Джаваховское гнездо, Чарская Лидия Алексеевна, Год: 1911

Время на прочтение: 145 минут(ы)
Лидия Чарская

ДЖАВАХОВСКОЕ ГНЕЗДО

ДЛЯ ДЕТЕЙ СРЕДНЕГО И СТАРШЕГО ВОЗРАСТА

Источник: Л. Чарская. Полное собрание сочинений. Издательство сестричества во имя святителя Игнатия Ставропольского, М.: 2006.

Сканирование, распознавание, вычитка — Глюк Файнридера

ГЛАВА 1

Весь день бушевала Кура. Ревели волны, косматые, страшные, о чем-то грозно ликуя и плача, набегали они и разбивались о подножия гор.
Весь день бушевала река. Не успокоилась и к ночи.
На небе залучились звезды. Тихий вечерний ангел с темными очами затеплил высоко золотые огни лампад.
Черные развалины крепости на высоком утесе, расположенном в самом сердце Гори, оделись темной, не узнанной миром, мрачной тайной.
Подползала, сверкая алмазными блестками, черная, гордая кавказская ночь.
А Кура все бушевала.

* * *

Статный татарин Амед, перевозчик, пригнал еще с утра свой паром к берегу и решил здесь остаться, пока не утихнет буря.
Не пришлось ему сегодня получить ни одного абаза [1] на обед. В такую погоду кто же захочет проехаться по Куре на пароме?
— Алла верды! Алла верды! [2] — шепчет он, тихо шевеля губами и обращая к Востоку взор. — Если и завтра река не уймется — ложись и умирай с голоду, Амед, или затяни потуже свой пояс и ступай в горы промышлять барантой [3], если допустит пророк.
И он накидывает бурку на голову, пряча лицо от разгулявшейся стихии.
[1] — Двадцать копеек.
[2] — Помилуй Бог.
[3] — Разбоем.

* * *

— Эй, кто тут! Необходимо перевезти на ту сторону господ! — доносится до Амеда сквозь шум волн и свист ветра громкий голос.
— Что они, с ума сошли там, на берегу?! В такую погоду невозможно двинуться с места на пароме.
— Ты это говоришь, Амед?
— Я говорю — переправляться на пароме в такую бурю нельзя. Обождать надо. Скажи это твоим господам, Николай! Мой слух не обманул меня? Это ты?
— Так. Селям алейкум [4], приятель!
— Алейкум селям! Кунаку приветствие и почет! Но переправляться нельзя. Надо обождать.
— Но нам нельзя ждать! Поймите же! Нам необходимо на ту сторону сейчас же. Сейчас!
Это уже не голос армянина Николая, старика-слуги из ближайшего духана [5], а молодой, звонкий и чистый, как серебро, девичий голосок.
[4 ] — Татарское приветствие.
[5] — Заезжий дом.

* * *

Амед зоркими глазами впивается во тьму, чтобы разглядеть, кто это говорит.
Там, на берегу, три фигуры. Две женские и одна мужская. И еще что-то странно изогнувшееся, жуткое по своей неясности. Что-то огромное, широкое, с крохотной головой, все в черном, как монах.
— Нам необходимо переехать сейчас! Во что бы то ни стало! — волнуется юный серебристый голос.
— Да! Да! Пожалуйста, перевезите нас! — говорит другой голос, как будто надорванный, слабый.
Амед колебался одну минуту.
Ах, эта Кура! В аду могут быть только такие реки. Когда он, Амед, был совсем еще мальчишкой, на его памяти снесло бурей мост на Куре. Завели паром после этого. Но и паром разве надежен?
— Не повезу! Не выдержит паром, — голос Амеда звучит угрюмо, почти свирепо.
Что, в самом деле?! Он создан не затем, чтобы умирать так рано, почти на заре жизни, одиноким, как тополь в горах.
Эта мысль едва-едва мелькает у него в голове и тут же гаснет.
Неожиданно маленькая ручка опускается ему на плечо.
— Послушайте! Пожалуйста, перевезите нас на тот берег. Возьмите с нас дороже, но перевезите. Нам необходимо быть там к девяти часам. И мы не смеем опоздать! Ни за что!
Голос звенит и рвется…
Фонарь с берега мигает от ветра, но все же может различить Амед при его слабом свете кудрявую белокурую головку под резиновым плащом, капризный излом бровей, властный ротик и большие синие глаза:
— Нам надо на ту сторону! Непременно!
Уже не просьба, а приказание. Губы складываются горделиво, строго.
— За полтумана [6] вы перевезете нас!
[6] — Туман — десять рублей.
И уже повернувшись назад, другим тоном добавляет энергичная молоденькая особа:
— Не бойтесь, мама! Входите на паром! А ее вы, Николай, поставьте сюда. Я буду ее держать обеими руками. Сюда, так… Прекрасно.
Мимо изумленного Амеда пронесли и поставили, прислонив к доске парома, какой-то безобразный черный предмет, тот самый, что поразил его своим видом на берегу. Потом фигурка в плаще протянула руку своей спутнице.
— Не бойтесь же, не бойтесь, мама. Сходите без страха.
— Но, Даня, дитя мое, я боюсь не за себя.
— Пустяки! Не волнуйтесь, мама, ради Бога. Опасность вовсе не так велика. Перевозчик получит целых пять рублей. Можно, кажется, постараться за эту сумму, — капризным, не допускающим возражения голосом доканчивает молодая особа. Потом слегка кивает головой.
— Можете идти, Николай! На том берегу, я думаю, найдется возница для нее, — говорит она, указывая пальцем по направлению стоявшего на доске парома предмета.
В душе Амеда борются тревога и радость.
С одной стороны, бешеные волны реки могут сломать паром, как щепку. И тогда гибель им всем, всем! С другой стороны — полтумана едва ли когда-нибудь зарабатывал за две недели он, перевозчик Амед!
Колебаний быть не может.
Он перевезет их! Перевезет!

* * *

— Совсем не так страшно! Совсем! — говорит дама в плаще. — Мама, мама! Да неужели же вы боитесь?
Пожилая дама не отрывается ни на минуту от клокочущих волн. Они заливают паром, до колен захлестывают ноги. О, какой холод! Какая ледяная вода!
Она вся мокра до нитки. Лихорадка. И это сердцебиение, это сердцебиение! Как оно ужасно! Но она старается забыть о себе и думает только о своей юной спутнице — о Дане.
Даня — ее Даня. Хрупкое, как стебель тепличного цветка, существо. Ей ли выносить такие ужасы — ей, Дане?! Завтра будет простуда, может быть, горячка. Но иначе поступить они не могли. Их там ждут. Если они не поспеют вовремя, придется заплатить огромную неустойку, а у них нет лишних денег. Даня права. Переправиться необходимо.
Амед точно так же чувствует это. Его тело напряглось, вытянулось, как стрела. Мускулы сделались стальными, напрягая все свои силы, он тянет за канат.
А вода захлестывает паром, беснуется, заливая их до колен.
Фигурка в плаще прижала к груди черный таинственный предмет и держит его обеими руками, обняв крепко-крепко.
Резиновый капюшон сполз с ее головки, волосы растрепались. Глаза сосредоточенно смотрят вперед.
В голове мысли: ‘Надо успеть на ту сторону до закрытия лавок. Купить новую обувь маме и себе. А потом сейчас же отправиться туда. Только бы не опоздать, только бы не опоздать’.
А Кура ревет, и клубятся ее холодные волны.
Вдруг невольно отвлекается фигурка в плаще.
— Что-то плывет там, вдали, прямо на нас! Вы не видите, Амед?
Татарин впивается глазами в темноту. Огромный остов, не то плот, не то плоскодонная лодка, мчится на них, мчится прямо на паром.
— Алла верды! Да это плот! Огромный плот из стволов деревьев, какой спускают дальние жители вниз по Куре для продажи дров на базаре в Гори!
Очевидно, плот снесло по реке. Ни одной человеческой фигуры не видно на нем. Черный, тяжелый, он несется по волнам.
— Клянусь бородой пророка! — говорит Амед. — Если он сшибется с нашим паромом, мы не выдержим, разобьемся!
— Так скорее же! Ради Бога, скорее вперед!
— Что можно сделать против воли Аллаха?! — отвечает угрюмо Амед.
— О!
Крик отчаяния вырывается у обеих женщин.
Амед усиленно перебирает канат руками.
Если паром успеет отплыть с середины реки, плот не заденет его. И тогда — спасение!
— Даня! Даня! Бедная ты моя Даня!
Пожилая женщина обвила руками свою юную спутницу. Слезы катятся у нее из глаз.
— Если суждено — умрем вместе! Господи, спаси нас! — шепчет она и незаметно крестит холодной, как лед, рукой белокурую головку.
А роковой плот все ближе, ближе.
Амед, с округлившимися от ужаса глазами, работает что есть мочи.
Но паром подвигается медленно, в то время как плот несется, подгоняемый стихией.
Синие глаза молодой девушки в плаще пронизывают тьму. Одна рука ее обвила плечи матери, другая странный предмет, теснее прижав его к груди.
— Боже мой, неужели нам суждено здесь погибнуть? — шепчет девушка.
— Амед, ты?
— Я!
— Брось паром. Прыгайте в лодку!
— Спасены!
Большая, ныряющая в волнах лодка, вернее, катер, подплывает к парому.
В ней несколько человек, лица которых трудно различить.
— Спасены!
Два женских голоса слились в один.
— Слава Тебе, милостивый Господи!
— Безумие плыть в такую бурю! — говорит сильный молодой голос. — Все, кто на пароме, торопитесь прыгать сюда.
— Никак сама княжна с вами? — изумляется Амед.
— Не время рассуждать! Помоги твоей попутчице сойти к нам и сходи сам.
Фигура поднялась с кормы лодки и, с трудом удерживая равновесие, протянула руки вперед. Пожилая женщина, с помощью Амеда, сошла с парома в лодку первая. За ней синеглазая девушка в плаще, не выпуская из рук странный черный предмет. Последним прыгнул Амед.
Лодка заметалась по беснующейся Куре.
— Держи прямо на перевоз, Аршак!
— Слушаю, княжна!
Оглушительный треск, точно водяной царь разбил в гневе свою грозную палицу о подводные камни Куры.
Это плот налетел на паром, разбил его вдребезги.
— Какое счастье, что мы успели!
Сердце пожилой женщины сжалось.
Не подоспей этот спасительный катер, она и ее Даня пошли бы на дно.
Болью зажглось сердце пожилой женщины. Что-то давит грудь, что-то душит…
Она хватается за бок, валится на корму…
— Маме худо! У нее сердечный припадок! — кричит Даня.
— Мама, мама! Голубушка! Не волнуйся! Опасности больше нет никакой.
Бледное, трепетное лицо склоняется над больной.
— Что делать? Что делать? — ломая руки, лепечет взволнованный голос.
И снова звучит гортанный, полный повелительных, не женственных ноток, властный приказ:
— Держи правее, Аршак! Амед, садись на весла за меня! Я помогу больной. Сандро, ты совсем выбился из сил, мой мальчик. И ты, Селим, тоже.
— Святая Нина, покровительница Грузии, помогает нам, ‘друг’!
— Я чувствую, у меня появились силы!
— Тогда соберите силы, друзья, и гребите вовсю. Берег в двух саженях только.
Стоп!
Катер ударяется с такой стремительностью, что находящийся в лодке рулевой падает на колени.
— Хвала светлым духам. Мы доехали, джаным-княжна![7]
[7] — Джаным — душа, душенька (ласкательное).
— Берег! Берег!
Кто-то легкий и гибкий прыгает на уступ береговой скалы.
— Давайте руки. К переезду нельзя. Кура затопила самый переезд! Выходи первая, княжна.
— Нет, нет! Вынесем сперва больную! Зацепляй багром, Амед. Зацепляй багром…
Шум реки покрывает крики, она стонет и бесится в гневе об упущенных жертвах.
С трудом цепь лодки обвивает столетний ствол береговой чинары.
На скале копошатся люди, зажигая фонарь.
Лодку подкидывает и бьет о прибрежные камни.
— Бога ради, осторожнее! Больная в обмороке. Сандро, Селим и ты, мой добрый старина Михако, поручаю ее вам, друзья.
Гортанный, характерный кавказский говор и до странности чистая русская речь.
Одинокий фонарь перевоза, чудом не затушенный бурей, слабо мерцает. Другой на скале.
Бережно выносят больную на берег. Даня, глотая слезы, идет подле матери, согревая ее похолодевшую руку в своих руках.
У перевоза ждет коляска.
— Я приказала выехать на всякий случай, — отрывисто говорит тот же гортанный голос, обращаясь к Дане. — Положите туда больную.
И, повысив его до крика, бросает в темноту:
— Валентин! Ты здесь?
— Здесь, ‘друг’, и со мною Павле!
— Подъезжайте ближе, сюда!
Из-за купы густо сросшихся чинар медленно выкатывается просторная коляска. За нею крошечный кабриолет.
Фонари, очевидно, потухли из-за ветра. Но нашелся потайной фонарик.
При свете этого фонаря больную осторожно укладывают на сиденье коляски. Незнакомка, бережно обняв ее, помещается подле.
— Садитесь! — говорит она Дане, стоящей у подножки экипажа.
— Но я не могу ехать с вами. Мне необходимо сейчас же туда, на концерт, — говорит она рвущимся от волнения голосом и, передохнув, продолжает: — у мамы обычный сердечный припадок. Это не в первый раз. Это пройдет. Ради Бога, не можете ли вы взять ее к себе на время, пока я не выполню своей обязанности. Потом я заеду за ней. Мы приезжие и остановились в духане на той стороне. Но туда немыслимо попасть теперь. Ночью я перевезу ее в гостиницу. Но пока вы оставите ее у себя, не правда ли?
Ручной фонарик мелькает на мгновенье перед бледным личиком и синими глазами.
— Боже мой! Да вы совсем ребенок! — восклицает гортанный голос, — как же отпустить вас одну так поздно?
Минута молчания, потом гортанный голос раздается опять:
— Будьте покойны, дитя. Я позабочусь о вашей матери. Поезжайте, если вам надо. Аршак проводит вас в кабриолете и привезет обратно ко мне, то есть к вашей матери. Я позабочусь о ней.
— Спасибо! Спасибо! Я не знаю, как благодарить вас! Я даже не могу различить в темноте вашего лица. А между тем вы спасли жизнь маме и мне! Кто вы? Дайте мне хоть взглянуть на вас! Как ваше имя?
— Я — друг! — звучит ласковый ответ. — Вы увидите меня скоро. Кончайте ваши дела. Аршак доставит вас ко мне. Жаль только, что вы так спешите. Вам бы надо переодеться, переменить обувь.
— Нет, нет! Я высохну по дороге. Я и так опоздала. Только не оставьте маму. Ради Бога, позаботьтесь о ней!
— Будьте покойны, дитя.
— Благодарю.
Даня крепко сжимает протянутую руку, потом быстро вскакивает на подножку, целует похолодевшее лицо матери и садится в кабриолет подле Аршака, осторожно уложив на переднем сиденье захваченный с собою молчаливый странный предмет.
— Можно ехать. Только поскорее! Прошу вас, поскорее.
— Да, да! Княжна-джаным приказала, значит можно! — отвечает Аршак и трогает вожжами лошадь.
— С Богом! Возвращайтесь скорее! Будем вас ждать! — раздается вдогонку гортанный голос.
Какой милый этот еще так мало знакомый, но уже бесконечно близкий голос неизвестной спасительницы.
— Кто она — ваша княжна? — обращается Даня к своему соседу, когда они отъехали немного от коляски и людей.
— Как?! Ты не знаешь, госпожа?! — восклицает тот с удивлением.
— Святая Нина, просветительница Грузии! Неужели вы не слышали ничего о ‘друге’ и ‘княжне’? — прибавляет он.
Даня, нетерпеливая от природы, начинает волноваться:
— Скажите же, кто она! Кто спас меня и мою мать от смерти?
— Кто? — голос ее соседа вздрагивает от затаенной гордости, когда он говорит: — Кто она? Она солнце и счастье Джаваховского гнезда! Она роза Гори и орлица Дагестанских гор! Она улыбка ангела и благоуханная азалия долины! Она — названная княжна Джаваха, Нина Бек-Израил.

* * *

Девять часов вечера. Концерт, устроенный в зале учительской семинарии в Гори, в самом разгаре.
Уже проиграл на скрипке чахоточный артист из Тифлиса, и вся розовая от смущения исполнительница цыганских песен успела пропеть несколько веселых вещиц и столько же грустных, а высокий, бритый, плотный человек уже передал ‘на бис’ комичный рассказец о поросенке. Наступало время исполнения одного из самых интересных нумеров концерта: юная, очень талантливая артистка из Петербурга должна была выступить на эстраде собрания и исполнить несколько ‘нумеров’ на арфе.
В афишах не было указано, какие пьесы она исполнит, потому что молодая артистка была импровизаторшей на арфе: она сама сочиняла все те пьесы, которые исполняла в концертах и сочиняла их тут же, во время игры, ‘импровизировала’ их. Это еще более усилило интерес к артистке, не учившейся, как говорили, ни в одной школе, и между тем успевшей приобрести уже громкую известность. Арфистка была в полном смысле талант-самородок, взлелеянный на свободе.
Послушать юную петербургскую гостью собралась самая разнообразная, самая пестрая публика, какая только бывает в Гори. Тут были и армяне, и грузины, и русские, были горцы в своих живописных костюмах, были мужчины и женщины, старики и юноши, пожилые дамы и молоденькие барышни, словом, настоящая толпа закавказского гнездышка, притом шумная, нетерпеливая.
— Где же эта артистка? Разве ее нет в зале? — спрашивали слушатели друг друга.
Грузинский, армянский и русский говор слился воедино.
— Что же, однако! Неужели еще не явилась? Но артистки не было. Она, очевидно, опоздала.
— Возможно, что и совсем не приедет, — говорит какой-то полный армянин.
— Да и немудрено, — замечает другой. — В такую погоду переправляться через Куру рискованно.
— Не только рискованно, а просто опасно! — вскрикивает первый.
— Очень жаль, если концерт окончится без нее. Только ради нее я билет взял, — говорит кто-то, вмешиваясь в разговор.
— Я потребую деньги обратно, если она не выступит, — сердито произносит высокий черкес.
Вдруг в зале появляется какой-то господин, похожий на артиста, и заявляет:
— Приехала, сейчас только приехала! Говорят, Кура сорвала паром, не было переправы. Остановилась в духане за рекою. Что мудреного, что опоздала! Бедняжка!
Встревоженный, взволнованный, чуть живой от хлопот распорядитель проносится по зале, вылетает на эстраду, бледный, с горящими глазами, с типичными глазами грузина, и анонсирует во весь голос:
— Администрация концерта просит извинения у снисходительной публики. Госпожа Надежда Ларина опоздала не по своей вине. На Куре буря, смыла переправу. Артистка была на волос от смерти. Сейчас обсушится и выйдет играть.
Гром аплодисментов покрыл речь распорядителя.

* * *

С горящими глазами, с бледным, взволнованным лицом, в скромном черном платье, едва успевшем высохнуть у камина в вестибюле, с завитыми самой природой белокурыми кудрями, тоненькая, гибкая в свои пятнадцать лет Даня Ларина выходит на эстраду.
Под аплодисменты садится она на стул, обнимает арфу, кладет тонкие белые пальчики на ее холодные певучие струны. Минуты три настраивает их, уверенно, спокойно.
О, ей не привыкать! Ведь она давно странствующая арфистка. Это ее чуть ли не двадцатый концерт. Уже год, как она ездит с матерью, ее учительницей в то же время, бывшей когда-то настоящей артисткой, обожавшей арфу и учившейся играть на ней много лет. Ездит, кочуя из города в город. У нее нет школы, но зато есть талант. С детства и мать, и все окружающие, кто знал ее, Даню, твердили ей это.
Талант! Да, она сама лучше, чем кто-либо другой, знает это!
Она рождена для славы! Для одной только славы!
Мать говорит ей часто: ‘Если бы ты имела возможность поступить в музыкальные классы, из тебя вышла бы большая музыкантша, крупная, редкая на диво!’
Но, увы! Этого нельзя!
С тех пор как у Анны Михайловны Лариной болезнь сердца, она должна была бросить уроки, которые давала до сих пор, и Даню учить не может больше: нет физических сил. Нанять же учителя — дорого.
А тут еще из гимназии исключили Даню за нерадение, за лень, за резкость.
Пришлось превратить девочку в странствующую арфистку, чтобы зарабатывать свой хлеб импровизированной игрой на арфе.
Когда-то, когда был жив отец, они не нуждались. Потом обнищали. В душе Даня не может примириться со своей участью. Даня считает себя сказочной царевной, превращенной в бедную арфистку. И верит, верит в то, что недолги колдовские чары, что силою своего таланта она разобьет их, и что они с матерью будут еще знатны и богаты и все станут завидовать им.
Даня — тщеславна. Роскошь, власть над людьми влекут ее к себе с детства.
В мечтах она всегда так и рисует себя зачарованной царевной из сказки. И любит, бесконечно любит себя.
В своем скромном черном платье и еще не высохших вполне и обезображенных водою башмаках юная концертантка все же улыбается гордо и победно.
Ее сила — в ее игре.
Она — талант, красивый, юный, своеобразный. И при помощи его она достигнет власти над людьми, над злой и жестокой судьбою.
И гордая, вдохновенная этим сознанием, она улыбается ясно и кладет пальцы на струны.

* * *

Первый аккорд.
Все стихло в зале — и полилась песнь. Все пережитое в детстве, в отрочестве, в юности выразилось в ней.
Раздались звуки, тихие, баюкающие, как колыбельная песнь.
Розовая детская, маленькая белая постелька. В ней Даня. Она протягивает ручонки, смеется:
— Мама! Папа! Подойдите ко мне.
Подходят оба, улыбаются, целуют, ласкают.
Ах, какая крошечка! Какой душонок их дорогая детка. Белокурые кудри, синие глаза — маленькая фея! А слух! Какой у нее слух! В три года она уже наигрывает несложную песенку, заученную у матери.
Талант!
Радость, счастье, солнце и розы ждут их Даню.
Какие скорбные, скорбные звуки!
Зачем ты извлекаешь их из недр своих, золотая, прекрасная, певучая арфа?
Нарядная пестрая публика беспокойно тоскует на своих местах.
А звуки все летят и стонут.
Они говорят о том, чем полна теперь Данина душа.
Какой мрак! Какая темнота!
Завешены плотно зеркала в гостиной. Посередине черный гроб. В нем отец с печатью на лице непроницаемой. И этот напев печальный и протяжный: ‘Со святыми упокой!’
И плач матери. И стон тоски и первого недетского горя, вырванный смертью родимого из груди ее, Дани!
О, этот стон! Ты сумел хорошо повторить его, гордый, красивый инструмент!
И еще звуки.
Игривые, нежащие, сверкающие, как весенние ручейки.
Гимназия. Первые грезы отрочества, первые подруги.
Смех, шутки, игры и восторг, детский чистый восторг перед ее, Даниным, талантом.
Прибегают слушать по вечерам подруги в их убогую квартирку, слушать ее, Даню, играющую на арфе.
У нее будущее — светлое будущее сказочной царевны.
А раз будущее и талант — к чему учиться?
Не учится Даня. Грубит. Ленится. Гордыня обуяла ее. Она — талант!
Ее исключают. Осмеянная, уходит она, но все же гордая, как эти звуки арфы, как сказочная царевна. Опять рыдает золотая струна. Стонет аккордами арфа. В ее песне новое горе. Мать болеет, слабеет с каждым днем. Болезнь сердца. А жить так надо, так надо для Дани. Для нее одной.
Первый концерт!
О, ликуй, ликуй, золотой, прекрасный, сказочный лебедь! Мчитесь победно, пламенем зажигайтесь, радостные, дивные звуки!
Какой успех! Она, Даня — царица вечера, царица концерта, признанный людьми недюжинный талант!
О, милая арфа! О, милая золотая подруга! Как она пела в тот вечер! Как пела! Казалось, сами струны играли, рея, как птицы! И сейчас она поет так же.
Раздвигаются белые стены. Исчезает пестрая толпа. Воздвигается дворец из яшмы и гранита. Она там на мраморных ступенях. А перед ней склоняются толпы невольников, подданных, вельможи и цари. Она — могучая царевна. Она — дочь таланта! Его любимое, желанное дитя!
У нее власть над людьми. Она знатна и богата! О ней говорят и преклоняются все перед ней.
Теперь арфа уже не стонет, не рыдает. Гордо звучит торжествующая песнь.

* * *

Публика стихла. Слышен, кажется, полет мухи в огромной зале. Глаза впились в юную арфистку. В ушах ее чарующая мелодия, полная света и образов.
Замолчали струны. Оборвалась песнь. Но не минуло очарованье.
Даня встала, торжествующая, как только что сыгранная ею импровизированная мелодия, бледная, еще не очнувшаяся от вдохновения.
Встала и с достоинством наклонила белокурую головку.
Тишина.
Но уже спустя секунду гром аплодисментов летит навстречу артистке.

ГЛАВА 2

— Молодая арфистка еще здесь? Мне надо поговорить с нею!
В дверях собрания стоит статный, плотный мальчик, вернее, юноша, лет пятнадцати на вид. На нем серый бешмет с газырями. Вокруг талии чеканный пояс. За поясом изящный кинжал с усыпанной камнями рукояткой. В руках белая папаха. Черные кудри падают на лицо, на белый высокий лоб, на гордые, тонкие брови, на мечтательно-задумчивые глаза — глаза грузина.
— Я Сандро, Сандро Данадзе из Джаваховского гнезда, — говорит мальчик распорядителю концерта, столкнувшемуся с ним в зале, — я послан сюда княжною Ниной за приезжей арфисткой. У нас несчастье в гнезде.
— Что? Что такое случилось?
— От Бек-Израил я послан сюда. Где барышня-арфистка, приезжая из Петербурга?
Быстрым взором окинув зал, Сандро замечает ту, которую ищет.
Несколько шагов, и он у эстрады, посреди которой стоит Даня. Она еще кланяется, полная достоинства, сознания своего превосходства. Толпа ей бешено рукоплещет.
Сандро видит бледное, вдохновенное лицо, горящие глаза. И острая жалость вливается ему в сердце.
— Бедная! Бедная! Она не знает ничего!
Тремя прыжками он пролетает лестницу, ведущую на эстраду.
— Что вы делаете! Туда нельзя! Посторонним вход туда воспрещен! — несется ему вслед недовольный говор.
Он на эстраде. Вытянул шею, протянул руку.
— Послушайте, поезжайте скорее домой. ‘Друг’ послал меня за вами. Ваша мать. Ей очень худо. Она хочет вас видеть! Сейчас же едем туда!
— Вы говорите, с мамой худо?!
Точно черная туча разорвалась над головой Дани. Руки ее крепко цепляются за широкие плечи юноши.
— Вашей матери дурно. У нее сильный припадок. Она зовет вас!
— Сейчас! Сейчас!
Смутно, как во сне, Даня направляется к выходу. Следом за нею кто-то приказывает нести арфу. Чья-то рука предупредительно всовывает ей в руку конверт с деньгами — условленную плату за участие в концерте. Не слыша аплодисментов, Даня выбегает на улицу.
— Аршак! Подавай скорей! — кричит Сандро и помогает сесть в кабриолет своей спутнице.
— Скорее! Скорее во имя святой Нины, Аршак!
— Мчусь, как горный джейран!
Улицы Гори слабо освещены. Многие фонари затуманены бурей. Кабриолет летит, едва касаясь колесами мостовой.
— Скажите мне, что с мамой! Ради Бога, скажите!
Голос Дани глух, чуть слышен теперь. Но Сандро его все же расслышал. И он отвечает криком, заглушая бурю:
— ‘Друг’, я и Селим привезли ее в ‘гнездо’, внесли в кунацкую, положили на тахту. ‘Друг’ дал ей понюхать лекарства. И она пришла в себя, стала звать вас, допытываться, где вы, стала плакать и жаловаться на боль. Потом опять с ней случился припадок. Тогда ‘друг’ сказал мне: ‘Сандро, бери Ворона и мчись в собрание. Найди эту девочку и вези сюда’. И Сандро оставалось повиноваться.
— Вы были верхом? Где же лошадь?
— Селим сопровождал меня. Он бегает как стрела. Мы были у подъезда собрания почти в одно время, я конный, он пеший. Сейчас он уже дома с конем!
— Батоно [Господин] и мы дома сейчас!
Это говорит Аршак, поворачиваясь с переднего сиденья.
Сердце Дани вспыхивает и дрожит.
Город, с его узкими азиатскими улицами и широкими площадями, остался позади.
Они в предместье.
Темные купы деревьев кругом. Сквозь них светятся огоньки. В темноте слышен рев.
— Это Кура. Не бойтесь. Она под горой. Как видно, за ночь не утихнет буря. Но вот мы и приехали. Выходите и доверьте мне вашу ношу. Не бойтесь, Сандро обойдется осторожно с ней.
— Это арфа.
— Знаю.
Из-за купы чинар вынырнула высокая гибкая фигура с фонарем в руках.
— Сандро, ты?
— Я. Ты уже дома, Селим!
— А ты как думал? Или Аллах не наградил Селима парою ног, сильных, как орлиные крылья? Или Селим жалкая девчонка, что не умеет справиться с конем?
— Но ты загнал Ворона до полусмерти, несчастный! Я слышу, как он тяжело дышит у ворот.
— Ха-ха! Или ты забыл, что Ворон и Селим оба родом из Кабарды и что горец больше жизни щадит коня?
Татарский говор звучит насмешкой.
Но Даня не слышит и не видит того, кто освещает ей путь. Свет фонаря падает на широкую чинаровую аллею. Деревья шумят, переговариваясь с бунтующей Курой.
Вдали показывается освещенное всеми окнами здание, с плоской кровлей, обнесенное крытой галереей.
Кто-то проворно сбегает со ступеней крыльца.
— Это вы, Селим, Сандро?
— Мы! Мы! И привезли ее.
— Скорее! Скорее!
Мягкий голос долетает до ушей Дани. Перед ней невысокая, худенькая дама, при освещенных окнах ясно видны ее черты. Бледное, кроткое лицо с огромными черными, грустными глазами. Из-под башлыка бурки, накинутого на голову, выбиваются черные же с заметною сединой волосы.
‘Точно у мамы!’ — проносится в голове Дани, и она бросается незнакомке на грудь.
— Бедное дитя! Бедное дитя!
Руки неизвестной дамы обвивают плечи Дани, губы касаются ее лба.
— Идем скорее, идем.
Сноп яркого света. Глаза, широко раскрытые до сих пор, ослепленные ярким светом, смыкаются помимо воли и в первую минуту не могут увидеть ничего.
Но понемногу они различают.
Большая просторная комната.
На полу войлок и ковры. Коврами же покрыты пестрые тахты. Углубления в стене в виде кресел. Дрова пылают в камине. Висячая лампа озаряет комнату.
— Сандро, ты побудешь с гостьей, а я пойду, приготовлю больную. Погрейтесь у бухара, дитя мое!
Незнакомая дама говорит мягко и нежно.
Даня успокаивается.
При свете лампы лицо незнакомки еще более влечет ее к себе. Такое чарующее, такое скорбно-прелестное лицо! Точно добрая волшебница, повстречавшаяся ей в пути.
Но волшебница исчезает, мягко ступая по коврам. Перед ней Сандро.
— Это наша рабочая комната, — говорит он, — мы занимаемся здесь за большим столом. А рядом кунацкая, горница для приема гостей. Там сейчас ваша мать. Здесь наше царство.
— Чье ‘наше’? — роняет Даня, чтобы что-нибудь сказать, в то время как уши ее напряженно ловят каждый звук за стеною, стараясь угадать, что происходит там, за дверьми.
— Наше — то есть детей Джаваховского гнезда. Наше — то есть Гемы, Валентина, Селтонет, Селима, Маруси и мое.
— Вы сироты?
— Да. ‘Друг’ нам все. ‘Друг’ нам мать, отец, учитель. Она солнце, восшедшее над Джаваховским гнездом. Тетя Люда — ее помощница. Нам хорошо здесь, как вечерним звездам в бархатном небе.
— Вы русский?
— Я алазанец, грузин. И Гема тоже. Мы брат и сестра.
— А Селим?
— Он родом из Кабарды, также и Селтонет. Маруся — кубанская казачка, а Валентин…
Он хочет прибавить что-то, но внезапно прикладывает палец к губам.
Шепот привлекает внимание обоих. Какая-то возня. Потом знакомый повелительный голос бросает властно:
— Ни с места! Говорю тебе, ни с места, Селтонет! — и легкие быстрые шаги за дверью.
Фраза, готовая вырваться из груди Сандро, замирает на губах.
Даня широко раскрывает глаза от изумления.
— Кто это?
На пороге комнаты странное видение: пестрый шелковый кафтан, алые шальвары, на голове легкое, как дым, покрывало поверх шапочки, низко насаженной на лоб. Целая масса монист и ожерелий вокруг смуглой, тоненькой шеи. Среди черных смоляных косичек, извивающихся вдоль плеч и стана, — мглистые, пламенные глаза. Странные глаза, любопытные и упрямо-настойчивые, лукавые и недобрые в одно и то же время. Ноздри вздрагивают. Взор сверкает. Хищной улыбкой приоткрыт пунцовый маленький рот.
Странное видение подбегает к Дане и оглядывает ее.
Потом протягивает руку к двери.
— Ты дочка той, что лежит там?
— Да! — срывается с губ Дани. — Ей хуже? Она умирает? Скажите же!
Странное существо глядит, не отвечая ни слова.
Глядит, точно изучает Даню, точно старается запомнить ее всю — в одно мгновение всю. Потом поднимает высоко руку и лепечет таинственно:
— Сердце… у той, у гостьи в кунацкой уже не стучит. Селтонет клала ей руку на бок. Сердце молчало. Ты опоздала. Твоя мать умерла. Это так же верно, как зовут меня Селтонет!
— А-а-а!
Крик, похожий на стон, срывается с побледневших губок Дани, заглушая на мгновение и свист ветра, и дикие вопли Куры.
Даня шатается, цепляется руками за пустоту и с тем же воплем падает на руки подоспевшего Сандро.
— О! Зачем ты сказала это?! Зачем? Ты убила ее, Селтонет! — говорит он грустно.

* * *

Вечер. Темные тени падают на сад, дом и галерею. Кура шумит как будто тише, добрее.
Неслышно проходят часы. Луна то прячется, то опять выходит из-за облака.
В круглую комнатку входит женщина в белом ночном капоте.
Другая, молодая, черноволосая, поднимается ей навстречу.
— Что, Люда, ей хуже?
— Нет! Девочка в том же положении. Но я пришла поговорить с тобою о другом. Амед-перевозчик приходил благодарить тебя, душа моя, за твою щедрость.
— Ах! Стоит ли об этом говорить? Пустое!
— Не пустое, Нина, золотая душа. Ты дала ему денег на постройку нового парома больше, нежели следует. Он призывает на твою голову благословение Аллаха и всех его ангелов. Если б ты видела его лицо! Оно сияло, как солнце.
— Да. Но девочка… Она должна жить, Люда. Было бы ужасной бессмыслицей погибнуть ей теперь.
— С твоим терпением и умением ты спасешь ее, Нина.
— О, люди бывают часто бессильны помочь себе подобным, голубка моя. Но клянусь родным моим Востоком, я приложу для этого все мои силы, все мое старание, весь мой разум, что даровал мне Господь. Прикажи Маро позаботиться о покойной. Мы похороним ее, пока девочка без памяти. Так будет лучше.
— Ты устала, моя Нина?
И худенькая рука старшей подруги ложится на чернокудрую голову младшей.
— Разве я устаю когда-нибудь, Люда? Имею ли я право уставать?
Черные, чуть-чуть суровые глаза улыбнулись.
— Я приду сменить тебя перед полуночью, Люда, а теперь с Богом, к больной. Если будет ухудшение, пришли за мною. Мне надо приготовить лекарство.

* * *

Неслышно уходит Людмила Александровна Влассовская, помощница Нины. Снова остается одна молодая княжна. Одна со своими мыслями, с ночью, с ревом Куры за окнами и дальними звездами на бархатном небе. Руки, привычные к движениям, смешивают лекарственные снадобья в расставленных перед нею графинах и пузырьках, а мысли кружатся в голове.
Она — Нина Бек-Израил, названная княжна Джаваха, приемная дочь всеми уважаемого князя Георгия Джаваха, он умер давно, да будет ему пухом родимая грузинская земля. Она, Нина, не грузинка. Ее родители, крещеные лезгины, погибли в бурю, задавленные обвалом в горах. Они родом из далекого дагестанского аула Бестуди. Ее мать, Бэла, или Елена, была дочь старого Хаджи-Магомета и родная сестра покойной жены князя Георгия Джаваха. Отец ее, Израил, или Арсений по крещению, сын наиба того же аула Бестуди. Они крестились, убежав из гор. Потом погибли.
Нина помнит себя уже сиротою в доме князя Георгия Джаваха. У того умерла лет за шесть до ее рождения любимая и единственная дочь, красавица Нина, ее тезка, подруга Люды по институту.
И вместо погибшей дочери, в память ее, князь Георгий двух других взял к себе: чужую ему Людмилу Александровну Влассовскую и свою крошку-племянницу Нину Бек-Израил [9].
[9] — Более подробно история всех этих лиц рассказана в повестях Л. А. Чарской: ‘Павловские затворницы’, ‘Княжна Джаваха’, ‘Выпускница’ и ‘Горянка’.
Детство свое Нина помнит прекрасно. Скачки по горам, уроки с Людой, поездки к дедушкам Мешедзе и любимому Хаджи-Магомету в горный аул Бестуди, в глубь Дагестана.
По натуре она скорее юноша, нежели девочка. Она лихо управляет конем, скачет по горам, как горец прыгает через трещины и бездны и джигитует не хуже горного наездника-абрека. Ее детство — восточная сказка, сотканная из солнца, горного воздуха, журчания ручьев и дыхания роз в долинах и ущельях.
И вдруг первое огромное горе, как пропасть, раскрывшееся перед нею: ее названный отец и дядя умирает внезапно.
Она одинока. Она — богатая наследница всех джаваховских богатств. Дальняя родственница и опекунша, бабушка, не может ужиться с нею, с ее дикой душой, вольной и трепетной, и выживает ее из дому.
И вот она в учебном заведении, в институте.
Друг Люда не оставляет ее и здесь, берет место классной дамы в том же институте, пока Нина не кончает курса ученья.
Наконец-то закончен он. Манит жизнь, манят розовые мечты о воле, о далеком дагестанском ауле, где ждет ее суровый с виду, но добрый, добрый дедушка Хаджи-Магомет.
Другого дедушки, наиба Мешедзе, уже нет в живых и жены его тоже: умерли оба, заочно именем Аллаха благословив ее, Нину.
Она и Люда едут обе туда, в Бестуди, повидать старого деда Магомета, отца матери, обожавшего свою внучку Нину. Счастливая, радостная летит Нина в родимый аул. Вся ее горячая кровь, кровь прирожденной татарки-лезгинки закипает в ней. Родина! Родина!
Но — какой ужас! — в далекой сакле далекого аула она находит полумертвым любимого старика: дедушку Хаджи-Магомета насмерть ранили в горах барантачи-разбойники, прельстившись его богатым вооружением и одеждой. Он еще дышал, когда приехали они с Людой к нему.
Весь в страшных ранах, умирающий старик — и она бессильна помочь ему чем-либо! Если бы она умела лечить! Если бы умела проникнуть во все тайны врачебной науки!
Он умер у нее на руках, истекая кровью, а она тут же над теплым трупом, проклиная свое детское бессилие, поклялась посвятить себя всю на пользу ближних.
Она решила учиться. Учиться, читать, работать, изучать дома врачебные книги и в то же время помогать всем тем, у кого нет опоры, у кого умерли или убиты родители, кто беспомощен и слаб.
Под рев Куры, в знойной ласке восточной ночи она вспоминает картины прошлого.
Хаджи-Магомет любил детей. И в память его она, Нина, решает устроить у себя детский сиротский дом-питомник.
Она объезжает свою милую, прекрасную родину, выискивая несчастных сирот, нуждающихся в помощи и покровительстве. В Петербурге узнает она горькую новость: ее институтский любимый друг, уроженка холодной Финляндии, Лидия Рамзай, потеряла родителей и разорена. Но Лидия не унывает. Лидия хочет учиться, усиленными занятиями заглушить тоску. У Лидии есть брат, двенадцатилетний мальчик. Его берет Нина в свой питомник, чтобы дать возможность подруге свободно уехать за границу, посещать лекции в университете, сделаться врачом.
Берет, обещает заботиться о нем, как о родном сыне. Потом летит назад домой, в Грузию.
В Алазани убивают бедную грузинку какие-то грабители, напав на усадьбу одинокой беззащитной вдовы. Ее дети, тринадцатилетний Сандро и десятилетняя Гема, переходят к Нине. Сын кабардинского абрека Селим лишается отца, остается сиротою. И его берет Нина к себе, не глядя на то, что Али — абрек, известный всей Кабарде и Грузии разбойник. С черноокой Селтонет та же история. Ее, сироту, спасает Нина в то время, как девочку везут в Турцию продавать в неволю какие-то темные люди, не то персы, не то татары. И, наконец, Маруся. На Кубани встречает Нина осиротевшую девчурку, русскую казачку.
В ‘гнезде’ старой Джаваховской усадьбы нет различия наций и племен. Тут русские, грузины, татары — все, кто нуждается в помощи благородной княжны. Она дала слово у могилы дедушки Магомета быть ‘другом’ всего несчастного человечества и свято сдержит его.
Она богата. Денег хватит на ее питомник. И сил должно хватить тоже.
Ей помогают ее верная Люда, князь Андро Кашидзе, ее родственник, мулла из соседней мечети, русский священник и старый Михако, дядька детей. Но больше всего ей помогает ее разум, ее смелое сердце. Она уже не прежняя институточка Нина. Она выросла за эти дни горя, тревог и забот. Уже два года идет эта полная нравственного удовлетворения в труде и заботах о близких молодая жизнь. И Нина доведет до конца свою миссию. Дедушка Хаджи-Магомет, ее названный отец князь Георгий Джаваха, ее родители могут спать спокойно в своих могилах.
Теперь ее мысли полны новой питомицей Джаваховского гнезда — этой молоденькой арфисткой, попавшейся ей на пути так неожиданно и странно. И она должна вернуть ей здоровье, должна дать возможность прожить светло и прекрасно на радость и пользу людям, как живет теперь она сама — Нина Бек-Израил.

* * *

— Вот еще азалии, Сандро. Вот розы. Смотрите, какая она красивая стала теперь!
— Покойники не могут быть красивыми, Гема.
— О, я не знаю, но, мне кажется, она так хороша.
— Скоро придет мама. Будут петь печальные напевы и понесут на Горийское кладбище гроб.
— Перестань, Гема! И без тебя тошно. Девочка третьи сутки не приходит в себя. Но она должна жить. Должна! ‘Друг’ сказала, что она не умрет. Так и будет. Клянусь вам, так и будет! Да, вот увидите.
Русая головка трясет убедительно двумя пышными до колен косами, а румяное задорное личико полно милой настойчивости. Марусе Хоменко, при всем нежелании, нельзя не поверить.
— Ну, конечно. Выживет, что и говорить. Раз ‘друг’ сама взялась за лечение, так иначе и быть не может.
Сандро пожимает плечами. Он верит в ‘друга’. Так верит этот Сандро. Только личико Гемы, поэтичное, худенькое, все в голубых жилках, с большими карими печальными глазами, с темными локонами, выбившимися из-под мингрельской шапочки, полно сомнения.
Она лишь на мгновение увидела тогда, в тот роковой вечер, белокурую голову и синие, остановившиеся в горе глаза юной незнакомки и уже успела полюбить ее.
Юная гостья, точно сказочная фея, прилетела к ним из бури и ночи, в роковой час. Так неужели же она улетит опять? Неужели же умрет, как и ее мать? Невозможно!
— Девочки! Вот вам еще розы.
В маленькую часовню, куда члены гнезда собираются молиться по утрам и где теперь в глазетовом гробу лежит Анна Михайловна Ларина, украшенная цветами, входит еще кто-то.
Он меньше Сандро и уже его в плечах. Его руки белы и красивы. У него ноги аристократа по своему изяществу и миниатюрности. Скромный фасон ботинок не может скрыть их форму.
Ему лет около четырнадцати, но он кажется старше. У него чуть сощуренные, слишком усталые для юношеского возраста глаза. Надменное и серьезное лицо с тонкими, но некрасивыми чертами. Изящное, полное достоинства лицо. Он похож на переодетого принца в своем сером с красными газырями, как и у Сандро, бешмете, перетянутом таким же чеканным кушаком.
— А, Валентин! Наконец-то! Как хорошо, что ты пришел. Мы успеем украсить покойницу до панихиды. Но где ты взял столько красивых роз? — спросил Сандро.
— Мне их дал Павле из оранжереи тети Люды.
— Ты не видел Селима и Селтонет?
— Они оба над обрывом. Я видел торчащую бритую голову Селишки между скал. Баранья голова, что и говорить. Разбойник!
— Ха-ха-ха! Правда, что разбойник! Правда, Валь?!
И Маруся Хоменко заливается смехом, по-детски хлопая в ладоши.
— Но ты с ума сошла. Здесь покойник! — произносит Сандро, и черные глаза его вспыхивают гневом.
— Пожалуйста, без замечаний. Я тебе не Гема. Ты мне не брат.
— Ты и Гема — Кура и Рион. Две реки по нраву. Ты вечно беснуешься и хохочешь, она полна печали и тоски. С обеими, как с женщинами, возни немало.
Сандро говорит это сердито, передергивая плечами. Это его привычка — привычка маленького мужчины, помощника ‘друга’.
Гема улыбается, Маруся конфузится и краснеет до ушей.
В четырнадцать лет не уметь себя сдерживать нисколько, да еще здесь, в присутствии смерти…
Она косится на глазетовый гроб, засыпанный цветами. В нем лежит незнакомая женщина с суровым, скорбным лицом. Или от игры зажженных свечей лицо ее кажется таким суровым?
Покойница, умершая в чужом доме, на чужих незнакомых руках, не успевшая проститься с дочерью, могла ли она отойти спокойно?
Жалость прокрадывается в веселое сердечко Маруси, вольной казачки с Кубани, умеющей звонко петь и звонко, заливчато смеяться.
Она берет розы, принесенные Валентином, и сыплет их на мертвую грудь.

* * *

Как сквозь сон слышит Даня странные, полные тоски напевы. Или это на самом деле сон?
Иногда, открывая глаза, видит она чистую, светлую комнату, выкрашенные голубой масляной краской стены и клочок синего неба. У окна — старую чинару. Она, точно сторож, караулит окно. Под нею цветут розы.
И опять слышатся напевы, тягучие, больные, напоминающие что-то горькое, мучительное из далекого детства.
Но что, припомнить нельзя. Нет сил на это.
У своей постели она часто видит ту, к которой так повлекло ее недавно.
Но когда именно — она тоже не может этого постичь. Печальные глаза, седеющие волосы, нежное лицо.
Раз она спросила:
— Кто вы?
Та отвечала кротко, чуть слышно:
— Та, кто любит вас.
С этим ответом снова впала в забытье Даня.
А в это время отпевали и хоронили на соседнем Горийском кладбище ее мать.
Но она этого не сознавала.
В эти ужасные дни у нее была горячка.

* * *

— Ну, что, как дела, сердце мое Люда?
— Нина-джан, ей лучше, она приходит в себя.
— Наконец-то. Мои снадобья помогли телу. Теперь попробуем помочь ее мыслям и душе.
Нина Бек-Израил, названная княжна Джаваха, девушка лет восемнадцати, кажущаяся много старше своих лет, с черными, туго заплетенными косами, с почти суровым лицом, с проницательным, властным взглядом, подходит к постели больной.
Ее сильная, скорее мужская, нежели девичья рука осторожно опускается на белокурую головку.
На исхудалом лице Дани нет ни одной мысли. Это маска. Красивая маска. Скульптурное в своей неподвижности лицо.
Ее душа спит. Спит сном безумия.
Это видно. Мысль улетела из этой прелестной головки.
— Люда, — говорит Нина, и ее гортанный голос приобретает несвойственную ему мягкость и доброту, — Бог посылает в наше гнездо новое живое существо. Мы берем его на свою ответственность. Люда, слышишь, сестра души моей?
— Да, Нина. Иначе не может быть. Она — сирота. Мы обе поклялись ее матери не оставлять Дани.
— Я поклялась ей, кроме того, сохранить ее. И я должна исполнить свою клятву, Люда. Эта девочка на пороге безумия. Она умерла для здравой мысли, для разума. Но мы должны вернуть ей снова способность жить здоровой, мыслящей, ясной, разумной жизнью или…
— Или?
— Или она выздоровеет совсем, или нервная горячка вернется снова, и она погибнет.
— Нина!
— Да, Люда. Разве ты не знаешь, что первым условием спасения является риск? Риск на грани смерти или победы. Слушай меня, моя Люда.
Я должна испробовать одно опасное средство, чтобы вернуть ей разум. Я знаю, это очень рискованное средство, но…
— О, делай все, что знаешь, Нина! Я верю в твою мудрость и силу!
Слезы загораются в печальных глазах Людмилы Александровны, ‘тети Люды’, как зовут ее воспитанники Джаваховского гнезда. Загораются и пропадают снова.
Бек-Израил говорит:
— Люда, там в соседней комнате арфа. Вели Марусе Хоменко взять несколько аккордов на ней. Маруся обладает слухом и сумеет справиться с этой задачей. Какие-нибудь импровизированные аккорды. Это не трудно. Потом пошли ко мне Селтонет.
Люда уходит, чтобы исполнить поручение своей юной подруги-воспитанницы.
Нина стоит у постели больной, глядя пристальным взором в бледное, безжизненное лицо Дани, в ее синие глаза, такие красивые, но лишенные мысли.
— Даня, — тихо, но повелительно говорит Нина.
— Что?
Слабо и беззвучно падает это ‘что’ с побелевших, слипшихся губок.
— Даня, тебе лучше? Не болит голова?
— Нет.
— Ничего не болит?
— Нет.
— Ты тоскуешь по маме?
— Нет.
— Ты знаешь, где она?
— Она рядом со мною!
— А ты?
— Во дворце из яшмы и гранита.
— Кто ты?
— Я — заколдованная царевна из волшебной сказки. Я сама сказка о таланте и красоте.
— Бедная Даня! Бедное дитя!
Легкие, чуть слышные аккорды звучат за стеной.
В лице Дани появляется тревога. Напряжение застывает в лице, в бровях, губах и глазах.
— Это арфа. Твоя арфа, Даня, — говорит Нина, понизив до шепота свой гортанный кавказский говор. — Ты помнишь, как играла на ней?
По лицу больной пробегает судорога, первый проблеск мучительного старания припомнить что-то.
Потом лицо это делается опять безучастным, как маска. Тогда Нина оборачивается назад. За нею стоит Селтонет, позвякивая своими монистами, с горящим, как у кошки, любопытным взором.
— Подойди сюда, — приказывает ей Нина.
Не без робости молоденькая татарка приближается к ней. У нее гибкая, извилистая походка и хищное, выжидательное лицо.
— Что прикажет ‘друг’ бедненькой Селтонет? Что желает от несчастной бедняжки Селтонет звезда души ее, Нина! — льстивым голосом осведомляется она.
Лицо Бек-Израил хмурится сильнее.
— Слушай меня, Селтонет. Брось свои выходки, хитрая девочка! Из-за твоего упрямства чуть не погибло это дитя. Если бы ты послушалась нас и не выбежала из кунацкой тогда и не сообщила бы этой несчастной так грубо и неумело ужасную весть о смерти ее матери, она бы не переживала того, что переживает теперь. Слышишь меня, Селтонет?
— Но что же может сделать теперь Селтонет, сладкий луч солнечного восхода, моя джаным-радость, черноокая царица моей души?
Черные брови Нины сходятся снова.
— Молчи, не кривляйся. Ты должна исправить свою вину. Слушай! Собери все свои силы и вспомни хорошенько тот вечер, как было все тогда, и повтори все, что ты сказала ей тогда, все, как было. Словом, сумей испугать эту девочку вторично точно так же, как испугала ее тогда, в первый раз! Поняла? Это нужно для того, чтобы привести в чувство, спасти эту несчастную, вырвать ее из того состояния, в котором она находится теперь.
— Поняла, радость моего сердца! Поняла тебя Селтонет.
— Ну, начинай! Я буду тут же, около вас.
Нина поднимает руку, повелительным жестом указывая на дверь.
Молоденькая кабардинка скрывается за нею, мелькнув пестрым нарядом и черными змеями кос. В следующий же момент она врывается в комнату. Ее лицо бледно. Нервно раздуваются тонкие ноздри. Пламенно горят глаза.
— Русская! — кричит она, заражая своим волнением больную. — Русская, слышишь? Твоя мать умерла! У нее остановилось сердце. Селтонет клала ей руку на бок и слушала. Сердце молчало. Она умерла, твоя мать!
Сначала глаза Дани так же тихи и прозрачны, как прежде. Потом вдруг, сразу затемнели они. Что-то зажглось в глубине их…
— Мама? — скорее угадала, нежели услышала на губах Дани Нина.
— Твоя мама умерла от разрыва сердца, моя девочка! Моя бедная девочка! Нет твоей мамы на свете! Мы уже схоронили ее! Плачь, милая, плачь!
За стеною Маруся Хоменко неопытными пальчиками перебирает струны, берет аккорды, наигрывая по слуху красивую, тоскливую песнь своей родины, песнь Кубанских станиц.
Под эти звуки рождается сознание Дани, светлеет ее разум. Доступны теперь ей слова: ‘Умерла твоя мама! Схоронили мы ее. Одна ты! Одна бедная, бедная сиротка!’
Нина чувствует, как дрожит у нее под руками худенькое тело, как трепещут плечики Дани. И вдруг стон горя и муки потрясает низкие своды Джаваховского гнезда:
— Где ты, моя мама? Мама! Мама!
И судорожно, мучительно рыдает Даня в объятиях княжны.
— Девочки, Люда! Идите сюда! Скорее! — кричит Нина.
Комната наполняется. Постель Дани окружают взволнованные лица.
— Она спасена! — говорит Нина, по-прежнему сжимая в объятиях плачущую Даню.
— В этом не могло быть сомнения, раз ты, ‘друг’, взялась за это, — раздается за ее плечами.
— Кто это? Сандро?
Ну, конечно, он! Его глаза, полные обожания и преданности, подняты на Нину. Сандро любит больше жизни свою воспитательницу и вторую мать. Селим выходит вперед.
— Друг, — говорит он тихо, — она тоже будет наша? Дитя нашего гнезда, да?
Нина молча кивает головою.
— Нашей сестрою она будет! — вырывается у кроткой Гемы.
Нина улыбается ей.
— Добрая малютка! Такая чуткая в ее двенадцать лет!
Маруся Хоменко осторожно приближается к постели.
Тихонько кладет руку на белокурую головку, наклоняется губами к уху Дани и шепчет:
— Бедняжка, милая! Не плачь! Не плачь! Ты будешь с нами. Ты будешь нашей! Мы все сироты. И все счастливы с ‘другом’ и тетей Людой. И все мы будем любить тебя! Да! Будем любить тебя, наша Даня!

* * *

В семь часов старый, но крепкий, как дуб, Михако в военном расстегнутом казакине подходит к столетней чинаре с подвешенным к ней гонгом и ударяет в него семь раз. Это значит: ‘Уже утро. Пробуждайтесь все в старом гнезде Джаваха!’
На половине девочек начинается суетня.
Они все спят в просторной комнате, все четверо: Селтонет, Маруся, Гема и Даня. Подле них комната тети Люды. Немного дальше — круглая, несколько мрачная, с выступом на кровлю, горница ‘друга’.
На противоположном конце дома находится спальня мальчиков: Сандро, Селима и Валентина. Они спят здесь под надзором старого дядьки Михако. В доме есть еще кунацкая, столовая, рабочая горница и кухня, есть две комнаты для прислуги: одна для стряпухи Маро, а брат Маро, Аршак, молодой конюх, кучер и садовник Павле помещаются в другой.
Вокруг дома — крытая галерея. Кровля горской сакли, плоская терраса, обнесенная парапетом со всех сторон. Здесь на солнце сушатся дыни, персики, виноградные лозы и розовые лепестки для щербета. А вечером, когда багровое солнце прячется за горами, здесь собираются все обитатели гнезда полюбоваться закатом и горами.
Отсюда виден весь Гори, и его церкви, и мечети, его здания европейского и азиатского образца, с базаром, кривыми улицами и торговым кварталом армян.
Отсюда видна и широкая панорама гор. Синие, туманные, они кажутся полными веянья какой-то далекой могучей сказки, сказки о скованном богатыре Эльбрусе, который, потрясая цепями, приводит в движение моря и сушу.
Сад дает прохладу. В нем растут столетние каштаны, чинары и тополя. Ореховые кусты и розы сплетаются, как братья. О, этот запах медвяный восточных, мистических цветов! Какое сильное впечатление производит он на всех, попадающих сюда!
Даже бывший денщик старого князя, Михако, щуря от ярких лучей свои старые, но еще зоркие глаза, не может не улыбнуться ароматной цветочной ласке. Он улыбается, крестится, сняв древнюю свою казачью папаху, видавшую не один кавказский поход, и еще раз ударяет в гонг:
— Пора, милые, просыпайтесь!
С виду сонная, но очень деятельная Маро подает ключевую воду для мытья — огромный глиняный кувшин, полный студеной влаги.
Первой встает Гема. Пока Маруся еще нежится в постели, она пробирается к Дане, карабкается к ней на кровать и будит ее легким поцелуем.
— Вставай, моя роза, вставай.
Глаза Дани раскрываются.
— Вставай, нынче особый день!
— Почему?
— Разве ты не знаешь?
— Вот дурочка! Болтает с утра. Не дает спать, — ворчит Маруся Хоменко.
Она выглядит презабавной: растрепанная, румяная, с заспанным лицом. Гема улыбается.
— Завтра, цветик, праздник ‘друга’ нашего — день рождения — и все мы кое-что приготовили для нее. Будет парадный обед, а ночью бал. Нынче после занятий, пока ‘друг’ поедет за покупками в город, мы украсим гирляндами весь дом! Ах, как будет весело завтра, солнышко мое, мое счастье! Мальчики станут джигитовать и гости тоже. Потом будут плясать до утра, палить из ружей и жечь цветные огни.
— Бенгальские, — поправляет Маруся, снова высунув из-под одеяла кончик вздернутого носа.
— Все равно, — соглашается Гема. — Я хуже знаю по-русски, чем вы. Не все ли равно, как их называют? Приедут из гор Гуль-Гуль и Керим, а из полка князь Андро.
— Князь Андро? Кто это?
— Ты увидишь, узнаешь потом. Пока скажу тебе: князь Андрей, Андро-орел. Керим еще больший орел, только у него срезаны крылья.
— Ты говоришь загадками, Гема.
— Полно, цветочек. Я говорю, как умею. И как умею люблю тебя, Данечка-джан!
Глаза Гемы, темные, карие, с пушистыми ресницами, загнутыми кверху, — поэма. Что для ее брата Сандро ‘друг’, то для нее, сестры его Гемы, — Даня. Бледная, синеглазая, талантливая Даня, три недели назад потерявшая мать, как бы приросла к сердечку Гемы.
Новый удар гонга прерывает болтовню восторженной девочки. Появляется тетя Люда в своем обычном темном платье, с ниточкой ровного пробора в черных, с проседью, волосах.
— Как? Девочки, вы еще не готовы? А где Селтонет? — спрашивает она, заметив, что постель Селтонет пуста. — Где Селтонет, Маро?
— Не знаю, госпожа. Должно быть, побежала за дикими азалиями в горы. Наверное, выпрыгнула в окно. Дверь заперта.
— Безумная девочка! Нет сладу с ней. Она опоздает на урок. Сейчас приходит мулла. Это его часы.
— Он займется пока с Селимом, тетя Люда. А Селтонет подоспеет как раз. Только бы не узнала ‘друг’: ‘другу’ нельзя сердиться в такие дни. Не правда ли, тетя?
И личико Гемы принимает молящее выражение.
В восемь часов христианские члены гнезда собираются в часовне. Она построена в углу сада усадьбы в память князя Георгия Джаваха, названного отца тети Люды и ‘друга’. С мусульманами, Селимом и Селтонет, молится приходящий для занятий из соседней мечети мулла.
В часовне сама Люда читает молитвы, хор детей поет, и затем все идут в кунацкую на ранний завтрак. В девять — уроки. Тетя Люда и Нина занимаются с детьми всем, что проходят в средне-учебных заведениях. Нина сама преподает мальчикам математику и латынь. Специально ради этого она прошла то и другое в последние два года. Все дети приблизительно одного возраста, от двенадцати до пятнадцати лет.
Мальчики готовятся в гимназию. Только Селим хочет быть военным. С ним отдельно занимается казачий есаул, князь Андрей Кашидзе. Он же учит одинаково мальчиков и девочек стрельбе и верховой езде. Нина готовит Тему и Марусю в средние классы тифлисского института. Судьба дальнейших занятий Селтонет еще не решена. Трудно запереть в четырех стенах вольную кабардинку.
После двух часов едут в горы верхом. Иногда состязаются в скачках в красивых карталинских низинах.
Кроме Вороного, красавца кабардинского коня, еще дюжина других коней стоит на конюшне.
Нина требует от своих питомцев, мальчиков и девочек — безразлично, сидеть в седле, как в кресле, стрелять без промаха, править и грести на лодке во всякую погоду. Она сама с помощью князя Андрея, Михако и Аршака выучила их этому. Когда Кура бушует и ропщет, она берет свой катер, надежный, как библейский Ноев ковчег, и едет туда, где нужна ее помощь. Случится где пожар — она немедля спешит с помощью. Ее мальчики, Селим, Сандро и Валентин, она сама, Аршак и Павле всегда первые там, где опасность грозит людям.
Дане трудно свыкнуться с новой для нее обстановкой.
Когда первые приступы горя стихли, Нина указала Дане, что надо делать, как учиться и чем заниматься в Джаваховском гнезде.
Даня стала отдельно от других брать уроки у Людмилы Александровны Влассовской. Ей это было тяжело, непривычно. Разве она думала когда-нибудь о систематических уроках в пятнадцать лет? Успех, слава, бродячая жизнь артистки, — вот что наполняло до сих пор ее всю, а теперь… Иногда, забывшись, Даня вспыхивала, бросала перо, книгу.
— Я не хочу и не могу учиться! Я не могу быть как все! Оставьте меня! Я не создана для жизни трудовой пчелы, — срывается с ее губ. — Я не хочу такой жизни. Да мне ее и не надо. Я талантливая и не пропаду и без этого вашего ученья. Я буду артисткой!
— Увы! Бродячей арфисткой ты будешь, дитя мое, но не артисткой, нет, — улыбаясь, отвечает тетя Люда. — Пока ты еще дитя, твои импровизированные песенки дадут тебе успех и удовлетворение. Но когда станешь постарше — они уже не будут интересовать людей. Толпа требует школы от артистки. А школы у тебя нет. И чтобы поступить в консерваторию, даже в музыкальные классы, необходимо образование. Только грамотный человек может войти в этот храм.
Голос тети Люды кроткий и тихий. Веет от него искренностью и участием. Но Даня волнуется, едва слушая его. Нет! Нет! Она не понимает ее. Она не может ее понять. Ах, Боже мой! Никто ее здесь не понимает. Она не как все. Спадут чары! И она покажет, покажет им! И зачем умерла мама? Зачем? Зачем? Из синих глаз падают скупые слезы.

* * *

Где ты была утром, Селтонет?
Сандро спрашивает это таким же тоном, каким спрашивал бы сам ‘друг’ провинившуюся дикарку.
И черные глаза его строги, почти суровы.
Селим, с туго перетянутой талией, со съехавшей на бритой голове папахой, выступает вперед.
— Какое тебе дело, где она была?! Хотя бы в подземной сакле у самого шайтана. Не смей обижать девушку! — отвечает ему Селим.
Сандро пожимает плечами.
— Ты с ума сошел, Селим. ‘Друг’ приказал мне, как старшему, заботиться о всех вас. Тетя Люда беспокоилась все утро. Селтонет опоздала на Урок муллы.
— Ха-ха-ха! Пусть Сандро наденет черную юбку ‘друга’. Пусть заплетет свои кудри в две косы. Пусть сорвет кинжал, пояс и газыри со своего бешмета. Пусть девчонкой сделается Сандро, чтобы каждая баба-осетинка могла тыкать в него пальцем и кричать: вот так джигит!
Селтонет, говоря это, хохочет. Даже Маро, приготовляя у себя в кухне на завтрак любимый детьми бараний шашлык, вздрагивает и говорит сварливо:
— Ну вот, разошлась снова, дикая коза. Опять вселились в девчонку злые духи. И чего это княжна-джан не ушлет куда-нибудь подальше эту дикарку Селтонет. Всех ребят испортит. В одной только разбойничьей Кабарде рождаются такие дети.
Маро права.
Глаза у Селтонет — злые, как у рассерженной кошки, ноздри раздуты. Несмотря на тонкость линий, лицо ее не симпатично, хотя и красиво настоящей восточной красотой.
Она все еще злобно смеется, глядя в самые зрачки Сандро.
— Снимай бешмет, надевай юбку, и хорошая баба будешь! Верно тебе говорю.
Сандро вспыхивает. Горячая кровь его родины бьет в виски.
— Но-но, потише, Селтонет! Полегче!
— Что? Ты никак грозишь? Нет у нас такого адата в Кабарде, чтобы обижать женщин, — вступается Селим, сдвинув на лоб папаху.
— Ты хочешь ссориться, Селим? — спокойно осведомляется Сандро. — Ты забыл, что велит нам постоянно ‘друг’ — жить в мире и согласии между собой?
— Ссору кабардинца с грузином может решить только кинжал, и никакой ‘друг’ не будет тому помехой! — вызывающе бросает мальчик-татарин.
— Эге, приятель! Да у тебя на плечах, я вижу, вместо головы пустая тыква, если ты хочешь драться, когда это строго запрещает ‘друг’.
Это говорит Валентин. Лицо его серьезно, почти строго.
В этих спокойных, смышленых чертах навеки застыло что-то ясное, раз и навсегда понятное. Но глаза Валентина полны затаенного смеха.
— Тебя никто не спрашивает, убирайся к шайтану! — сердито выкрикивает Селим.
— Охотно, если ты пойдешь туда со мною, чтобы показать мне дорогу.
Лицо Валентина невозмутимо-спокойное.
— Ой, молчи, баранья голова! — говорит Селим.
И в одну минуту весь загорается, как порох.
— Не боишься, что забодаю тебя. Ведь бараньи головы украшены рогами, миленький. Правду тебе говорю, — смеясь, роняет Валентин.
— Ах, ты! Не будь я Селим-Али, сын Ахверды-Али из нижней Кабарды, если я…
Селим подскакивает к Валентину.
— Мальчики! Не деритесь! Во имя ‘друга’! Вы помните завет и ее, и тети Люды: мы должны быть, как братья и сестры — все!
Гема, с полными слез глазами, с мольбою протягивает руки вперед.
— Женщина, молчи! Твое место не там, где сражаются джигиты!
Красный, как пион, Селим, оттолкнув девочку, с поднятыми кулаками кидается на Валентина. Но между ними уже Сандро.
— Ни с места!
Сильными руками обхватывает он молоденького татарина поперек тонкого стана и откидывает назад.
— И ты тоже, Валь! И тебе не стыдно? Так-то вы любите ‘друга’? Драчуны!
Сандро — весь гроза. Густой румянец кроет его смуглые щеки.
Валентин пожимает плечами.
— Я-то при чем? Чем я виноват, что у татарина пустая тыква вместо башки!
— Опять!
Сандро делает угрожающий жест по направлению Селима, который готов драться до потери сил. В четырнадцать лет он еще совершенный ребенок, непосредственный, не умеющий владеть собою ни на йоту, хотя и мечтает днем и ночью быть джигитом-саибом (офицером).
Селтонет стоит в стороне. Она больше всего любит ссоры и драки, бурю и суету.
‘И чего мешается Сандро! Кто его просит! Аллах ведает, как бывает сладко, когда подерутся мальчики, — проносятся мысли в ее голове. — Подерутся из-за нее. Селим — ее верный пес и настоящий джигит по натуре. Удалой, не боится ничего, ее слушает во всем, как ребенок. Немудрено: она старше и умнее его и это верно, как луна всходит ночью, а солнце утром! Он бы и сейчас лихо отдул долговязого Вальку, выколотил бы пыль из его бешмета, а этот Сандро всегда помехой всему’.
Внезапно обрывается мысль.
Сандро стоит перед нею.
— Селтонет! — говорит он. — Селтонет, еще раз спрашиваю тебя, где ты была сегодня утром, где? Ты должна мне это сказать, понимаешь, должна!
Селтонет вырывается.
Но черные глаза точно впиваются ей прямо в душу. А сильная рука Сандро сжимает ее пальцы.
Селим не может прийти к ней на помощь. Селим много слабее Сандро, который силен, как молодой барс.
И зачем только ‘друг’ поручил ему приглядывать за ними! Или они дети, что ли? Слава Аллаху, выросла она, Селтонет!
Бессильная злость закипает в груди девочки. Ненавистен ей Сандро и все они, особенно насмешник Валька и та синеглазая кукла, из-за которой ей влетело от ‘друга’ и других в первый же день приезда!
И чтобы удивить их всех, испугать и озадачить, Селтонет швыряет в самое лицо Сандро злые, но правдивые слова:
— Была у зеленой сакли. Слушала под дверьми, как ‘она’ там царапалась и выла. Слушала, да! Час битый ждала. И еще пойду! И еще увижу! И шайтан вас всех возьми! Нет цепей для рук и ног Селтонет. Нет цепей! Да!
— Как?! У зеленой сакли?! — восклицает Сандро. Ужасом полно это восклицание.
Бледнеют молодые лица.
Даже Валентину изменяет его обычное спокойствие, и он отступает назад.
Гема судорожно вздрагивает, повалившись на дерн.
У Маруси Хоменко лицо — сплошной ужас.
Селим широко раскрыл глаза и рот.
Только Даня спокойно смотрит на всех.
— Что это за зеленая сакля? — спрашивает она. — Скажите мне!
И в тот же миг чувствует, как маленькая ручонка ложится ей на губы. В двух вершках от нее личико Гемы. Она шепчет чуть слышно:
— Молчи, цветик, молчи. О зеленой сакле ‘друг’ не позволяет говорить.

* * *

— Пора выходить!
Даня стоит в сторонке. Ее черное платье, с нашитыми на нем креповыми полосами, так мало подходит к сегодняшней праздничной обстановке.
Гема и Маруся в белых легких вечерних костюмах, смесь воздушного тюля и лент, у Селтонет белый суконный бешмет и широкие канаусовые голубые шальвары, красивые звенящие ожерелья на ее смуглой шее, у тети Люды парадное серое шелковое платье. А она, Даня, олицетворение сиротства в этот день!
Чуткая Гема лучше всех понимает подругу. Она ластится к ней, как кошечка, и шепчет то и дело:
— Не печалься, моя роза, улыбнись. За столом ты сядешь между мною и Марусей, и мы не позволим тебе скучать. Правду, Маруся, говорит Гема?
Молоденькая казачка вскидывает свой задорный носик.
— А то как же! Неужто позволим! Ха-ха…
— Что у тебя за манеры, Марусенок? Ну, кто же так дергает носом? — говорит подошедшая Люда.
— Ах, тетя, милая! Ну, чем же я виновата, если мой нос не сводит глаз с Горийской колокольни? Мой нос — тяжелое бремя для меня! Но ничего не поделаешь — переменить нельзя! Тетя Люда! Это выше моих сил!
— Глупенькая! Конечно!
Маруся всегда такая с тех пор, как здесь поселилась. Всегда веселая, резвая хохотушка. Живет, как птичка, беспечная и радостная.
Удар гонга прерывает эту сцену.
— Идем, дети, идем! Даня, бедняжка моя! Тебе очень тяжко?
Голос Люды, упавший до шепота, проникает в самую душу Дани Лариной.
За эти три недели Даня успела привыкнуть к Людмиле Александровне больше, нежели к другим. К ‘другу’ она далеко не привыкла. Суровая Нина Бек-Израил, хозяйка Джаваховского гнезда, ‘друг’, как ее здесь все зовут, не обладает такой кроткой, подкупающей, нежной душой. В ней сила, могучая, мощная мужская сила, рыцарски благородная, но чуждая сентиментальности, чуждая терпимости к чужим, особенно к Даниным, слабостям
Княжна Нина рождена, чтобы повелевать. Да же не умеет покоряться и смущается ее глазами, зоркими и всевидящими, как у горной орлицы, ее советами учиться — советами, похожими на приказанье. При этом Нина вовсе не считает Даню особенной, отмеченной талантом. Люда куда ласковее и нежнее, мягче Нины.
На вопрос Люды Даня отвечает, забыв свое обычное недовольство судьбой:
— Да, тетя Люда, я вспоминаю маму. Мне тяжело.
— Что делать, крошка! Этот праздник нельзя отменить. Покойным князем Георгием Джаваха был отмечен этот день, и мы с Ниной не имеем права вычеркивать его, детка, — и Люда протягивает руку девочке.
Машинально Даня принимает ее. Все пятеро идут в кунацкую, где уже собрались гости, приехавшие на праздник Нины Бек-Израил.
— При виде этих прекрасных горийских звезд меркнет скромно месяц Востока!
С уст молодого еще красавца-джигита срывается этот возглас.
И взгляды присутствующих обращаются на дверь. Четыре молоденькие девушки, из которых старшей, Селтонет, только шестнадцать лет, невольно останавливаются на пороге. Глаза разбегаются от всей этой пестрой, нарядной толпы.
О, сколько здесь гостей! Здесь и ‘европейские’, и ‘азиатские’ гости, как их называет Валентин.
Все интеллигентные жители Гори с женами и детьми, офицеры ближайших полков с их семьями, холостая молодежь, барышни и не то татары, не то грузины в национальных костюмах, каких еще не встречала до сих пор Даня.
Один из гостей, сидящий около молоденькой красавицы в богатом восточном наряде под кисейной чадрой, приветствует вошедших в кунацкую девочек:
— Будьте так же прекрасны всегда!
— Ага Керим, да будут дарованы тебе и твоей милой Гуль-Гуль долгие годы за то, что приласкал моих деток! — отвечает ему княжна Нина, встает с тахты и низко кланяется молодому джигиту и его красавице — соседке.
— Ага Керим видит, как горный ястреб… Он замечает новую звездочку среди прежних планет, — говорит снова джигит.
Его красивое, умное и смелое лицо улыбается Дане. За ним стоят Сандро и Селим и ловят каждое его слово. В своих белых новых бешметах, ловкие, подвижные, юные, они особенно торжественно — праздничны нынче. Глаза Сандро горят, как факелы. Он издали следит за малейшим движением ‘друга’, стараясь предупредить каждое желание Нины.
— Кузен Андро, — говорит последняя, встав со своего места и взяв под руку есаула, — и ты, ага Керим, мой кунак, и ты, Гуль-Гуль, моя молоденькая тетка, позвольте представить вам мою новую питомицу. Ее зовут Даня Ларина. Даня, дитя мое, не смущайся! Подойди к моим друзьям! Познакомься с ними.
Черная, в траурном скромном платье, фигурка Дани отделяется от дверей. Глаза гостей направлены к ней. Здесь, на Востоке, среди горийских девушек трудно встретить такую белокурую, хрупкую, с синими глазами. От нее веет изяществом. Легкая, как греза, со своими горделиво изогнутыми бровями, она очень хороша собой.
— Прелестная девочка! — говорит, лорнируя ее, княгиня Тамара Саврадзе, родственница княжны Нины, замужняя сестра Андро.
— Она похожа на валькирию! — роняет тучный полковой командир, старый казак из Мцхета.
— Да, на девушку из скандинавской сказки! — вторит его жена, мечтательная маленькая особа.
Гуль-Гуль, жена аги Керима, ровесница хозяйки дома, ее родная тетка, сестра родного отца Нины, со свойственной ей живостью лепечет на ломаном грузинско-русско-татарском языке:
— О, какая красоточка! Джаночка! Светик жизни моей! Изумрудный, алмазный камешек из перстня Аллаха! Поцелуи меня, весенняя лилия Карталинских долин!
И прежде нежели успевает что-либо произнести в ответ Даня, она чмокает ее прямо в губы, а затем, внезапно смутившись, закрывается чадрой.
Керим поднимается с места.
— Если между северными девушками у тебя на родине есть еще хоть одна такая, как богата должна быть ваша прекрасная страна, — говорит он ласковым голосом, улыбаясь, Дане.
Даня привыкла к выражениям восторга. Там, в концертных залах, со своей арфой, она успела их выслушать многократно. Похвалы не новость для нее. Но этот татарин-джигит с величественной осанкой говорит так образно и красиво, с самодовольной улыбкой.
Недовольна только Нина. Ее черные брови сдвигаются близко. Она хмурится и говорит:
— Спасибо за ласку, дорогие гости, но вы совсем мне захвалите девочку. Это не годится.
— Я вполне согласен с вами, кузина: хвалить следует осторожно за личные достоинства, а не за хорошенькое личико, — раздался чей-то голос за плечами Дани.
Это говорит князь Андро — высокий казак-есаул, с черными усами, с задумчивым глубоким взором темных глаз, с серьезным лицом и шрамами вдоль щеки и над бровью.
— Князь Андро верен себе, — отзывается кто-то, — он не любит тратить даром похвалы.
— Вы правы, — отвечает, не сводя глаз с Дани, князь Андро.
По лицу девочки пробегает улыбка.
Он не знает еще, этот грузинский князек, какая она талантливая музыкантша. И она чуть заметным наклонением головы отвечает на его привет.
К князю Андро, или Андрею, как его иногда называют, незаметно подкрадывается Селтонет.
— Ты хорошо сказал это, — говорит она шепотом, поблескивая хитрыми глазами, — ты хорошо сказал. Красота дается самим Творцом и белокурые, как облака на небе, локоны тоже, и очи синие, как Восток и горные цветы. А доброго никто еще не видал от русской. Клянусь! Еще никто не видал!
— Молчи, в тебе говорит зависть, Селтонет! — незаметно шепчет ей Маруся. — Даня — сирота, недавно потеряла мать, не успела еще хорошенько и познакомиться с нами. Ни доброты ее, ни души ее самой ты еще не успела узнать, — добавляет добрая маленькая казачка. Она говорит это тихо, чтобы услышала ее одна только кабардинка. Но Валентин, каким-то чудом очутившийся подле, слышит тоже.
Когда ‘друг’ отходит к гостям, он наклоняется к смуглому личику татарки и шепчет, щуря свои насмешливые глаза, шутливо, без всякой злобы:
— Что, скушала, очаровательная султанша! В другой раз не сунешь куда не надо свой длинный носик! Нет!
— Валь! Валь! И тебе не стыдно! — замечает Гема.
— Ах, ты! И эта теперь запела! Святоша наша плакать собралась! Пожалуйста, не разводите сырости, прелестная Гема! Праздник ‘друга’ мог бы пройти без дождя.
И, пожав плечами, Валь отходит в сторонку, туда, где цветник барышень и молодых людей. Валя особенно здесь любят как сдержанного, всегда остроумного мальчугана. И его всегдашний спокойный вид, делающий его похожим на переодетого принца, и язычок, порой острый, как бритва, — все это влечет к нему сердца. Князь Андро Кашидзе отзывает его в сторону.
— Мой мальчик, как идут твои дела? — спрашивает Андро.
— ‘Друг’, я и Сандро читаем теперь греческую мифологию, — отвечает Валя. — Сандро от нее в восторге, а я нет.
— Почему?
— Греки поклонялись богам, как людям. Их боги были те же люди, почти подобные им. Разве можно поклоняться людям, князь?
— А разве ты бы не мог делать этого, Валя?
— Нет! Поклоняться людям, нет! Ни за что, князь!
— А ‘другу’? Или ты не поклоняешься княжне Нине, ее уму, сердцу, доброте?
— Я уважаю, ценю и люблю ‘друга’, князь. Она все знает. Но когда я буду такой же взрослый, как она, я постараюсь знать не меньше. Стало быть, я должен буду поклоняться и себе. Хорошо ли это? Скажите!
Замечание Валя вызывает улыбку на лице князя Андро.
— У тебя умная голова, Валь, — говорит он, — я приложу все старания убедить кузину учить тебя дальше. Ты бы хотел, по окончании гимназии, поступить в университет?
— О!
Это ‘о’ сорвалось спокойно и тихо с уст мальчика. Но в нем, в этом ‘о’ — целая гамма тончайших переживаний. Недаром все в Джаваховском гнезде называют Валя ‘будущим ученым’.
Князь Андрей внимательно взглянул на Валя и в душе решил, что должен сделать счастливым этого мальчика, богато одаренного, замкнутого и одинокого по природе.

ГЛАВА 3

Тихий восточный вечер. Пышные гирлянды, свитые из зелени чинар и каштанов вперемешку с розами из сада, оцепляют дом, террасу и сад. На плоской кровле кончается поздний обед.
Князь Андрей провозгласил последние тосты в честь хозяйки дома, ее подруги и наставницы, всеми любимой ‘тети Люды’, и всего гнезда. Потом он отдал какое-то приказание Павле. Тот переглянулся с Аршаком и Михако, прислуживавшим за столом.
— Одним духом, спешу!
На площадку перед садом выводят коней.
Эти кони — гордость Нины и всего Джаваховского гнезда — все тонконогие, нервные, подвижные. Но лучше всех Эльбрус, золотогривый красавец, полудикий, не подпускающий к себе никого.
— Джигитовка будет, джигитовка!
Два молодых хорунжих, два новоиспеченных юнкера, случайно попавших на лето в Гори, да Селим и Сандро выступают вперед.
Как кошка, крадется за ними Селтонет.
— Селим, Селим, слушай: если ты опередишь их всех, я подарю тебе мой пояс с бирюзою. Он стоит полтора тумана. Его сняли с покойной моей матери и отдали мне. Поддержи славу родной Кабарды, Селим!
— Не учи, женщина. Селим лучше тебя знает, что делать!
Обычно покорный словам девочки, Селим теперь весь преобразился. С лихо заломленной набок папахой мальчик первый вскакивает в седло.
— А вы, Валентин, не будете джигитовать? — тоненькая барышня, Лида Марголина, дочь командира казачьего полка, подходит к Валю. Тот пожимает плечами.
— Я предпочитаю джигитовать каждое утро над математикой и латынью. Впрочем, если ‘друг’ пожелает.
Нина улыбается.
— Ступай, Валь. ‘Друг’ этого желает, да. Пусть юный философ не отстает от других.
Нина Бек-Израил гордится ловкостью своих питомцев. Она любит показать обществу своих мальчиков во всей их красе.
У нее в руках венок, свитый из роз и лавра. Он предназначается на голову победителю, герою удалой скачки. Кто первый, описав круг по лужайке и перескочив высокий барьер, наскоро поставленный Павле и Аршаком, примчится к цели, подняв с земли платок, тот получит в награду этот венок.
У Сандро сердце в груди мечется, как птица. Если венок достанется ему, он умрет от счастья у ног обожаемого ‘друга’.
Гема подходит к брату.
— Не садись на Эльбруса, мой голубь! Он дикий, Эльбрус. Он тебя понесет.
Селтонет смеется:
— И сбросит девчонку в шальварах.
Глаза Сандро сверкают, как солнце.
— Молчи, Селтонет! — произносит он и вскакивает как раз на Эльбруса, дикую, невыезженную лошадь.
Маруся тоже горит желанием джигитовать.
— Тетя Люда! ‘Друг’! Пустите меня. Пустите! Я на Шахе поеду. Он самый тихий. Или возьму себе тетину Тавриду. Пустите!
Ее косы растрепались. Глаза блестят. Тетя Люда в ужасе: девочка в белом платье в мужском седле, верхом — это невозможно!
Ага Керим улыбается.
— Лихая казачка, джигитка, что и говорить! Люблю таких! Смела, орлица! — подзадоривает он.
— Да, это верно! — соглашается с мужем Гуль-Гуль.
Но Нина не согласна. Хотя она требует мужской смелости от своих девочек, но сейчас выдумка Маруси ей не по душе. Пусть джигитуют мальчики. Для нее, Маруси, еще придет пора отличиться.
Павле, Михако и Аршак зажгли просмоленные бочки на поляне, и на ней стало светло, как днем.
Князь Андрей подходит к широкой чинаре. Отсюда начало скачки.
— Джигиты, вперед!
Толпа гостей отхлынула к ограде сада. Всадники строятся в линию.
Два молодых хорунжих, два юнкера, трое мальчиков из ‘гнезда’ и Аршак. Селтонет вьется подле.
— Селим! Селим! Помни, если ты первый — бирюзовый пояс и моя вечная дружба в придачу! Рабой тебе служить буду! Да! Клянусь Кабардой! Клянусь!
Сандро сидит, как выкованный, на пляшущем Эльбрусе. Князь Андрей подходит к нему.
— Если ты не уверен в коне, мой мальчик, бери другого.
— Никогда, батоно, никогда! Сколько в этом ‘никогда’ отваги.
— Ах, Сандро. Зачем? Зачем? — шепчет Гема, но мальчик глух и нем к мольбам сестры.
Даня, непривычная к такому зрелищу, заинтересовывается им.
К ней подходит Маруся.
— Я хотела бы, чтобы Сандро, чтобы именно он вышел победителем.
— Все равно, только бы кто-нибудь из наших, — подхватывает Гема, — это будет приятно ‘другу’, тете Люде, нам всем.
А в душе ее стонет молитва: — ‘Святая Нина! Благоверная царица Тамара! Помогите моему брату, розану души моей, Сандро, чтобы не быть ему сброшенным конем!’
Маруся берет под руку Даню.
— Взгляни на агу Керима. Как горят у него глаза! Как вздрагивают ноздри! О, он прекраснее всех понимает джигитовку! Он лучший джигит Дагестана. И, ты знаешь, он бывший разбойник — Керим!
— Что?!
— Да. Он грабил в горах тех, кто наживал богатства недобрым путем, притесняя бедных. У него была своя шайка. Потом их поймали. Судили. Он сидел в тюрьме. Говорят, он сам отдался в руки, спасая ‘друга’, нашу княжну Нину. Теперь он мирный джигит...
Маруся не доканчивает своей речи. Внезапно лицо ее озаряется восторгом. Она хлопает в ладоши и кричит:
— Смотрите! Они скачут! Скачут!
Они действительно скачут. Впереди чужие: хорунжий и юнкер, потом Селим. Валь спокойно погоняет своего Ворона, который почему-то не хочет прибавить ходу. Сандро позади всех. Дикий Эльбрус под ним по-прежнему кружится и пляшет. Сандро волнуется. Если так продолжится, он не прилетит первым и не получит из рук ‘друга’ желанного венка.
О, как ему, Сандро, дорога каждая похвала ‘друга’, каждая улыбка одобрения на устах Нины. Он, Сандро, помнит свою мать. Она умерла два года назад. Но ‘друг’ заменил ему ее. Заменил всецело. И нет, кажется, ничего, чего бы не сделал для ‘друга’ Сандро.
А Эльбрус все беснуется, все мечется под ним. С таким конем далеко не ускачешь. Что, если Селим получит венок от ‘друга’? Что скажет тогда его учитель джигитовки, князь Андрей, и тот, другой, могучий джигит всего Дагестана, герой и отчаянный смельчак, ага Керим?
Пламя вспыхивает и разливается по груди Сандро.
Что бы ни было, он должен опередить всех.
Не помня себя, юноша стискивает ногами крутые бока коня.
Эльбрус вздрагивает под ним. Делает прыжок, скачок и летит. Летит, как вихрь, гонимый бурей.
Хорунжий и юнкер, Валь и Аршак далеко позади. Впереди — Селим. Один Селим. Татарин почти лежит, припав плечами и грудью к седлу. Характерное гиканье срывается с его губ:
— Айда! Гоп! Айда! Гоп! Гоп! Айда!
Венок, очевидно, достанется Селиму.
— Нет! Нет! Ни за что на свете! — мелькает в мыслях Сандро.
Раз! Нагайка изо всей силы ударяет Эльбруса по золотистой шерсти.
Скачок. Еще скачок. Сандро у барьера… Раз! Два! Три!
— Выноси, сердце мое! Выноси!
Теперь Эльбрус смирен, как ягненок. Сила Сандро передается ему. Смуглые, не большие, но крепкие руки юного всадника умеют держать поводья.
Юный всадник обладает властью — это понимает и подчиняется Эльбрус.
Барьер в пяти саженях перед ним.
— Вперед! — Сандро поднимается в стременах, затем быстро опускается всем туловищем, хватает с земли платок и уже почти у самого барьера вскрикивает:
— Гопля! Айда! Айда! Эльбрус!
Конь храпит при виде препятствия, колеблется. Пар валит из его ноздрей.
Сзади слышится характерное горское вскрикивание Селима. Сейчас он настигнет, сейчас! Вот он ближе, ближе…
— Не получить тебе венка! Не получить!
— Лжешь, кабардинец! Лжешь!
И новый взмах нагайки ударяет Эльбруса.
Скачок с места. Скачок перед самым барьером. Ужасный скачок!
Один миг, и Эльбрус стоит по ту сторону, дрожа всем своим гибким телом. Сандро лежит на земле, потеряв сознание на одно мгновение.
Только на одно мгновение!
Вот он опять на ногах. Холодный пот катится по его лицу. Удар о землю ошеломил его. Но глаза горят восторгом, когда он, быстро встав на ноги, подходит к Нине.
— О, ‘друг’! — говорит он, захлебываясь от счастья, — твой Сандро…
— Мой Сандро заслужил эти лавры и розы, — отвечает гортанный голос. — Ты не ушибся, мой мальчик милый? Не стукнулся? Нет?
Гема стоит тут же, подле, полная гордости за него.
— Ты не больно ушибся? Скажи, не больно?
— Нет. Успокойся, голубка, нет.
Ага Керим подходит к мальчику, кладет руку ему на голову.
— Если бы Творец наградил меня и Гуль-Гуль таким сыном, я не искал бы большего счастья на земле. Обними меня, джигит!
Чуть живой от восторга, Сандро исполняет его приказание.
Потом он подходит к князю Андрею.
— Батоно, ты доволен мной?
— Молодчина!
Селим прискакал вторым.
Его лицо смущенно. Он не слышит ни похвал, ни рукоплесканий. Зависть к Сандро Данадзе гложет мальчика. А тут еще Селтонет стоит перед ним, как ведьма.
— Посрамил Кабарду, Селим, посрамил Кабарду! — шипит злая девчонка.
— Да что же прикажешь делать, когда у того, у Эльбруса, ноги, как у шайтана!
— Молчи! Уж молчи! Не видать тебе пояса Селтонет.
Остальные участники джигитовки подскакали тоже.
— Где же Валь? Я его не вижу, — волнуясь, спрашивает трепетный голос.
— Я здесь, тетя Люда. Пожалуйста, не беспокойся, я здесь.
Валь сидит в сторонке на траве. Подле него, мирно пощипывая траву, пасется Ворон.
— Девочки, на кровлю! Михако привел музыкантов. Идите танцевать! — раздается голос тети Люды, которая вслед за тем обращается к Дане:
— А ты, моя малютка, посмотришь на танцы. Не грусти.
И тетя Люда ведет Даню по лестнице наверх, на крышу сакли.
Впечатлительная натура Дани охватывает всю картину сразу.
На плоской крыше Джаваховского гнезда разостланы пестрые ковры. Восточные, крытые яркими кусками шелковых тканей диваны стоят по краям ее. Между ними — столики с прохладительным питьем. Вдоль парапета — другие, для игры в карты старшим гостям. Музыканты приютились на невысокой башне. Их несколько человек. У них духовые инструменты для бала. Отдельно, в стороне, неизбежные для аккомпанемента зурна, домра и чиангури.
А над кровлей бархатный купол кавказского неба.
Душа Даши пробуждается для восторга. Ах, как хочется Дане нарушить эту торжественную тишину. Нарушить звуками в честь и славу дивной ночи. Хочется песнями зачаровать еще больше эту волшебную ночь.
Со смерти матери Даня не прикасалась к струнам арфы.
Как бы в ответ на ее желание грянул оркестр. Нарушилась дивная, кроткая тишина ночи. Кровля ожила.
Тоненькая Лина Марголина, дочь полкового командира, первая с молоденьким адъютантом открыла бал. Звуки модного вальса полетели к звездам.
О, как Дане тяжело! Одна среди этих чуждых людей, чужого веселья.
Она, забалованная матерью, подругами, привыкшая к поклонению, всеобщему вниманию в юности, к восторгам толпы, она, такая необыкновенная, талантливая, не как все здесь, не ценится всеми этими людьми, забывшими, казалось, о ее существовании. Какое им до нее дело! Разве они ее понимают? Хороша тетя Люда тоже, эта ‘святая’, какой ее считают здесь все! Привезла ее сюда и бросила, точно она просила ее об этом. А ‘друг’?
Друг ли ей, Дане, та странная, властолюбивая княжна, чересчур уж прямолинейная и как будто резкая? Что она спасла их в ту роковую ночь — так это сделал бы каждый на ее месте. Что приютила, ее, Данину мать, в тяжелую минуту — так это закон человеческой любви к ближнему. Что ее, Даню, взяла к себе, одевает, кормит и поит — так разве она, Даня, этого желала?
Разве ей легко, хорошо здесь? Уехать бы ей снова с ее арфой далеко, далеко, выступать в концертах, играть, поднимать звуками бурю в сердцах людей, не заниматься уроками с утра до вечера. Ведь она, Даня, почти взрослая девушка, а главное, она артистка. Она вкусила уже сладость успеха. Ее не удовлетворяет такая жизнь. Ей нужна слава и поклонение толпы. В этой жизни, тихой и методичной, она умрет, умрет, зачахнет, как роза без влаги дождя, как птица в клетке. И потом, как странно здесь все, дико и необычайно. Эти дети, неведомо откуда взятые, этот гость-разбойник, выпущенный из тюрьмы и так уважаемый всеми здешними, этот ‘идеальный’ Сандро, следящий за каждым шагом их, точно гувернер, и, наконец, эта страшная, зеленая, таинственная сакля, о которой им не позволено говорить и откуда несется ужасный вой. Одна эта сакля может свести с ума такую, как ее, Данину, впечатлительную натуру. А сейчас даже Гема, привязанная к ней, как верная собачка, и та даже забыла ее, носится в вихре вальса со своим кавалером. Она и думать забыла про Даню. А еще вчера клялась ей в дружбе, говорила такие ласковые слова. Злое, нехорошее чувство заполняет сердце Дани.
— Что с вами, вы грустите?
Это Валь. Его глаза щурятся чуть насмешливо. Не понять, ласковы ли или смеются они.
— Какой глупый праздник! — капризно срывается с уст Дани, и брови ее хмурятся.
— Глупый? Нет. Люди здесь веселятся красиво. Само небо улыбается им, — отвечает мальчик.
— Отчего же вы не танцуете, Валь?
— О, со мной никто из девочек не захочет плясать.
— Почему?
— Я близорук и вечно путаю свою даму в кадрили, это раз. Потом наступаю на ноги — это два, но, что хуже всего, никогда не слышу такта. Девочки этого не любят. Взгляните-ка, как ловки Сандро и Селим.
— Вы давно здесь в гнезде, Валь?
— Два года, как и все здешние, но, кажется, точно с трех лет от роду. Меня привез ‘друг’ из Финляндии. У меня умерли отец с матерью от какой-то заразной болезни. Есть у меня еще сестра Лидия. Она за границей учится, кончает там университет. Она институтская подруга ‘друга’. Мы были очень богаты прежде, но папа незадолго до смерти потерял все. Я такое же дитя-питомец, как и вы, сирота. — Он задумывается на минуту, потом лицо его оживляется настолько, насколько может оживиться спокойное лицо Валентина.
— Глядите, ‘друг’ вернулся. Сейчас будет настоящее веселье. Смотрите! Смотрите! Уже началось.
— Куда она ходила? И кто это воет так часто и страшно у вас в усадьбе?
— Кто?
Валь морщит лоб, и юное лицо его делается вдруг старческим и забавным.
— Милая Даня, есть вещи, о которых у нас в гнезде не полагается говорить. Это тайна ‘друга’, а чужие тайны должны быть для нас священны.
Даня улыбается с чуть заметной насмешкой.
— У нас здесь уже слишком много тайн, Валь.
— Может быть, вы и правы. Но, смотрите, смотрите! Тетя Люда приготовила ‘другу’ приятный сюрприз.
Из толпы молодых девушек выделяется Маруся. Кубанскую казачку сейчас не узнать. Она, всегда веселая, теперь торжественная и серьезная. У нее в руках бандура, старинный малороссийский инструмент.
Маруся садится на ковер посреди кровли, поджимает под себя ноги и поет. Поет высоким звонким голоском, чистым, как струя плавленого металла:
Ой, на реке Кубани,
На родной реке.
Собрались ребята, казаки, девчата.
Хоровод водить. Хоровод водить.
Песни заводить.
Голос юной певицы льется серебристою волною. Вторят ей струны бандуры, Бог весть каким образом заброшенной на берега тихого Дона, оттуда на славную Кубань, затем на Куру.
Гости, небо и ночь слушают певицу. Марусино личико теперь как будто грустное, как будто одухотворенное нежным чувством к ее родине. Вспоминается детство, покойная мать-казачка, крошечный хуторок. Ах, ты, тихая, родная станица, широкая улица, кизиловые кусты, светловодная, милая, ласковая река!
Слезинки сверкают в глубине маленьких глаз Маруси. Последним всплеском раздается мелодия, и песнь обрывается.
— Якши, славно! Так только райская пташка умеет петь! — первый нарушает молчание ага Керим.
Гуль-Гуль бросается к девочке, целует.
Гости восторгаются.
— Браво, Маруся, браво!
— Хорошо, Маруся. Очень хорошо. Твоя очередь, Гема, теперь.
Бледненькая Гема выходит трепещущая, как тростинка в бурю.
Ее темные глаза похожи, как две капли воды, на глаза Сандро, только не такие смелые, как у него. Она выходит на середину кровли, складывает ручки, кланяется гостям.
Гема — дитя Кавказа, белая роза Алазанских долин. И в честь ее поэтичной, прекрасной родины складывается поэма Гемы — чудесная грузинская легенда о мудрой царице Тамаре, переложенная в стихи. Гема робко начинает:
Тамара охотится… Звери и птицы,
Сраженные, падают, царской рукой…
Сверкают прекрасные очи царицы,
И мчится со свистом стрела за стрелой.
Богатые, знатные уздени с нею
До устали гонят могучих коней,
Во славу царицы, себя не жалея,
Желая удачи и радости ей.
Но горе: любимейший кречет Тамары,
Умчавшись за реку, куда-то исчез.
И взоры орла из-под царской тиары
Летят за ним следом за горы и лес.
И молвит царица: ‘Вы, храбры джигиты,
Кто реку из вас проплывет?
Кто смелый и сильный из рыцарей свиты
Мне ястреба снова сюда принесет?’
Лиахва в разливе. И черные волны
Бурлят, и шумят, и гудят под горой,
Свирепого, жуткого бешенства полны,
Грозят полонить под студеной водой…
Погибнут бесцельно — какая отрада,
Задохнуться в иле зыбучего дна?
И снова Тамара:
‘Пусть будет награда
Мой царский венец и царица-жена’.
Тут юноша светлый выходит, сверкая
Красой небывалой, любовью томим.
Взлетел на утес он. В Лиахву кидая
Колчан свой тяжелый, летит вслед за ним.
Лиахва бунтует. Но он уж далеко.
Плывет он обратно, а кречет в руке.
Глядят его очи, отверсты широко,
Глядят на царицу. Царица в тоске.
Сомненье в Тамаре: ‘Напрасно спешила,
Суля с незнакомцем свой трон разделить.
Зачем ему вещее сердце дарила,
Зачем посулила его я любить…
Супруг мой — народ мой. Отчизна мне счастье…
Мне лучшее в мире — народный покой.
О, Бог мой великий, спаси от ненастья
И к лучшему все, о Могучий, устрой!’
Едва прошептала, как грозно, победно
Забилась река, заклубилась вода…
Пронзительный выкрик. И юноша бледный
В пучине исчез. Навсегда! Навсегда!
И тут же велела царица Тамара
Из камней могучих воздвигнуть дворец.
Остатки той крепости видны доныне
Над местом, где сгинул бесстрашный пловец… —
Гема закончила.
Старый тучный полковник тяжело поднялся с места.
— Матушка-княжна Нина Арсеньевна, — отдуваясь, заговорил он, — да неужто эту штуку могла сочинить такая малютка?
Нина подходит к девочке.
— Это ты сочинила, Гема? — спрашивает она.
— Нет, ‘друг’, нет, это не мое, — отвечает Гема и отыскивает глазами кого-то в толпе.
Вот он в белом бешмете с лаврами и розами на кудрях, с робкой улыбкой на благородном лице.
— Это он, Сандро, сочинил! Переложил в стихи старую горийскую легенду о развалинах крепости на Лиахве. Он с тетей Людой писал, тетя поправила. Сандро это! Сандро! — волнуясь, заявляет Гема, и голос ее полон восторга и торжества.
— Сандро, — ты поэт! Браво, Сандро! — раздается кругом.
Взор Сандро гаснет в смущении.
— О, ‘друг’! Зачем это Гема предала меня? Это слишком! Я не люблю похвал.
— Ты заслужил их, мой мальчик.
Нина ласково треплет по плечу своего любимца. Потом незаметно машет платком музыкантам.
И вслед за этим раздаются звуки своеобразного кавказского оркестра. Чиангури и зурна слились. Звенят и поют. Поют и точно рассказывают что-то.
Из круга молодых девушек выбегает Селтонет в своем национальном костюме. Ее глаза сверкают всеми созвездиями Востока, ее губы улыбаются. В черных глазах восторг.
Начинается танец. Это не лезгинка. В Дагестане такого танца не знает никто. Это какая-то дикая пляска. Лихая Кабарда, разбойничья, жуткая, пробуждается в ней.
С заломленными над головой руками, тонкая, извивающаяся, как змейка, носится перед гостями Селтонет. Ее ноздри раздуваются, трепещут, глаза горят, косы бьются по спине, плечам и груди.
Забыты песня Маруси, поэма-декламация тихой Гемы, джигитовка Сандро. Забыто все. Гул похвал несется навстречу плясунье.
— О, она настоящая фея Востока, эта черноокая гурия Селтонет!
— Царица сегодняшнего бала!
Лицо Нины хмурится.
— Не портите девочку похвалами, — замечает она недовольно.
Но Селтонет и без того знает свою силу. Недаром она приберегла свой ‘нумер’ под конец. Она должна затмить их всех, этих глупых ребятишек.
Но вот пляска окончена.
Под гул одобрения, тяжело дыша, Селтонет бросается на тахту. Молодежь окружает ее — молодые офицеры, юнкера, прочие гости, барышни, подруги — все.
— О, Селтонет, как вы плясали!
В ее глазах надменное выражение. Гордо улыбаются губки.
— У нас, в Кабарде… — начинает она.
Неожиданно подходит к ней тетя Люда.
— Поди, приведи себя в порядок, Селтонет, ты растрепалась.
Уйти сейчас, когда не дослушаны до конца льстивые речи! Когда вся она упивается своим прекрасным торжеством! Ах, как это жестоко! Но она не смеет ослушаться — перед ней ‘друг’.
— Ступай, Селтонет, и делай, что тебе приказано.
Девушка закусывает губы. Глаза ее полны гнева. Но если можно еще ослушаться тетю Люду, то не повиноваться ‘другу’ нельзя.
С опущенными, полными затаенного гнева глазами она убегает.

* * *

Даня сидит в своем углу на тахте, смотрит и не видит. Эта песня, эта декламация, эта пляска Селтонет, успех, доставшийся на долю этим детям, жжет ее мысль и душу.
О, если все это прекрасно, то что же скажут они, все эти жалкие провинциальные жители захолустного кавказского городка, когда услышат ее игру на арфе, ее, артистки, талантливой, большой!
Капризно и гордо улыбается она, точно бросая вызов всему миру.
Мимо нее проходит тетя Люда.
— Людмила Александровна, тетя Люда, — срывается с губ Дани, — я хочу просить вас позволить в честь ‘друга’ сыграть и мне. Можно?
— Если тебе будет не очень тяжело, дитя!
— О, нет! Пусть мальчики принесут арфу. — Через минуту на кровле появляется арфа. Даня смело обнимает ее рукой, задумывается на минуту, потом кладет пальцы на струны и начинает.
Тихо, чуть слышно запевает арфа. Потом громче, сильнее. Сейчас она звучит уже во весь голос. О темном бархатном небе, о золотых звездах, о могучем полете орла рассказывает она. О том, как тяжело живется непонятой душе, Самим Богом отмеченной талантом, среди серых будней, мелкой жизненной прозы.
— На волю! На волю! Вперед по пути к славе! — рыдает арфа и страстно вторит ей Данина душа.
Конец. Молчание. И над белокурой головкой раздается гул голосов:
— Вот это талант настоящий, недюжинный, огромный!
Сердце Дани растет. В глазах, в лице ее отражается гордая, сверкающая радость. Нет сомнения, ее поняли и оценили. Но не хоронить же ей здесь, в забытом Горийском гнезде, свой прекрасный, сильный талант.
Она оглядывает всех гордо, как царица. Около нее Гема. В глазах девочки преданность и восторг. Она вся трепещет от счастья за свою любимицу.
Маруся улыбается широко.
— Вот это… хоть сейчас на Кубань, сию минуту, — говорит она и хлопает в ладоши.
Молодежь, как за четверть часа до этого расточала похвалы Селтонет, расточает их теперь ей, Дане.
В это время, как из-под земли, вырастает ‘друг’.
‘Сейчас похвалит, расцелует, будет благодарить’, — проносится в голове девочки.
Но Нина смотрит серьезно, глубоко. Ее черные брови сведены в одну ниточку. Она молчит.
— Что же вы не похвалите меня? Разве я худо сыграла, ‘друг’? — все еще не остывшая от своего вдохновенного захвата, спрашивает Даня.
Нина кивает головою.
— Очень не дурно для такой юной девочки, как ты, — отвечает она спокойно. Но, Даня, надо еще долго и много учиться, чтобы заслужить название настоящей артистки, выступать перед публикой. Наши гости и друзья были слишком снисходительны к твоей милой, но все же наивно-детской игре.
Точно падает Даня… О, это уже слишком!
Это уже слишком, сиятельная княжна! Жгучая, злая, бессмысленная ненависть закипает в ее душе.
‘Она завидует тебе, завидует, — твердит кто-то в самой глубине ее сердца, — она сама была бы не прочь играть так же и не может, не может, не может!’ — почти вслух бросает девочка и кидаете вниз, подальше от гостей.
На первой же ступеньке Даня почти лицом к лицу сталкивается с Селтонет. Молодая кабардинка смотрит на нее в упор жуткими, злыми, взволнованными глазами.
— Пусть не воображает русская, что ее золотая штучка могла затмить пляску Селтонет, — шипит она. — Селтонет первая, всегда первая. Лучше всех. Краше всех. И в Гори, и в Кабарде. По Куре и Риону нет лучше Селтонет. Не тебе, дурочка, заглушить ее своей побрякушкой. На восточном небе много звезд у Аллаха, а звезда Ориона ярче и краше, лучше всех. И черная роза краше других в Джаваховском саду. Селтонет — звезда. Селтонет — роза, и никому не даст выше себя подняться Селтонет. Убиралась бы по добру туда, откуда пришла со своей певучей штукой. А не то разгневается на тебя Селтонет.
Последние слова едва долетели до Дани у дверей ее спальни, и она почти не расслышала этих последних слов, так как, испугавшись страшного вида Селтонет, вбежала в комнату и закрыла за собою дверь.

ГЛАВА 4

— Селим! Селим!
Мальчик, кравшийся по уступу утеса, вздрагивает от неожиданности. Селим узнает голос Селтонет.
— Где ты?
— Гляди наверх. Там меня увидишь.
Над крутым обрывом у Куры стоит чинара. В густых ветвях ее сквозят яркие пятна алого с голубым. Это пестрые одежды кабардинки.
— Селтонет!
— Тссс! Молчи! Ни звука! Молчи, алмаз души моей. Если ‘друг’ или этот глупый Сандро увидят нас здесь, мы пропали. Влезай ко мне. Ветви дерева крепки, как клыки дикого кабана. Лезь смело на верхушку, не бойся ничего.
От этого ‘не бойся’ Селим вздрагивает.
— Если бы я родился трусом, земля поглотила бы меня, — роняет он, кладя руку на рукоятку маленького кинжала.
— Полно, полно! Селтонет не хотела тебя оскорбить, горный орленок. У нас в Кабарде только и родятся такие. Недаром ты сын Али-Ахверды. Да!
Девушка протянула свою тоненькую, смуглую руку и похлопала Селима по плечу.
Селим нахмурился. Он признает в себе настоящего джигита, и одобрение девчонки, женщины, далеко не лестно ему. Но Селтонет не девочка, не женщина. Селтонет, по мнению Селима, такой же абрек, наездник и умница, как самый ученый алим!
Он улыбается от ее похвалы и самодовольно покусывает губы. Селтонет смотрит пристально на него.
— Селим, ты истинный друг Селтонет? Скажи без утайки одну правду, — помолчав минуту, спрашивает она.
— Как перед лицом Всевышнего, Селто. Слушай, мы оба из Кабарды. ‘Друг’ взял нас оттуда обоих. Обоих вместе приручала нас княжна Нина. И оба мы рвались на родину, назад. Селто, научился Селим любить тебя за эти два года как сестру, да, как сестру, потому что, Селто, ты точно принесла кусочек нашего неба, леса и гор в твоих черных очах. В тебе любит свою удалую родину Селим. Разве ты мне чужая? Нет, нет, ты мне сестра, настоящая сестра, Селто…
— О, как ты говоришь мудро и сладко. Но слушай. У джигита-абрека слово вяжется с делом. Наши отцы учили так своих сыновей. Ты должен доказать мне свою дружбу и преданность, Селим, брат мой!
Черные глаза девушки стали вдруг непроницаемыми и глубокими. Зеленая листва чинары бросает мелкую тень на побледневшее лицо Селтонет.
Она придвигается ближе к своему товарищу и шепчет:
— Еще так недавно Селтонет была счастлива, как птичка в мае, Селим. Селтонет была богата. Ее обокрали. Она узнала горе…
— Кто? Кто тебя посмел обидеть, сестра сердца моего? Скажи, и кинжал Селима заступится за тебя!
Мальчик вспыхивает. Смуглая рука его хватается за кинжал. Он готов сейчас броситься на обидчика той, с кем пролетело его недолгое детство.
Лицо Селтонет принимает лукавое выражение. В глазах ее вспыхивает недобрая усмешка, вспыхивает и гаснет. Губы складываются в трогательную кроткую улыбку обиженного ребенка.
— Синеглазая девчонка обижает Селтонет! — говорит она.
— Как? Эта белоголовая Даня! Тебя, тебя, сильную орлицу Кабардинских гор!
Девчонка Даня и черноокая Селтонет! Да как же она осмеливается тягаться с нею?!
А Селтонет уже шепчет снова.
— Ты подумай только, радость и пламя моего взора, подумай только, златоокий Орион души моей. Когда не было девчонки с ее золотой игрушкой, когда не было ее глупой, кукольной рожицы и этой арфы, все восторгались Селтонет, все любовались Селтонет. И пела и плясала Селтонет и на чиангури играла. И все слушать приезжали. И все хвалили. А нынче только и разговору, что о синих глазах да о золотых струнах. Сама слыхала… У-у, ненавистная! Пришла и унесла всю радость у Селтонет! Обокрала Селтонет уруска, обокрала!
И злые редкие слезы брызнули из черных глаз и потекли по лицу юной кабардинки.
Селим весь встревожен. Душа его в смятении. Он не может видеть грустной свою подругу. Он берет ее руки, сжимает в своих и лепечет, полный жалости, сочувствия и тоски.
— Сердце мое! Скажи, скажи Селиму, что надо, чтобы он сделал? Все, все по-твоему будет, что ни прикажешь, Селтонет. Хочешь, выкраду из-под носу у них арфу и сброшу ее с утеса в Куру, хочешь?
— Что пользы! Бросишь одну, купят другую. Разве не слыхал — учителя пригласил ‘друг’, чтобы занимался музыкой с белоголовой. А ты вот что, радость очей моих. Ты вот что…
И, прильнув к уху мальчика, Селтонет шепчет ему, волнуясь и сверкая глазами:
— Ты и я, мы двое знаем только тайну зеленой сакли. И ‘ее’ тоже знаем. И ‘ее’ не боимся. ‘Она’ опять вчера звала меня на восходе и опять просила высвободить. С собой сулила взять. Богатства, золота много обещала за это. И еще обещала мужа, первого бея во всей Лезгинии, во всем Дагестане. Да полно. Не так проста Селтонет. Не хочет она быть рабой-женой лезгина или простого кабардинца. Хочет Селтонет важной госпожой сделаться. Блистать при дворе русского царя, хочет всех затмить своей красотой, а потом в Кабарду вернуться знатной, важной. Глядите, мол, все, что из нищей девочки стало. Так не польстится на такие посулы Селтонет. А ‘та’ польстится. Той, белоголовой, только бы отсюда выбраться, я знаю. Здесь ей все едино, что птице в клетке. Ну, так вот и надо помочь ей свести знакомство с зеленой саклей. Понял меня, мой яхонт? — заключает свою речь Селтонет.
Селим молчит. Только грудь его вздымается высоко под серым сукном бешмета. Вспоминается ему зеленая сакля, белоголовая девчонка — враг Селтонет и строгое запрещение ‘друга’ проникать в тайну сакли.
Он вздрагивает.
Селтонет улавливает его колебание.
Ядом полны ее слова, когда она говорит:
— Ты боишься. Ха-ха! Джигит!
— Я!
Гордо выпрямляется тоненькая фигурка. Сверкают черные глаза.
— Ты, верно, забыла, что я, как и ты, из Кабарды! — звучит надменный ответ Селима.
Помолчав же, прибавляет:
— Сделаю все для твоего счастья, Селто, сестра моя по племени, клянусь тебе Аллахом, клянусь.

* * *

Щелк! Щелк! Щелк!
Заряд за зарядом. Белая с черными кружками цель вся уже пестреет от пуль.
Князь Андрей обучает стрельбе питомцев Нины. Сандро, с нахмуренными бровями и с закушенной губой, метко, почти без промахов попадает в цель. Он немного волнуется, как и Селим. Что же касается Валя, то он представляет из себя чудо спокойствия. И по обыкновению ‘мажет’, по словам князя Андрея.
— Нет, мальчуган, ты куда героичнее с циркулем и масштабом, нежели с винтовкой или револьвером, — смеясь, замечает он.
— Ну, конечно, — соглашается Валентин, — и я утешаю себя мыслью принести пользу человечеству, сидя за письменным столом в кабинете.
— Браво, Валь, браво!
Под развесистыми ветвями старого каштана Люда дает девочкам урок французского языка и рассказывает о Викторе Гюго, какой это был великий гений.
— Он бессмертен. И будет таковым до скончания мира! — звучит голос Люды.
Даня, задумавшаяся, унесшаяся куда-то помыслами вдаль, мечтает:
‘Бессмертие! Слава! Это так прекрасно и редко! Может быть, то и другое ждет и меня. А ‘друг’ и Люда, и Маруся, Гема, все они такие плоские. Они не понимают меня, не ценят. Не могут понять, что Даня — не как все они, что она особенная, талантливая. Да! Она умрет и зачахнет в этом ужасном, глухом, тихом гнезде’.
— Даня! — будит девочку неожиданный вопрос Люды, — в котором году умер Виктор Гюго?
— В котором?
— Ну да, повтори! Я только что сказала. Ты опять мечтаешь, Даня. О чем?
Щеки девочки вспыхивают. Сказать? Сказать им всем громко, в голос, о том, как далека она, Даня, от них, какая она особенная, талантливая, избранная душа?
Но разве они поймут?!
И Даня молчит упрямо.
Ах, эти уроки, эти нотации. Нет, она должна вырваться на волю, к прежней праздной, счастливой, довольной жизни, полной бури, красивой бури, успеха, славы и грез.

* * *

Ночь. В спальне девочек тихо, совсем тихо. Луна-красавица заглядывает в комнату. А кругом такая томительная духота.
Дане не спится. Весь вечер она играла нынче. Ее арфа стонала и плакала, как никогда. Все гнездо слушало ее, завороженное игрою. И только ‘друг’-княжна подошла и сказала:
Довольно!
Так сухо, коротко, точно отрезала.
— Довольно! Нужно прежде хорошенько выучить ноты, теорию, чтобы быть настоящей артисткой. По слуху играть нельзя!
Даня оскорбилась. Потом думала сердито и долго опять о том же, все об одном.
‘Ну, да, она завидует мне. Завидует, как и Селтонет’.
Весь вечер черные глаза татарки не покидали ее лица. И всякий раз, как встречалась с ними взором Даня, угодливо, ласково, затаив что-то темное в своей глубине, они улыбались ей.
Княжна Нина говорила в тот же вечер с тетей Людой, и Дане удалось подслушать эти слова.
— Даня тщеславна и с большим самомнением вдобавок. Упаси Боже захваливать ее и льстить… Мы ее только погубим этим.
Ага, вот оно что!
Досадно им, что она, Даня, такая талантливая, юная. Она, Даня, а не ‘друг’, не эта требовательная, строгая и суровая княжна!
Мысли вихрем закружились в голове девочки, недобрые, мучающие, трепетные мысли. А тут еще эта ночь, душная, знойная, вся насыщенная ароматом роз.
Неожиданно чья-то белая фигура обрисовывается в лунном свете.
— Ты не спишь, розан души моей?
И черные глаза Селтонет впиваются, не мигая, в лицо Дани.
— Можно посидеть около тебя?
— Сидите, если вам не скучно.
— Скучно? С тобой! Нет, видно, ты не знаешь моего сердца! Это ничего, что сердита подчас бывает Селтонет. Душа у нее, как у горной голубки. А мысли насквозь она читает в сердце твоем.
— В моем сердце?
Даня поднимается на локте и насмешливо улыбается. При бледном свете ночника ее хорошенькое личико кажется таким поэтичным, нежным. Селтонет смотрит на товарку, невольно любуясь ею, потом говорит шепотом, наклоняясь к самому лицу Дани:
— Душно полевой гвоздике среди тюльпанов и роз! Хочется на волю бирюзовым глазкам. Хочется жить свободно, как жилось до сих пор. О, Селтонет это знает. Все знает. Знает, что красоточка-джаным тоскует по шумной веселой жизни, что душеньке синеокой иначе бы следовало пожить. Нельзя запирать соловья в клетку. Нельзя рыбу вынуть из воды. О, Селтонет понимает, отлично понимает и помочь хочет, и может помочь красавице.
Сначала Даня слушает одним ухом, небрежно, тупо. Можно ли довериться словам льстивой татарки, словам завистливого врага? Но мало-помалу шепот Селтонет захватывает ее. Она, эта Селтонет, действительно точно читает в мыслях и душе.
Что-то похожее на надежду просыпается в уме девочки.
Может и хочет помочь?
— Чем же вы можете мне помочь, Селтонет? — Теперь уже нет насмешки в голосе Дани. Надежда окрыляет ее.
Вместо ответа татарка кладет на плечи Дане свои тонкие смуглые руки.
— Ты веришь княжне? Любишь ее? — спрашивает она так тихо, что ее едва-едва можно понять.
Даня покачивает головою.
— Нет. По-моему, она собрала здесь всех вас для того, чтобы люди говорили: ‘Как добра княжна Нина Бек-Израил!’ Но она не добрая, нет, если губит, душит таланты, мешает другим жить и пользоваться радостью и успехом.
— Да, да! В одной твоей мысли больше мудрости, нежели во всем существе Селтонет. Кто наградил тебя ею, певчая птичка?
Глаза Селтонет принимают льстивое выражение. Потом она шепчет еще тише. Едва-едва слышно, таинственно:
— Нина Бек-Израил не только злая, но и жестокая. Она мучит людей.
— Мучит? — слово срывается так громко с губ изумленной Дани, что Селтонет испуганно зажимает ей рот.
— Молчи. Разбудишь девочек. Молчи и слушай. Ты слышала вой в день праздника?
— Да! — упавшим голосом срывается с губ Дани. — Это из зеленой сакли, что у обрыва, в кустах дикого виноградника. Об этой сакле и о той, что в ней томится, нельзя говорить. Но я и Селим — мы знаем, мы видели все. Открыли тайну княжны. Знаешь ли, кто заперт там?
В глазах Дани страх, смешанный с любопытством.
— Там томится взаперти одинокая узница. Понимаешь? Одна великая, славная, отмеченная самим Творцом душа. И ее, могучую, сильную орлицу, умеющую читать в сердцах людей и в их мыслях, навеки схоронила от них в зеленой сакле княжна Бек-Израил.
Голос Селтонет звучит торжественно. Тонкая рука протянута вперед. Глаза ярко горят в полутьме.
— Хочешь убедиться в истине, душенька? Хочешь увидеть ту несчастную? Хочешь? Селтонет сведет тебя к ней.
Нестерпимая жуть наполняет сердце Дани, жуть и любопытство. Первое сильно, второе еще сильнее. Она борется со своими мыслями, со своим желанием. Таинственным, странным, сказочным кажется ей окружающий мир. Приоткрыть хоть немного его таинственную завесу — вот к чему нестерпимо влечет теперь Даню. И колебание недолго царит в ее душе. Страх побежден.
— Великая душа? Значит, талантливая? Да? Говори же, Селтонет!
— Как ты! Как ты! Ты умеешь заставлять петь золотые струны, ангел, избранный Всевышним. Но ты должна увидеть ее сама и узнать все, все до капли.
— Но почему же она стонет и кричит?
— Дикий джейран, и тот будет кричать, если его посадить на цепь, в неволю, — таинственно отвечает Селтонет.
— Тогда веди меня к ней!
— Одна не могу, надо позвать Селима.
— Беги же за ним!
— Сейчас, солнце мое, звездочка изумрудная, ароматный ландыш долин. Сейчас. А ты накинь скорее платье, пока Селтонет даст знать Селиму.

* * *

Ночь длится, полная сказок и грез. Тихо плещет под обрывом Кура. Она как будто на что-то жалуется, как будто на что-то ропщет. Замерли в гордом покое отдаленные горы. Тишина.
Три невысокие фигуры скользят вдоль галереи, спускаются в сад. Впереди Селим. Потайной фонарик спрятан у него под полой бешмета. За ним девочки — Даня и Селтонет.
— Если ‘друг’ узнает — все пропало! — шепчет Селим. — Нас разъединят с Селтонет. Ее запрут в тифлисский институт, меня отдадут в пансион и не пустят в полк в наказание. Знаю. А тебя…
— Молчи! Кто ты, трусливая старуха или джигит? — грозным шепотом роняет его старшая спутница. Потом, помолчав с минуту, обращается к Дане:
— Здесь должен быть розовый куст. От него начинается спуск к Куре в подземелье. Ты никогда не бывала под землею, горлинка северных лесов?
— Нет.
— По ту сторону реки стоят развалины замка, ты видишь? От них расходится много таких ходов. Одна ветка его ведет в сад нашего гнезда, к зеленой сакле. Мы случайно с Селимом набрели на него. ‘Друг’ ходит туда по другой дороге, по чинаровой аллее, и прямо через дверь. Тише, не оступись, бери меня за полу бешмета. Теперь мы у входа…
Чем-то затхлым обдает Даню. Она точно проваливается в какую-то яму.
— Здесь подземная галерейка. Не бойся, голубка, азалия моя. Селим и я укроем тебя от страха.
О, как сладок голос Селтонет. Неужели это она, та же лукавая девушка, что, полная ненависти, зависти и вражды, следила за нею, Даней?
Ручной фонарь скупо освещает узкий, темный проход под землю. Надо идти согнувшись, чтобы не стукнуться о земляной потолок головой.
‘Точно в сказке или в средневековых романах Вальтера Скотта’, — проносится в голове Дани.
И она осторожно ступает за своими спутниками по узкому, длинному коридорчику.
Минута. Еще минута. Целая вечность в этих минутах, и кажется, нет им конца и счета. Вдруг остановка. Дверь.
Селим с трудом поворачивает ржавую ручку. Со скрипом растворяется она на старых петлях.
Сноп яркого света ослепляет Даню. Невольно зажмуриваются глаза.
Она делает усилие, широко раскрывает их. Небольшая комната, убранная с комфортом, почти роскошью, в восточном вкусе. Огромная висячая лампа спускается с потолка. Яркий свет ее падает на ту, что стоит посреди сакли. Сухая фигура, бронзовое морщинистое лицо, клочья седых волос из-под съехавшего с головы покрывала. Взгляд горящий, пытливый, мрачный. Какие-то искры безумия вспыхивают в нем, вспыхивают и гаснут. По седой голове и морщинам она, эта жуткая, безобразная на вид женщина, почти старуха. Но в глазах сосредоточена таинственная, ушедшая внутрь себя жизнь. Эти глаза молоды на диво и горят ярким огнем. Отталкивающая внешность, страшные глаза.
Даня с трудом делает над собою усилие, чтобы поднять взгляд на женщину.
Какой необыкновенный наряд у старухи. Смесь пестрых цветов, ярких, как у цыганки. И монеты, ожерелья без счета на сухой жилистой шее.
Селтонет первая выступает вперед.
— Привет и дружбу несу к тебе, милостью Аллаха, тетка Леила-Фатьма!
— И от Селима тоже! — почтительно вставляет мальчик, прикладывая, по восточному обычаю, руку к сердцу, устам и лбу.
Женщина не отвечает ни одним словом. Глаза ее впиваются в Даню, как два клинка, как две острые, колкие иглы.
— Кто эта прекрасная незнакомка с синими небесами в очах? — глухим голосом, на татарском наречии спрашивает она Селтонет.
Селтонет что-то быстро-быстро объясняет по-татарски. Даня не понимает ни слова, хотя чувствует, что говорится про нее.
Глаза той, кого зовут Леилой-Фатьмой, жгут ее своим черным пламенем, и ей снова делается невыносимо жутко.
Селим стоит как вкопанный у порога, скрестив руки на груди. Селтонет смолкает.
Женщина еще с минуту пристально глядит на Даню, потом протягивает к ней костлявую, высохшую руку.
— Это ты, девушка, беседуешь каждый вечер с ангелами? — говорит она ломаным русским языком.
— Как? — растерянно переспрашивает, недоумевая, Даня.
— Ты заставляешь петь золотую штучку? Я видела тебя не раз из окна моей сакли. Хорошо поет она у тебя. Никто из наших девушек в ауле не сумел бы играть так сладко. Сам Творец вкладывает звуки в персты твои.
Костлявая рука женщины ложится на белокурую головку. Черные глаза старухи впиваются в синие звезды Даниных глаз.
— Мудрая головка. Светлый взгляд благоухающего цветка. Клянусь, девушка, твоя судьба великая и славная.
Румянец обжигает щеки Дани, заливает ей лицо. Сердце сладко и больно замирает у нее в груди. Знакомый огонь тщеславия разливается по жилам. Теперь уже страшная, безобразная женщина не кажется ей больше ни страшной, ни безобразной. Она глядит так ласково в синие глаза девочки и шепчет на своем ломаном, но все же понятном для Дани языке.
— Леила-Фатьма видит за гранями прошедшего и будущего. Леила-Фатьма все знает. Твои глаза плакали недавно. Ты потеряла близкое существо. Ты и себя потеряла, белая горлинка. Белая горлинка очутилась в гнезде сизых голубей. Тесно в нем, жутко. А золотая штучка, что поет так сладко, и людские похвалы, и богатство, и слава манят, манят. Уходи же, гурия, уходи, белый цветок северных садов. Уходи отсюда. Не жить тебе в нашей глуши, в тени чинаровых и каштановых садов. Тебя зовет слава, далеко, высоко зовет. Верное тебе сказала Леила-Фатьма, верное, юная роза горийской долины.
Женщина смолкла. Молчит, глядит на Даню. Теперь искорок безумия и помину нет в ее глазах. Взор ее пронзителен, глубок и как-то колок.
Селтонет и Селим тоже замерли в молчании и не сводят с нее глаз.
Даня вся трепещет, вся дрожит.
Кто она, эта старуха? Колдунья? Или, быть может, пророчица?
Кто бы ни была она, но как верно определила она ее, Данину, судьбу!
Да, не ей, Дане, отмеченной талантом, прозябать здесь, в этом тоскливом, скучном гнезде!
И, не помня себя, с охваченной снова тщеславием душой, она бросается к прорицательнице, хватает ее за руки и шепчет горячо, страстно:
— О, верните меня к прежней счастливой жизни, Леила-Фатьма! Верните мне славу, шум и успех! Я чувствую, вы сможете сделать это, можете, знаю! О, сделайте это, сделайте это!
Молчание.
Только слышно, как трепетно дышит грудь Селима да шумно вздыхает Селтонет.
Леила-Фатьма молчит и смотрит, смотрит.
О, эти глаза!
Какая в них жуткая, таинственная глубина.
Потом Леила-Фатьма говорит, сначала глухо, затем все явственнее, слышнее:
— У старой орлицы срезаны крылья. Но они скоро снова подрастут. Взмахнет ими старая орлица и улетит далеко. И белую, юную позовет за собой. Скажет юной: ‘Пойдем, девушка, научу тебя тому, что дано только избранным’. И поднимет старая юную высоко на крыльях над землей и даст ей славу у людей и бессмертие, и могучую силу. А имя ее прославит от Тифлиса до Гуниба, от Карталины до Чеченской и Дагестанской страны! И будет она знатна, велика и богата. Будет! Будет! Будет!
Непонятный порыв охватывает Леилу-Фатьму. Ее глаза мечут пламя, ее голос, хриплый до этого, теперь звонок и высок. Костлявые руки подняты над головою Дани. Уверенностью и мощью веет от невзрачной фигуры. Словно вся преобразилась она. И Даня преобразилась также. Прежнего страха в ней уже нет. Бесспорно: ясновидящая перед нею. И если все то, что говорит она, правда, то…
Шаги у стены сакли прерывают мысли Дани.
— Это ‘друг’. Я узнаю ее походку! — восклицает Селим.
Селтонет хватает Даню за руку, увлекает ее за собой.
— Скорее! Скорее! Прочь отсюда! Прочь!
— Сюда, сюда! — шепчет Леила-Фатьма, распахивая низко расположенное над полом оконце.
Под окном темнеют розовые кусты. Первая прыгает Селтонет, за нею Даня и Селим.
Вихрем проносятся все трое по чинаровой аллее, кидаются в дом.
Через пять минут девочки лежат, каждая в своей постели.
— Ты слышала, что говорила она? Ты слышала, что ждет тебя, белая роза? — спрашивает Селтонет, льстиво улыбаясь, и глядит на Даню.
С минуту длится молчание. Потом Селтонет приподнимает голову от подушки и говорит снова:
— И верь мне, бирюзовая, Леила-Фатьма сумеет тебя сделать счастливой, верь!

* * *

— Нина Бек-Израил, ты опять пришла мучить меня!
— Тетя Леила-Фатьма, опомнись. Разве дочь твоего брата желала тебе когда-нибудь зла? — говорит спокойно Нина.
Обе они стоят друг против друга.
Лицо старшей вызывающе и мрачно, глаза горят нездоровым огнем. Черты молодой полны жалости и снисхождения.
Месяца три тому назад Нина ездила в аул Бестуди. Ее вызвали туда соседи ее покойного дяди наиба, брата ее отца и тетки Леилы-Фатьмы. В предместьях аула, среди роскошной горной долины лежит усадьба последней. Леила-Фатьма осталась одна в ней хозяйкой над всем. Леила-Фатьма всегда отличалась странностями с детства, отказалась от замужества, вела замкнутую жизнь. Ее считали чародейкой в Дагестане. К ней ездили богатые уздени и беки гадать свою судьбу. Она им показывала их прошлое, предвещала будущее. Она была богата, унаследовав от отца табуны коней и овец после смерти брата и выхода замуж младшей сестры Гуль-Гуль, но жадность к еще большей наживе не давала ей никогда покоя. Эта жадность была ее болезнью, мукой, бременем и постоянным бредом.
В последнее время стали замечаться странность Леилы-Фатьмы. Она не спала ночей, закапывала деньги и драгоценности в землю, ей все казалось, что слуги и приезжие гости хотят ее обокрасть. Часто слышался ее плач по ночам, похожий на вой горной чекалки. Соседи написали княжне Нине о состоянии дочери наиба. Та немедленно приехала в Бестуди и увезла тетку к себе, лечить ее в своем Джаваховском гнезде. Небольшой домик в углу сада, похожий на хорошенькую лезгинскую саклю, со всеми удобствами, был предоставлен Леиле-Фатьме, дочери покойного наиба Мешедзе. Домик весь утопал в зелени дикого винограда и выходил окнами в сад. Леила-Фатьма пользовалась относительной свободой. Нина заходила за нею утром и вечером, когда все было тихо в гнезде, и они гуляли по окрестностям Гори. Нина сама носила обеды и ужины тетке, заботилась о том, чтобы у нее не было ни в чем недостатка и лечила ее душевный недуг. И строго-настрого запретила всем в гнезде беспокоить больную, ходить к ней, даже близко подходить к ее домику? Припадки старой татарки, благодаря бдительному уходу племянницы, ее терпению и ласке, делались все реже и реже. Страшный вой полубезумной женщины уже не повторялся так часто, как прежде. Нина торжествовала. Восстановившееся душевное спокойствие Леилы-Фатьмы радовало ее. И вдруг сегодня Нине пришлось увидать снова горящие глаза и возбужденное лицо несчастной, свидетельствующие о новом припадке безумия.
— Зачем ты мучишь меня, негодная девчонка? — шипящим голосом, сжимая свои костлявые узловатые руки в кулаки, говорит она.
— О, тетя! Зачем ты так подозрительна! Верь мне.
— Молчи! Заперла Леилу-Фатьму, как узницу, лукавая уруска, заперла и думает — сладкая жизнь в тюрьме.
— Но ты свободна, тетя Леила. Уезжай отсюда, если хочешь.
— И уеду! Вот пройдет джума [10], и уеду. Горы давно тоскуют по Леиле. В горы уеду. К ним. Душно у тебя, душно. На волю просится душа. Была свободной и умру свободной! — вспыхивая, как девушка, затрещала старуха.
[10] — Пятница — праздник у татар.
— А лечиться, тетя, лечиться?
— Лечиться, ласточка, вели другим. Аллах меня вылечит, а не люди. Да, так-то, так-то!
Голос Леилы-Фатьмы срывается, растет и грозит перейти в вой, в ее обычный ужасный вой.
Нина колеблется. Ее душа в смятении. Она борется. Ей жаль оставить тетку на произвол судьбы и еще более жаль пугать детей гнезда этими страшными припадками, особенно ночью. К тому же теперь Леила-Фатьма настолько здорова, что не нуждается совсем в ее уходе. Может быть, горы и воздух родного аула довершат остальное и вылечат несчастную вполне.
И, долго, мучительно продумав свою думу, Нина Бек-Израил своим твердым голосом говорит.
— Поезжай с Богом, куда хочешь, тетя. Я больше не задерживаю тебя.

ГЛАВА 5

Каждый вечер Даня идет с арфой в чинаровую аллею, в тот конец ее, откуда виднеется зеленая сакля, и играет. Иногда ей кажется, что в маленьком оконце появляется бронзовое от загара, морщинистое лицо.
Играет Даня захватывающие импровизированные мелодии о чем-то неясном, далеком и возможном.
Каждый вечер, когда все спят, Селтонет приходит к ней, и девочки шепчутся долго, до полуночи. Селтонет говорит без умолку. Даня слушает жадно. Селтонет шепчет:
— Леила-Фатьма велела передать тебе, что ангелы поют не лучше. И еще велела сказать, что ты и твоя арфа в ее руках будут царицами всего нагорного Дагестана. И если бы ты пожелала умчаться с ней отсюда, она увезла бы тебя в аул Бестуди, в свою усадьбу и сумела бы окружить тебя таким величием, луч сердца моего, какое тебе и во сне не снится.
— Да? — с каким-то оттенком сомнения вырывается из самых глубин Даниной души.
— Верно, как то, что меня зовут Селтонет, птичка рая. Ах, если бы знала ты, как хорошо у них там. Аул богатый, знатный. Торгуют с персами, с самим султаном. Гостей наезжает пропасть. Девушки целыми днями лезгинку пляшут на кровлях. Но никто ни петь, ни играть так не сможет, как ты. Ты царицей у них будешь с твоей красотою. В роскоши и богатстве будешь жить. Сама Леила-Фатьма служить тебе будет, как раба. Самой важной в ауле будешь. Правду тебе говорю. А там она повезет тебя в Тифлис, а может, и дальше в Персию. А то и в Константинополь. При дворе султана играть станешь. Весь мир о тебе услышит. А наши-то здесь все лопнут от зависти, солнце моей жизни, все…
Селтонет смолкает, захлебнувшись. Даня полна грез.
А что если правда? Рискнуть? Хуже не будет. Будет лучше, веселее, привольнее, постоянно на народе, в толпе, в центре похвал, лести, восторга. И весь мир и столько нового покажет ей Леила-Фатьма.
В долгие, душные ночи, в тиши их решает свою судьбу Даня. Решает и шлет к Леиле-Фатьме Селтонет.
Да. Она согласна ехать с нею. Она едет.
В пятницу утром зеленая сакля опустела. За Леилой-Фатьмой приехали ее односельчане из аула, те, что привозили горные продукты на горийский базар, и старая лезгинка уехала вместе с ними. Никто, кроме Нины, не провожал ее. Никто ее не видел.
Никто не знает также, что накануне вечером три фигурки снова пробирались неслышно к зеленой сакле. Уже не потайным полуразрушенным ходом, а кустами орешника и дикого жасмина прошли они.
И никто не слышал, как в тот же вечер наказывали лезгинки Дане ровно через сутки быть у армянского духана за Курой.
— Селим тебя проводит, — говорили они, — Селим знает дорогу.
И гордый возложенным на него поручением, Селим поклялся Леиле-Фатьме исполнить все в точности.
Целый день в пятницу Даня ходила, как полуживая. Бледная, возбужденная, с лихорадочно горевшими глазами, она то принималась нежно ласкать льнувшую к ней Гему, шутить с Марусей, дразнить Валентина, то вдруг хватала арфу и играла на ней шумные, как буря в грозовую ночь, бравурные мелодии. За обедом она почти не ела. За ужином тоже.
— Девочка, тебе нездоровится? Скажи, родная, — и заботливая, всегда нежная тетя Люда глубоко заглядывает ей в глаза.
Дане только и жаль здесь тетю Люду и Гему. Жаль еще могилу матери на горийском кладбище. Но она старается не думать об этом теперь. Ее манит новая, полная захватывающего интереса, жизнь.
Мир ее давней волшебной сказки теперь только начинает разворачиваться перед ней. Она, зачарованная злой колдуньей-судьбой царевна, теперь только сбрасывает свои чары.
Наступил вечер. Конец томительным ожиданиям. И, как на зло, после ужина в гнезде еще не думают ложиться. Приехал князь Андрей из лагерей и занимался с мальчиками. Теперь все сидят за чайным столом, болтают, смеются. Одна Даня прильнула к парапету галерейки, притулилась в уголке. Никто ее не видит оттуда, никто, никто. Ей же видны они все, все эти порядком-таки надоевшие ей лица. И ‘друг’ тут же…
Ни капли раскаяния не чувствует сейчас Даня. Ее нельзя упрекнуть в черной неблагодарности. Нельзя. Разве она просила, чтобы ее приютили здесь? Просила? Нет! Ее оставили почти насильно. Значит, ее совесть чиста.
А все же что-то щекочет горло, что-то подступает к глазам. Понятное чувство: здесь умерла ее мать, здесь испытала она самое жгучее горе. Поневоле сроднились с нею эти места. А все же нельзя поддаваться минутной слабости. Она не простая смертная, Даня, она избранная натура. Такие должны, как ей кажется, без сожаления рушить преграды и уметь устраивать пышно, гордо и красиво свою жизнь.
Какой-то шелест в кустах внезапно прерывает ее мысли. Чья-то стройная фигура рельефно выделяется на фоне ночи. Рядом другая, широкая.
Только бы не Сандро! Только бы не он!
— Даня! Готова?
— Селим!
— Я. Пора. Я принес твою арфу, шляпу и накидку. Никто не видал. И лодка припрятана в кустах. На пароме нельзя переправиться, потому что Аршак донесет ‘другу’. Селим все предусмотрел. И пусть теперь скажет этот колченогий Валь, что у сына Али-Ахверды не голова, а тыква. Идем! Ты видишь, Селтонет может гордиться своим другом из Кабарды.
— Спасибо, Селим. Сейчас. Я только взгляну, — дрогнувшим голосом отвечает Даня.
Неслышно подкрадывается она к окошку террасы. Глядит. Глядит на всех, но видит одну только Гему, да еще, пожалуй, тетю Люду. Бедняжечка Гема! Как она ревновала ее все последнее время к Селтонет. Не знала, не подозревала, какие узы дружбы связывают ее, Даню, с Селтой. ‘Милая, кроткая, тихая Гема! Тебя мне жаль, только тебя!’ Вот она сидит, ничего не подозревая, болтает, что-то вперегонки с Марусей рассказывает князю Андрею. Подле нее ‘друг’ — странная, непонятно, по-мужски, сильная девушка, спасшая дважды Дане жизнь. Спасла два раза, чтобы дать зачахнуть в безвестности и тоске. И зачем было спасать?
Тонкие брови девочки хмурятся. Недобро улыбаются губы. Прощайте, ‘друг’, не поминайте лихом. Благодарю за все. И тетя Люда, и милая Гема, Господь с вами. Иная жизнь суждена вашей Дане и зовет ее. Прощайте все.
— Идем, Селим, пора!
— Пора!
Селим первый скрывается в кустах. За ним следует Даня. Они уже миновали зеленую саклю и бегут прямо на обрыв. Оттуда вниз проложены к самой Куре мелкие ступени.
Селим, опередив Даню, стоит на последней ступени и хочет прыгнуть в привязанную у берега лодку, как вдруг неожиданно появляется перед ним Сандро. Его широкие плечи, его юношеская грудь в двух шагах от татарина. Не замечая Дани, он видит только Селима, заграждает ему дорогу и спрашивает вторично.
— Куда ты? Стой, Кабарда!
Сандро в хорошем настроении. Смеется. Белые зубы сверкают в темноте:
— Куда ты тащишь арфу, а?
— Даня просила. Даня хочет сделать радость, хочет играть в честь князя Андрея. Пойдет в зеленую саклю. Теперь ведь можно туда ходить. Будет играть там Даня, а вы станете слушать.
— А где же сама Даня?
— Я здесь.
— А!
Впотьмах Сандро почти касается девочки, не видя ее.
— Смотрите же, играйте хорошенько. Князь Андрей любит хорошую игру. Пока, до свидания. Я иду вас слушать туда, из дома.
— Прощайте, Сандро.
Это ‘прощайте’ срывается у Дани невольно, ненароком. При этом ‘прощайте’ в груди Селима замирает сердце. Он взбешен, испуган и смущен. О, эти женщины! Недаром говорят, что волос их длинен, а ум короток. Двух только и знает он мудрых: Леилу-Фатьму и Селтонет. Безумная девчонка, этим ‘прощайте’ она может погубить все!
Но Сандро ничего не понял. Идет, весело посвистывая, к дому, как ни в чем не бывало.
Вот и конец обрыва. Теперь остается только прыгнуть в лодку. Высоко подняв над головою арфу, Селим спускается впереди.
— В лодку, живее!
Даня повинуется. Он, этот мальчик-кабардинец, сейчас много сильнее и энергичнее ее. У нее мысль путается и кипит, как пена.
Вот они в лодке. С обеих сторон за кормою плещет Кура. Не так, как в тот роковой вечер, нет. Не так. А все же больно, грустно и хочется плакать.
Селим работает веслами, как взрослый. Подплыли. Идут по берегу. Вот развалины старой крепости. Вот начало утесов. Вот духан. Силуэт всадника вырисовывается на фоне ночи.
— Кто идет? Отвечай! — слышится низкий гортанный голос.
— Селим-Али, сын Али-Ахверды из нижней Кабарды и с ним женщина, — важно, недетским тоном отвечает Селим.
— Белокурая гурия, ты?
Знакомый голос. Во тьме ночи трудно во всаднике, одетом по-мужски, узнать Леилу-Фатьму.
Даня смущенно откликается на призыв.
В тот же миг чьи-то сильные руки подхватывают ее на воздух, сажают в седло. Другие осторожно принимают арфу из рук Селима.
Прощайте, Селим! Спасибо! Кланяйтесь Селтонет.
Мальчик кивает головой, срывает папаху.
— Будь счастлива! Прощай!
Взмах нагайки, удар по крутым бокам коня, и Даня мчится, как вихрь, вперед в чьих-то невидимых руках туда, вдаль, в неведомые горы.

* * *

Чай давно уже отпили в кунацкой.
— Дети, ложитесь спать. Завтра суббота, день классных сочинений. Надо встать со свежими головами, друзья мои.
Голос Нины звучит обычной повелительной ноткой, но какая-то заботливость слышна в каждом звуке его. Мальчики встают первые.
— А мы так и не послушали Даниной арфы, — говорит Сандро сокрушенно.
— Ты услышишь ее завтра. Успокойся, пожалуйста, — вставляет Селтонет.
Она заметно возбуждена, и глаза у нее бегают. Валь торжественно отводит князя Андрея в сторону.
— На два слова, — говорит он, хмуря свой высокий белый лоб.
— В чем дело, мой мальчик?
Обычная мягкая улыбка играет на симпатичном лице князя. ‘Своих мальчиков’ он любит, как родных. В каждом из них видит добрые, крупные зачатки. Недаром с такого юного возраста они у него на глазах.
— Ну, что ты желаешь, мальчуган?
— Я бы хотел получить астролябию из Тифлиса. Меня очень интересует, как ею измеряют пространство, князь.
— Но недавно еще тебя интересовало другое. Я давал тебе ‘Жизнь животных’ Брема, и ты был очень доволен.
— Я прочел ее уже.
— Берегись, мальчуган, так проглатывать все сразу. Спутается, смотри. Хватаешься за все слишком жадно. Надумай себе что-нибудь одно и иди твердо к намеченной цели.
— Да я уже надумал.
— Именно?
— Хочу быть доктором, астрологом, зоологом, химиком, математиком, инженером, археологом, миссионером, моряком и…
— Довольно! Довольно! — со смехом обрывают окружающие Валентина.
— Учителем, профессором, изобретателем, — ничуть не смущаясь, продолжает Валь, — только не хочу быть…
— Кем? — невольно заражаясь его спокойной сосредоточенностью, спрашивает Нина.
— Не хочу быть Селтонет, когда она глядит, точно кошка, только что слизавшая сливки у Моро на кухне, — под взрыв общего хохота заключает самым серьезным образом Валь.
— Фу, ты глупый! Ты просто баран, из которого шашлык делать надо, — возмущается Селта, у которой действительно в эти минуты вид провинившегося зверька. Но тотчас же, овладев собою, она снова смеется, метнув сердитыми глазами на Валентина и делая невинное лицо.
Нина подзывает к себе Валентина и говорит ему с укором:
— Не надо злоупотреблять данными тебе Богом дарами, мой мальчик. Ты развитее здесь всех, ты и Сандро. Твой товарищ-грузин добрее тебя: он не смеется над слабостями близких.
— О, ‘друг’! Но что же мне делать, если у меня такой корявый язык?
— Валь, опять! Иногда мне кажется, что ты не любишь меня и тетю Люду.
Глаза Нины глубоко заглядывают в душу мальчика.
— Что надо сделать, чтобы доказать тебе противное, ‘друг’? — спрашивает тот серьезно.
— Быть более рыцарем, Валь, не давать своему колкому языку много воли.
— Хорошо, ‘друг’, я постараюсь ради тебя.
Валь поворачивается на каблуках, подходит к Селтонет, самым серьезным образом расшаркивается перед нею и кланяется до земли, как перед важной дамой.
— Ваше кабардинское высочество, — говорит он без малейшей тени улыбки, — пожалуйста, не обижайтесь на меня, а если… Селта, голубушка, если я тебя рассердил, дай мне, пожалуйста, оплеуху.
— О!
— Валь! Валь!
Тетя Люда возмущена. Этот мальчик, изящный, как переодетый принц, а слова у него, точно у торгаша на базаре.
— Опять нехорошо?! — удивляется Валь.
Нина машет рукой и чуть улыбается одними глазами. Маруся спрятала смеющуюся рожицу под стол и фыркает тихонько.
Этот Валь, по ее мнению, такой молодчина.
Гема, нежно обвив руками шею Люды, шепчет ей на ушко:
— Можно отнести кусок персикового пирога Дане?
— Но она не пришла к чаю, значит, не хочет есть.
— Нет, пирог она хочет, тетя Люда, я знаю. Она любит персики, и ей очень приятно, что я забочусь о ней. Так можно? Да?
Карие глазки глядят так умильно, что Геме решительно нельзя отказать.
Потом дети прощаются и уходят. Людмила Александровна спешит за девочками.
Сандро и Валь, взявшись под руку, проходят к себе.
Нина долго смотрит им вслед. Задумчивая улыбка бродит по ее смуглому лицу. Глаза сосредоточенны и серьезны.
Князь Андрей тоже серьезен. Его взор покоится на энергичном, умном лице девушки. Как ему знакомо и дорого оно, это молодое, красивое лицо. Все детство и юность этого светлого, мужественного существа прошли на глазах его, князя Андро. Много раз приходилось ему попадаться на пути Нины, раз даже удалось ему выручить ее из неприятного, тяжкого положения [11]. Каждый шаг ее известен ему, Андро, каждый штрих этой красивой, необыкновенной души. И немудрено, что давно он, Андро уже любит ее всеми силами своего существа. Любит преданно, сильно, преклоняясь в душе перед ее энергией, умом и нравственной красотой. Давно-давно мечтает он назвать ее, Нину, своей женою. Но каждый раз при встречах с нею они оба так полны делами, заботами о питомнике, что личная жизнь и ее интересы уходят на второй план.
[11] — См. повесть ‘Горянка’.
Сегодня его одиночество, его жизнь без Нины кажется ему особенно невыносимой. И сегодня князь Андро решил просить руки любимой девушки, просить ее быть ему подругой и женою.
Сейчас они остались наедине. Дети ушли. Люда тоже. Минута самая подходящая. Одно только слово, одно!
— Кузина Нина, — с волнением звучит голос есаула. — Я должен поговорить с вами…
Она поднимает голову, ласково взглядывает на него.
— Что-нибудь о детях, Андро? О Вале? По правде сказать, мальчик этот начинает беспокоить меня. Слишком сильно накидывается он на всевозможные отрасли науки и так же быстро меняет их. Селима легче воспитывать. Еще меня волнует Даня. Девочка эта щедро одарена от природы талантом и тщеславием. Чем больше — ответить затрудняюсь.
— Милая Нина, вы вся для других, вся для вашего питомника. Неужели нет у вас мысли о личном счастье?
Голос Андро дрожит. Глаза ищут взгляда Нины. И вдруг падает и обрывается последнее препятствие.
— Нина, моя светлая отрада, моя сильная, гордая, смелая девушка, я люблю вас, — говорит он смело, сильно, вдохновенно. — Я немолод и немало перенес горя, но моя душа — это светильник, зажженный вами. Мы знаем хорошо и много лет друг друга. Нина, радость жизни моей, хотите ли вы стать женою Андро Кашидзе?
Слова полетели, унеслись в темноту, к самым звездам, казалось, к голубому карталинскому небу.
И в самую глубину сердца Нины Бек-Израил упали эти слова. Ее лицо меняется, бледнеет. Ее глаза яркими звездами глядят в другие темные, ясные, знакомые, дорогие.
— Князь Андро Кашидзе, друг мой и брат мой, — говорит она. — Я люблю вас, после памяти моих близких, больше всего на земле. Но моя жизнь — трудная задача: дать бедным осиротевшим детям воспитательницу, мать. Если я соединю мою жизнь неразрывно с вашей, Андро, брат мой, единственный и любимый, я должна буду вам и моим собственным будущим детям отдать себя всю. Всю посвятить собственной родной семье. И эти бедные жалкие ребятки отойдут поневоле на второй план, стушуются, поблекнут в моем представлении. Изменится тогда и моя жизненная задача. Нет, Андро, любя меня, не просите меня об этом. Отдадим наши силы на общее светлое дело и останемся братом и сестрою, как прежде, как всегда. Я люблю вас и верю вам, Андро, и горжусь тем, кого люблю.
Последние слова срываются с дрожью. Бледнеет личико Нины.
Князь Андро встает и целует ей руку.
Ни горя, ни упрека нет в его душе.
Разве все это не прекрасно? Разве жертва благородной, великодушной девушки не есть лучшее доказательство ее новой духовной красоты?
Он низко склоняется перед нею.
— До свидания. Благодарю. Я счастлив дружбой такой сестры, как вы, Нина, — говорит он тихо, глядя на нее, потом медленно выходит из кунацкой, спускается вниз с галереи в чинаровую аллею.
У ворот Аршак под уздцы держит его коня.
— Какая чудная ночь, батоно! — говорит он.
— В такую ночь, Аршак, Господь особенно добр к людям, — отвечает князь, вскакивая на седло.
Княжна Нина остается в кунацкой. Она еще так молода. И, кажется, достойна любви. Так грустно расставаться, с туманной хотя бы мечтой о счастье. Она любит Андро всеми силами души. Но ее гнезду, ее милому питомнику должны принадлежать все ее силы. Что значит ее собственное счастье перед великой задачей, возложенной на нее судьбою!
Будь мужественна, Нина! Будь мужественна! Не забывай: ты названная дочь князя Георгия Джаваха, ты внучка Хаджи-Магомета, прекраснейших из людей! — шепчут ее побледневшие губы.
А слезы все накипают — непрошеные, тихие слезы, накипают, тают и падают ей на грудь.
— ‘Друг’, что с тобою? Ты плачешь? Кто тебя обидел? Скажи. Клянусь тебе, кинжалом расплачусь я с тем, кто осмелился обидеть тебя, будь это татарин или свой грузин, олозонец! — пылко произнес Сандро.
— Сандро, мой мальчик, успокойся, меня никто не обидел. Но что с тобою? Ты весь дрожишь!
Трепещущий, с огромными глазами, стоит Сандро перед Ниной. Губы его сводит судорогой. Руки бесцельно хватаются за чеканный пояс и кинжал.
— Она убежала, ‘друг’! Она исчезла! Скрылась! — срывается с его губ.
— Кто, Сандро? Кто? Говори, во имя неба, скорее!
— Она… Даня Ларина. Но мы найдем ее. Не пугайся. Найдем непременно.
Но Нина лучше кого бы то ни было знает, что не ей пугаться, не ей — славному потомку могучего лезгинского племени, не ей — дочери непроходимых дагестанских ущелий! Страх неведом с детства этой отважной душе.
Мгновенно она охватывает всю сущность дела. Быстрыми шагами проходит во внутренние покои гнезда.
К ней навстречу бросается Людмила Александровна, вся в слезах.
— Ее нигде нет. Она всех нас провела, обманула!
— А арфа, арфа дома? — неожиданно вспоминает Нина Бек-Израил.
— Нет. И арфы ее нет. Она взяла ее с собой.
В одну минуту княжна овладевает собой. Мысль, быстрая, как птица, проносится в ее мозгу.
Она распахивает окно, высовывается в него до половины и громким, повелительным голосом кричит:
— Аршак! Павле! Седлайте коней! А вы, мальчики, Селим, Сандро, Валь, — прибавляет она, — сюда, ко мне скорее! Сейчас же скачем за нею! Ночью, в темноте она не могла уйти далеко.
В доме поднимается суета. Мелькают фонари во дворе, в конюшне.
Селим, взволнованный, протискивается к Селтонет и шепчет:
— Не бойся, Селта, она уже далеко. Сам ветер не догонит ее.
Лицо Селтонет озаряется улыбкой. Торжество, злая радость так и искрятся в нем.
— Наконец-то сгинула белобрысая девчонка!
Но сразу хмурится лицо, исчезает радость. Она хватает за плечи Селима, приближает к его лицу свое.
— А если они догадаются? Если станут допытываться, спросят? — спрашивает она.
— Селта, — отвечает Селим, сдвигая на затылок папаху. — Селта, я скорее вырежу себе язык кинжалом, нежели они узнают правду от меня.
И, характерно гикнув, бросается к коням, где уже собрались все остальные.

ГЛАВА 6

Величественно и гордо вздымаются горы. Мохнатые, темные купы деревьев кроют их склоны. Уступ за уступом, терраса за террасой. Целая лестница вверх, к белой, покрытой вечным снегом шапке старого великана Эльбруса. Синеватым туманом окутаны горы. Грудь их темна, а белые вершины сверкают ослепительным светом в лучах восходящего солнца.
Простым взглядом не окинуть эту великолепную, непобедимую голову. Ослепнешь в ее сиянии в яркое летнее утро. Среди теснин — зеленые, как изумруд, долины, прорезанные потоками, берущими свои воды и силы у знаменитого аварского Койсу, этого князя-властителя всех дагестанских рек. Там, где княжество Койсу, там голые, дикие скалы, там редкие сосны, простоявшие века, там цепкие кусты карагача и каменные отвесы с холодным поутру росистым склоном.
Здесь — горы зеленые и пышные, как надежды юности. Здесь чаще бывает солнце. Здесь, в зеленых полянах, примыкающих к скату, в затерянных среди утесов котловинах, пасутся овцы, бараны и табуны лезгинских, легендарных по выносливости коней.
Среди котловин мелькают дивные и редкие цветы. К угрюмым скалам льнут нежные золотые гроздья азалий. А рядом — дикие лилии, нарядная ярко-розовая персидская ромашка, лазурно-белая аквилегия, великанши центаврии.
А еще дальше, выше, где нет лилий, ромашки, азалий и роз, где высятся хмурые головы скалистых горных теснин, по самому скату их лепятся сакли. Это дагестанский аул Бестуди. Как ласточкино гнездо к крыше, прилеплен он к склону горных великанов, тесно прижавшись к их могучей груди. Над ним высятся развалины когда-то крепкой и неприступной сторожевой башни. Есть в нем и несколько каменных двухъярусных зданий: наиба селения, муллы, какого-то горского князя. Но все больше глиняные, сложенные из горных обломков домики-сакли. Узкие улицы, как горные потоки, разбегаются от площади, среди которой стоит мечеть с ее длинным минаретом, с высоты которого три раза в день мулла-муэдзин призывает к намазу мусульман. А ниже, за скатом гор, открывается огромная котловина, оцепленная утесами. Там усадьба богатого, знатного бея Мешидзе, покойного наиба аула, умершего два-три года тому назад.
Бек-наиб умер. Жена его тоже. Усадьба состарилась, обветшала. Но чьи-то зоркие глаза сторожат ее. Чья-то властная рука оберегает эту каменную, недоступную, благодаря окружающим ее горам-стражникам, саклю и прилегающие к ней угодья. ‘Совье гнездо’ — называют лезгины таинственную усадьбу. И с невольным жутким смятением проезжают мимо нее по ночам запоздавшие путники.

* * *

Вечер. Запахло ночными цветами. Поднялись из бездны синие туманы, окутали горы. Закурилась пропасть знойным душистым паром.
Молодой, в рваном бешмете, унизанном серебряным почерневшим позументом, мальчишка-лезгин гонит баранов по горной тропинке в селение.
Солнце не скрылось, а как-то разом упало в бездну. Звонче, голосистее запели горные ручьи. В зеленой котловине зажглись огоньки. Осветилась большая каменная сакля, прильнувшая к каменной груди соседа-утеса. Круглые и продолговатые оконца ее единственного яруса светло улыбнулись синеокому принцу-вечеру, скользнувшему из-за гор.
В небольшой освещенной горнице, на широкой тахте сидит Леила-Фатьма, закутанная в чадру.
Стены и пол сакли обиты коврами. Всевозможное оружие, с чеканными, отделанными в серебро и золото рукоятками, навешено поверх них. Перед Леилой-Фатьмой прибор для курения. Из тонкой трубки вьется душистый дымок кальяна. На грифельном одноногом столике стоит небольшая чашечка с черным турецким мокко. Кругом на полках расставлена дорогая серебряная домашняя утварь. Серебро — любимейший металл лезгинского племени — дорого ценится и в Бестуди, тогда как к золоту здесь равнодушны. Женщины-лезгинки проводят в труде весь день с утра до ночи. Они, между прочим, ткут тончайшие сукна за самодельным станком, расшивают их хитро сплетенным серебряным позументом, в то время как мужья-повелители их лежат на тахтах, беседуют с соседями и пьют шипучую бузу. Помимо пряжи, шитья, вышивания, лезгинки работают и в поле, и в лесу, и на дворе.
Леила-Фатьма — лезгинка. Но она богатая, важная лезгинка. Не для работы создана она. Ее руки непривычны к труду с самого детства. Она сроднилась с довольством, богатством и золотом. Золото, деньги она любит больше себя самой.
Точно мумия, неподвижно сидит Леила на тахте. Ее наряд — не наряд лезгинки. Те носят простые бешметы, синие рубахи, красные покрывала до пят из кумача, сплошь зашитые монетами с бахромою. У нее — смесь пестрых цветов, алого канауса, персидского бархата, голубого шелка. Она по виду почти старуха, хотя ей нет еще и сорока лет.
Восточные женщины старятся рано. И Леила кажется много старше своих лет. Ее седые космы торчат из-под чадры. Глаза ее дикие и блуждающие, неспокойные глаза. Жутко и хищно ее бронзовое, морщинистое лицо. Но наряд ее блещет яркостью и красотою.
Кораллы, монеты, серебряные бляхи, ожерелья броней кроют ее высохшую грудь.
Она курит кальян, чего не делает ни одна женщина аула. Курение — запрет Аллаха. Но что Леиле-Фатьме Аллах!
Шайтан, грозный дух бездн и гор, — ее защитник и повелитель. Ему служит Леила-Фатьма, ему! Раз она уклонилась от него, приблизилась к Алле и что же? Грозный дух поразил ее безумием. И она была пленницей у этой гордой, ненавистной ‘уруски’ — Нины Бек-Израил.
Теперь она снова на свободе. И снова может служением шайтану нагребать кучу денег от проезжих богачей.
То, что умеет делать она, Леила-Фатьма, не сможет, не умеет ни один смертный.
При одном воспоминании об этом молодо вспыхивают ее глаза, выпрямляется сгорбленная фигура и горделиво поднимается голова.
Почтительное, несмелое покашливание у дверей приводит ее в себя.
— Ты, Гассан?
— Так, госпожа моя, твой верный Гассан пришел тебя потревожить.
Пожилой татарин стоит перед нею. Его фигура высока и сильна, как у атлета. Его грудь — грудь гиганта. Маленькие глаза блещут пронырливостью и умом. Несокрушимой силой веет от всего его существа, точно высеченного из камня.
Он, Гассан, помнит еще с юности Леилу-Фатьму, служил ее отцу, теперь служит ей верой и правдой.
— Там пришли дидайцы наниматься. Клянутся, что будут немы, как рыбы. Два мужа и один мальчишка.
— Как одеты они?
— У них больше заплат, нежели речей. За туман в месяц будут покорны, как псы, и…
— Позови их, Гассан. Ты знаешь, я распустила прежних слуг. Только ты с семьею остался у меня. На соседей-лезгин нельзя положиться. Опять известят Нину. Опять та приедет сюда и увезет меня с собою. Дидайцы надежнее, их можно купить золотом, этих цунтов [12].
— Они величают себя цезии [13], госпожа, — усмехается Гассан.
[12] — Оборвышей — так называют другие, богатые племена дидайцев.
[13] — Дидайцы зовут себя орлами-цези.
— Пусть войдут, — приказывает Фатьма.
— С чистыми помыслами, с душами хрустальными, как слеза, войдите!
Гассан приподнимает полу ковра.
В отверстии двери появляются три фигуры. Косматые, старые, грязные папахи клочьями падают им на лица. Одежды всех троих рваны, как решето.
— Привет мудрой Леиле-Фатьме! — выходя вперед, говорит один из них. — Мы прослышали, что ищешь нукеров для своего гнезда.
— Да будет благословен ваш приход пророком! Вы слышали правду. Я ищу слуг. Гассан и его сыновья-джигиты у меня в усадьбе и в доме. Вас же возьму я сторожить мою низину, саклю и поля. Я буду щедра, как шах, дидайцы, но молчание — высшая служба ваша. Сумеете ли хранить его, друзья?
— Как бездны хранят свои тайны, госпожа, так и мы сохраним твою!
— Все, что делается в моей сакле, для людей — могила. Что бы ни увидели вы — да умрет в вас, да умрет!
— Клянусь за себя и друзей моих! — отвечает старший оборванец, Мамед.
— Все мы клянемся именем Аллаха! — вторят остальные.
Леила-Фатьма встает. Глаза ее полны мрака. Грозно лицо ее под легкой чадрой.
— Повторяйте за мною, — говорит она повелительно. — Пусть померкнет свет очей наших, пусть дикий тур растерзает наши тела, пусть горный дух задавит нас своими когтями, пусть бездна проглотит нас и сам шайтан заглянет нам в лицо, если мы откроем тайну Леилы-Фатьмы! Да будет так!
— Да будет так! — в голос произнесли дидайцы, подняв правые руки к потолку.
— А теперь жена Гассана заколет в честь вас барана и откроет свежие кувшины с бузой. Пируйте, джигиты! Утро вечера мудреней. Завтра на заре Гассан разбудит вас и раздаст вам новое платье, патроны и винтовки.

* * *

Снова вечер. В котловине ‘Совьего гнезда’ жгут костры с той минуты, как ушел в бездну кровавый диск вечернего солнца. Исчадьями гор кажутся тени людей, подбрасывающих сухие сучья в огонь. Это Гассан, его два сына и три дидайца наблюдают за кострами.
В главной сакле усадьбы мелькает быстрая фигура юркой старушки.
Жена Гассана, Аминот, расставляет в кунацкой для гостей приборы для курения, кувшины бузы и блюдечки с шербетом и вареными в меду плодами. На дворе за саклей жалобно блеют молодые барашки. Их ждет печальная участь. Их заколют в честь приезжих гостей.
Эти гости не простые люди: кабардинский князь, который едет через горы, в самую Темир-Хан-Шуру по личному делу и его друзья. Богатый князь Казан-Оглы-Курбан со своей свитой.
Он знал еще старого наиба Мешедзе, давно знает и дочь его Леилу-Фатьму, слывущую пророчицей, колдуньей. И теперь, проездом, хочет изведать у нее Казан-Оглы-Курбан свою судьбу, будущее своей поездки, а кстати и попировать на перепутье. Посланный вперед в ‘Совье гнездо’ нукер Аги сообщил своему господину ответ Фатьмы, пророчицы Бестуди: ‘Просит пожаловать отважнейшего из джигитов, просит поглядеть на такие чудеса, каких не встречал он, наверное, у себя на родине, ни в Верхней, ни в Нижней Кабарде’.
Какие такие еще чудеса?
Ночь подкрадывается тихо и незаметно.
Полнеба уже заткано золотыми блестками звездных очей. Ржание коней слышится за соседним утесом.
— Гассан! Юноши! Мамед! Рагим! Али! Спешите навстречу! Подержите стремя князя. Введите почетного гостя под руки в дом. Аминот, клади на вертел свежего барана. Готов ли хинкал?
Хриплый голос Леилы-Фатьмы теперь стал точно моложе, звонче. Властные нотки зазвучали в нем.
Суетливо забегали черные очи. Она задумывается на минуту, соображает.
— Гостям еще не скоро попасть в саклю. Пойду приготовить мою белокурую гостью.
Дочь наиба отбрасывает ковер у двери, входит в соседнее помещение. Здесь ее горница. В углу из войлоков и подушек ложе для отдыха. Какие-то пучки трав, удушливых по аромату, разбросаны здесь и там. Легкое пламя ночника, жировой плошки с фитилем из кудели, колеблясь, освещает спальню. Быстро минует она ее. Дальше, дальше. Еще ковер, еще дверь.
Голубой фонарь, приобретенный еще отцом, наибом, у проезжих торгашей-персов, бросает неверный, словно лунный, свет на обстановку комнаты. Странная обстановка! Окон не видно, дверей тоже. Легкая шелковая, персидской же ткани, завеса в углу. Она колеблется неверно от малейшего движения воздуха.
Здесь нет ни тахты, ни диванов. На полу, поверх ковров, пушистых и мягких, как мхи на горных склонах Аварских ущелий, раскиданы звериные шкуры, меха: темно-бурый — медвежий, темный — лисий, белый — заячий и козий и золотисто-коричневый — олений, гладкий, отливающий сталью в голубых лучах фонаря. Поверх них набросаны серебром затканные подушки. В четырех углах этой странной комнаты стоят грифельные треножники. На них курится что-то пряное, сладкое, невыразимо пахучее, дурманящее мозг. Серебристый дымок чуть заметной струйкой плывет вверх к потолку со всех четырех концов комнаты и сливается в одно прозрачное облачко посередине ее.
Удушливый аромат мускуса, амбры и еще какого-то неведомого ядовитого цветка наполняет горницу, странную, как храм какого-то непонятного и неподвижного божества.
Тяжелая шелковая ткань тщательно укрывает стены. На ней начертаны вязью непонятные арабские письмена, изображения луны, полумесяцев и звезд, рельефно выделяющихся на фоне голубой ткани.
Леила-Фатьма, жадно вдохнув в себя всею грудью смесь ядовитого курева и духов, легкой кошачьей поступью пробирается к таинственной занавеске.
Взмах руки, и моментально отскакивает на серебряных кольцах воздушная ткань.
Перед Леилой-Фатьмой пестрыми коврами крытое низенькое ложе. Поверх него наброшен мех дикой козы. С ее белоснежной шерстью спутываются белокурые волосы спящей. Голубой свет фонаря падает на них и на бледное, тонкое, исхудавшее личико, в котором нет ни кровинки, падает на сомкнутые черные ресницы и брови. На бледном лбу атласная повязка. Тускло играют камни на матовой коже его. Серебряный пояс плотно охватывает талию. Под широкими кисейными рукавами сквозят тонкие руки.
Этот наряд — наряд царевны. Но царевны из зачарованной сказки, из далекой, нездешней, фантастической страны.
Девушка и хрупка, и бледна, и нежна, как лилия теплиц.
Леила-Фатьма наклонилась к спящей и смотрит жадным взором в это юное бледное лицо.
О, сам шайтан помог ей в ее деле!
Такой подходящей для нее, Леилы, красавицы не найти было бы по всему Дагестану. Чутка, впечатлительна и податлива на ее чары. И к тому же сама, по своей охоте, глупая, бедная бабочка, прилетела на огонек. Такая помощница и во сне не снилась Леиле-Фатьме. С такой помощницей она будет богата, как их могучий, далекий, сказочный царь.
И, наклонившись еще ниже к самому лицу спящей, она шептала:
— Проснись, моя роза! Старая Леила пришла за тобою.
И кладет корявые черные пальцы на белокурую головку.
Лицо девушки озаряется бессознательной улыбкой. Ее губы шепчут в полусне:
— Гема? Тетя Люда? Это вы здесь, милые?
— Ха-ха-ха! Красавица! До них так же далеко, как до сакли Аллаха! — своим густым, как у мужчины, смехом разражается Фатьма. — Я здесь с тобою, стройная лань дагестанских стремнин, — я, твоя учительница и благодетельница. Проснись, восточная роза, греза самого пророка, проснись!
Синие глаза открываются широко.
— Ты, Леила-Фатьма? Опять ты?!
Румянец, чуть видный при голубом свете фонарика, нежным заревом обливает щеки.
— Ты, верно, пришла сказать мне, что мы едем? В Тифлис едем? Или в Темир-Хан-Шуру? В Москву, может быть? Или еще дальше? Неужели в Петербург? В самый Петербург? О, скажи мне, не мучь меня, не мучь меня, Леила-Фатьма! Скажи скорее, куда мы направимся?!
Глаза Дани полны надежды. Слабая радость охватывает ее душу. Она смотрит в безобразное лицо Леилы, сжимает ее руки.
Вот уже целых две недели, как она здесь, в этой душистой коробке-горнице, в этой зеленой котловине, среди диких, поросших лесом, утесов и гор.
И каждое утро Леила-Фатьма на вопрос ее, когда же они тронутся дальше, когда же начнут путешествовать с целью давать концерты, — твердит одно и то же, все одно и то же всякий раз:
— Подожди, яхонт, подожди, серебряная, подожди, золотая звездочка северных небес. Наберет побольше денег Леила-Фатьма, успокоится княжна Нина, перестанет рыскать и искать тебя в горах, и тогда уедем мы. Не только в Москву или в Петербург — в самый Стамбул уедем, к султану, играть при его дворе. Дай ты пройти времени, звездочка, дай пройти.
А время, как нарочно не идет, а ползет. Если бы не милая арфа, она, Даня, кажется, сошла бы с ума.
Уже раза три наезжали к Леиле-Фатьме богатые уздеши и беки из дальних и ближних аулов за это время. И она, Даня, играла перед ними. Они слушали ее, полные молчаливого сурового восторга, дарили ей украшения из алмазов, яхонтов и бирюзы. А Леиле-Фатьме давали денег, много денег, которые старуха хватала с жадностью и прятала в своих сундуках.
— Это мы сохраним на будущее время, ясная звездочка, на нашу поездку, белая роза, — говорила она при этом с безумным алчным блеском в глазах.
Но это еще ничто было в сравнении с главным.
Есть вещи, полные тайны и смертного ужаса, которые временами лишают Даню сознания, которые сбивают ее с толку, мешают ей рассуждать здраво.
Эти чары, которыми колдует над ней Леила-Фатьма. Как они тяжелы, как тяжелы!
Она теряет волю, временами даже самый рассудок, слепо подчиняется старухе, ее страшной воле и желаниям. Туман застилает ей глаза, а этот запах, мучительный, как удушье, эта амбра, которая курится во всех углах, одурманивает, навевает сонные грезы, порой мучительные и жуткие, как кошмар.
— Фатьма, потуши курильницы. Убери амбру. Уведи меня на воздух, в горы, — срывается с губ Дани грустная мольба.
— Молчи, горлинка, молчи! Слышишь, кони стучат подковами на дворе. Карган-ага едет. Это важный, знатный гость. Много заплатит денег Фатьме кабардинский князь. Играй только получше, горлинка зеленого леса, играй получше. На деньги аги-князя улетим отсюда за Койсу, за Терек, за Куру, за Дон, на далекую, вольную российскую реку. Там играть станешь. Люди слушать тебя будут. Покажешь еще всю свою славу всем джаваховским кротам! Слышишь, гурия, слышишь! А теперь приготовься. Настрой золотую штучку и играй. Сам Курбан-Оглы-Ага, помни, славный князь Кабарды, тебя слушать будет. Поняла, горная ласточка, птичка моя?
И, быстро пригладив непослушную прядь на белокурой головке, легкой кошачьей походкой Леила-Фатьма скользит за дверь.

* * *

— Привет вам! Благословение Аллаха да будет над вами, дорогие гости!
С этими словами входит в кунацкую Леила-Фатьма.
На низкой тахте сидит, поджав под себя ноги, важного вида татарин. Он весь залит серебром. Тончайшего сукна бешмет облегает его мужественную фигуру. Сафьяновые чевяки, канаусовые шаровары, высокая папаха — все это богато разукрашено. Но лучше и богаче всего — оружие аги, заткнутое за пояс. Бирюза, яхонт, рубины играют на серебряной рукоятке его кинжала, на стволах пистолетов, на эфесе длинной, кривой сабли.
Вокруг него, на подушках и коврах, сидит княжеская свита. Это мелкие, обедневшие дворяне-прихлебатели, дальние родственники аги, живущие в его усадьбе и сопровождающие его в поездках по горам.
Лицо Курбан-аги точно застыло. Маленькая, с проседью, бородка и ястребиный взгляд подняты к потолку поверх головы Леилы-Фатьмы, когда он гордо, надменно, сухо отвечает, не меняя позы, не двинув ни одним мускулом на лице:
— Наш путь лежал мимо твоей сакли, и мы решили погостить здесь.
— Ты хорошо сделал, что не миновал моей сакли, ага. Нынче Леила-Фатьма развлечет новыми зрелищами своего гостя. Судьбу свою уже знает Курбан-аги, нынче гадать не станет Леила-Фатьма. Нынче иное увидишь и услышишь под кровлей ее, Курбан-ага!
Гассан, Мамед и другие слуги вносят миски с дымящимся хинкалом. Это род супа с мучными клецками, заправленного бараньим жиром и чесноком, — любимое блюдо горцев. Потом подают чашку с шашлыком, заправленным пряностями, и ковши с белой пенящейся бузой.
На коврах и подушках рассаживаются гости. Леила-Фатьма, как женщина, не смеет, по обычаю страны, пировать в присутствии мужчин. Она только прислуживает им с Аминат и слугами, то и дело подкладывая на тарелку аги лучшие и жирные куски баранины.
В разгар ужина кто-то вспоминает:
— Где же сазандар-певец? Шашлык не достаточно жирен, буза не довольно крепка без песен о вольной Кабарде.
Леила-Фатьма усмехается и делает знак Аминат:
— Скажи ‘ей’. Вели играть, старуха.
Верная служанка, как тень, исчезает за дверью кунацкой.
Быстро мчатся минуты. Разговорчивее становятся гости. Буза делает свое дело. Не хуже всякого вина, запрещенного Кораном, опьяняет буза.
Поблескивают взоры, развязываются языки. Один Курбан-ага все так же важен и спокоен.
Вдруг тихие, режущие душу аккорды раздаются за стеной. Точно из райских долин и заоблачных высей слетел ангел на землю.
— Что это? Не сааз, не чиангури, не домбра. Что это? — волнуясь, спрашивает свита аги.
И у самого Курбана глаза расширились и загорелись. Что-то медленно проползло и разлилось по смуглому лицу — не то сдержанный восторг, не то смятение.
Но вот громче, яснее слышатся звуки. Это уже не песня гурии, не вздох звезды. Могуче рокочут струны. Мечутся звуки. Точно горные джинны празднуют свое торжество. Это целый вызов земле и небу.
Страшна и прекрасна могучая музыка. Слагается сильный победный гимн непостижимых таинственных сил.
Леилу-Фатьму не узнать. Лицо ее преобразилось. Мрачные, полубезумные взоры теперь блещут довольством и торжеством.
Курбан-ага встает. Все окружающие его поднимаются следом за ним:
— Покажи мне светлого джинна, старуха, покажи мне того, кто умеет так колыхать души джигитов. Покажи!
— Я покажу тебе и твоим спутникам еще больше, князь и повелитель, — срывается с губ Фатьмы. — Только будь щедр, будь милостив к бедной сироте Леиле-Фатьме, великодушный ага-джигит.
Безобразное лицо Леилы с робко молящим выражением поднимается к гостю. Ее смуглые, крючковатые пальцы протягиваются к нему. Ее пальцы дрожат. Лицо перекошено судорогой алчности. В глазах занимается нездоровый огонь.
Ага-Курбан понимает в чем дело. Не глядя на трепещущую в ожидании подарка хозяйку, он лезет в карман бешмета, роется в нем.
Объемистый кошель, нарочно приготовленный для Леилы-Фатьмы, исторгнут со дна его.
— Бери и покажи нам твои фокусы, старуха.
Легкий взмах руки, и, позвякивая монетами, кошелек падает у ног Фатьмы.
О, какой он тяжелый! Как щедр кабардинский князь! Как щедр и богат!
Руки Леилы трясутся, сжимают крючковатыми пальцами свое сокровище. Безумные огни вспыхивают снова в глазах. Она готова испустить свой страшный протяжный вой, срывающийся у нее в минуты сильнейшего возбуждения, но Гассан, следивший за каждым движением своей госпожи, торопливо берет ее за руку и уводит во внутренние покои сакли.
— Успокойся, приди в себя, дочь наиба. Тебе нужны теперь силы и твердая воля, как никогда, — говорит он и прикладывает что-то холодное, мокрое к седой голове Леилы — Фатьмы.

* * *

— Входите, гости, входите сюда!
Прошло минут десять, и Фатьма снова здорова. Льстивая улыбка играет на ее ссохшихся губах.
Откинув полу ковра, стоит она на пороге. Курбан-ага и его спутники входят в горницу. Запах амбры. Голубое облако курения. Звериные шкуры на полу. Синие, как небо, стены, затканные по шелковому полю звездами и полумесяцами, точно в мечети. Такой же потолок. Из-за легкой шелковой занавески несутся звуки: тихие аккорды, журчащие, как лесные ручьи. Полутьма. Притушен голубой фонарик, но на аспидных треножниках догорает что-то пахучее, сладкое, неясное, как дурман. О, эта музыка! Она навевает чарующие сонные грезы. А запах амбры туманит мозг.
Леила-Фатьма проскальзывает за занавеску, рука сильными крючковатыми пальцами опускается на плечо музыкантши.
— Довольно! Оставь!
Даня взглядывает на нее испуганно и моляще.
Безобразное смуглое лицо старухи придвигается к побледневшему от страха личику девочки, нестерпимо сверкающие, расширенные глаза впиваются в нее вьюном. Кусок тонкой, пропитанной какими-то дурманящими парами ткани ложится на ее лицо, закрывая нос, губы и щеки. Одни глаза остаются на свободе, но в них, как два жала, как два острых клинка, впиваются взоры Леилы-Фатьмы.
И под этим нечеловеческим, магнетизирующим всю душу, оцепляющим весь мозг Дани взглядом последняя замирает, полная непонятной покорности судьбе.
Все больнее и больнее сжимает ее плечи Леила-Фатьма, все горячее и нестерпимее жжет ее страшным взором разгоревшихся, как у волчицы, глаз, все невнятнее лепечет что-то пересохшими губами, все нестерпимее, сильнее душит ее непонятный, разум затемняющий, ядовитый аромат.
Какая-то мучительная усталость сковывает члены Дани, разливается по телу теплой волной. Кружится голова. Тускнеет мысль. Словно налетает какой-то вихрь, могучим взмахом крыльев подхватывает ее и…
Даня, потеряв способность чувствовать, рассуждать, покорная чужой страшной воле, летит с головокружительной быстротой в отверзшуюся перед ней бездну, потеряв нить сознания своего естества.

* * *

Леила-Фатьма выходит к гостям.
Теперь уже за голубой тафтяной занавеской не слышится звуков арфы. Зато где-то далеко за стеною гремит зурна, звенит сааз.
Это сыновья Гассана играют на дворе.
Громкая, дикая, воинственная мелодия. Вздрагивают сердца гостей. Вольным духом Кабарды, дикой, свободной еще недавно, а теперь покоренной страной, веет от нее.
И под странную, грозную музыку распахивается занавеска.
Белая девушка выходит из-за нее. Ее лицо неподвижно, как маска, тонкие руки опущены вдоль бедер. Синие глаза стоят без мысли, прозрачные, безмолвные.
По приказанию Фатьмы она, заложив руки, начинает кружиться, плясать, сначала тихо, тихо, потом быстрее, все быстрее.
Пляска ее быстра, как вихрь. Спустя минуту, она беззвучным движением падает на пол.
— Смотри, ага, видал ты такую? — спрашивает Фатьма.
— Ни в Кабарде, ни в здешних горах, ни в долинах Грузии не встречал я ничего подобного! — с изумлением роняет князь-ага.
Курбан-ага взволнован. Эта белокурая девушка в ее беспомощности пробуждает в его суровой душе не то жалость, не то сочувствие.
Леила-Фатьма видит произведенное на гостя впечатление.
— Дана, — говорит она, ломая русский язык и русское имя. — Дана, встань!
Быстро и легко поднимается девушка. Ее лицо спокойно. На устах бродит неопределенная улыбка.
— Спрашивай у нее, что хочешь, по-кабардински, по-грузински, по-русски, она ответит тебе. Из будущего, из настоящего, из прошлого ответит. Самую твою страшную тайну откроет она тебе, — срывающимся голосом говорит Леила-Фатьма на ухо князю.
Курбан-ага встает.
— Я хочу, чтобы она спела мне песнь моей матери, ту самую, что слыхал я в детстве над своей колыбелью, — говорит он громко.
Леила-Фатьма подходит к Дане:
— Ты слышала?
Белокурая головка склоняется медленно, автоматически, как неживая.
— Да! — беззвучно роняют губы.
— Пой! — повелительно, грозно звучит голос Фатьмы.
Даня опускается на пол подле аги и, раскачиваясь из стороны в сторону, поет по-татарски заунывную восточную песнь.
Пышные розы раскрылись.
В ветвях чинары поют соловьи.
Спи, о, засни, мой сынок малолетний,
Сон я навею на глазки твои!
Песни спою о родимой Кабарде,
Вольные песни о прошлом ее.
Спи, мой красавец! Я подле, любимый,
Буду катать и лелеять тебя…
Буду…
— Довольно! — вскочив на ноги, вскрикивает Курбан-ага. — Довольно! Ты права, женщина! Девушка спела песнь моей матери! — И, тяжело дыша, снова опускается на диван.
Снова звучат мелодично тихие струны, снова невидимая арфа поет там, за занавеской.
В кунацкую опять вышли гости.
В голубой горнице только Леила-Фатьма и Курбан-ага.
Пот градом катится по смуглому лицу кабардинского князя. Слова с трудом выдавливаются из его груди. Он заметно смущен.
— Так по нраву, говоришь, пришлась тебе моя девочка, повелитель? — лукаво посмеиваясь, спрашивает Леила-Фатьма.
— Так по нраву пришлась, старуха, что жениться на ней думает Курбан-ага.
Нескрываемая радость озаряет морщинистое лицо Леилы — Фатьмы.
— Готовь богатый выкуп, ага, готовь калым за невесту. Недешевый калым возьму за Даню. Сам видал, как поет и пляшет она, и как хороша… Между гуриями рая ее место, не на земле.
— Князь Курбан-ага никогда не был скупым, старуха. Ты получишь столько, что и во сне не снится тебе. Приготовься. На обратном пути через месяц заеду за невестой. Можешь открыть ей ее счастливую судьбу. Не простой кабардинкой будет она. Высокая ждет ее доля. Княгиней, женой славного кабардинского князя Курбана-аги. Через месяц сыграем свадьбу.
— А деньги, деньги! Выкуп! Калым за невесту! — Слова Леилы-Фатьмы, как осы, с жужжанием вылетают изо рта.
— Не бойся. Вот треть калыма в задаток. Остальное перед свадьбой, в Кабарде, куда возьму тебя и ее.
Несколько десятков золотых монет сыплется в подставленную Фатьмой полу бешмета.
— О, как ты щедр, повелитель! Да хранит тебя Всевышний от всякого зла!
И снова лицо ее делается алчным и страшным, как у горной волчицы.

* * *

Ночь. В ‘Совьем гнезде’ давно спят. Спят гости в кунацкой, спит прислуга во дворе.
За тафтяной занавеской, на ложе, прикрытом козьим мехом, разметавшись, спит Даня. Ее лицо бело, как ткань ее хитона. Крупные капли пота выступили на лбу. Страшные кошмары душат ее. Чья-то тяжелая, как камень, воля давит ее мозг и душу.
Даня мечется на своих мехах, одурманенная дымом амбры и курений, время от времени выкрикивая бессвязные слова.
Как ей тяжело, тяжело во сне! Ведь во сне повторяется все, пережитое наяву.
Острые, как иглы, вонзаются в нее глаза Леилы-Фатьмы. Чернеет глубокий, восторженный взгляд аги.
— Душно! Душно! — кричит она. — Пустите меня на волю! На волю!
Леилу-Фатьму беспокоит этот крик.
Она оставляет свою горенку, где только что пересчитывала полученные сегодня от Курбана-аги деньги, и проходит за тафтяную занавеску.
С минуту стоит, любуясь хрупким существом, потом медленно кладет ей на лоб холодную, крючковатую руку.
— Засни. Забудь. Все забудь. И да хранят тебя светлые джинны за то, что обогатила ты Леилу-Фатьму, моя роза прекрасная, кабардинская княгиня моя.
И под холодным, скользким прикосновением смуглых пальцев затихает Даня, и мучительные кошмары ее переходят в глубокий, спокойный сон.

* * *

Целые дни и ночи идут дожди.
Кура налилась до краев водою и почернела. Низкая часть берега залита ею. Амед убрал свой паром подальше и, привесив безграмотную записку у перевоза: ‘Нэт периправы’, пошел на время в помощники к Павле, убирать персики и виноград.
Чинары жалобно стонут в саду днем и ночью. Дождь сечет их зеленые ветви, гибкие прутья молодого орешника и тополей. Столетние каштаны, обрызганные влагой, плачут. Азалии и розы умирают медленно на куртинах. В винограднике янтарным и малиновым соком, точно кровью, наливаются плоды. Вязко и грязно в саду. Сбегают ручьи вдоль полей. Шумит под обрывом зловеще и грозно Кура.
Под окном рабочей комнаты сидит Валь, тщательно отмеривая циркулем. Он что-то чертит. Дождь, хлещущий о стекла, по-видимому, нимало не тревожит его. Валь напевает себе под нос и усиленно выводит на бумаге черту за чертой.
Теперь уже решено окончательно — Валь хочет быть инженером. Он просит ‘друга’ отдать его в реальное училище в Тифлисе, потом уедет в Петербург, будет учиться долго и упорно, вернется сюда и устроит мост на Куре, такой, который не снесло бы ни ветрами, ни бурей.
О, как будут тогда гордиться им, Валем, тетя Люда, Андро и ‘друг’, и сестра его Лида, которая кочует за границей из одного университета в другой!
Перед мысленным взором Валя встает такой мост, высокий, могучий, крепкий. Чертеж его он уже составил на бумаге.
Он так увлекся своей идеей, что ничего не видит и не слышит.
— Валь! Валь!
— Что такое? Тебе тоже нравится он, не правда ли?
— Кто он? Ты бредишь.
— Мост! Мост на Куре!
Сандро стоит перед товарищем, ничего не понимая.
— Какой такой мост? Очнись, ради Бога, Валь! Ты спишь.
— Ах, да! Я забылся. Это ты, Сандро? Здравствуй.
— Опомнись, голубь, теперь время прощаться. Уже вечер. Но не в том дело. О, как ты рассеян, Валь.
Лицо Сандро хмуро и печально. Сурово сжаты брови над черными безднами глаз. Он подходит близко, почти в упор к товарищу, кладет ему руки на плечи, потом голосом, исполненным страдания, говорит:
— ‘Друг’ опять молчит сегодня. Молчит и тоскует. О, Валь, это невыносимо. Если еще день продолжится это, я не вынесу и… убегу искать Даню.
— Но ее уже искали всюду. Нигде не нашли.
— Но я не могу видеть лица княжны. В нем стало все темно, как в могиле. Пойми. Мы любим ее все больше жизни и не можем помочь ничем.
— К сожалению, ты прав. Не можем.
— А главное, она одна так гордо несет свое горе. Скрывает от нас, от тети Люды, князя Андрея, ото всех. Ты не знаешь, Валь, что бы я дал, чтобы ее успокоить. Помнишь, как она рыскала по горам верхом, обыскивая окрестности, в надежде найти девочку? Теперь надежда исчезла, и она страдает. Страдает наш бедный любимый, великодушный, ‘друг’.
Последние слова срываются с такой силой с губ Сандро, что Валь невольно хмурится, поджимает губы.
— Что делать, Сандро, что делать?
Они задумываются оба, каждый ушедши в себя. Потом Валь начинает снова:
— Девочку не найти. Ага-Керим и ‘друг’ с князем Андреем и нами изъездили все окрестности. Тетя Люда права: Дане наскучила наша жизнь, и она уехала в Петербург.
— От этого не легче ‘другу’, Валь. Эта девочка своим глупым поступком отравила ей жизнь. Я слышал нечаянно, как она говорила тете Люде нынче: ‘Если бы только знать, что она в хороших, надежных руках. Я дала слово ее умирающей матери не отпускать ее от себя, пока не встанет она прочно у входа в жизнь. А теперь…’ Ах, если бы ты знал, Валь, как дрожал ее голос! Я думал в тот час, что сойду с ума.
— Надо развлекать ее, Сандро. Вот девочки устраивают спектакль. Превратили в театр зеленую саклю, будут играть. Мы тоже придумаем что-либо. Я выстрою мост. Честное слово.
Стук в окно прерывает речь Валентина.
— Кто там? Что за таинственность, когда существуют двери?
— Мальчики, откройте! Ради Бога, откройте поскорее окно!
К стеклу извне прикладывается мокрое, все залитое дождем лицо Маруси. Русые волосы завились от сырости в крупные кольца. Глаза расширены настолько, насколько может волнение расширить маленькие серенькие Марусины глаза. Губы дрожат.
— Вот еще новость! Очаровательная Мария в роли горного душмана хочет прыгать в окно! — произносит Валь и с насмешливой улыбкой распахивает раму.
— Что это? Вы, кажется, намерены пустить слезу. Но ведь и без того лужи в саду, прелестная богиня! — говорит он полу сердито, полушутливо.
Но Маруся ни одним словом не отвечает на насмешку. Упирается руками в подоконник и, поднявшись на мускулах, сильная, ловкая, как заправский мальчуган, прыгает в комнату.
Ее ноги в мокрых ботинках оставляют грязный след на чистом полу ‘рабочей’.
— Вот это уже совсем некстати, — морщится Валь. — И зачем, скажи на милость, ты, Маруся, лезешь в окно, как разбойник?
Маруся молчит, глядит тупо, будто ничего не понимая, вдруг закрывает лицо руками и заливается слезами.
Это так необычайно, что плачет всегда веселая радостная, восторженно настроенная Маруся, что мальчики поражены. Будь это Гема — другое дело. Гема готова ‘точить слезу’, по выражению Валя, по пустякам каждую минуту. Но Маруся…
Валентин хочет поправить дело и отделаться шуткой.
— Нет, положительно у вас, девочек, есть какой-то слезоточивый кран между носом и лбом. Вы готовы развести сырость во всякую погоду, — говорит он, обращаясь к Марусе. — Уймись ты, пожалуйста! Будь хоть ты мужчиной и кубанским казаком, и сохрани твои слезы для другого случая, перестань разливаться, точно река, вышедшая из берегов.
Слова Вали производят желательное действие. Платок мигом отлетает в сторону на пол от заплаканного лица. За ним в сторону от окна отлетает и Маруся.
— Мальчики, — говорит она, поднимая руку кверху, — мальчики, я знаю все, все про Даню. Знаю, где она. И если я лгу, свяжите меня и бросьте в Куру.

* * *

Теперь она, Маруся, вся дрожит от охватившего ее волнения. Сандро и Валь во все глаза смотрят на нее. Потом Валь с серьезным, сосредоточенным видом поворачивается к Сандро и, повертев пальцем около своего лба, говорит с неподражаемо-комическим выражением:
— Спятила! Это так же ясно, как то, что меня зовут Валентин!
Маруся смотрит на него с минуту, ничего не видя. Потом, как бы спохватившись, говорит быстро-быстро:
— Узнала, узнала. Я и Гема сидели в зеленой сакле и шили к предстоящему спектаклю костюм. И Моро был с нами. Потом Моро и Гема вышли на обрыв смотреть на Куру. А я осталась. Сначала все было тихо, потом вдруг что-то как заскребется, я думала — мыши. Вышла в переднюю комнатку. Встала за дверью, гляжу и вижу — часть стены отодвинулась немножко, образуя проход. Проход вниз, в землю. Я никогда и не подозревала. И вышли Селта и Селим. Они о чем-то оживленно рассуждали. Селта сердилась. Селим точно молил о чем-то. Слушаю, Селта говорит: ‘Скучно здесь. Все уроки да нотации. ‘Друг’ сердится на лень. Учиться заставляет. Счастливая эта Даня. Живет, верно, припеваючи у тетки Леилы-Фатьмы, забавляет игрою ее гостей. Досадно, что не я на ее месте. Не уехать ли мне в Кабарду? Выйду за богатого бея замуж. Буду рядиться, как куколка, кушать целый день сласти и шербеты. А потом в Питер уеду. Блистать буду при дворе царя. С богатством все можно!’ А Селим, чуть не плача, молит: ‘А я как же без тебя, Селта? Возьми и меня’. А она-то: ‘Куда я с такой курицей денусь? Ты и сейчас, говорит, распустил нюни’. А он, Селим то есть, отвечает: ‘Я-то курица? А кто по одному твоему слову сплавил отсюда Даню и передал Леиле-Фатьме?’ А она… Но тут уже я не слушала больше. Шасть из сакли и сюда. Прямо к вам под окошко. Вот вам и Селта! Вот вам и Селим! И Даня где, теперь мы знаем! Сейчас бегу все рассказать ‘другу’ и тете Люде.
И Маруся рванулась вперед всей своей небольшой, но сильной фигуркой.
Внезапно железная рука Сандро сжала ее руку, как в тисках.
— Ни с места! Или ты не знаешь, девочка, что горячность портит дело? Слушай меня и запомни хорошенько: узнать немного — не значит узнать все. Ты сделала уже порядочно. Надо довести до конца. Сила, учил нас ‘друг’, правит руками, разум — головой. Ты выйдешь как ни в чем не бывало к ужину и будешь молчать. Молчать до времени, пока тебе не скажет твой разум, пока я не появлюсь здесь около тебя. А сейчас… Сейчас я должен идти.
— Куда? День на исходе. Дождик. В такую погоду куда ты пойдешь, Сандро? Куда?
Валь и Маруся широко раскрытыми глазами глядят на грузина.
Тот, по своему обыкновению, сильно встряхивает плечами.
— Я еду к Аге-Кериму. Он мудрейший и смелейший из людей, которых я знаю. Я поскачу к нему в горы и скажу: ‘Ага! Ступай к ‘другу’. Вместе вы обсудите дело, вместе придумаете, как возможно найти Даню’. Вот что я скажу и привезу его сюда.
— Но Кура в разливе. Ты не попадешь на ту сторону, в горы, — волнуясь, говорит Маруся. — Не вернешься к ужину, наконец.
— Кто это сказал?
Фраза эта срывается так гордо и неподражаемо независимо с губ мальчика, что Валь не может не хлопнуть его по плечу в знак своего одобрения.
— Экий ты молодчинище, Сандро! Честное слово, право, молодец!
Эти слова нагоняют Донадзе уже у порога. В дверях он останавливается на миг.
— Помни же, ни слова о слышанном никому, пока я не вернусь.
Через несколько мгновений он уже на конюшне.
— Друг мне ты или не друг, Аршак? — спрашивает он молодого, девятнадцатилетнего конюха, брата Моро.
— Зачем пытаешь меня, батоно? Или не знаешь, что после княжны ты первый у меня!
— Спасибо, товарищ. Верь, Сандро, он тебя не обманет. Дай самого быстрого, самого лихого коня без разрешения княжны.
— Эльбруса?
— Давай его. Взнуздай скорее. Мне надо вернуться к ночи.
— В такую бурю ты едешь! В такой дождь! Гляди, размыло дорогу.
— Пустое, приятель. Авось вынесет добрый конь.
— Тогда с Богом, и да хранит тебя святая Нина!

* * *

Дождь льет, не переставая. В горах слышатся глухие перекаты грома, предвестники дальней грозы. В бурке и башлыке, завязанном наглухо, так что только одни глаза черными огнями светят из-под сукна, Сандро выходит из ворот, ведя на поводу коня. Только бы не встретить дядьку Михако по дороге. Тогда пропало все.
Эльбрус на поводу передвигает чуткими ушами, вздрагивает всем телом, танцует на месте, чуя, очевидно, инстинктом дальний, далеко не безопасный путь.
Отойдя шагов двадцать от дома, Сандро ловко вскакивает в седло. Этот Эльбрус не тот, что был раньше. Сандро сумел обуздать его, усмирить его дикость, подчинить своей воле. Недаром он объездил с ним все прилегающие к Куре низины и ближние окрестности гор. Но сегодня Эльбрус снова неспокоен. Рев Куры пугает нервного, порывистого коня, раскаты грома страшат гнедого кабардинца.
Кура! Ее белые волны нынче снова расходились. Бунтуют они и клокочут, разлившись по низменной стороне берегов.
— Айда! Айда! — гикает Сандро, сжимая крутые бока Эльбруса.
Но тот пятится назад, раздувая ноздри, и хрипит. Тогда внезапное отчаяние решимости овладевает юношей.
— Аршак, сюда! — зовет он конюха. — Бери Эльбруса обратно, бери бурку. Ему не проплыть Куры.
И сдав конюху то и другое, лихо, одним духом сбегает вниз к воде.
— Батоно! Батоно! Что ты хочешь делать?! — вскрикивает Аршак.
Но уже поздно. Стройная, точно из стали выточенная фигурка в черкеске, с тонкой талией, перетянутой кушаком, находится уже в самом низу.
Взмах руки, и Сандро борется с волнами.
Переправы нет на ту сторону. Объезжать кругом — такая даль, а нынче же надо поспеть к Ага-Кериму и привести его сюда.
На утесе в саду стоят Валь и Маруся.
— О, зачем мы его пустили? Зачем не помешали ему? — лепечет девочка, следя глазами за плывущей по волнам фигурой.
— Вот дурочка! Не думаешь ли ты, что Сандро так глуп, чтобы утонуть? Гляди, волны перекидывают его с одной на другую. Какой молодец! Гляди, и он уже скоро на том берегу.
Валь прав. Сандро почти у цели. Он борется с волнами, работая руками с поразительной быстротой, и весь мокрый выскакивает из воды. Он считается в Гори лучшим пловцом. Спасибо князю Андро и ‘другу’, что воспитали в нем душу и тело, закалив их в бесстрашии перед всякой бедой.
От Джаваховского гнезда до горной усадьбы Ага-Керима верст восемь.
Бек Керим Джамало ‘отстроился’ близко от Гори по соседству, в горах.
Только бы добежать туда. А там Ага-Керим прикажет запрячь коней, и обратный путь — пустое.
Ноги Сандро быстры, как у молодого оленя. Он летит стрелою по узкой тропинке, вьющейся между скал. Точно крылья выросли у него за спиною, точно высшая сила подгоняет его. ‘Быстрее, быстрее, Сандро!’ — подбодряет сам себя мальчик. Тропинка тянется лентой, опять пропадает. Раскаты грома теперь слышней. Дождь стих. Зато змеи молний разрезают огненными жалами добрую половину небес.
Ноги Сандро скользят по мокрой скалистой почве. Зуд усталости растет у колен. Отдохнуть бы, присесть. Но нет, нет! Как можно! Нет времени для отдыха. Скорее, скорее надо выяснить истину. Надо развеять тоску ‘друга’, дать милой, любимой княжне облегченно вздохнуть.
Все выше уходит вдаль тропинка. Все быстрее, стремительнее шагает по ней юный грузин. Теперь уже он не слышит грома, не видит молний. Вдали мелькает ограда. Это усадьба, выстроенная по образцу грузинских, — усадьба Ага-Керима.
— Стоп, Сандро, стоп!
Мальчик останавливается перевести дыхание. Его мокрая одежда липнет к телу. Ноги подкашиваются от усталости и дрожат. Но голова его светла и мыслит здраво, как будто переправа вплавь по Куре и бешеный переход по горам остались там, далеко позади, в прошлом.

* * *

Ага-Керим только что приготовился уснуть на тахте, как перед ним предстала Гуль-Гуль.
— Пришел грузинский мальчик из гнезда джаным-Нины, хочет говорить с тобой, повелитель.
И за нею в дверь просунувшееся, бледное от усталости лицо и черные добрые, блестящие глаза.
— Это ты, Сандро? Входи, входи, мой сокол. Всегда рады гостям в сакле Керима, а такому гостю подавно. Но что с тобою, соколенок? Ты мокр, как рыба. Скорее, скорее дай ему мой бешмет и чевяки, Гуль-Гуль, да разогрей хинкала на ужин. Нет ли баранины от обеда? И вина, вина, что храним для русских гостей, подай сюда, Гуль-Гуль.
Сандро устал, как загнанная лошадь. Но у него есть еще силы улыбаться гостеприимным хозяевам, благодарить.
Через полчаса обсушенный, в бешмете Ага-Керима, который висит на нем, как на вешалке, и волочится в виде шлейфа сзади, сидит он у дымящегося очага, ест, пьет и рассказывает, все, что узнал от Маруси.
О пропаже Дани Ага-Керим уже знает. Он ревностно помогал всем ‘джаваховским’ искать ее в горах. Но новые открытия ценны. Надо только обдумать план, как поступить умнее. Надо проверить, насколько верно то, что пропавшая девочка в Совьем духане.
Ага-Керим бек Джамала сидит несколько мгновений задумавшись.
— Как думает об этом подруга и жена моя Гуль-Гуль? Могла бы сделать это ее сестра Леила-Фатьма? — спрашивает он, внезапно устремляя на молодую женщину пытливый взгляд.
Вопреки обычаю горцев, Ага-Керим всегда советуется с женою, которую любит нежно и глубоко.
Гуль-Гуль склоняет голову, потом поднимает глазе на мужа.
— Леила-Фатьма любит деньги и не задумывается долго над тем, как их приобрести, — смущенная за старшую сестру, отвечает она.
— Ты права, как и всегда, моя голубка. Значит, эта русская девушка находится, вероятно, еще в усадьбе Мешедзе. Надо тотчас скакать к княжне Нине, узнать истину и найти способ, с помощью Аллаха, как выручить несчастную. Леила-Фатьма не так проста, чтобы выпустить из рук такую пленницу. Ну, Сандро, едем.
Ага-Керим кивнул головою. Сандро вскочил на ноги, готовый бежать на край света по первому приказу молодого горца.
— Эй, Сафор, седлай нам коней!
Слуга бросается исполнять повеление своего господина. Ага-Керим заряжает револьверы. Один себе на дорогу, на всякий случай, другой передает Гуль-Гуль.
— До завтра не жди, звезда моя. Слышишь? И да будет тебе это охраной!
— Так, повелитель.
Черная головка красавицы склоняется покорно. Потом вдруг вскидываются испуганно глаза ее на лицо мужа.
— Кура в разливе. Берегись. Кони могут унести в пучину, господин очей моих. Но как ты, юноша, добрался сюда? — обращает она изумленный взгляд на Сандро.
— Как? Очень просто: переплыл реку вплавь, без коня, — говорит он, скромно опустив голову.
В глазах Ага-Керима скользит что-то быстрое, как бег молний.
— Молодец! — говорит он взволнованным голосом. — Я горжусь, что ты друг мне, Сандро!

* * *

Весь ‘питомник’ Нины в сборе, в рабочей комнате. После ужина здесь каждый вечер собираются читать. Нет только Сандро. Но всем известна любовь юноши к лошадям. Должно быть, помогает их убирать на ночь своему приятелю Аршаку.
Люда сидит в центре стола. Перед нею томик Гоголя ‘Вечера на хуторе близ Диканьки’.
Гема приютилась подле Люды, уронила ей на колени свою темную головку и машинально наматывает себе на пальцы черные кольца кудрей.
С тех пор как нет Дани, хрупкая, нежная Гема льнет к тете Люде и, как осиротевшая птичка, жмется под ее крыло. Мечты Гемы разбиты. О, как прочно запала ей в душу красивая, милая девочка, умеющая извлекать из арфы такие чудесные песни! Ее игра олицетворяла для Гемы и колыбельную, и робкие первые мечты о заоблачной фее, счастье в отрочестве. Ее так горячо, со всем пылом восточной души, как родную сестру, полюбила Гема. А она? Она, Даня, даже не обратила внимания на нее. Она такая гордая, властолюбивая, избалованная — настоящая царевна из сказки.
Маруся тоже думает о Дане, слушает мягкий бархатистый голос тети Люды, и в сердце девочки вливается уверенность: ‘Теперь они ее найдут. Да, найдут. Ага-Керим, мудрейший из людей, сумеет помочь ‘другу’. Только бы не погиб в горах Сандро, этот отважный, отчаянный Сандро, для которого буря, гроза и обвалы один пустой звук’.
Селтонет слушает чтение с захватывающим интересом. Румянцем пышет ее разгоревшееся лицо. Ведьмы, утопленницы, бледная панночка, Украина с ее таинственной, словно заколдованной природой. Ах, как там хорошо! Когда она будет богата, будет женою какого-нибудь знатного бея, она поедет туда, купит хутор, будет важной барыней на зависть всем, самым знатным.
— Гляди, гляди, — подталкивая Селима под локоть, шепчет Валь, — гляди на Селту. Она настоящая ведьма, та самая, что гонялась за панночкой в майскую ночь.
Селим вздрагивает, глядит растерянно, ничего не понимая, глядит на Валя с думой о Селтонет.
Для Селима Селта все, весь мир, родина, Кабарда. Воспоминания детства и она, Селта, его сестра по племени. Отроческие проказы — и живая, быстрая, ловкая, как серна, Селтонет. Первая юность, тихие задушевные беседы о родине и снова она. Лучший друг и сестра она ему, Селиму. Он — джигит, кабардинец. Женщина для джигита — ничто. Это раба, служанка, рабочая сила в доме. Но для него, Селима, Селта не то. Какую-то странную власть имеет она над ним.
Правда, она старше, умнее. Она умеет зажечь в нем отвагу, толкнуть его на любой подвиг. Она уже толкнула его. Он помог Леиле-Фатьме увезти Даню. Он совершил нечестный поступок. Его совесть говорит ему об этом весь этот месяц. И все ради нее, Селтонет. А она? Она приняла это от него как должное и не видит его мучений. О, как он страдает! Особенно по ночам, когда остается один на один со своими мыслями. Ему бесконечно мучительно видеть горе ‘друга’, тети Люды, Гемы, всех. И потом, что такое Леила-Фатьма? Сейчас, слушая повести русского писателя-поэта, он, Селим, представляет себе тип Леилы-Фатьмы в виде ведьмы, колдуньи, способной на все. Даня беззащитна в ее руках, там, в далеком Дагестане. Она, Леила, может в минуту безумия убить даже девочку.
При одной мысли об этом кровь стынет в жилах мальчика.
‘Творец всемогущий, спаси ее! — мысленно повторяет он. — Спаси, не дай погибнуть!’

* * *

Кто-то подскакал к воротам.
Тетя Люда опускает книгу на колени. ‘Друг’ поднимает лицо.
— Может быть, привезли Даню?
В Нине загорается надежда.
Старый Михако, слушавший в дальнем уголку комнаты чтение, встает.
— Пойду узнать, княжна-ясочка, — говорит он. — Пойду узнать.
Но идти узнавать не приходится. Ржание коней уже на дворе, у дома. Слышен характерный кавказский говор. Звучный мужской голос отдает приказание Аршаку провести коней. Потом шаги двух пар ног, обутых в мягкие чевяки. Снова уже чуть слышно брошенные фразы у самого порога, и дверь широко распахивается.
— Ага-Керим!
Да, это он, Ага-Керим. За ним Сандро.
— Привет мудрой и прекрасной хозяйке! Благословение Аллаха да почиет над ее головой! — говорит бек Джамала, отдавая обычный поклон.
— Будь желанным, дорогим гостем, храбрейший из джигитов страны!
Дети почтительно встают навстречу Ага-Кериму. О его смелости и отваге сложились целые легенды в горах. Особенным обаянием, благодаря его фантастическому прошлому, окружена особа аги.
Но любезный, рыцарски обходительный постоянно со всеми, в этот раз строг и неприступен Ага-Керим. Орлиным взором обводит он кунацкую, останавливает его на Нине, хмурит черные брови и, тряхнув головою, говорит:
— Прости, княжна, не с добрыми вестями прискакал к тебе нынче твой кунак. Приготовься услышать злую новость. Но будь тверда, как клинок дамасской стали, княжна.
— Что хочешь ты сказать этим, ага? — заметно бледнея, но твердым голосом спросила Нина.
— Не радость, не радость принес тебе кунак твой Керим. Слушай… Счастье и горе — все в воле Всевышнего. Нынче поутру волны Куры выкинули на берег мертвое тело девочки с белокурыми волосами. И с нею вместе золотой играющий инструмент твоей девочки-музыкантши — ее арфу.

* * *

— А-а-а-а!
Протяжный не то рев, не то вопль покрывает слова Керима пронзительной, режущей нотой.
Тонкая фигурка Селима метнулась, как молния, из-за стола. Мальчик бросился на середину комнаты, высоко подпрыгнул и изо всех сил грохнулся о пол.
Нина, Люда, мальчики, Ага-Керим, все бросились к нему.
— Селим! Селим! Что с тобою?!
Тот же пронзительный вопль звучит снова вместо ответа. Мальчик бьется на коврах горницы.
Из противоположного угла в него впиваются испуганные глаза Селтонет. Она в тревоге. От этого глупого мальчишки всего можно ожидать. Еще выдаст ее, Селту, неровен час. Что делать, если Творцу захотелось взять к себе Даню? При чем тут она, Селта? А между тем Селим мечется и воет, как дикий зверь. И это джигит! Тряпка, баба, рева, а не кабардинец он, этот глупый, слабый Селим, — вихрем проносится в ее мыслях.
Нина первая находит в себе силы остановить, пресечь этот ужасный вопль.
— Молчи, Селим! — говорит она строго. — Перестань кричать! Встань!
Ее голос звучит повелительно. Этому голосу не подчиниться нельзя. Но Селим все еще бьется головой о пол. Все его тело извивается и дрожит. Два года воспитания, тщательной полировки — все труды Нины, Андро и Люды, направленные к тому, чтобы ‘переделать’, исправить молоденького кабардинца, кажется, пропали даром. В нем снова проснулся прежний дикарь.
Видя, что слова ее не помогают, Нина Бек-Израил быстро наклоняется над мальчиком.
— Селим, тебе говорю я, встань!
И, обхватив плечи мальчика, она поднимает его с пола.
Бледное лицо Селима выглядит жалким. Глаза упорно избегают глаз княжны.
Дети потрясены и ужасной новостью, и этим видом. Страшная догадка бродит в их головах.
Прижавшись к груди Люды, рыдает Гема.
Маруся, без тени обычного румянца на лице, замерла, как статуя, и ждет.
Полный непобедимой воли, снова звучит голос Нины:
— Говори все, что знаешь, Селим!
Она берет его за голову обеими руками, поднимает кверху его лицо, заглядывает в глаза.
— Помни, мальчик, — говорит она голосом, полным горечи, — тебя слушает Творец на небе. Ложь противна в устах каждого. Говори, что знаешь ты о ней… мертвой.
— Мертвой? Так это правда, что она умерла?! — вскрикивает Селим. — Она умерла! Это я убил ее! Я, один я! Я во всем виновен! Я причина ее смерти!
Он бросается на колени, простирает кверху руки и срывающимся голосом продолжает:
— О! Разве Селим знал, что все так ужасно кончится с нею? Нет! Нет! Клянусь небом родной Кабарды, что нет! Селиму хотелось только избавиться от нее. Ему было обидно, досадно, что она лучше всех здешних, что она, как гурия, как царица. И вот я отдал ее Леиле-Фатьме. Обманом отдал. Та ей посулила знатность, славу, богатство. О! Разве я знал, что Леила лжет, что она хочет убить ее и бросить в Куру.
Он замолкает. Слезы текут по его щекам. Селим плачет. Впервые в жизни плачет мальчик.
И все же, в припадке отчаяния, он ни одним словом не выдает свою подругу. Селта должна быть в стороне, иначе он не кабардинец. Трусов и предателей у них в племени нет.
И весь он, как молодой тополь в бурю, дрожит при одной мысли, что могут как-нибудь узнать правду о Селтонет.
— Ты сказал мне всю истину, Селим? — Взор Нины — взор орлицы. От него никуда не скроешься, не убежишь.
— Как перед Всевышним, ‘друг’! Как перед Всевышним!
— Если позвать муллу из мечети и принести Коран, ты поклянешься на Коране, что ты один виною всему, Селим?
— Я поклянусь на Коране, — опуская глаза, отвечает Селим.
— О, не клянись! Не клянись! Не лги! Не ты, а она, Селта, всему виною! Я слышала все. Я все знаю.
И волнуясь, трепеща всем телом, как раненая птица, Маруся бросается вперед.
— ‘Друг’, тетя Люда, бек Джамала, братья и сестры, он не хочет выдать Селту. Он клевещет на себя. Он выгораживает Селтонет. Я слышала все, я все знаю! — кричит она вне себя, исступленно, и тут же рвется, летит сбивчивая исповедь из уст юной казачки, тот вечер в зеленой сакле, беседа Селима и Селтонет и истинная причина Даниного исчезновения. — Валь и Сандро подтвердят это. Подтвердят! — заканчивает она.
— Селтонет!
Все глаза направляются на девушку. Она бледна как смерть, но глаза ее по обыкновению темны и непроницаемы. Губы, белые как известь, силятся вызвать что-то, похожее на улыбку.
— Подойди сюда, Селтонет, — говорит Нина.
Бесшумно движется татарка.
— Селтонет, зачем ты сделала это?
Это уже не голос Нины, а чей-то другой, мягкий и грустный голос тети Люды.
— Селтонет, у тебя была маленькая сестра в детстве. Ты, я знаю, ее очень любила. Если бы с нею, с хорошенькой слабенькой Зарой, сделали то же из зависти злые люди, что бы почувствовала ты?
И дальше, дальше звучит голос тети Люды. Все жалобнее и мучительнее развертывается в нем волна страданий, волна горя, жалости и тоски. Самые больные струны разрывает она в душе дикарки Селты. А руки гладят черную голову Селтонет, обнимают ее плечи, прижимают к себе. Кроткое лицо ‘общей тети’ печально. Слезы текут из ее глаз.
Все замерли в комнате, слушая этот голос, вливающийся помимо воли в юные души.
— Зачем, Селта? Зачем? Подумай, что чувствует твоя мать, твой отец и маленькая сестренка. Могут ли они гордиться поступком их Селты? Дитя! Дитя! Какой злой дух вселил в тебя эти мысли?!
Сначала Селтонет слушает, упрямо наклонив голову, стиснув брови, закусив губы. Раскаяние шевелится в ее груди, но показать его людям? Нет! Ни за что не решится на это Селтонет. Но чем дальше говорит тетя Люда, тем мучительнее становится в душе Селтонет. Выплывает детство, ласки матери, сестренка Зара, такая же нежная, хрупкая и белокурая, как та, умершая…
— Умершая!
Словно молотом ударяет по сердцу Селты. ‘Умершая из-за тебя! Ты убила ее!’
Словно горячий родник вливается в душу девушки и заливает ее. Стыд. Раскаяние.
— О, я заплатила бы жизнью, лишь бы воскресить ее! — вырывается из самых глубоких недр сердца Селтонет! И с потрясающим душу рыданием она падает в объятия тети Люды.
Молчание, долгое, продолжительное, следует за этими словами.
Нина, Люда, дети стоят, понурясь. Сандро вдали от других. Подле Сандро Ага-Керим. По его лицу бродит неопределенная улыбка. Еще молчание… И он выступает вперед.
— Утрите ваши слезы, — говорит ага твердо, — пусть ангел печали отлетит от ваших сердец. Девочка жива. Кура не выбрасывала ее трупа, Керим-бек-Джамал слукавил, сказав неправду, чтобы узнать истинных виновников исчезновения русской девушки. Теперь, когда все ясно, как небо Востока, теперь мы, клянусь вещей страницей Корана, мы должны ее найти.

* * *

Еще задолго до восхода, с самого раннего утра, поднялась необычайная суматоха в доме. Джаваховское гнездо закипело. Всю ночь поддерживали огонь на кухне, и Моро, разбуженная с вечера, пекла чуваши и лоби на дорогу, жарила кур, баранину, укладывала провизию в корзины и курдюки.
Ага-Керим успел снова переплыть Куру на своем горном красавце коне, сделать необходимые распоряжения в доме, предупредить жену и вернуться обратно в Гори.
Он, княжна Нина и Сандро с восходом солнца должны пуститься в дальнюю дорогу. В родной сердцу Нины аул Бестуди едут все трое, едут выручать Даню из рук полубезумной старухи.
Этот путь, вопреки удобствам, будет совершен верхом весь с начала до конца. Кто знает, может статься, в горах они нападут на верный след Дани.
Всю ночь никто не ложился в Джаваховском гнезде — ни взрослые, ни дети.
С первыми признаками рассвета Нина Бек-Израил, одетая по-мужски для верховой скачки, в бешмете, шароварах и бурке, прошла на Горийское кладбище на могилу князя Георгия Джаваха.
Кура перестала бунтовать, утомленная бесконечным своим клокотанием. Снова наладил свой паром Амед, снова возобновилась переправа.
На родной могиле, сплошь заросшей кустами роз, в небольшой часовне-склепе княжна Нина молилась:
— Господи! Дай мне силы! Дай мне силы и мудрость вернуть несчастного ребенка к себе! Дорогой мой папа, помолись за меня об этом.
Легкий шорох за плечами прервал ее на полуслове. Оглянулась — за нею Селим. Лицо бескровное, губы судорожно сомкнуты.
— ‘Друг’, возьми с собою Селима. Возьми в горы Селима, ‘друг’! Клянусь, Селим сумеет загладить свой проступок, — вырывается из глубины сердца мальчика.
Нина молчит, не глядя на него, раздумывает мгновение, потом подымает глаза, кладет руку на его бритую голову. Мысли вихрем проносятся в ее голове: ‘Оставить его здесь — значит снова дать ему подпасть под влияние Селты. А Бог весть, искренне ли исправится теперь девочка, ошеломленная всею низостью своего поступка. С другой стороны, Селим — не Сандро: слишком юн, неопытен и слишком горяч. Пожалуй, может испортить все дело. А впрочем, она и Ага-Керим не упустят его ни на минуту из глаз’.
Недолго длятся ее колебания.
— Хорошо, мальчик, ты едешь.
— О!
В первую минуту Селим замирает от восторга, захлебывается от наплыва чувств, потом как бешеный бросается к Нине, хватает ее руку и целует, целует без конца. На глазах его заметны слезы радости.
— О, солнце мое! Благодарю тебя от сердца!
В доме Гема трогательно прощается с Сандро.
— Берегись, мой голубь, чар Леилы-Фатьмы. Она колдунья, Сандро. Да, колдунья, милый мой брат.
— Стыдись говорить такие глупости, сестренка, — улыбается тот, покачивая головою, серьезной и умной.
Но Гема не стыдится. Она снимает с шеи образок святой Нины и вешает брату на грудь.
— Она сохранит тебя, Сандро, милый, заря очей моих.
И нежно, со слезами целует брата.
Селтонет — сама не своя. За одну ночь она исхудала и выглядит больною. Синевой окружены ее черные глаза. Она не глядит ни на кого и жмется к тете Люде.
Маруся, лихорадочно помогавшая все время Моро, то и дело подбегает к ней.
— Полно, утешься, Селта! Все к лучшему. Видишь, дух гордыни и зависти умирает в тебе.
Нина долго прощается со всеми.
— Слушайтесь тети Люды, дети. Занимайтесь, думайте об уроках.
— Мы будем молиться за вас.
Это говорит Гема, поднимая на ‘друга’ свой кроткий взор.
— Моя нежная, милая крошка! — целуя девочку, шепчет Нина.
— Князю Андрею поклон, — говорит Нина. — Подробно расскажите ему все и скажите, что без девочки не вернемся. Мы ее найдем. Жаль, что он не может ехать с нами. В полку начались маневры.
— Маруся! — подзывает она девочку.
— Что, ‘друг’?
— Ты и Гема, — понижая голос, говорит снова Нина, — как можно лучше относитесь к Селте. Помните, раскаяние уничтожает полвины. Старайтесь влиять на нее. Читайте, разговаривайте с нею. Я на вас надеюсь.
— А на меня разве не надеется ‘друг’? — и Валь, успевший подхватить последние слова, выступает вперед
— Как жаль, что ты не джигит, мой мальчик! — срывается с губ Нины Бек-Израил. — Как жаль, что ты не можешь проводить дни и ночи в седле!
— Это оттого, что Господь предпочел сделать меня ученым, — не задумываясь, отвечает Валь.
Все смеются, несмотря на всю торжественность минуты.
— Ну, в путь! — скомандовал Ага-Керим, первый вскакивая на спину своего лихого коня, которого держит Аршак.
— До свидания, Люда! Валь остается тебе на помощь.
— Разумеется, ты можешь быть спокойна, ‘друг’. Моя мудрость осенит своими крыльями и оградит от всякого зла питомник. Так, кажется, выражаются у вас в горах, Ага-Керим?
И опять взрыв смеха, не совсем беспечного, однако, покрывает слова Валентина.
Нина ласковым взором обдает его спокойное недетское лицо.
— О, милый, чуткий мальчик! Как он умеет шуткой всегда скрасить тяжелую минуту.
Люда крестит и целует Нину, Сандро. Даже Агу-Керима и Селима украдкой благословляет она.
— Возвращайтесь обратно с Даней! Да скорее!
— Оставайтесь с миром. И да хранит вас Бог!
Лошади идут рысью прямо с места. Всадники, как влитые, сидят в седле. Нина по-мужски, верхом, на своем Карабахе.
Селим осаживает коня и кричит Селтонет:
— Я не сержусь на тебя, Селта, нет!

* * *

Какая пытка! Больше месяца Даня переносит ее. Теперь ей яснее чем когда-либо, что ее обманули. Эта голубая комната-коробка, насыщенная одуряющим пряным ароматом, с дымком курильниц, туманящим мозг, эти ежедневные прогулки в горы, под густой чадрою, под наблюдением Гассана и его сыновей — все это только теперь начинает она понимать.
Даже в аул ее не пускают, оберегая, как пленницу. Она не смеет никуда выйти без разрешения Леилы-Фатьмы. Но хуже всего эти непонятные чары.
Раза три-четыре в неделю наезжают в усадьбу дочери наиба, важные, знатные гости. Тогда Леила-Фатьма наряжает ее в тот же белый, затканный серебром балахон, крепко затягивает на голове ее унизанную жемчугом повязку с покрывалом, насильно затемняет ее сознание каким-то составом и загадочными чарами наводит на нее сон, подчиняя страшной, неведомой, давящей, как кошмар, чужой воле. Кто-то точно говорит в такие минуты Дане: ‘Делай это!’, ‘Поступай так!’ И она подчиняется, хотя душа ее борется и тело тоже от нестерпимой усталости и муки. На этом теле есть следы ран. Она чувствует порою острую боль кинжала, вонзающегося в мягкую часть руки. Но ни крикнуть, ни произнести слова у нее нет силы. Или она танцует, танцует почти над землею, едва касаясь ее ногами, в каком-то странном полусне, при свете красных и желтых огней, которые поддерживает Леила-Фатьма. Иногда она поет заунывные восточные песни, которых не слыхала и не знала раньше. Иногда видит странные, таинственные картины из прошлого и будущего посетителей-гостей и говорит их им, склоняясь над гладкой поверхностью воды в кувшине или над пеплом, уложенным мягкою горкою в жерле бухара.
И при этом какие муки, какие муки она переживает!
По вечерам, когда нет гостей в доме, Леила-Фатьма ведет ее на утес. Гассан несет арфу за ними. И тут, стоя над бездной, разверзающейся у ее ног, Даня играет. Ее игру слышно далеко вокруг. Но никто не смеет подойти близко. Никто не видит ее хрупкой фигурки, укутанной с головы до ног чадрой. Ночь и горы ревниво берегут их тайны.
Горцы боятся, как проклятого места, усадьбы дочери наиба. Говорят, там поселился шайтан. Эта музыка не восхищает, а скорее пугает бестудцев.
Леила-Фатьма колдунья. Люди чуждаются ее.
Даня играет в присутствии Гассана и своей новой владычицы. А подальше, у костра, три дидайца, еще летом нанятые Леилой, стерегут баранов и коней. Их глаза хищно сверкают из-под лохматых папах, сдвинутых на самые брови, и страшно слышать их отрывистый говор.
Даня вздрагивает каждый раз, когда встречается взором со старшим из них, Мамедом. Этот по виду настоящий душман.
— Не бойся их, роза, не бойся! Это добрые люди — слуги мои, — успокаивает ее в такие минуты Леила-Фатьма, подмечая ее испуганный взгляд.

* * *

Целую неделю шли дожди. Горные потоки, эти бесконечные Койсу, получившие свое прозвище по имени мест, пересекаемых ими, расширились, надулись, потемнели.
С клекотом носились седые кавказские орлы. Полысела и сжалась как-то листва на чинарах. Летние цветы уныло умерли в котловинах. Отцветали дикие розы, и веяло тлением от их предсмертных улыбок.
Леила-Фатьма ходила всю эту неделю радостная, точно в праздник. Даня, напротив, осунулась, побледнела. Приходилось работать без устали последние дни. Все чаще и чаще наезжали посетители. Все чаще и чаще проделывала Леила-Фатьма над ней свои волшебства. Все реже и реже возникал между ними разговор о поездке по Кавказу, по Персии, по России, в Петербург.
И прилив отчаяния все сильнее и сильнее овладевал Даней. Все ближе, роднее и заманчивее начинало казаться недавно пережитое прошлое, все ближе и дороже представлялось милое, ею самою покинутое, Джаваховское гнездо.
Сначала бессознательно, робко толкнулась эта мысль ей в голову, потом ярче и определеннее осветила она усталый, отуманенный мозг. Желанной и прекрасной показалась бы малейшая возможность вернуться. Но — увы! Она понимала, что Леила-Фатьма не так легко согласится выпустить ее из своих цепких рук.

* * *

Снова сумрачный, слезливый день начинающейся осени. Снова плачут под дымкой тумана горы. Из бездны, как серые духи, ползут влажные облака. Тропинки в ущельях размыло.
Окно в сакле раскрыто настежь. Отдернут ковер от дверей. На подушках, брошенных на ковер, прикрытая буркой, лежит Даня.
Усталостью скованы ее члены. Все тело ноет и болит. Вчера она опять, подчиненная чужой воле, развлекала Леилиных гостей. О, как измучилась она! Как болит ее голова, грудь! Еще один такой вечер, и она, кажется, сойдет с ума. Нет! Нынче же надо прекратить все это. Нынче же скажет она Леиле-Фатьме: ‘Довольно! Время не ждет. Или ехать концертировать с арфой, или пусть отпустит ее обратно домой’.
Домой!
Это слово выделилось случайно из вихря Даниных мыслей. А между тем как правдиво оно! Если и любили где-либо ее, Даню, и жалели, и ласкали ее, так это там, дома, в гнезде.
Гема, тетя Люда, Маруся, Сандро и даже ‘та’, непонятная ей, энергичная суровая девушка, и та по-своему заботилась о ней.
Она, может быть, была права. Надо много и долго учиться, чтобы иметь возможность царить над людьми.
То, что заставляет проделывать ее Леила-Фатьма, разве это искусство? Разве это даст славу Дане? Разве может дать славу? Эта мысль так глубоко и цепко охватывает девочку, что она почти не слышит приблизившихся к ней шагов.
— О чем задумалась, моя роза? О чем, лазоревый цветик не наших полей?
Опять она, эта старуха, отравляющая Дане душу и мозг.
Острый, небывалый еще прилив злобы охватывает девочку. Вся дрожа, вскакивает она с подушки, вытягивается во весь рост.
— Что тебе надо от меня? Зачем ты пришла сюда? Зачем мучишь снова?
— Мучу тебя? — ломаный русский язык татарки едва умеет произносить слова. — Что ты, звезда души моей! Богатой, знатной хочет сделать тебя Леила-Фатьма. А ты — ‘мучишь’! Что ты! Что ты, бирюза моя!
Эта льстивая речь еще больше разжигает сердце Дани. Она еле владеет собой.
— Когда ты увезешь меня отсюда, из этой норы?!
— Скоро, яхонтовая, скоро…
Глаза дочери наиба прыгают, точно горящие светляки. Лукава и пронырлива ее улыбка.
Эта улыбка переполняет чашу терпения Дани.
— Ты лжешь! — вспыхивает она и топает ногою. — Ты лжешь, старуха! Ты никуда не повезешь меня!
Что-то новое пробуждается в лице Леилы. Остатки прежнего величия озаряют его. Теперь уже сама она вспыхивает в свою очередь, не меньше Дани.
— Ты смеешь кричать на дочь наиба! — грозно срываются с ее губ суровые слова.
— Но дочь наиба лжет, как последняя служанка!
Эта фраза вылетает помимо воли из побелевших от гнева губ Дани.
Как удар кнута падает она на Леилу-Фатьму.
— Жалкая девчонка! — кричит она. — Жалкая, слабая русская девчонка! Ни капли мудрости в твоей голове! Разве можешь ты получить славу? Леила-Фатьма может, а не ты. Но Леила-Фатьма не хочет заморить насмерть такую слабую курицу, как ты. Довольно ты для нее послужила. Послужи новому повелителю и мужу. Курбану-аге ты приглянулась, глупая овечка. В жены берет тебя Курбан-ага. Богатой будешь. Княгиней будешь. Бери, глупая, свое счастье. Обеими руками бери. Стать женою знатного бея суждено тебе на роду, глупая, нищая девчонка.
В первую минуту Даня плохо понимает сказанное. Так дико, так невероятно нелепо оно. Ей, почти девочке, едва достигшей шестнадцати лет, стать женою этого важного, напыщенного дикого татарина из Кабарды, которого она мельком видела из-за своей занавески, в вечер его посещения, когда играла на арфе для него?!
Так вот оно что. Вот куда гнет Леила-Фатьма. За богатый калым продает ее, Даню, русскую, христианскую девушку, в жены мусульманскому бею. Так вот она какова, эта старуха, обещавшая наивной девушке славу.
Гнев, презрение вспыхивают в оскорбленной душе Дани. Она делает шаг к Леиле-Фатьме, порывисто закидывает голову и кричит ей в самое лицо:
— Никогда! Слышишь: никогда в мире! Скорей умру, нежели это! Скорей умру!
Потом порывистым движением оглядывается на дверь.
Что если броситься в аул Бестуди? Бежать к его старшине, наибу, к мулле, к властям селения, сказать все, просить защиты? Открыть козни Леилы-Фатьмы, упросить вернуть ее, Даню, в Гори, домой!
В ауле знают Нину. Ее родители оттуда. Память о деде ее, Хаджи-Магомете, величавом старике, не умерла там и поныне. Неужели не заступятся, не спасут?
Мысль, вихри мыслей кружатся в голове Дани.
Да! Да! Конечно! Так! Так! Рассуждать нет ни времени, ни силы. Леила-Фатьма стоит перед ней, торжествующая, злая, безобразная, настоящая ведьма.
— Прочь с дороги, старуха, прочь!
Даня изо всей силы отталкивает свою мучительницу и с воплем бросается за дверь.
Чьи то сильные руки хватают ее за плечи. Перед нею лицо Гассана. За ним лица его сыновей. И Леила-Фатьма снова перед нею. Она что-то говорит по-татарски, быстро, быстро, тыча пальцем в Даню, злобно сверкая глазами, с проступившей пеной у рта. Гассан машет головою, снимает пояс, что-то приказывает сыновьям. Те бросаются к Дане.
Минута — и она чувствует себя связанной по рукам и ногам.
Черные глаза Леилы, с разлившейся в них мглою, снова перед лицом Дани и точно магнетизируют ее. Знакомое оцепенение охватывает Даню.
Далекою, несбыточною, отвлеченною кажется ей ее мечта о возврате в Джаваховское гнездо.
Мысль притупляется…
Все кончено для нее, Дани. Все!
— Прощайте, ‘друг’, тетя Люда, милая, милая Гема. Прощайте все!

ГЛАВА 7

Глухая полночь. Сплошная черная мгла кутает землю. И только сверкают выпуклые пятна золотых звезд, зажженных Самим Богом.
Четыре путника гуськом пробираются по узкой, повисшей над бездной тропинке ущелья. Звонко отбивают каждый шаг свой осторожные кони. На волю их положились всадники, бросив поводья.
Наверху — небо, внизу — бездна, перед ними невидимая змейка горной тропинки. Один неверный шаг, одно неверное движение лошади, и все пропало. Черные бездны Дагестана умеют свято хранить свои тайны, тайны смельчаков, нашедших судьбу свою в такие ночи на дне бездны, среди камней и скал.
Но горные лошади — это хранители их хозяев. Горный конь так же осторожен и чуток к опасности, как и быстр, легок и вынослив в пути. Не сбросит, не уронит, не соскользнет в бездну, не выдаст: идет весь подобравшийся, упруго ступая по каменистому грунту тропы, только храпит, косясь в темноте на черную мглу обступивших его гор и ущелий.
Но вот миновали труднопроходимое место. Шире становится предательская тропа. Дальше отступает бездна. Теперь уже мелкие камешки, выскакивающие из-под копыт коней, не падают в нее, с легким звоном срываясь с утеса. Круче зато делается подъем.
Тяжелее ступают кони.
За поворотом утеса сверкает звездочка, яркая, горючая. Это не небесная звезда. Это фонарь наверху мечети. Тот же маяк для запоздалых путников гор, что и на водной стихии.
— Аул Бестуди. Добрались…
Нина Бек-Израил придерживает ход своего Ворона, затягивает поводья.
— Мальчики, устали?
— Я охотно проехал бы еще столько, лишь бы найти Даню, — пылко восклицает Селим.
— А ты, мой Сандро?
Сильный, энергичный голос грузина посылает в темноту:
— Подле тебя, ‘друг’, я не чувствую усталости.
— Тише, сокол, не буди ночную тишь. Никто в ауле не должен знать о приезде нашем, необходимо хранить тайну как можно дольше. А то дойдет слух до Совиного гнезда, спугнет Леилу-Фатьму, и она упрячет Даню в такое место, где сам шайтан не найдет ее.
Ага-Керим говорит шепотом, но каждое слово его слышно в невозмутимой ночной тиши.
— Я бы предложила другое, — раздумчиво роняет Нина, — я бы завтра на заре послала просьбу наибу собрать джамаят [14]. Пусть старейшие аула решат своею властью насильно вырвать девочку у старухи.
[14] — Совещание старшин.
— Но ты забываешь, княжна, что усадьба Леилы-Фатьмы неприкосновенна. Леила-Фатьма ведь сама дочь наиба, столько времени мудро правившего Бестуди, и никто в память покойного князя Мешедзе не решится оскорбить его дочь вторжением в ее саклю.
Ага-Керим говорит уверенно и спокойно. И каждое слово его веско, как гиря.
— Ты прав, — соглашается Нина.
— Звезда Гори забыла еще и то, что Леила-Фатьма-предсказательница, и все верят здесь в ее дружбу с темной силой.
— Трусы! — презрительно срывается с губ Нины.
— Не оскорбляй своих одноплеменников, княжна. Они храбрые джигиты, ты знаешь. Но с черным джигитом шутки плохи, клянусь. Нет, нет, на джамаят не возлагай своих надежд, княжна. Тут надо действовать иначе. Мысль после заката — хорошая мысль. Еще лучше она на восходе, потому что посылается вместе с лучами золотого светила. Керим-бек-Джамала даст отдых голове и телу, а на заре выскажет свое решение.
— Ты прав и здесь, ага. Спешим к сакле! — бодро срывается с губ Нины, и она легонько пришпоривает коня.
Вороной с места дал ходу. Теперь уже не было той непроницаемой мглы, сжимавшей их всех в своих объятиях. Фонарь наверху мечети освещает улицу, чем ближе к нему, тем он определеннее, ярче.
Вот и площадь майдана. Вот узкая главная улочка аула. Всюду висят темные сакли на выступах и утесах гор. Вот еще маленький переулок.
— Приехали! Стоп!
Перед ними горского типа домик, буквально повисший над стремниной. Это сакля давно умершего Хаджи-Магомета, оставленная его внучкой, Ниной, за собою на случай ее приездов в аул. Раз в году она здесь бывает в сопровождении слуг или проводников из Гори, открывает привезенным с собою ключом дверь, разводит огонь на очаге, спит на тахте деда, думает о любимом старике, разговаривает с его тенью, погружаясь в воспоминания.
Здесь, в Бестуди, она отдыхает несколько дней от забот и тревог о питомнике, запасается новыми силами для предстоящих трудов. Но это еще не главная цель ее ежегодных поездок. Аул Бестуди — ее родной аул. Здесь есть люди, нуждающиеся в помощи ее как человека. К ней приходят больные, изверившиеся в искусстве дагестанских знахарей и наезжающих сюда разных врачей. Приходят и за житейскими советами иногда жительницы аула, и все уходят, обласканные, очарованные ею.
Но нынче, в эту поездку свою в горы, Нина менее всего думает о них.
Даню приехала она выручить сюда. Только за этим, и пока не найдет девочки, не уедет обратно, домой.
Ключ повернут в висячем замке сакли. Дверь растворяется с жалобным визгом. Чем-то нежилым, затхлым веет из внутренности домика.
Но и в ней, в этой затхлости давно необитаемого помещения таится родная, необъяснимая близость для нее, Нины.
Здесь жил, дышал и чувствовал дедушка Хаджи-Магомет. Как в молельню, входит она сюда, благоговейно, со сладкой, восторженной грустью.
Хотя сакля и необитаема, здесь все приноровлено для встречи гостей. Дрова уложены на очаге, стоит лампа, спички лежат на столике, в шкапу коробки с консервами, с чуреками и лоби, а бутылки с заграничным, не киснущим вином зарыты в земляном полу дальней горницы.
Чиркает спичка, загорается фитиль, и точно по мановению жезла доброй волшебницы освещаются сакля, ковры, диваны, европейская утварь, посуда, даже самовар, — самовар, привезенный сюда лет пять тому назад, еще девочкой, Ниной, в подарок деду.
Вмиг загорается топливо на очаге.
— Садитесь. Я приготовлю вам чай, закуску. Селим, помоги мне. Сбегай к роднику за водою, здесь сейчас за утесом.
Кто бы узнал теперь в этой хлопотливой хозяйке смелого удалого путника, проехавшего в седле столько десятков верст из дальнего Гори.
Рукава мужского бешмета Нины засучены до локтей. Папаха сброшена с головы. У нее одна забота в эту минуту: накормить усталых мальчиков, Агу-Керима.
Сандро на дворе расседлывает коней. Слышно, как проводит он их по ближайшей улице аула.
Потом закусывают, пьют чай.
Нина уступает мужчинам кунацкую, а сама идет в заднюю горницу, где когда-то жила весело и безмятежно ее красавица-мать.
Ага-Керим крепко сжимает ее руку на прощанье:
— Спи сладко. И да витают золотые сны над твоей прекрасной головою.
— Спасибо, ага! Усни и ты. И ангел да принесет тебе мудрейшую из мыслей на восходе, — в тон татарину отвечает девушка, соблюдая обычай своей родины — платить любезностью за любезность.

* * *

Багрянцем и золотом облиты горы. Точно из бездны рождается солнце, обливая утесы пурпуровым отблеском жгучего румянца. Звонче поют потоки. Сине-розовое утро плывет из высот. Чирикают горные пташки. Небо ясно и пленительно. Точно первые дни лета. Почти что жарко.
Ага-Керим, Нина и оба мальчика давно на ногах. Их разбудил крик муллы с минарета, по обыкновению призывавший мусульман к первому утреннему намазу.
Ага-Керим с Селимом вышли на кровлю, разостлали бешметы, сделали заповеданное обычаем мусульман омовение и, повернувшись лицом к Востоку, упали на колени и прочли молитву.
Внизу молились Нина и Сандро. Потом наскоро позавтракали сыром, лавашами, чаем.
— Ты придумал что-либо, ага? — спросила, внимательно взглянув на татарина, Нина. Селим и Сандро так и впились в него глазами.
Он утвердительно кивнул головою.
— Пусть в Бестуди не знают о цели нашего приезда. Пусть не видят, что и Ага-Керим здесь. Не то подумают сразу: зря Ага-Керим не заглянет сюда. Поэтому Керим оденется проводником, слугою. Княжна и один из соколят будут показываться на улице, принимать гостей в кунацкой. Другой соколенок проберется туда и под видом нищего мальчишки, пастуха, работника, наймется служить к Леиле-Фатьме. Пусть вызнает все. И когда узнает, Ага-Керим проникнет в гнездо и вернет княжне девочку.
— Но, Керим, мы не справимся с ними: нас только четверо, а слуг у Леилы немало, — проронила Нина.
— Творец наградил Керима проворством и ловкостью джайрана и лукавством змеи. Пусть не беспокоится княжна. О силе здесь не может быть и речи. Только бы хитрая сова Леила-Фатьма не пронюхала, что здесь находятся княжна и я.
— А кого же пошлем мы в усадьбу? — Нина вслух произносит свою мысль.
Оба мальчика стоят перед нею, оба смелые, ловкие, рвущиеся помочь общему делу всей душой. У обоих отвагой горят глаза.
Оба ждут повеления ‘друга’, готовые ринуться в ‘гнездо’ по одному ее слову. Ага-Керим смотрит на них тоже и, молча улыбаясь, поглаживает бородку.
Смотрит и Нина.
Оба ей одинаково дороги. Оба ее воспитанники, приемные сыновья. Обоим чем-то неизъяснимо желанным и прекрасным кажется ‘подвиг’ проникновения в усадьбу, отыскивание Дани. Особенно Селиму, который чувствует свою тяжелую вину и так хотел бы чем-нибудь исправить ее, загладить ее.
Но Нина знает, что одним ложным шагом можно испортить дело: здесь нужна не сила, а выдержка, терпение. И обидеть каждого из мальчиков ей больно. Забраковать для дела не хочется ни одного.
Новая мысль быстрою молнии пронизывает ей голову. Тонкая улыбка змеится по лицу. Она переводит глаза с лица одного мальчика на лицо другого. Как решить?
Пауза молчания длится долго. Сандро потупил взор. Селим весь дрожит, порываясь произнести что-то. Вдруг, неожиданно, резко, порывом, вырывается из груди его крик:
— Пошли меня, джаным, пошли меня! — Нина отрицательно покачивает головою.
— Не огорчайся, — говорит она ласково, кладя руку ему на плечо. — Ты еще не умеешь терпеливо ждать. Излишней скоростью ты можешь погубить дело. Ты еще слишком молод. Ты не смог выдержать терпеливо искушения, не мог выждать моего решения и первый стал просить. Не годится это, дитя мое. Туда пойдет Сандро для общей пользы.
Глаза Селима наполняются слезами.
— О, ‘друг’, о, ‘друг’! — лепечет он бессвязно, исполненный раскаяния и тоски.
— Не горюй, мой мальчик! И здесь тебе будет дело. И когда понадобится твоя помощь, поверь, Ага-Керим и я не оттолкнем ее, мальчик, — говорит спокойно Нина.
Ага-Керим долго смотрит на Сандро и обращается к нему:
— Подойди сюда, орленок. О, за этого нечего бояться.
— И помни: пять выстрелов один за другим на воздух из пистолета в трудную минуту, и Ага-Керим будет подле тебя, — протянув небольшой револьвер мальчику, говорит он.
Нина медленно благословляет его, крестит.
— Будь осторожен, Сандро. Надеюсь на тебя. — Глаза мальчика вспыхивают.
— О, ‘друг’! Я исполню все, чтобы ты могла гордиться мною.
— Каждый вечер у утеса шайтана я буду ждать тебя. Ты будешь приносить туда сведения, орленок, — снова наказывает Керим.
— Так, ага.
— А теперь переоденься. С нами взяты всякие нищенские отрепья. Смотри, чтобы никто не узнал тебя под ними.
— Леила-Фатьма никогда в жизни не видала меня. Будь спокоен, ‘друг’.
И мальчик бросается переодеваться.
Когда он появляется снова, его трудно узнать. Старый, рваный бешмет, шаровары в лохмотьях и такая же папаха, крепко невидимым под рубахой поясом притянут пистолет.
Нина смотрит на своего воспитанника с виду спокойно, но со смутной тревогой в душе.
‘Что если его ждет опасность?’
Но тут же гонит эту мысль из головы. Ее Сандро сумеет скрыться вовремя из усадьбы Леилы. Он такой умный, смелый, такой находчивый во всякие минуты жизни. И потом Ага-Керим не выпустит его из глаз — будет подле, поблизости каждую минуту.
Кроме того, она, сама Нина, поднимет на ноги весь аул в случае опасности, разнесет усадьбу тетки Леилы-Фатьмы, но не даст случиться ничему дурному, не даст!
Грустно одно, что так осложняется дело. Лучше было бы, если бы она могла пойти прямо к тетке и спросить: ‘Где Даня?’
Но этим значило бы испортить все.
Жаль, что Ага-Керим так хорошо известен дочери наиба. Ага-Керим женат на ее сестре Гуль-Гуль. А то бек Джамала вернее бы исполнил поручение, даваемое мальчику. Что делать? Такова воля Божия.
— Ступай же смело, мой мальчик. И да хранит тебя святая Нина, — говорит она, сжимая руку Сандро, и отпускает его.

* * *

— Эй, кунаки, пустите-ка погреться у костра пастуха.
Три дидайца слышат веселый татарский окрик.
Из полутьмы вырисовывается отрепанная фигура байгуша.
— Куда несет тебя, мальчишка? — осведомляется старший из них, Мамед, с любопытством поглядывая на пришельца.
У того только черные глаза поблескивают в темноте да сверкают в улыбке ослепительно белые зубы. Лихо заломлено набекрень то, что в давние, лучшие времена, очевидно, носило название папахи: теперь это просто-напросто какие-то грязные вихры, сомнительного вида отрепья, смешавшиеся на лбу с черными блестящими кудрями мальчика.
— Эге, кунак, да я вижу, ты из веселых! — Второй дидаец, Сафар, лениво поворачивается с одного бока на другой.
— Будешь веселым — стеречь табуны не надо, — подхватывает ворчливо себе под нос, третий, совсем еще молодой.
— Небось, даром стережете, а? — Мальчишка-байгуш корчит лукавую рожу.
— Вот дурней нашел за пазухой у шайтана, — глупо ухмыляется средний. — За полтора тумана на голову. Вот что, кунак.
— Ловко. Небось, у самого пророка в раю таких цен не бывает, — восторгается вновь прибывший. — И кто же это вас ублажает так, кунаки?
— Старуха одна, дочь наиба. Да что ты вчера родился, мальчишка, что про Леилу-Фатьму не слышал?
— Велик Всевышний, ее-то мне и надо.
— Зачем?
— Служить к ней проситься хочу.
— Ты-то? Нищий, оборванец?
— А что! Или нищие должны разучиться есть хинкал?
— Клянусь, у мальчугана язык остер, как лезвие кинжала. Видно, ему нечего терять. Ты кем же наняться хочешь в усадьбу? — и старший из дидайцев заглянул пришельцу в лицо.
— Певцом.
— Что?
— Певцом, — не сморгнув, отвечает мальчик. — Давно слыхал я, что богатые беки и князья наезжают к вашей хозяйке гадать прошлое и будущее, а чествовать важных гостей песней некому. Вот я и мыслил.
— Ты в добрый час помыслил, мальчуган! — заметил Сафар. — Песни — услада джигита. Особливо после вкусного шашлыка. Только трудненько их заучить.
— Мне нечего заучивать. Я сам слагаю сызмала песни.
— Ты, куренок?
— Ты хотел сказать орленок, старик? — стройная юношеская фигура выпрямляется с гордостью.
— Но, но, потише. Не знаешь адата? Так не говорят старшим.
— Если старшие не оскорбляют младших, — не сморгнув, отвечает байгуш.
— Клянусь, у мальчишки язык, как вертел. Пожалуй, он и сказочник, и песенник хоть куда. А ну-ка спой, кунак, а мы тебя послушаем охотно.
— Мои песни так занятны и прекрасны, что, заслушавшись их, вы, чего доброго, провороните стадо, — опять звучит у костра надменный ответ.
— Эге! Да ты важен, точно узден. Так, по-твоему выйдет мальчуган: отведем тебя к хозяйке завтра с восходом. Авось примет тебя, — смягчившись, подкупленный находчивостью юноши, говорит Мамед. — А пока вот тебе потник, вот чурек. Ложись, ешь и спи до завтра.
— Вот за это да хранит вас Творец.
В усадьбе Леилы-Фатьмы поселился лезгинский юноша-байгуш. Пока он не у дела. Старый Гассан взял его себе в помощники. Убирает сад, дом, двор, таскает воду с Аминат, проезжает коней с Гассановыми сыновьями.
Мальчик исполняет все это быстро, ловко, охотно. Сметливый, юркий, странно только, что плохо говорит по-татарски. Оправдывается тем, что долгое время прожил с детства в Тифлисе у армянина, продавца клинков.
— Потом уехал хозяин, а я остался без дела, вернулся в горы, а язык свой и забыл, — рассказывал он.
— Ну, хоть петь бы умел по-татарски.
— О, это могу, прикажи только, отец, — почтительно склоняя голову перед Гассаном, говорит мальчик.
— Погоди, придет время. Соберутся гости в сакле, тогда и споешь.
Тот только вздыхает. Видно, хотел бы отличиться поскорей.
Когда все ложатся спать и в усадьбе воцаряется тишина ночи, мальчик-байгуш кошкой прокрадывается вдоль забора, к утесу шайтана, что в десяти саженях торчит от ворот. И мгновенно клекот орла прорезывает тишину ночи.
Ему отвечает лай дикой чекалки из леса. Это условный знак.
— Ага-Керим, ты?
— Сандро!
Две фигуры появляются на утесе.
— Узнал что-нибудь?
— Пока ничего, батоно. Будут на той неделе гости. Мне обещан новый бешмет. Выступлю в кунацкой впервые. Тогда ‘ее’ увижу, наверно, а пока силюсь всячески узнать, здесь спрятали ее или нет.
— Не спеши, время терпит.
— А что поделывает ‘друг’?
— Шлет тебе привет. И Селим тоже. Не торопись. Знаешь поговорку: пустишь с крутизны коня скоро, сломаешь ноги себе и ему. Эту поговорку никогда не следует забывать.
— Ты прав, ага.
— Завтра здесь же, у утеса?
— Так, господин.
— А пока да хранит тебя Всевышний. Помни: пять выстрелов из револьвера подряд в трудную минуту, удалец!
И Керим, потрепав по плечу мальчика, первый спускается с утеса.
Сандро спешно возвращается назад.

* * *

В Совьем гнезде идет последняя уборка каштанов. Дидаец Али, глуповатый парнишка лет семнадцати, раскачивает деревья. Сандро, в своей рваной одежде байгуша, подбирает плоды и кладет их в корзины.
Сандро уже четвертые сутки проводит в Совьем гнезде, а толку мало. О Дане ни слуху, ни духу. Как ни выглядывает ее всюду своими зоркими глазами юноша, о присутствии Дани в усадьбе нет и помину. Спросить же о ней здешнюю дворню нельзя. Поймут, донесут Леиле-Фатьме, погубишь дело.
Единственный безопасный здесь человек — это Али. По глупости, Али ни за что не догадается, не расчухает сути. Судьба, как нарочно, сталкивает сегодня Сандро с Али. Гассан приказал собирать каштаны до захода солнца.
Это — дикие каштаны, есть их нельзя, но Аминат умудряется приноравливать их в хозяйстве.
Али залез на верхушку и чувствует себя там падишахом, а в это время Сандро томится внизу.
Что, если нет уже в живых Дани? Что, если эта безумная Леила убила ее?
Даня, капризная, своенравная, строптивая, могла поперечить старухе, и, кто знает, дочь наиба, может статься, давно уже успела расправиться с нею.
Хуже всего эта неизвестность. Надо узнать во что бы то ни стало, теперь же, сейчас. Не каждый раз приходится ему оставаться с Али.
Сандро принимает надменную позу, заламывает еще больше набекрень папаху и говорит:
— Эй ты, лупоглазый, влез на вышку, так думаешь, что самому шайтану брат!
— Дидайцы всегда парят орлами в небе, а я дидаец, — важно бросает в ответ с глупой улыбкой Али.
— Ну и орел! Просто кошка, вскарабкавшаяся не на свое место.
— Ну-ну, потише, байгуш.
— Чего байгуш. Я богаче турецкого султана, потому что пою, как бюль-бюль весною на ветке. В горле у меня целые тысячи абазов, если ты хочешь знать, — деланно обижается Сандро.
— Уж скажешь тоже. Небось, золотая штука пленницы лучше. Та плачет как горленка весною. Век не пропеть тебе так.
— Какая штука? — притворяясь не понимающим, лениво спрашивает Сандро, в то время как дрожь нетерпения охватывает его.
Но Али понял, что проговорился, и поджимает губы.
— Мало ли что! — говорит он беспечно, — много знать будешь — поседеешь. Тут, брат-кунак, Совье гнездо, и сам шайтан играет на золотой штуке, — заканчивает он, сердито вытирая полой рваного бешмета рот.
— А пленница?
— Какая еще пленница тебе далась! Убирайся к черным джиннам, мальчишка!
И целый град каштанов валится с бешеным остервенением на голову Сандро. Каштаны попадают в голову, бьют по лицу. Но Сандро не чувствует боли, он счастлив.
‘Даня здесь! Даня здесь!’ — мысленно ликует он, исполненный новых надежд и радости.
Неожиданно чья-то рука опускается на плечо Сандро. Он живо оборачивается всем телом. Перед ним безобразная старуха в богатых ярких одеждах, смесь алого с желтым и голубым.
Она пристально смотрит ему прямо в глаза.
— Ты тот певец-мальчишка, о котором говорил Гассан?
— Так, госпожа.
— Ты будешь петь перед моими гостями и рассказывать сказки. Знаешь ты сказки?
— Какие только тебе угодно, госпожа.
— То-то! Через день прибудут гости. Курбан-ага и другие. Приготовься. Хорошо исполнишь, что надо, награжу тебя, плохо — не гневайся на Леилу-Фатьму — прогоню со двора.

* * *

— Ну, что, надумалась, райская пташка? — Леила-Фатьма вырастает перед Даней.
Девочка лежит, безучастно вперив в потолок тоскующие глаза. У нее, как у узницы, связаны ноги. И вся она еще больше похудела и осунулась за эти дни.
— Опять ты здесь передо мною, Леила-Фатьма!
— В последний раз спрашиваю тебя — хочешь волей, по-доброму, встретить Курбан-агу, птичка? Хочешь быть вежливой с твоим повелителем, как подобает будущей княгине?
— Опять!
Глаза Дани вспыхивают. Леила-Фатьма только угрюмо трясет головою.
— Ай, и сурова же ты, девушка! У нас, в Дагестане, не дают нашим дочерям столько воли. Дело красавицы — повиноваться родителям или тем, кто заменил их ей.
— Уйди!
— Ой, помолчи, звездочка небесная, ой, не гневи старуху.
— Уйди! Уйди! Уйди!
— Молчи или раскаешься жестоко, — Леила-Фатьма сжимает до боли ее руки. — Нынче вечером будет здесь Курбан-ага. Три дня отдыхать останется со своими людьми в усадьбе Фатьмы. Потом снова тронется в путь и тебя возьмет с собою, и Леилу-Фатьму. Свадьбу в Кабарде справлять станем. Повезем тебя туда.
— Какую свадьбу? Что?!
— Или забыла?
Нет, не забыла Даня. Думала только, что это пустые слова, шутки, что только запугивает ее Леила-Фатьма. А теперь…
— Так это верно! Леила-Фатьма, говори же!
— У нашего племени слова стоят серебра, они не дождевые капли, чтобы разбрасывать их по крыше. Запомни это раз и навсегда, — сердито шепчет дочь наиба.
Но Даня уже не слышит, что говорит ей ее мучительница. Черные глаза Фатьмы прожигают ее насквозь. Знакомые чары окружают ее снова. Туманится рассудок, рвется нить мыслей, и не то сон, не то забытье овладевает Даней.
Сквозь этот сон смутно слышно движение на дворе, за стенами сакли, ржание коней, звуки многих голосов. Гассан с сыновьями приветствует Курбан-агу выстрелами из винтовок. Сама Леила-Фатьма выбегает за ворота поддержать стремя его коня. Сегодня решается ее судьба. Сегодня Курбан-ага привез богатый выкуп.
Еще более суровый и важный входит в сопровождении своих друзей в кунацкую Курбан-ага. Нынче бешмет весь так и отливает на нем золотом, и одет он в свой лучший наряд. Нынче едет он как жених на смотрины невесты.
О своем приезде Курбан-ага предупредил. Прислал слугу с дороги, чтобы Леила-Фатьма могла устроить настоящий пир.
О, она сумела отличиться на славу. Куски лучшей баранины, обильно приправленной пряностями и чесноком, появились перед Курбан-агой и его гостями. Затем буза, питье, благословленное самим пророком, домашние сласти, засушенные плоды. Когда гости достаточно насытились, Леила-Фатьма три раза ударила в ладоши. И, далеко отпахнув полу ковра, висевшего над дверью, вошел Сандро.
— Этот юнец будет славить тебя, храбрейший из витязей Кабарды, — произнесла Леила-Фатьма, склоняясь перед беем чуть ли не до земли.
Леила-Фатьма приказала в тот день как можно лучше нарядить Сандро. На нем алый бешмет, затканный позументом, шелковые шаровары, папаха с малиновым дном. За поясом — оружие из оставшегося после покойного наиба имущества.
Это уже не прежний рваный байгуш, не нищий татарин.
Щеки Сандро горят. Глаза — не меньше.
Болтливый Али успел все-таки проговориться своему новому приятелю о том, что спрятанная у хозяйки в сакле девушка — невеста Курбана, что через три дня Леила-Фатьма с беем отправляются в путь к Кабарде, где и справят свадьбу князя с русской.
‘Надо действовать немедля!’ — то и дело проносится вихрем в голове Сандро, узнавшего эту весть, и он ждет только вечера, чтобы встретиться с Ага-Керимом у шайтановой скалы.
— Славь доблесть лучшего из джигитов, — улучив минуту, шепчет ему Леила-Фатьма, не успевшая еще получить с Курбана вторую часть калыма за невесту.
— Знаю, — тряхнув головой отвечает Сандро и с достоинством настоящего певца выходит вперед.
Сандро — немного поэт. Он умеет сочинять песни, как сочиняют их странствующие певцы. При этом он и хороший певец. Он знает не одну песню Востока и певал их не раз в Джаваховском гнезде. Частью он выучился этому от Селима, Селты и Амеда, своего приятеля-перевозчика, и певал их своим красивым вибрирующим голоском.
Опьяненные бузою и размякшие от вкусного обеда, гости, уже заранее подкупленные красивою, благородною внешностью мальчика, полны к нему снисхождения и симпатий.
Когда же юный, свежий голос Сандро начал песню — и сам бек, и его спутники замерли на своих местах.
Сандро пел:
Много-много есть в Кабарде славных витязей лихих,
Но Курбан-ага могучей, всех знатней, богаче их.
Блещет роскошью Курбанов дом, что каменный дворец,
Есть на пастбищах немало у Курбан-аги овец,
Много быстрых тонконогих у Курбан-аги коней,
Есть в усадьбе у Курбана пять красавцев-сыновей.
Как войдут джигиты в силу — станут лихо воевать,
Станут княжеское имя выше, больше прославлять.
На Кабарде есть немало смелых витязей лихих,
Но Курбан с детьми своими всех заткнет за пояс их.
Курбан-ага величаво наклоняет голову и с места благодарит певца. По лицу его бродит улыбка.
— Да будет тебе счастье и благословение на твою чернокудрую голову, юноша. Твой голос сладок, как мед у пчелы рая. Спой еще.
Сандро задумывается на мгновение.
Нелегкая задача — петь, когда так плохо владеешь языком. Он помнит одно: надо постараться, суметь понравиться Курбану, получить возможность быть здесь на пиру и увидеть Даню, убедиться в том, что она жива, здорова, что ее можно спасти.
— Спой еще, олень дагестанских гор.
Сандро задумывается,
— В честь невесты твоей спою я теперь, Курбан-ага, — говорит он.
— Благодарю заранее, певец.
Сандро затягивает снова. Его голос растет и крепнет. И сам он, исполненный надежды, точно растет и крепнет вместе с ним.
В богатой усадьбе наиба Мешедзе
У дочери Фатьмы-Леилы живет
Невеста Курбана, красавица-дева,
Прекрасна, как гурия райских высот,
Глаза ее черны, как ночь Дагестана,
Как солнце лучистые косы ее.
Уста ее — розан душистый Востока.
И взор ее полон лазурного дня.
Но взглянет на деву Горийского края,
На пленницу — дочь Карталинских долин…
— Молчи, певец! — неожиданно вскрикивает, обрывая песню Сандро, Леила-Фатьма. — Молчи!
И тут же шепотом, замирая от ужаса, добавляет она:
— Откуда ты знаешь, что она из Карталинии, из Гори?
Сандро усмехается одними уголками рта.
— Нет у нас такого адата, чтобы прерывать песню. Больше не услышишь ни звука. Вот!
Он скрещивает на груди руки и с надменным выражением на лице отходит в сторону.
Курбан-ага медленно поднимается ему навстречу. Глаза его горят. Лицо взволновано.
— У меня на родине, — говорит он, — почитают после алимов больше всего певцов. Сядь, юноша, рядом с Курбан-агою. Тебе благословение и почет.
На Востоке молодежь не смеет сидеть в присутствии старших. Очевидно, Сандро успел понравиться Курбану, угодить ему песнями, если он оказал ему такой почет.
— Благодарю, князь. Я знал твою храбрость, теперь буду знать и милость твою, — с тонкой улыбкой срывается у Сандро, и он непринужденно опускается на подушку подле почетного гостя Фатьмы.
Смуглое, морщинистое лицо Леилы-Фатьмы искажено.
‘О, этот нищий байгуш, мальчишка, подослан оттуда! Он знает все! Надо предупредить появление Дани. Не пускать ее сюда, пока не поздно’.
Но, увы, Леила-Фатьма забывает, что ею отдан приказ привести сюда Даню и что она сама уже успела усыпить девочку и внушить ей, что надо. Поздно отступать.
Как бы в подтверждение ее мыслей отпахивается чьей-то невидимой рукой ковер от входа, и из внутренней горницы появляется Даня.
Крик ужаса готов вырваться из груди Сандро.
— Она!
Но, Боже великий, что они сделали с нею! Это бледное, бескровное лицо, эти глаза, смотрящие и не видящие. Эти неподвижные, закаменелые, как у старухи, черты.
‘Даня! Даня! Бедная Даня!’
Она без всякого труда, скользя, едва касаясь пола, несет арфу.
И арфа, и сама она точно призраки, легкие призраки, что-то отвлеченное, далекое, чуждое земли.
Сердце Сандро обливается кровью от жалости при виде этой, почти отрешившейся от своей земной оболочки, Дани.
‘О, Леила-Фатьма! О, гадкая, жадная, злая старуха, что ты сделала с ней?!’
Даня тихо, машинально устанавливает арфу, исхудалыми бледными пальчиками перебирает струны, настраивает инструмент, потом играет.
Без слез нельзя слушать эту тоскующую по воле жалобу сердца. И во сне, в забытье, все тот же кошмар, все та же большая мечта. Мечта вернуться в Гори, в Нинин питомник.
Арфа плачет. Арфа рыдает кровавыми слезами. Это стихия разрушенных надежд, мучительное раскаяние в содеянном, прощание со всеми теми, к кому стремится сердце.
Сандро стискивает кулаки, закусывает губы зубами, чтобы не разрыдаться. Курбан-ага, видимо, волнуется не меньше. И его важную, седеющую голову покорила игра бледной девушки.
Другие гости сидят, сурово нахмурясь, потупя взоры, боясь выказать волнующие их чувства.
Все печальнее, скорбнее становится арфа. Все мучительнее, острее проникают в души и сердца эти плачущие струны золотого лебедя из волшебной сказки.
Слабый румянец окрашивает щеки Дани. Глаза ее приобретают прежний блеск. Ее мысль пробуждается, разбуженная собственной игрой.
Из светло-синих звезд катятся слезы. Или это не слезы, а росы, скатившиеся с неведомых голубых цветов?
— Друг! Тетя Люда! Гема! Сандро! Где вы? Не увидеть, не встретить мне больше вас!
— Я здесь! Я здесь, Даня! И спасу тебя во что бы то ни стало! Жди! — мгновенно проносится в сакле дрожащий, взволнованный возглас.
Последние признаки забытья соскальзывают с Дани. Ее глаза вспыхивают, широко разливаются зрачки.
Она обводит взором горницу: незнакомые или мало знакомые суровые лица, сумрачные глаза, взгляд аги, притянутый к ней, как магнитом, а рядом с кабардинским князем — милая широкоплечая фигура, перетянутая поясом, с умным, энергичным лицом, полным отваги, воли, обещания.
— Сандро! — вне себя вскрикивает Даня, взмахнув руками, выпускает арфу и без чувств валится на ковер.

* * *

— Держите его! Он — предатель! — Леила-Фатьма с проворством дикой козы выскакивает вперед. Ее костлявый бронзовый палец указывает на Сандро. — Хватайте его, джигиты! Это душман!

Сандро колеблется с минуту. Рука его конвульсивно сжимает рукоятку кинжала. Он весь начеку. Курбан-ага вскакивает. Вскакивают и другие. Леила-Фатьма вне себя.
— Держите его! держите!
Десятки рук протягиваются к Сандро. На минуту он замирает. Хищно сверкает его взор. Восточный дикарь, сын когда-то вольной Грузии пробуждается в нем. Ловкий прыжок, прыжок, которому позавидовали бы горные джейраны, и он за дверью…
— Держите его! Держите! — несется за ним вдогонку крик Фатьмы.
Но уже поздно.
Сандро за порогом, быстро выхватывает он из-за пазухи револьвер, данный ему Ага-Керимом, и стреляет пять раз подряд в воздух.
Едва успевает прогреметь пятый выстрел, как сильные руки обезоруживают его, кто-то бросает его на землю, крутит ему локти за спину.
Перед ним мелькает злобное торжествующее лицо Леилы-Фатьмы.
— Что, попался, байгуш, душман! Дай срок, разделаемся с тобою! — шипит она, захлебываясь, с пеной у рта.
Потом хмурое лицо Курбан-аги склоняется над ним, исполненное гнева.
— Так-то, волчонок! Вот ты какой певец!
Сандро собирает все свои силы, лицо его принимает спокойное выражение, он улыбается и говорит тоном искренним, как у ребенка:
— Не гневайся, князь. Даня — сестра моя. Я — брат ее по крови. Мы оба из Грузии. Леила-Фатьма украла сестру. Я хотел ее освободить из рук старухи. Я не знал, что ты, смелый, храбрый ага, выбрал ее в жены себе. Против этого я, брат ее, ничего не имею. Больше даже: возьми и меня в Кабарду, когда повезешь свою будущую княгиню, мою сестру. Я буду петь вам на свадебном пиру лучшие из моих песен. Только об одном прошу, ага: не разъединяй нас с нею, запри обоих, до времени. Я боюсь, что она умрет от страха перед старухой. Вели нас запереть вместе, вели, храб…
— Ты лжешь, мальчишка! Шайтан влил в твой язык яд хитрости, как в зубы змеи! — обрывая мальчика, вскрикивает Леила-Фатьма.
Курбан-ага сурово взглядывает на нее.
— Молчи, женщина! Не тебе учить князя из Кабарды! Молчи и слушай! Запри обоих и приставь слуг понадежнее, чтобы глаз не спускали с них, слышишь? Синеокая гурия должна видеть одну только радость в Кабарде у аги.
— Но он не брат ей!
— Творец рассудит это. А пока, вели поместить их в надежный уголок. Не выпускай их из глаз ни на минуту. Получишь сверх калыма еще немало, если сохранишь обоих для аги. Наутро мы выезжаем, — закончил он тоном, не допускающим возражений.
Леиле-Фатьме остается только повиноваться. Скрепя сердце, она соглашается, не смея протестовать. В ее душе удваивается злорадство.
— Гассан, Мамед, Сафар, берите обоих, несите их в голубую горницу. Да на запор ворота. И никого не пускать!
Слуги спешат исполнить приказание дочери наиба.
Сам Курбан-ага осторожно поднимает с ковра Даню и передает слугам. Те несут бережно, почти благоговейно будущую знатную кабардинскую княгиню. Другие волокут Сандро следом за нею. Леила-Фатьма замыкает шествие.
— О, я знаю уголок, куда сам джинн ночи не сможет проникнуть, — шепчет она себе под нос, бросая взоры кругом. — Будь покоен, князь Курбан, будь покоен.

* * *

В голубой комнате царит полумрак. Дымок на треножниках чуть синеет.
Леила-Фатьма достает из-за пазухи горсть каких-то курений и швыряет их на все четыре треножника по четырем углам.
Пламя вспыхивает ярче.
Острой, режущей обоняние полоской тянется аромат. Светлее становится в комнате. Леила-Фатьма подходит к задней стене, отдергивает тафтяную занавеску, наклоняется к полу и шарит руками по карнизу стены.
— Вот они где будут до завтрашнего утра. Вот где, — шепчет она злорадно себе под нос.
Медленно, шурша, растворяется какая-то дверца. Это потайная дверь, незаметно вделанная в стену.
Небольшая, без признаков мебели, горенка представляется взору Сандро. Ни одной тахты, ни ковров. Стоят только бутыли с бузою да свалены в кучу туши копченой и соленой баранины и чуреков.
— Кладовая, — мгновенно проносится в его мыслях. — Она же и карцер для нас.
Слуги собираются бросить Даню на старую баранью шкуру, которая разложена по полу.
— Принесите сюда ковры! — командует Курбан-ага.
Слуги немедленно исполняют это приказание.
На ковре укладывают мягкие циновки, шкуры козы и подушки поверх ковров. На них осторожно опускают Даню.
Сандро кладут прямо на пол.
Леила-Фатьма садится на ларь, где сложены продукты, запасенные на зиму.
Ее лицо подергивается от бешенства, когда она встречает взор Сандро, со спокойным недоброжелательством направленный на нее.
Так бы, кажется, собственными руками и задушила этого мальчишку. О! Этот хитрый, пронырливый грузинский лис! Небось, соображает старуха, не зря дал он пять выстрелов сряду. В Бестуди ждут его друзья. Это ясно, как день.
Но постойте, проклятые урусские змеи! Не найти вам ни девчонки, ни этого петушонка, вздумавшего вообразить себя горным орлом. Не найти вовеки, волею шайтана! Дверца в стене голубой комнаты сделана так искусно, что никому и в голову не придет мысль об ее существовании.
Здесь, под полом, прячет свои деньги Леила. Там, под половицею, ее сокровищница, там зарыто все ее богатство. Ради него-то они с Гассаном и смастерили так искусно эту дверь.
Курбан-ага мгновенно прерывает мысли старухи.
— Ты ответишь мне за обоих — за сестру и брата. Чтобы ни один волос не упал с их головы.
Его лицо сурово, решительно. В Леилу-Фатьму бей Кабарды верит плохо. Не в этой черной колдовской душе искать честной и правдивой истины. К тому же она, как говорят, знается с нечистым. Если он ездил сюда, то, только из желания узнать свою долю. А этот юноша так прекрасно пел и еще лучше говорил. Смел же орленок, пришедший в гнездо воронов отбивать сестру. Пусть сыновья его, Курбана, научатся от этого юноши играть своею жизнью ради близких. Он берет его завтра с собою.
И исполненный решимости, Курбан-ага выходит из горенки. За ним остальные. Сандро и бесчувственная Даня остаются под надзором Леилы-Фатьмы на всю ночь.

ГЛАВА 8

Сандро лежит, связанный по рукам и ногам. Его члены затекли. Его лицо повернуто в сторону Леилы-Фатьмы. Та не сводит с юноши глаз. В них жгучая ненависть, и злоба, и невыразимое бешенство бессилия.
— Проклятый предатель! Лукавый грузин! — шепчет она, потрясая перед ним своими черными костлявыми кулаками.
Однако не смеет тронуть его пальцем, помня завет Курбан-аги. Мальчик неприкосновенен.
— Постой, голубь, постой, встретимся не здесь, так в Кабарде! — шепчет она, зловеще погружая в самую глубину глаз юноши свои страшные глаза.
Но эти глаза, наводящие дикое непонятное оцепенение на душу Дани, лишающие сил и после дней воли слабую девочку, ничто для сильного энергичного юноши. Он только ухмыляется и спокойно говорит старухе:
— Лучше приведи Даню в чувство. Она может умереть.
Он прав. Леила-Фатьма в своем гневе забыла о главном.
Обморок слишком длителен для такой хрупкой натуры, как Даня. Надо во что бы то ни стало его пресечь.
Леила-Фатьма быстро сползает с ларя, на котором сидела, обхватив руками колени, пробирается к небольшому кувшину, стоящему в углу кладовой, и зачерпывает из него маленькой глиняной кружкой. Затем, подойдя к бесчувственной Дане, силой разжимает ей зубы, вливает содержимое кружки ей в рот и, помочив край кисейного покрывала, обтирает им щеки девочки, ее лоб и виски. Сандро видит, как трепетно вздрагивают ресницы Дани, как шевелятся губы ее. Сейчас она придет в себя. Сейчас она увидит его, узнает. Он даст ей понять, что надежда на спасение близка, рядом.
Он делает усилие разорвать стягивающие его веревки, но — увы! — они слишком крепки. Постарался для госпожи своей верный Гассан!
Легкий вздох вырывается из груди Дани. Раскрывается побелевший ротик, силясь произнести чуть слышные слова.
— Я здесь, Даня. Ничего не бойся. Я с тобою, — кричит ей Сандро.
Зловещий хохот Фатьмы покрывает его слова. Снова душистая тряпка, вмиг выхваченная старухой из кармана, падает на лицо Дани, прежде нежели девочка может окончательно прийти в себя. А черные глаза Леилы как бы пронизывают ее насквозь.
— Спи, моя роза, спи! Проснешься на пути в Кабарду завтра.
И ослабевшая девочка погружается в свое обычное сонное забытье.

* * *

Как длится эта ночь! Леила-Фатьма сидит по-прежнему на своем ларе, обхватив колени, раскачиваясь из стороны в сторону, и мурлычет песню. Ее горящий взор неотступно прикован к Сандро.
Этот взор, это монотонное мурлыканье и раскачивание, подобно маятнику, человеческой фигуры — все это невольно нагоняет сон. В голове Сандро носятся, борясь с искусственно навеваемой чужой волей дремотой, смутные обрывки мыслей.
Ночь идет. До рассвета уже недалеко. Или не услышаны его выстрелы в Бестуди? Медлят ‘друг’ Нина и Ага-Керим! Или участь Дани решена?
Чутко прислушивается к тишине внимательное ухо, за стенами сакли притаилась дагестанская ночь. Фея тишины и мира обвеяла ее своей ласкою.
Т-с-с… Что это, однако?
Топот коней, лязг подков о камень, смутный глухой говор и стук в ворота.
‘Они! Это они! — вне себя кружится вихрем мысль Сандро. — Они! Они!’
Он чуть поднимается с пола.
‘Они! Они!’
Новый стук в ворота, уже более сильный, энергичный, и вслед за тем — повелительный голос, который он, Сандро, узнает из тысячи ему подобных.
— Откройте, кунаки!
Леила-Фатьма вскакивает, как безумная, стоит, потерянная, бледная, ничего не понимая. Потом бросается к Сандро.
— Что это? Ты знаешь, проклятый грузин?
— Конечно, знаю. Это они пришли за мною и Даней.
— Кто?
— Твоя племянница, Бек Джамала, слуги, весь Бестуди, должно быть. Иди же раскрой ворота. Встречай гостей.
— Изменники! — срывается с губ старой Мешедзе. — Так это правда, что ты предал меня? Но не радуйся, грузинский куренок! Знай, прежде чем кто-либо проникнет сюда, Леила-Фатьма сумеет сжечь саклю, тебя и ее.
И с безумно сверкавшим взором она бросается за дверь.
— Открывайте, именем Аллаха! — это уже не голос Ага-Керима. Это наиб селения с муллой стоят у ворот.
Гассан и сыновья его, как на иголках. Снять запоры с ворот, ослушаться хозяйки, — значит прогневать богатого, знатного бея Курбан-агу. Не повиноваться — важный проступок перед законом. Наиб — тот же представитель власти, старшина.
Три дидайца тоже в раздумье.
Они — бедные пастухи, байгуши, промышлявшие прежде барантой. Теперь баранта им ни к чему, с тех пор как есть теплое местечко в усадьбе.
Но они знают одно: противиться наибу нельзя, но нельзя также предать госпожу Леилу-Фатьму.
— Именем Аллаха требую впустить нас, — слышен голос муллы из Бестуди.
Гассан с сильно бьющимся сердцем делает знак сыновьям. Те своими телами налегают на запор.
— Нельзя вас пускать! Не велено госпожей! Слышите, не велено!
— Руби ворота! — слышен чей-то энергичный приказ извне.
Но три дидайца предупреждают намерение непрошеных гостей. С быстротою диких шакалов бросаются они на защитников усадьбы, отбрасывают их и, прежде чем те успевают понять в чем дело, широко распахивают ворота.

* * *

В кунацкой сладким сном спят гости Леилы-Фатьмы. На почетном месте, среди шелковых персидских подушек, Курбан-ага. На деревянных тахтах попроще и цыновках — остальные.
Говор голосов и бряцание подков на дворе неожиданно будят всех.
Леила-Фатьма вбегает в горницу со скоростью молоденькой девушки.
— Они за ними приехали. Но не найдут их здесь, клянусь!
Она мечется по кунацкой, как безумная. Ее глаза блуждают. Седые космы выползли из-под чадры.
— Не найдут, не найдут, Курбан-ага! Будь спокоен!
С обычным своим спокойствием поднимается с тахты Курбан-ага. Чьей-то предупредительной рукой зажигается свет в кунацкой. Быстро вскакивают со своих импровизированных постелей друзья аги. Хватаются за оружие спросонок. Но спокойный голос кабардинского князя призывает всех к порядку.
— Должно быть, власти из Бестуди и родственники белокурой гурии. Но я внес уже половину выкупа за невесту! Отнять ее может теперь один Создатель. Пусть каждый из вас скорее вырвет свой язык, нежели заикнется о том, что она под этой кровлей. Или вы не кунаки князя Курбана из Кабарды!
— Только женщины наделены болтливостью, а мы — джигиты! — несется в ответ чей-то уверенный голос.
— Молчи, Махмед. Они здесь.
Сильным движением отбрасывается конец ковра у двери.
На пороге кунацкой появляется первым Ага-Керим. Подле него наиб селения и кое-кто из старших жителей Бестуди, кого старому наибу удалось собрать ночью и убедить ехать на выручку русских детей. И мулла с ними.
За ними княгиня Нина. Ловкая подвижная фигура Селима подле нее. Взрослые заслонили мальчика, так что его не видно.
Но черные, горящие, как уголья, глаза Селима так и рыскают по сакле в надежде увидать Даню и Сандро.
Наиб выступает первый.
Ни жива, ни мертва является Леила-Фатьма перед ним.
— Где дети из Гори? — спрашивает ее сурово наиб.
— Пусть сомкнутся навеки мои очи, если они у меня! — отвечает старуха, блуждая глазами.
— Ты лжешь, колдунья! У нас есть доказательства, что они у тебя! — срывается с губ Ага-Керима.
— Тетя Леила-Фатьма, ради отца своего и моего деда наиба Мешедзе, скажи правду! — выступая вперед, произносит княжна Нина.
Леила-Фатьма вздрагивает, как под ударом хлыста.
— Нина Бек-Израил, дочь моего брата-уруса, христианина, ты опять здесь?
— Ты знаешь, зачем я пришла. Отдай мне Даню. Укажи, где Сандро, и мы оставим тебя в покое.
— Лжешь, уруска. Ты хочешь меня заманить в зеленую саклю, чтобы мучить проклятыми снадобьями и лечить. Лжешь!
— Тетя Леила-Фатьма, опомнись. Желала ли я тебе когда-нибудь зла?
Глаза старой татарки блуждают по горнице. На губах показывается обычная пена. Знакомый припадок безумия охватывает ее.
— Женщина, веди нас туда, где спрятаны дети, — приказывает наиб.
В его голосе столько власти, что ослушаться его нельзя.
Но Леила-Фатьма угрюмо молчит.
Ее взор, взор загнанной волчицы, потуплен.
— Ищите сами. Найдете — ваше счастье, — угрюмо срывается с ее губ.
— Идем.
Наиб с Ага-Керимом и Ниной идут впереди. Курбан-ага с Леилой-Фатьмой за ними. Незаметно проскальзывает между ними тоненькая фигурка Селима.
Остальные ждут в кунацкой.
— Ищите, сакля вся на виду, — усмехается недобрым смешком дочь наиба.
Первая горница — ее. Обставленная по-восточному, небольшая, она сразу охватывается взором. Дальше голубая комната, тафтяная занавеска, осыпанные звездами стены, полумесяцы, арфа в углу, дымок курильниц, вытягивающийся кверху, одуряющий аромат амбры, мускуса и еще чего-то.
— Это ее арфа! Она была здесь!
Нина Бек-Израил задыхается от радостного волнения. Ее бедная девочка, ее сирота-питомица, ее несчастная взбалмошная головка была здесь.
Леила-Фатьма вздрагивает от неожиданности.
‘Положительно Аминат с Гассаном на старости выжили из ума: позабыли спрятать арфу и потушить куренья. Злые духи затмили их разум’, — думает она и поднимает на племянницу лицо, все искаженное судорогой.
— Ты права, дочь Израила, она была здесь.
— А теперь? — собрав все свои силы, находит возможность спросить Нина и, затаив дыхание, ждет ответа.
— Вчера еще она отправилась в Темир-Хан-Шуру.
— Зачем?
— Играть на арфе.
— Но арфа здесь. Ты лжешь снова!
— Как будто одна только и есть арфа на свете! — Леила-Фатьма улыбается ехидно. Все равно, что ни говори, они не поверят ей.
Там, за тафтяной занавеской значится чуть заметная черточка. Если придавить ее пальцем, откроется дверь, они, враги ее, увидят Даню и Сандро. Но они далеки от истины и не заметят черты. Незаметно она переглядывается с Курбаном-агой. ‘Спасены’, — говорит этот взгляд, злорадный и торжествующий в одно и то же время.
Ага-Керим выступает вперед.
— Ты должна указать нам, где дети, или поклясться на Коране, что они не здесь у тебя, — говорит он, сурово сдвигая брови.
— Ага-Керим! Не тебе учить Леилу-Фатьму. Ты обманом увез сестру ее Гуль-Гуль, ты былой горный душман, барантач, разбойник! — собрав всю злость со дна своей души, бросает Леила-Фатьма в лицо горцу.
Тот бледнеет, как смерть. Затем лицо его вспыхивает мгновенно.
— Благодари Аллаха, что ты женщина, — говорит он веско, отчеканивая каждое слово, — иначе за меня заговорил бы с тобою мой кинжал.
— Вы видите, их здесь нет, — спокойно роняет наиб, поворачиваясь к своим спутникам. — Должно быть, они в другой, зимней сакле. Веди нас туда, Леила-Фатьма.
Чуть заметная радость торжества мелькает, как зарница, на лице старухи.
Кончено. Миновала опасность. Не догадаются они ни за что, ни за что.
Превосходно владея собою, она говорит снова спокойно, ровно:
— Ступайте. Здесь, в усадьбе наиба, нет тайны для честных гостей.
И первая выходит из комнаты. Теперь Курбан-ага идет последний. Важный, спокойный, ступает он по коврам. Вдруг, как из-под земли, вырастает перед ним небольшая фигурка.
— Я вижу по наряду твоему, бей, что ты из Кабарды, — и восторженно сияет перед ним юное, почти детское лицо.
Курбан-ага вздрагивает от неожиданности. Какое лицо! Какое сходство!
— Кто ты, мальчик? — спрашивает он, положив руку на плечо Селима.
— Я, — начинает мальчик и мгновенно смолкает, пораженный странным выражением в лице аги.
Рука последнего схватывает его за пояс.
— Откуда у тебя, сын мой, этот кинжал? — спрашивает ага.
— Он от отца мне достался, от Али Ахверды-Маюмы, — голосом, полным достоинства, роняет Селим.
— Аги-Али-Ахверды? Моего кунака и спасителя! — обычное спокойствие и важность мгновенно слетают с лица Курбана.
Быстро мелькает перед ним давно пережитая картина молодости.
Он, богатый уздень, едет в глухую ночь в горах. Он спешит к себе в усадьбу. Вдруг свист, крики, выстрелы, и группа абреков, горных душманов, прежде, нежели он успевает опомниться, бросается на него. Его стаскивают с коня. Кинжалы сверкают уже в лучах месяца над его головою. Дикие ожесточенные лица разбойников, чуждые пощады, склоняются над ним. Он прощается с жизнью, с молодыми женами и с только что родившимся в эту ночь у одной из них, самой любимой, малюткою-сыном.
Он и ехал затем нынче так поздно ночью в горы, чтобы позвать ближних родичей на пир по случаю рождения сынишки. Мысленно прощается он с ними. Сейчас конец, смерть, удар кинжала в сердце. Вдруг топот коня. Незнакомый всадник, вождь душманов, должно быть, полный власти над ними.
И к нему направляет свои мольбы Курбан:
— Возьми все, что есть. Ничего не надо. Отпусти домой. Этой ночью у меня родился сын.
Незнакомец долго смотрит на него, размышляя. Потом говорит:
— У меня тоже нынче родился мальчик, Селимом имя его нарекли. Во имя моей радости тебя отпускаю. Живи, ага. Прощай.
— А деньга? Возьми золото, джигит, за дарованную жизнь и счастье.
— Не надо. Быть может, Творец сторицею воздаст моему Селиму за это. А вот кинжалами поменяемся, будем кунаками, если хочешь, ага. Да если, что станется со мною и встретишь ты моего Селима, помоги ему, — так заключил вождь душманов свою речь.
И в темную жуткую ночь поменялся кинжалом Курбан-ага с разбойником Али-Ахвердой.
И этот хорошо знакомый, с надписями, кинжал свой он видит у пояса стройного мальчика с пламенными глазами, как две капли воды похожего на Али-Ахверду, его спасителя в тот страшный час!
Это он, без сомнения, это его сын!
Неизъяснимое чувство наполняет душу Курбана. Дни молодости воскресли. Роковая ночь переживается вновь. И этот мальчик — живое напоминание того, что он должник перед ним, должник на всю жизнь.
Он молча обнимает ребенка.
— Селим Али-Ахверды, я в долгу перед отцом твоим, которого уже нет на свете. Проси, чего хочешь. Все, что в моей власти, исполню, — говорит он, торжественно глядя в глаза ребенка.
Присутствующие устремляют взоры на Курбана. На лицах их застыли удивление и неожиданность. Княжна Нина тихо выступает вперед.
— Князь, я вас не понимаю, — говорит она удивленно.
Тогда Курбан-ага быстро-быстро объясняет суть дела.
— Курбан-ага обязан сыну за отца. Пусть просит мальчик, чего хочет, — заключил он новым обещанием свой рассказ.
— Но ему нечего просить, ага. Он обеспечен, он в надежных руках. Кажется, ты ни в чем не нуждаешься, Селим, голубчик? У тебя не будет просьбы к кабардинскому князю? — снова роняет Нина и взгляд ее погружается в быстрые глаза Селима.
— Ты ошибаешься, ‘друг’. У меня есть просьба к князю Курбану-аге.
Черные глаза вспыхивают ярче, делаются еще пламеннее, живее, два уголька разгораются в их глубинах.
Под перекрестными взорами окружающих Селим выступает вперед.
— Курбан-ага, у мальчика Селима есть просьба к князю. Князь Курбан знает все. Князь Курбан мудрый, храбрый, великодушный. Князь Курбан джигит, а не барантач. И князь Курбан клянется, что исполнит просьбу Селима.
— Клянусь, сын храбреца!
— Курбан-ага, князь кабардинский, — произносит торжественно Селим, — ты сейчас поклялся, что исполнишь мою просьбу. Так вот, скажи Селиму, его благодетелям и друзьям, где спрятана русская девушка у Леилы-Фатьмы. Скажи, Курбан-ага. Ты клялся Кораном, скажи!
Молчание воцаряется в сакле. Курбан-ага делает несколько шагов по направлению к двери и возвращается обратно.
В глазах его борется тысяча разнородных ощущений. Но лицо снова спокойно, неподвижно и важно, как всегда.
Жадными глазами следят за ним Нина, Керим, Селим, наиб из аула. Следит насмерть перепуганным взором Леила-Фатьма, закусив губы, едва дыша.
Ужасной, бесконечной кажется им всем эта минута без слов.
Курбан точно колеблется.
И вдруг точно встряхивается ага. Быстрым шагом подходит он к задней стене, наклоняется и сильно нажимает то место, где проведена чуть заметная для глаза роковая черта.
Дверь поддается сразу.
Вмиг точно расширяется стена.
Мелькают фигуры Дани, связанного Сандро.
Ужасный крик вырывается из груди двух женщин: вскрикивает Нина, исполненная жалости и тоски, и вскрикивает Леила-Фатьма, исполненная ненависти и злобы. Вернее, не крик это, а вопль безумия, прорезавший тишину ночи.
Вне себя, старуха кидается вперед.
— Курбан-ага — предатель! — кричит она с перекошенными от бешенства чертами лица, с пеной у рта, с дико сверкающим взглядом, — он пожалел калым дать Леиле-Фатьме, захотел нарушить договор. Так пусть же никому не достанется девчонка!
И, прежде нежели кто успевает предвидеть это, большой турецкий старинный пистолет сверкает в ее руках. Она направляет дуло на спящую Даню.
Последняя, словно руководимая странным толчком, широко раскрывает глаза.
‘Это смерть! — проносится в голове девочки. — Это смерть!’
На нее в упор направлено страшное оружие безумной старухи. Дальше — перекошенное ненавистью безобразное лицо, связанный бессильный Сандро, а у двери она, ‘друг’ Нина, Ага-Керим, Селим.
— Спасите! — срывается с губ Дани.
Чья-то светлая фигура становится между Даней и безумной старухой.
Но уже поздно.
Гремит оглушительный выстрел.
И тотчас же легкий, слабый крик проносится над саклей.
Что-то теплое, липкое брызжет в лицо Дани.
— Кровь!
И белая фигура бессильно склоняется подле нее.

* * *

‘Друг’ убит, спасите ‘друга’! — кричит Сандро вне себя, трепещущий на полу, как птица.
Пуля Леилы-Фатьмы прорвала сукно бешмета Нины. Алая струйка крови брызнула оттуда.
Но бледное, как смерть, лицо княжны улыбается почти счастливой улыбкой.
Слава Богу! Она подоспела вовремя. Она успела стать между безумной старухой и ее жертвой. Даня спасена.
Ранена Нина, она, Нина, не опасно, должно быть, если есть еще силы думать, двигаться, говорить.
Она зажимает одной рукой рану, другой обнимает Даню:
— Птичка моя бедная! Милое сердце мое!
— Вы ранены? Скажите! Скажите! Да? — Голос Дани слабенький, рвущийся, как струны. А в лице ее ужас, тревога и любовь.
Ага-Керим с наибом держат бьющуюся у них на руках Леилу-Фатьму.
Она воет знакомым страшным воем на всю усадьбу, на весь аул.
Селим подле Сандро. Ударом небольшого, но острого кинжала он разрезает на нем веревки.
— О, Сандро, впервые вижу такого удальца! — На руках Нины трепещет Даня.
— Милая! Родная! Если б я знала только, разве бы я..,
И глухое, судорожное рыдание потрясает саклю.
— Девочка моя, не надо, успокойся. Все забыто, моя Даня, все прощено.
Какой бальзам эти слова для измученной Дани, для ее израненного сердца!
Вот она, суровая повелительница питомника, Нина. И где только нашла в ней суровость Даня? Тщеславие, должно быть, ослепляло ее тогда.
Она, Нина, спасшая ее только что от смерти, принявшая на себя предназначенный для нее, Дани, безумной старухой выстрел, не ангел ли она, посланный с неба?
Но что это? Смертельно бледнеет лицо этого ангела, судорожно вздрагивают ее губы, тускнеют черные глаза, державшие Даню руки слабеют.
— ‘Друг’ умирает! Лекаря сюда! Фельдшера! Кого-нибудь скорее! — вне себя вскрикивает Сандро и падает к ногам Нины, лишившись последних сил.

* * *

— Едут! Едут!
— Я ничего не вижу.
— У тебя глаза, как у совы в полдень.
— Арба! Арба! Я вижу горскую арбу.
— Не выдумывай, пожалуйста. Они должны быть верхами.
— Но я вижу арбу, тебе говорят.
— Нет, это экипаж со станции.
— Гема права. Ты все преувеличиваешь, Маруська. Это коляска и всадники. Конечно, да.
— Тетя Люда, сюда! Они едут! Едут!
С утеса, что высится за зеленой саклей, дорога как на ладони.
Валентин, Маруся, Гема и Селтонет стоят на утесе, сосредоточенно устремив глаза вдаль.
Уже месяц прошел с того дня, как четыре всадника ускакали в горы. Месяц в неведении, в тревоге, в ожидании.
Было условлено заранее между ‘другом’ Ниной и Людой: ‘Не будет вестей — все благополучно. Будут вести — значит плохие. Молитесь о нас’.
Все свободное время дети проводят на утесе.
Селта и Гема, отличающиеся особенно зорким зрением, глядят в сторону гор. Валь и Маруся — на городскую дорогу, что ведет от станции. Никому не известно еще, по какой дороге приедут милые путники.
— Где вы видите их? Где?
Люда, только что окончившая с распоряжениями по дому, взбегает на утес. В руках у нее бинокль.
Лихорадочным движением подносит она его к глазам.
И вдруг мгновенно бледнеет.
— Коляска и верховые. В коляске кто-то лежит! Скорее вниз, к воротам, дети, скорее!
У ворот уже стоят Павле, Моро, Михако, Аршак.
— Кого-то везут в коляске, — говорит Аршак, закрываясь рукой от солнца.
Невольно вздрагивают сердца у взрослых и детей, что-то теснит грудь, точно навалился на нее огромный камень.
Страшная догадка почти сводит с ума.
— О, Бог великий и милосердный! Будь милостив к нам!
Это срывается с уст Гемы. Темнокудрая девушка сжимает как на молитве руки, поднимает к небу глаза.
— Будь милостив к нам! — лепечет Селта. — Если Творец сохранит их, Селтонет будет другою, совсем другою.
Валь стоит, сосредоточенный, спокойный по виду. Но только вздрагивают ресницы его прищуренных глаз, да заметно бледнеет все больше и больше тонкое, худенькое лицо.
Ближе, ближе путники. Теперь уже можно различить: коляска и три всадника. Значит один из четырех не может ехать на коне, его везут.
Но кто же? Кто же?
Грудь сдавливается сильнее.
Гема стоит, обнявшись с Марусей, обе дрожат.
Валь стоек и бледен, как смерть.
Люда молится в душе своей тихо, неслышно.
Буря клокочет в душе Селтонет. Весь этот месяц она переживала страшную пытку раскаяния.
Если бы Нина или тетя Люда хотя бы покарали ее за поступок с Даней, ей было бы легче. О, во сто раз легче было бы ей, Селтонет. Но ее не бранили, не наказывали, не упрекнули даже, только подолгу ежедневно беседовала с нею Люда и ласково, кротко обрисовывала ей, Селте, ее вину и все последствия этой вины. Это было в начале месяца, а потом прекратилось и это. Все было точно забыто. Жили дружной семьей, одним общим интересом, сообща ожидали возвращения из гор милых путников.
Но если другие ни словом не упрекнули Селту, то совесть самой девочки буквально сжигала ее.
За что она, Селта, возненавидела Даню? За что так безжалостно поступила с ней? Ведь ей лучше, чем кому-либо другому, было известно о недуге Леилы-Фатьмы. А она скрыла это от Дани.
Чего бы только не дала теперь Селта, чтобы все кончилось благополучно и все вернулись здоровыми и невредимыми сюда домой.
О, этот месяц! Аллах видит, как провела его Селтонет.
Ее лицо осунулось, исхудало. Окруженные синевой от бессонницы глаза стали огромные, как у совы. И одевается теперь проще Селта: нет на ней ярких нарядов, ненужных побрякушек. Она не мечтает о богатстве, о роскоши, о прекрасной партии, нет в ней и недавнего стремления к шумной, полной блеска жизни, желания нравиться, сверкать, подобно звезде.
Одна мечта, одно желание словно выжгли все остальные. И нет, кроме этого огромного, всеобъемлющего желания, места другим в душе Селтонет.
— О, сделай, Творец, так, чтобы вернулась здоровой Даня и все другие, все, все!
Вот она — ее мечта, ее жгучая, робкая и покорная мечта.
— Они!
Подскакивают всадники, Ага-Керим, Селим, Сандро.
Из-под поднятого верха коляски выглядывает худенькое, почти прозрачное личико.
— Даня! Она! Жива! Здорова!
Чьи-то руки подхватывают ее на лету. Берут бережно, как святыню. Чьи-то губы целуют. Чьи-то слезы мочат лицо.
— Вернулась! Вернулась!
— Где ‘друг’? Где же ‘друг’? Где милый, любимый ‘друг’?
— Нина, ты ранена! О!
Люда бросается к коляске. Помогает выйти княжне.
Рука у Нины на перевязи. Лицо бледно не менее Даниного, но спокойно и бодро, как всегда.
— Пустое, глупости, маленькое недоразумение.
Она хочет говорить и не может. Ее, как мухи, облепили Маруся, Гема, Валь. Целуют здоровую руку, лицо, платье.
— О, милый, милый ‘друг’! Что с вами, что с вами?
Селтонет сжимает в объятиях Даню.
— Звездочка моя золотая, месяц серебряный, роза восточная, хрупкая, нежная, милая, милая, прости и меня, прости!
Слезы крупными горошинами катятся из глаз Селтонет. С ними затихает мука совести. С ними снова расцветает голубой цветок счастья в душе Селтонет.
Даня очень слаба и от дороги, и от пережитых волнений. Но у нее есть еще силы на то, чтобы исхудалыми руками обвить шею татарки, прижаться щекой к ее щеке и шепнуть ей на ушко:
— Все забыто, все прощено, милая, милая Селта. Ты виновата не больше меня.
И девочки прижимаются крепко, тесно друг к другу.
Вечер. За столом в кунацкой уютно и тепло.
На почетном месте сидит Нина. Раненая рука не позволяет ей резать куски за ужином, но несколько пар рук наперерыв исполняют это за нее. Все ловят каждое движение ‘друга’, стараясь предупредить малейшее ее желание.
— Мы твои руки, твои пальчики, ‘друг’, — шепчет Гема, заглядывая ей в глаза.
— Я предпочел бы быть твоей головой, чтобы дать отдых твоим мыслям, — вставляет Валентин.
Подле Нины, прижавшись к ней, как котенок, сидит Даня, слабенькая, хрупкая Даня, с каким-то особенным по выражению, обновленным лицом. Сидит, не спуская влюбленного взора с Нины.
О, эта Нина, так непонятая ею впервые и теперь ставшая ей, Дане, дороже всех здесь, на земле!
Нет, кажется, вещи на свете, которой бы Даня не пожертвовала теперь для ‘друга’ Нины, ставшей для нее, Дани, такой бесконечно дорогой, близкой, родной, после того как та пожертвовала Дане всем в мире, не задумалась даже саму жизнь отдать за нее. Ведь попади в нее безумная Леила-Фатьма вершком только ниже, и это благородное сердце замолкло бы навсегда.
Даня вздрагивает.
Как глупа, бессмысленно эгоистична была она, Даня, когда не умела ценить забот о себе.
После ужина Нина рассказывает все по порядку. Ее слушают, боясь проронить хоть единое слово, Люда, Михако, прислуга, князь Андрей, примчавшийся из лагеря в этот поздний час. Ага-Керима нет. Он уже умчался к себе в горы, полный нетерпения повидать свою молодую жену.
Но его именем пестрит рассказ Нины. О, как много обязана она беку Джамала! Как мудро и смело он поступал! Ему и смельчаку Сандро всем обязаны. Находчивому умнице Селиму тоже, милому, милому Селиму.
— Ты захвалишь нас, ‘друг’, ты захвалишь нас! — говорит Сандро.
— Молчи, мой мальчик, молчи!
И снова развертывается пестрая нить событий, отчаянно удалого поступка Сандро, неожиданной помощи Селима. Все как было, все. Все смотрят на обоих мальчиков восторженно, как на героев. Глаза Гемы пылают гордостью за брата.
О, она не ошиблась в нем: ее Сандро — герой!
— А где Леила-Фатьма? — осведомляется кто-то.
— Мы отвезли ее в лечебницу в Тифлис. Ее припадок повторился с ужасной силой. В больнице ей сумеют помочь. Ее нельзя винить, дети, она душевнобольная, Леила-Фатьма.
— Теперь я все, кажется, рассказала, — заключила Нина.
— Нет! Нет! Главного не рассказала ты, друг, — говорит худенькая, бледная, трепещущая Даня, поднимаясь со своего места. Ее синие глаза горят как никогда. Прозрачное, худенькое личико восторженно приподнято. Взор его одухотворен величайшим чувством — чувством любви к той, которая спасла ей жизнь.
Сбивчиво, отрывисто говорит она. Говорит о подвиге Нины, говорит о девушке, вставшей под дуло револьвера безумной старухи ради нее, Дани. Говорит о том, что было пережито, каким ужасом полна была ее жизнь в усадьбе старой Мешедзе. И как Нина, ее ангел-хранитель Нина, вырвала ее, Даню, из ужасных рук безумной, жадной старухи.
И о Курбане-аге, Гассане рассказывает она, но смысл этой речи — поведать всем о великодушии ‘друга’, о самозабвении, героизме княжны.
Голос рассказчицы рвется от слез. Ее худенькая, тонкая воздушная фигурка колеблется, как стебель цветка. Не окончив рассказа, Даня мягко скользит на ковер, обнимает колени княжны и, рыдая, лепечет:
— О, ‘друг’! Я не забуду этого никогда, никогда!

* * *

Кончается вечер. Разрастается все шире и шире могучая восточная черная ночь. В кунацкой молчат. Тихий ангел слетел незримо и покрыл присутствующих своим сизым крылом.
Это дань охватившему всех глубокому волнению. Взоры потуплены. На ресницах кое у кого дрожат слезинки. Одухотворенно глядят глаза. Улыбаются губы, невольно, счастливо.
— Вот когда я послушал бы музыку! Твою арфу послушал бы я, Даня! — пробуждается первым Валентин.
— Арфу? Но ее нет со мною.
— Ты ее забыла в Бестуди?
— Нет.
Слабым румянцем окрашиваются прозрачные щечки.
— Я оставила ее там, не забыла. Оставила нарочно в сакле покойного Хаджи-Магомета, — смущенно роняет Даня.
— Нарочно оставила? — раздается сразу несколько недоумевающих голосов.
— Нет. Этого не может быть! — замечает Валь. — Ты, которая так любила свою арфу!
— Да, я любила и люблю ее бесконечно, — объясняет спокойно Даня, — но она меня делала такой тщеславной, честолюбивой последние годы. И я решила оставить ее, расстаться с ней на время. Я вернусь к ней, вернусь за нею, конечно, вернусь, может быть, через год, два, а то и больше. Непременно вернусь. В моей душе, я чувствую, есть доля, маленькая доля артистки, которая не позволяет мне совсем бросить арфу. Но я вернусь к ней не раньше, как кончу учиться у тети Люды, выдержу экзамен в гимназии, поступлю в музыкальную школу — в консерваторию. И вот тогда, тогда, подготовленная знанием к жизни, я отдамся карьере артистки. Но не раньше, не раньше. Клянусь моей огромной любовью к ‘другу’, клянусь.
Восторженное личико сияет. Синие глаза, полные неизъяснимой преданности, ловят взор Нины.
Сердце суровой по виду княжны вздрагивает. Теплая волна разливается в душе Бек-Израил. Здоровая рука ее ложится на прильнувшую к ней белокурую головку.
‘Что значит перед такой минутой замкнутое, личное счастье?’ — думает княжна. Нет, она была права, тысячу раз права Нина, что бедным одиноким детям-сиротам решила отдать всю свою молодую рабочую жизнь.
И гордая своим торжеством, она устремляет взоры туда, во тьму, где крадется родная восточная красавица-ночь, где Кура тоскует, жалобно, тихо и покорно.

Чарская Лидия Алексеевна
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека