсем маленькую: две комнаты, кухня и подобающие удобства. Любопытно будет в ней расставлять вещи и придумывать уют.
Но еще любопытнее будет то, что, судя по самой простой медицинской арифметике, должно произойти не позже чем через три месяца, хотя сейчас по Надиной фигуре почти ничего не было заметно.
Молодчина Надя, хорошо держалась. И тоже хотела, чтобы был сын. Вздыхала, морщила нос и говорила, что с девчонками одно сплошное беспокойство.
Сама-то она была девчонкой. Сейчас на полный ход изучала какой-то учебник домоводства и что-то о младенцах. Просто умора. Заканчивала в Питере какие-то таинственные приготовления, а приехать сюда должна была в начале той недели, так что с квартирой следовало поторапливаться.
— Десять марок, — сказал шофер, и от неожиданности Бахметьев вздрогнул. Машина стояла — значит, они приехали. Очевидно, за этими железными воротами и был Сандвинский судостроительный завод.
— Прошу. — И Бахметьев протянул шоферу три пятимарковых бумажки. Пусть чувствует каналья, кого он вез!
Выскочил из автомобиля, вытащил чемодан и с лязгом захлопнул за собою дверцу. Жизнь начиналась отменно хорошо. И, по-видимому, всем было так же весело, потому что даже сторож, распахнувший перед ним калитку — хмурый финн с винтовкой, — и тот улыбнулся.
— Дядя, — спросил Бахметьев, — где здесь ваш знаменитый сухой док?
— Ну туда, так туда, — согласился Бахметьев, и быстро зашагал между двумя кирпичными зданиями. Яростно звенела пила, гулкими ударами бил молот, и весь тротуар дрожал от работы какой-то машины. Это тоже было отлично. Завод делал свое дело.
Но все же пришлось замедлить шаг. Чемодан не то чтобы был слишком тяжелым, однако бил по колену, и ручка у него была неудобная.
Нет, он зря дал шоферу целых пять марок на чай. Такая щедрость — дурацкий старорежимный шик, и, кроме того, теперь полагалось соблюдать самую строгую экономию.
Где же, кстати, был этот самый сухой док?
Правая рука начинала болеть, и чемодан пришлось перекинуть в левую. Все-таки он весил около двух пудов, но унывать не стоило. Док должен был быть где-то рядом, а на корабле можно отдохнуть.
На корабле… Это звучало чрезвычайно приятно. Начиналась настоящая служба, та, к которой он готовился пять лет. И начиналась она, как он всегда мечтал, на миноносце. Чего же еще желать?
Впрочем, можно было пожелать, чтобы этот миноносец оказался поближе. Чемодан сильно резал левую руку, и становилось определенно жарко.
Но за поворотом открылись новые красные здания, и никакого дока не наблюдалось. Собственно говоря, десять марок тоже было слишком дорого. Разбойник-шофер знал, что везет новичка, и просто-напросто его обобрал. А сторож — чтоб ему пусто было — все это видел и над ним посмеялся. И вдобавок послал его ‘туда’. Куда именно, хотелось бы знать?
Как назло, некого было спросить дорогу, а чертова пила визжала как оглашенная и не давала думать. Пришлось снова менять руку. Какой мерзавец изобрел эти плоские чемоданы с острыми углами?
Новый поворот — и опять ничего утешительного. Горы железной стружки и мусора, а дальше глухая стенка.
Значит, нужно поворачивать в другую сторону, а в какую — неизвестно.
Бахметьев поставил чемодан наземь, помахал в воздухе затекшей рукой, отер пот со лба и вполголоса выругался, но сразу же совсем рядом услышал дудку вахтенного и, подняв глаза, над крышей соседней мастерской увидел две мачты. Теперь все было в порядке.
И действительно, док оказался всего в нескольких десятках шагов, и в доке стоял темно-серый трехтрубный миноносец.
2
На стук никто не отозвался, и сквозь полураскрытые занавески Бахметьев увидел, что командирская каюта пуста. В каюте старшего офицера тоже никого не оказалось. Дальше был буфет, а за ним, по-видимому, кают-компания. И, распахнув дверь, Бахметьев в изумлении остановился на пороге.
Спиной к нему, вплотную к столу стоял высокий человек в люстриновом кителе без нашивок. Раскачиваясь на широко расставленных ногах, он медленно опускал руку с нагайкой. Вдруг нанес удар и громко сказал:
— Сто сорок три! — наклонился к столу, внимательно его осмотрел и с удовлетворением в голосе добавил: — Даже сто сорок четыре!
Смущенный Бахметьев кашлянул, и человек у стола, не оборачиваясь, спросил:
— А?
— Простите… — начал Бахметьев, но запнулся. Разговаривать с неизвестно чьей спиной, не зная, как к ней обращаться, было трудновато.
— Так и быть, прощу. Продолжайте. — И незнакомец наотмашь ударил по дивану. — Сто сорок пять!
Кем же он все-таки был, этот человек, и с какой стати лупил нагайкой по чему попало?
— Вы не знаете случайно, где здесь командир?
— Случайно знаю. — И, выпрямившись, высокий незнакомец повернулся лицом к Бахметьеву. — Я командир.
Сразу же руку к фуражке и официальный тон:
— Честь имею представиться. Мичман Бахметьев. Назначен в ваше распоряжение.
— Здравствуйте, Константинов, — переложил нагайку в левую руку, а правую протянул Бахметьеву, — Алексей Петрович.
Рукопожатие тоже вышло нескладным. Рука командира была со скрюченными мизинцем и безымянным пальцем, и от этого Бахметьев почему-то окончательно сконфузился.
— Ну-с, — сказал Константинов, — закройте рот, снимите фуражку и присаживайтесь. — Он слегка заикался, и на лбу у него горел ярко-красный шрам, но голубые глаза из-под светлых ресниц смотрели весело и с усмешкой. — Прошу чувствовать себя как дома.
Бахметьев, однако, чувствовал себя просто глупо. Не знал, куда девать руки, и не мог придумать, как держаться дальше. Фуражку все-таки снял и присел на край стула.
Константинов же, развернувшись с внезапной быстротой, полоснул нагайкой по переборке.
— Сто сорок шесть! — но, взглянув, покачал головой. — Вру, промазал, — и бросил свое оружие под стол. — Как видите, я изничтожаю мух. Они вреднейшие твари.
— Так точно, — осторожно согласился Бахметьев, а Константинов сел за стол, достал трубку и начал набивать ее табаком, который брал пальцами прямо из верхнего кармана кителя.
— А вы с завтрашнего дня займетесь тараканами. — И, точно объясняя, почему именно на Бахметьева он возлагал столь ответственное дело, Константинов добавил: — Вы будете у меня минером.
— Есть, — ответил Бахметьев. — Разрешите закурить?
— Раз навсегда: в кают-компании для этого моего разрешения не требуется. Нате спички.
— Благодарю, господин капитан второго ранга.
Константинов выпустил столб густого дыма.
— Опять неверно: Алексей Петрович. А кто вам преподавал минное дело?
— Генерал-майор Грессер.
— Небезызвестный Леня? Впрочем, вы все равно ни гвоздя не знаете. Закашлялся и разогнал дым рукой со скрюченными пальцами. — Это, конечно, не беда, научитесь. — Только если что… не стесняйтесь, спрашивайте.
— Есть, спасибо. — Но все же не выдержал: — Почему вы думаете, что я ничего не знаю?
— Потому что это так и есть. И хороший офицер из вас выйдет только если вы будете учиться. А для тараканов рекомендую купить в аптеке порошку. Тут у них есть какой-то вполне действенный. Забыл, как он называется.
— Дозвольте войти?
В дверях кают-компании стоял низкорослый и смуглый матрос с густыми черными усами. Константинов, откинувшись назад, повернулся к нему лицом.
— Что расскажешь, Борщев?
Матрос повертел в руках фуражку и вздохнул. Потом решительно тряхнул головой.
— Старший офицер в порт ушли и всех свободных с собой взяли. Шестерку мыть некому.
— Беда, — согласился Константинов. — А вы наверное знаете, что на корабле больше людей нет?
— Да какие же люди? Нет людей.
— Тогда ничего не поделаешь, — и Константинов вздохнул в свою очередь. Видно, придется вам самому ее вымыть, поскольку вы ее старшина. До ужина времени много, а после ужина я проверю. Ступайте.
Борщев, однако, продолжал мять фуражку. Наконец надумал:
— Может, позволите кого из сигнальщиков взять? Они мостик свой кончили.
— Значит, нашлись люди? Я так и думал, что найдутся. Слушайте, Борщев, с такими делами обращайтесь к боцману, а мне, пожалуйста, голову не морочьте. Побарабанил пальцами по столу и добавил: — Берите сигнальщиков.
— Есть! — и Борщев четко повернулся кругом. Быстро взбежал по трапу и прогремел по стальной палубе над головами.
Константинов улыбнулся.
— Матросов теперь полагается называть на вы, однако службу с них требовать запросто можно. — Быстрым движением перегнулся через стол и дотронулся до рукава Бахметьева. — Этим вашим нашивкам пять копеек цена. Команда будет вас уважать только если сумеете себя с ней поставить. Носишко задирать ни к чему, но чрезмерный демократизм тоже не годится. Они его не одобряют, и совершенно правы. — Похлопал себя по карманам и тем же голосом закончил: — Стыдно, молодой человек, спички красть. Отдайте назад.
Спички действительно оказались в кармане Бахметьева, но теперь он уже не смущался:
— Это я по рассеянности, больше не буду.
— Ну то-то, — взял от Бахметьева коробок и принялся раскуривать потухшую трубку. — Надо служить — и все. За советом приходите ко мне, но, пожалуйста, не думайте, что я буду за вас заступаться перед командой. У меня и без того забот много.
— Я понимаю, — сказал Бахметьев. Служба теперь стала непростой, однако страшного в этом ничего не было. К счастью, попался командир, который, наверное, пользовался авторитетом. Иначе не смог бы так быстро привести в порядок не слишком дисциплинированного Борщева.
— Скажите, Алексей Петрович, что это был за матрос?
— Рулевой Борщев. Отличный рулевой, как по ниточке лежит на курсе. Считает себя анархистом, но это нас с вами не касается. Это политика. — Снова окутался синим дымом и пояснил: — Мои офицеры политикой не занимаются. Им некогда. А дела по минной части вы примите у артиллериста Аренского. Он сейчас ползает по погребам.
— Есть. — Теперь все было ясно и превосходно. Только почему-то плыла голова и слипались глаза. Может, от жары, а может, оттого, что не спалось всю ночь в поезде.
— Ваша каюта вот эта, — и мундштуком трубки Константинов показал на дверь в углу. — Сегодня воскресенье, и никаких происшествий не предвидится. Устраивайтесь, а я тоже посплю. — Встал из-за стола и вспомнил: — Да, ваше имя-отчество?
— Василий Андреевич.
— Василий Андреевич? Все равно забуду. — И вдруг улыбнулся: — Будем дружить, молодой.
3
Боюсь соврать, но, кажется, пневматический чекан, как пулемет Максима, дает до пятисот ударов в минуту, а то и больше. Нет, конечно, больше. Пожалуй, за тысячу.
Звучит он, во всяком случае, гораздо страшнее пулемета, потому что удары его — по листовой стали обшивки, и от них вся пустая коробка стоящего в доке миноносца грохочет чудовищным барабаном.
Прошу читателя представить себе самочувствие людей, сидящих внутри этого барабана, когда работает три пневматических чекана сразу. Работают с семи часов утра, не останавливаясь ни на одну минуту, и постепенно гремят все громче, все ближе и ближе подбираясь к кают-компании.
К этому грохоту прошу добавить необходимость его перекрикивать, совершенно нестерпимую жару от раскаленной солнцем стали, а главное — обязанность думать и делать дело.
К одиннадцати часам Бахметьев окончательно перестал соображать, что с ним творится.
Аренский, сдавая минную часть, просто принес ему в каюту журналы, бумаги и ящик с капсюлями. Помахал рукой и убежал в город по своим личным делам. Пижон, черт бы его побрал!
Единственный человек, который мог бы помочь, старший минный унтер-офицер Мазаев, лежал в госпитале с аппендицитом. Нужно было на его место требовать из штаба нового специалиста, а потом самому его обучать.
Воздух гремел сплошным громом, со лба крупными каплями лил пот, и в горле дрожал какой-то непроглоченный комок. И приходилось знакомиться с бумагами, следить за кое-каким ремонтом по своей части на корабле и разбираться в чертежах новых противолодочных бомб, о которых он понятия не имел.
Без четверти двенадцать грохот резко оборвался. В первый момент от наступившей тишины стало еще хуже. Она давила на уши.
— К столу! — вдруг закричал в кают-компании старший офицер лейтенант Гакенфельт и рассмеялся сухим смехом.
— Что? — так же неестественно громко спросил старший механик, тоже лейтенант, по фамилии Нестеров, невысокий и полный человек с грустными глазами.
— Не могу, батюшка, приспособить свой голос к тишине.
Этот Гакенфельт Бахметьеву не понравился с первой же встречи. Слишком он был прилизан, слишком любил всякие чисто русские словечки и показное благодушие.
— Чижук, душа моя, — продолжал Гакенфельт, на этот раз обращаясь к кают-компанейскому вестовому. — Покорно прошу поторопиться.
Следовало сменить белый китель и вообще привести себя в порядок, а опаздывать не хотелось, чтобы не нарваться на какое-нибудь ласковое замечание Гакенфельта. В спешке Бахметьев сломал в волосах гребенку, оцарапал голову и негромко выругался.
— Чем могу помочь, Василий Андреевич? — спросил из кают-компании проклятый Гакенфельт.
— Спасибо, я сейчас. — Воды в умывальнике не оказалось, потому что мыться в доке не полагается, а бутылка одеколону выскользнула из рук и, ударившись о раковину, разбилась.
— Ай-ай-ай! — посочувствовал появившийся в дверях Гакенфельт. — Не надо так торопиться, вот что я вам скажу.
Бахметьев пробормотал нечто невнятное и неизвестно зачем вытер сухие руки о грязный китель. Потом с мрачным лицом двинулся прямо на Гакенфельта.
— Разрешите?
— Прошу, прошу. — И, посторонившись, Гакенфельт улыбнулся углами губ.
Алексей Петрович Константинов уже сидел за столом и потирал руки. И так же потирал руки сидевший рядом с ним старший механик Нестеров и стремительно севший напротив мичман Аренский.
Не знаю почему, но подобное потирание рук неизбежно предшествует всякому кают-компанейскому обеду. Надо полагать, что оно способствует выделению желудочного сока.
— Твои кочегары завели себе кобелька, — обращаясь к Нестерову, сказал Константинов. — Я им разрешил.
— Видал, — отозвался Нестеров. — Собака — это хорошо.
— Кобелек черненький и вертлявый, — продолжал Константинов. — Они назвали его ‘Распутин’ и повесили ему на шею медаль за трехсотлетие дома Романовых на соответственной бело-желто-черной ленте.
Гакенфельт, разливая суп, поморщился, но промолчал.
— Кочегары — веселый народ, — твердо сказал Нестеров и в упор взглянул на Гакенфельта.
— Бесспорно, — согласился Константинов. Это явно было сказано для поддержки Нестерова, и Гакенфельт опустил глаза. Бахметьев же от радости пересолил свой суп, но, попробовав его, виду не подал.
— От собак бывает много развлечений, — пробормотал Нестеров, по-видимому для того, чтобы повернуть разговор в другую сторону. Несмотря на свою мрачность и немногоречивость, он определенно был очень хорошим человеком.
— Правильно, — снова согласился Константинов. Должно быть, он тоже решил, что следует разрядить атмосферу, а потому предложил: — Хотите выслушать собачью историю?
— Хотим, — ответили Нестеров и Аренский.
— Конечно, — поддержал Бахметьев.
— Ну, тогда я вам расскажу, — и Константинов не спеша рассказал: — Была у нас на ‘Громобое’ сучка, фокстерьер по имени Дунька. Это еще в ту войну было. Во Владивостоке. Веселая была дамочка и умненькая. Каждое утро с буфетчиком съезжала на берег, бегала там самостоятельно и обделывала какие-то собственные делишки, а с двенадцатичасовым катером непременно возвращалась на крейсер к обеду.
Конечно, больше всего на свете она любила охотиться за крысами, а у нас этого добра было достаточно. Даже по кают-компании, подлые, бегали среди бела дня.
Ну вот. Однажды смотрим: скачет Дунька как черт и от нее удирает здоровая рыжая крыса. Крыса на диван — он у нас шел вдоль борта, — Дунька за ней. Крыса на спинку дивана — Дунька тоже.
Дальше деваться некуда, и крыса со страху бросилась в открытый иллюминатор прямо за борт.
Охота — азарт. Ясное дело, и Дунька прыгнула, только не пролезла. Застряла в иллюминаторе задней частью. Застряла и визжит. Неудобно ей.
Попробовали вытянуть назад — не идет… Шерсть не пускает. Как тут быть?
Оставить собачку в иллюминаторе нельзя. Непорядок. А пополам ее резать жалко. Думали, думали и решили спустить вестового за борт на беседке. С двух сторон Дуньку растянуть и попытаться заправить обратно.
Ну, спустили, взяли ее с обеих сторон за ноги, тянули, толкали — все равно не лезет, только еще хуже визжит. Опять думали и гадали и наконец придумали.
Был у нас такой мичман Пустошкин Лука, тот самый знаменитый, который бегал голый по Сингапуру. Так вот Лука Пустошкин и придумал выход из печального положения.
Взял чашку горячей воды, помазок, мыло и бритву и спустился за борт на второй беседке. Велел вестовому держать Дуньку обеими руками, а сам стал ее брить.
Дунька до того растерялась, что даже перестала визжать. Ну, он ее выбрил, а потом впихнул назад.
Только мельком мы Дуньку и видели — розовую с черными крапинками. Забилась она под диван и категорически отказалась оттуда вылезать.
Так там и жила, только изредка выбиралась за самой необходимой нуждой. И пока шерсть у нее не отросла, на берег, бестия, не сходила. Стеснялась.
— Угу, — сказал Нестеров, когда рассказ был кончен. — Животные понимают.
— Здорово! — обрадовался Бахметьев. — Хотел бы я на нее посмотреть, когда ее выбрили.
— Конечно, наилучший выход из положения, — отметил Гакенфельт.
— Необычайно лихо, — подтвердил Аренский.
Словом, все слушатели рассказом остались довольны, и каждый выразил это по-своему. Константинов же, протянув свою тарелку Гакенфельту, потребовал прибавки.
Веселый рассказ в кают-компании — великое дело. Он отвлекает людей от повседневных забот и огорчений судовой жизни, украшает досуг и вообще помогает существовать в обстановке далеко не всегда веселой.
Потому он и процветает на кораблях. Поэтому и вспоминают моряки — днем за обеденным столом, а вечером в уютном углу дивана — о множестве занимательных происшествий и воспоминания свои стараются излагать соответствующим языком.
И, может быть, потому же иные из них вдруг берутся за перо и неожиданно для самих себя становятся писателями.
4
За день Бахметьев успел узнать немало полезного.
Присмотревшись к работе своих подчиненных, определил, что минеры Сухоносов и Махмудьянов — люди толковые и надежные, а Бублик и Лихолет, наоборот, явные лодыри, которых следовало подтянуть. Особенно вихрастый Бублик, великий мастер по части разговоров.
Познакомился с Председателем судового комитета — старшим артиллерийским унтер-офицером Мищенко, мужчиной огромного роста, бесспорно положительным и грамотным, и решил, что с ним можно будет сговориться.
Конечно, тех, кто еще недавно числился в нижних чинах, он расценивал со своей, чисто офицерской точки зрения и, конечно, сам этого не замечал. Напротив того, ему казалось, что он сумел просто и хорошо к ним подойти, чем был чрезвычайно доволен.
Кроме того, он окончательно постиг устройство противолодочных бомб, к счастью оказавшихся значительно проще, нежели он думал, и тут же на собственном опыте убедился в том, что его командир своих приказаний не забывает.
Даже о тараканах Константинов помнил и поинтересовался, почему именно он до сих пор не купил порошка, потому ли, что вообще считал ненужным исполнять приказания, или просто потому, что ему было лень?
Пришлось извиняться и краснеть, разыскивать, кого можно было послать в город, и, за неимением лучшего, довериться Бублику, который обещал все справить в наилучшем виде, но до ужина на корабль не вернулся.
Аренский посоветовал не принимать командирского гнева близко к сердцу и к слову рассказал, что Алексея Петровича на флоте звали ‘апостол Павел’.
Звали его так за живописную привычку при случае произносить необычайные комбинации из крепких слов, обязательно заканчивая эти комбинации ссылкой: ‘как говорил апостол Павел’.
С годами прозвание его настолько крепко к нему приросло, что фамилия его была почти забыта. Кому по чину позволено — прямо в глаза, а прочие за глаза звали его Апостолом, и он не обижался.
Всякий трудовой день, однако, рано или поздно заканчивался вечерним отдыхом, а вечером вся кают-компания эскадренного миноносца ‘Джигит’ в полном своем составе отправилась в ресторан ‘Берс’.
Вообще говоря, Бахметьев отнюдь не собирался ходить по ресторанам. Это никогда его не прельщало, а теперь вдобавок деньги ему нужны были совсем для иного. Однако в этот вечер отказаться он не мог. Пиршество было почти официальным и некоторым образом в честь его прибытия на миноносец.
В двадцать часов они сошли на берег, все пятеро как один в белых кителях и белых брюках, в темно-красных шелковых носках и с такими же темно-красными платочками, уголком торчавшими из карманов кителей. Такова была традиция кают-компании ‘Джигита’ — при совместных выходах точно следовать форме одежды командира во всех ее мельчайших подробностях. Шли пешком по широкой, усаженной двумя рядами деревьев Бульварной улице, а потом по еще более широкой и зеленой Эспланаде.
Встречали немало знакомых, преимущественно своих же моряков, и в организованном порядке отдавали им честь. Встречали множество девушек самых разнообразных категорий и рассматривали их со сдержанным, но нескрываемым интересом.
Не спеша дошли до ‘Берса’, который оказался расположенным в погребке, а потому уютным и прохладным. Нашли столик у стены, где свет был мягким, а музыка не мешала разговаривать, и расселись в таком же порядке, как у себя на корабле.
— Итак, — сказал Константинов, когда то, что он называл боевым запасом, было должным образом расставлено на столе, — первую, как всегда, за дам!
— За дам, — поддержали остальные и подняли рюмки.
Шведский пунш обладал изрядной крепостью и неплохим привкусом, но с непривычки от него хотелось кашлять.
Константинов собственноручно налил по второй рюмке и пояснил:
— Этим напитком мы сегодня начинаем, в нарушение всех человеческих правил, специально ради нашего молодого… — Посмотрел на свою рюмку на свет, подумал и добавил: — Ну, конечно, забыл его имя-отчество.
— Василий Андреевич, — подсказал Бахметьев.
— Совершенно верно, — согласился Константинов, — однако несущественно. Как бы молодого ни звали, я не хочу, подобно небезызвестному Иисусу Христу, поить его хорошими вещами тогда, когда он уже будет не в состоянии отличить их от кваса.
С происшествия в Кане Галилейской, которое по достоинству было оценено как самое веселое чудо в священной истории, разговор естественно переключился на попов.
Попов Алексей Петрович не одобрял. Они разделялись на сладкоголосых карьеристов и просто волосатых бездельников. Самый приличный из всех был некий иеромонах на ‘Громобое’, отлично пивший водку и даже плясавший на столе качучу. Однако и тот ковырял в носу и во всех отношениях был серым, как штаны пожарного.
— Сделаем еще, — предложил старший механик Нестеров.
— Первую за дам! — провозгласил Константинов. На этот раз это была водка, и по общему счету уже не первая, а по крайней мере пятая, но формула тоста не изменялась. Так было принято.
Скрипка заиграла нестерпимо жалобную мелодию, и свет стал еще более тусклым и мягким.
— Попы, — сказал Нестеров с сильным ударением на втором ‘п’ и засмеялся. Расскажи еще что-нибудь.
— Расскажу, — согласился Константинов и, опрокидывая рюмку в рот, осторожно придержал пальцем верхнюю челюсть. Она у него была вставная и ненадежная. — Не удивляйтесь, молодой, мне все зубы сняли японским осколком. Почти безболезненно.
— Нет, про попов, — запротестовал Нестеров. — Помнишь нашего на ‘Ильмене’?
Еще бы Алексей Петрович его не помнил! Отец Семион Сопрунов. Жирный, как два борова, и особливо глупый. В самом начале этой войны решил заработать ‘георгия’, а для того придумал с крестом в руках воодушевлять команду на совершение ратного подвига.
— Как? — удивился Бахметьев. — Ведь ‘Ильмень’-тo заградитель. Что же там воодушевлять?
Константинов кивнул головой и обильно полил уксусом свой паштет из дичи. Он любил сильные вкусовые ощущения.
— Именно. Однако он во время ночной постановки вылез на верхнюю палубу и кроме креста взял с собой складной стул. Воодушевлять можно и сидя, а долго стоять по его комплекции было ему нелегко.
Мы даже не видели, как он вылез, и вдруг в темноте слышим вопль. Этакий лающий вопль, как будто большого волкодава переехало грузовым автомобилем.
Конечно, сразу приостановили постановку. Думали, кого-нибудь прихватило миной. Бегали и искали по всей палубе. Ощупью, потому что огня открывать в таких случаях не полагается.
Ну и нашли отца Семиона. Складной стул, вместо того чтобы открыться, закусил ему его обширную корму, и он не мог ни встать, ни сесть. Находился в наклонном положении и взывал гласом великим.
Разумеется, мы его осторожненько спустили с трапа вместе со всеми его принадлежностями, и ‘Георгия’ он не заработал… За дам!
— За дам! — подхватили остальные, а Нестеров снова засмеялся:
— Ты сам лицо духовного звания. — Он явно охмелел и, ставя рюмку на стол, чуть ее не разбил. — Ты апостол Павел.
— Совершенно справедливо, — согласился Константинов и повернулся к Бахметьеву: — Вам это тоже известно, молодой?
Он держался просто и великолепно. Нужно было так же спокойно и ясно ему отвечать, а в глазах уже плавал туман, и сердце стучало прямо в самой голове. Все-таки Бахметьев взял себя в руки:
— Так точно, Алексей Петрович, кое-что слыхал.
— Тогда представьте себе следующий случай… Только сперва выпейте сельтерской. Здесь жарковато, а она освежает. — И Константинов передал Бахметьеву бутылку.
Он, конечно, был самым лучшим человеком на свете. Как ясно он все увидел и как тактично умел помочь! Бахметьев был готов за него умереть, но высказать этого не мог.
— Алексей Петрович, я всегда… — и запнулся. — Большое спасибо.
— Ну так вот, — продолжал Константинов, делая вид, что ничего не замечает. — Стояли мы как-то раз на ‘Громобое’ в Гонконге, и приехал к нам новый поп, взамен того самого, который плясал качучу и окончательно спился.
Если вам известно мое почетное прозвище, то, вероятно, известно и то, что получил я его за несколько своеобразное цитирование вышеупомянутого апостола.
А попу это было не известно. Приехал он как раз в воскресенье, отслужил свою первую обедню и надумал произнести проповедь. Начал: ‘Братие, как говорил апостол Павел…’ Ну и сразу вся команда, а с ней и господа офицеры заржали, точно жеребцы. Он опять: ‘Апостол Павел рече…’ Опять ржут. Все девятьсот пятьдесят три человека, за исключением занятых вахтенной службой. Тут он окончательно растерялся и удрал в полном облачении курц-галопом.
Бахметьев смеялся до слез. Аренский от радости мотал головой, а Нестеров блаженно улыбался, потому что на большее способен не был. Один только Гакенфельт оставался невозмутимым и почти высокомерным.
И, взглянув на него, Нестеров вдруг помрачнел. Потом, видимо, пересилил себя и дрожащей рукой протянул к нему рюмку, чтобы чокнуться.
— Выпьем!
— Может быть, хватит пока что? — сухо спросил Гакенфельт.
Нестеров сразу изменился в лице, поставил рюмку на стол и немедленно начал вставать.
— Друг мой механик, — остановил его Константинов. — Хочешь, я тебя женю?
От неожиданности Нестеров снова сел.
— Меня? Зачем? — И, подумав, добавил: — Нет, не хочу.
— Ну, не хочешь, не надо. Тогда давай дальше пить. Только начнем с освежительного. — И Константинов налил Нестерову полный стакан сельтерской. Сделано это было с необычайной ловкостью. Нестеров до дна осушил свой стакан и сразу забыл о Гакенфельте.
— А я женился, — вдруг сказал Бахметьев.
— Да ну? — удивился Аренский.
— Невозможно, — не поверил Константинов.
— Факт. Женился. Как полагается.
Константинов неодобрительно покачал головой:
— Таким молодым совсем не полагается.
Аренский вдруг крикнул: ‘Горько!’ — и через стол полез целоваться, а Гакенфельт не то засмеялся, не то закудахтал.
От всего этого к горлу комком подступала тошнота, хотелось убежать и расплакаться, и не было никакого выхода. Но Константинов поднял руку и сказал:
— Стоп! Прекратим разговоры на печальные темы, Кто хочет мороженого?
И сразу в зале поднялся дикий шум и выкрики, и оркестр начал играть какой-то торжественный марш. И сквозь дым и туман стало видно, как все сидящие поднимаются и все как один смотрят на столик ‘Джигита’.
Но одним из первых вскочил на ноги Константинов.
— Прошу встать. Это их национальный марш, Бьернборгский. — И, когда встали остальные, вполголоса пробормотал: — Политическая демонстрация по нашему адресу. Ладно, я им тоже продемонстрирую.
Он первым зааплодировал, когда марш кончился, но, поаплодировав, вынул из кармана пистолет, положил его на стол и в наступившей полной тишине скомандовал оркестру:
— ‘Марсельезу’!
Два раза повторять свое приказание ему не пришлось, и зал быстро и исправно снова поднялся. Без восторга, конечно, но с полным уважением. Пистолет лежал у всех на виду.
— Что вы сделали? — ахнул Гакенфельт. — Она же революционная…
— Тихо! — ответил Константинов. — Это сейчас наш гимн. Другого у нас нет.
И они стояли навытяжку: Аренский, с глупой улыбкой, Гакенфельт, бледный и растерянный, Нестеров, о неожиданным светом в глазах, и торжественный Константинов. И в зале гремела широкая песня, придуманная совсем не ими.
5
Вечером вышли из дока и сразу стали под угол к борту транспорта ‘Мыслете’. Потом перетянулись к стенке и всю ночь грузили боевой запас. Утром должны были выходить.
Над морем висела мгла, и в бледном свете июньской ночи лица людей казались серыми пятнами. Смертельно хотелось спать.
Угольная пыль была везде. Смешанная с сыростью, она осаждалась на палубе и надстройках, облипала лицо, лезла в волосы и хрустела на зубах. От нее можно было взбеситься.
У баркаса, везшего торпеды, вдруг испортился мотор, и он добрых полчаса проболтался тут же рядом, в нескольких десятках саженей от миноносца. И не было никакой физической возможности ему помочь. Обещанный штабом минный унтер-офицер все еще не явился, и, как назло, исполнявший его обязанности минер Сухоносов при приемке торпед на борт сильно поранил себе руку.
Наконец все-таки торпеды были введены в аппараты.
Нужно было сразу взяться за их накачку, но тут прибыли из порта противолодочные бомбы, и на все дела не хватало рук.
Помыться Бахметьеву удалось около шести часов утра. Ложиться спать все равно было поздно, а потому он вышел в кают-компанию, сел за стол и налил себе стакан остывшего чая.
В углу дивана, сложив руки на животе, дремал старший механик Нестеров. Ему тоже досталось в эту ночь. Впрочем, и остальным было нелегко. Гакенфельт до сих пор разгуливал по палубе и руководил окончательной приборкой. Он, конечно, был неприятной личностью, но тем не менее отличным служакой. Здорово понял команду.
Кстати, он любопытно рассуждал. Говорил: чем больше дела, тем меньше всякой политики. Почему сейчас на миноносцах полная налаженность, а на больших кораблях черт знает что? Просто потому, что миноносцы плавают, а большие корабли торчат в гаванях. А в море, батюшка мой, революция или не революция, но команда все равно миленькая, потому что знает: без нас ей не вернуться домой.
И еще: дайте мне волю — я их от всех разговоров отучу. Будут у меня уважаемые свободные граждане опять на задних лапках бегать, а я на них плевать буду.
Это, однако, было уже не столько любопытно, сколько противно. Это была та самая пакость, которая разложила старую Россию. Нет, все-таки Гакенфельт был гнусным типом.
Сахар в стакане не растворялся. Пришлось съесть его просто так, а от этого снова захотелось пить. Бахметьев взялся за чайник, но, кроме разваренных чаинок, в нем почти ничего не оказалось.
Вообще с жизнью получалась какая-то сплошная чепуха. Надя приезжала с поездом восемь тридцать, а ровно в восемь миноносец снимался и уходил в Рижский залив.
Было чрезвычайно мало шансов снова попасть в Гельсингфорс раньше чем через два месяца, и все эти два месяца Надя должна была провести в полном одиночестве.
А возвращаться ей в Питер никак не годилось. Ее мать не могла ей простить всей истории с ее замужеством и теперь грызла ее с утра до вечера.
Хорошо еще, выручил товарищ по выпуску, барон Штейнгель. Обещал Надю встретить и отвезти на квартиру. К сожалению, совсем не на ту, о которой мечталось. В городе свободных квартир вовсе не было, и пришлось удовлетвориться не слишком удобной комнаткой у какой-то старой девы с громкой шведской фамилией.
К тому же проклятая старая дева согласилась их впустить только потому, что у них не было детей. Тоже казус. Ведь в самое ближайшее время она должна была заметить, что Надя готовится стать матерью. Что тогда?
Впрочем, Штейнгель обещал впоследствии подыскать что-либо более подходящее, а он был мужчиной надежным,
И чрезвычайно ловко делал карьеру. Прямо из корпуса попал в штаб минной дивизии каким-то самым последним флаг-офицером, но уже пользовался расположением начальства и имел вид солидный и деловой.
Нет, начинать службу нужно было не в штабе, а, конечно, в строю. На корабле совсем другие люди и другое отношение к делу.
Он был очень счастлив, что попал на миноносец, и все его судовые дела обстояли превосходно. Торпеды лежали в аппаратах, накачанные воздухом до полного давления. Бублик значительно сократился и стал совсем неплохим работником, а тараканий порошок, закупленный в достаточном количестве, действовал без отказа.
Тараканы, большие и маленькие, черные и рыжие, вдруг бросились врассыпную с буфета на пол, а потом по трапу на верхнюю палубу и с палубы через сходню прямо на берег.
Когда крысы покидают корабль, корабль непременно тонет, но тараканов эта примета не касается. Тараканы — просто мразь. Пусть они убираются ко всем чертям.
— Правильно, — подтвердил Константинов, а он был великолепным человеком и все знал. — Первую за дам! — И рукой со скрюченными пальцами разогнал тучу синего дыма.
Кают-компания уже стала залом ‘Берса’, и бледный Гакенфельт улыбался недоброй улыбкой. Нужно было встать и ударить его по лицу, но в ногах страшная тяжесть и руки не отрывались от стола. И Степа Овцын (почему Степа, которого он не видал с самого выпуска?) схватил его за плечо и тряс изо всей силы:
— Василий! Вася!
Как ни странно, но это в самом деле оказался Овцын, веселый и улыбающийся, в фуражке и с плащом, перекинутым через руку. Он стоял совсем рядом, и на его животе нестерпимо ярким пятном горел солнечный луч из иллюминатора.