‘Дворянин’ Достоевский, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1914

Время на прочтение: 19 минут(ы)
Амфитеатров А.В. Собрание сочинений В 10 т. Книга 1. Мемуары. Властители дум: Литературные портреты и впечатления
М.: ‘Интелвак’, 2003

‘ДВОРЯНИН’ ДОСТОЕВСКИЙ

Г-жа Любовь Достоевская, дочь великого, быть может, из всех величайшего испытателя русской души и жизни, напечатала в ‘Новом времени’ письмо с протестом против причисления Ф.М. Достоевского к ‘разночинцам’. Они-де, Достоевские, столбовые дворяне, записаны в родословие третьей книги и пр., и пр., и сам покойный Федор Михайлович не только не почитал себя разночинцем, но весьма гордился дворянством своим и детям гордиться заповедал. За письмо это г-же Достоевской от русской печати, что называется, ‘влетело’ — сильно и, надо признать с откровенностью, поделом. В наше демократическое время, для которого Достоевский один из отцов-законоположников, объявлять этого могущественнейшего, хотя и невольного, разрушителя и суровейшего погребателя дворянской идеи, дворянской тенденции, дворянской традиции — дворянином par excellence {Преимущественно (фр.).}, выставлять его каким-то беранжеровым маркизом де Караба, — более чем некстати и не к масти века. Дети русских знаменитых людей вообще не отличаются не только проявлениями родительского гения, но даже и простым житейским тактом и общественным благоразумием, и публичные их выступления во имена родительские обыкновенно клонились, клонятся и, вероятно, будут еще клониться не столь к новой славе отцов их, сколько к внезапному и беспричинному посрамлению. Г-же Л.Ф. Достоевской удалось поставить славную тень великого родителя своего в позицию настолько щекотливую и — даже страшно вымолвить такое слово рядом с таким именем, — пошлую, что наследники Льва Николаевича Толстого — на что уж специалисты по надмогильному опошлению, — и те остались за флагом. В самом деле: вы только подумайте, вы только вообразите, — Достоевский в фуражке с красным околышем под дворянскою кокардою, Достоевский — компаньон щедринского Прокопа, Достоевский — беранжеров маркиз де Караба:
Que de mes aieux
Ces droits glorieux
Passent tout entiers
A mes hritiers.
Chapeau bas! chapeau bas!
Gloire au marquis de Carabas! *
* Пусть это славное право
Моих предков
Целиком перейдет
Моим наследникам.
Шляпы долой! шляпы долой!
Слава маркизу де Караба! (фр.)
Ведь это даже не трагикомедия, это — сверхкарикатура, которую торжествующий сатана в веселую минуту нарисовал хвостом на заслонке великой адской печи…
Однако повторяю: все это так, покуда мы считаемся с Достоевским в условиях нынешнего нашего времени, которое, как могущественный организм из поглощенной пищи, усвоило из Достоевского то, что эпохе для прогресса ее надо и полезно, и отбросило чуждое, бесполезное, вредное, неприемлемое. Наш нынешний Достоевский, собственно говоря, не Достоевский, а идея Достоевского, легенда Достоевского, сложившаяся, как она нужна нашему веку по потребностям его быстро шагающего вперед хода. Не знаю, есть ли во всей литературе русской фигура более легендарная, чем Достоевский. Легендарная не только потому, что его биография худо разработана, но и потому, что к биографии его как-то нет общественного аппетита. Для последнего, — покуда, — легенды Достоевского не только довольно, но чувствуется, что она более нужна и желанна, чем биография, что нынешний призрак человека-идеи обществу гораздо дороже и ближе, чем тот реальный человек, который рано или поздно будет выведен из-за легенд путем исторического исследования и в новом свете исторических перспектив окажется, быть может, совсем непохожим на свою, столь нам привычную ‘идею’.
Письмо г-жи Л.Ф. Достоевской настолько наивно, что заподозрить ее автора в преднамеренном уклонении от правды к ущербу родительской славы вряд ли возможно. Г-жа Л.Ф. Достоевская, дочь человека, умершего в 1881 году, не малолеток какой-нибудь и не могла ринуться в огненную пещь общественного внимания, суда и критики, не имея к тому каких-либо веских оснований, хотя бы таковые были только старыми семейными воспоминаниями и детскими впечатлениями. Достоевский взят у семьи обществом, он — наш, а не их, и, чтобы семья явилась отбивать его у общества, чтобы они попробовали отнять его у нас, — требуется либо весьма сильное вооружение, либо совершенное, искреннее до глубины души убеждение, что имеющегося вооружения достаточно и оно не ломко…
Я думаю, что такое убеждение г-жа Л.Ф. Достоевская имеет и… не совсем безосновательно, а, может быть, и весьма основательно. В одной из заметок по поводу злополучного ее письма, принадлежащей перу г. Д. Философова, усиленно, горячо и красноречиво защищается нравственное и литературное разночинство Достоевского в противоположность дворянской литературе Тургенева, Пушкина, Толстого, Салтыкова, людей ‘бархатной книги’.
‘Но разве есть что-нибудь дворянское в литературе Достоевского? Начиная с ‘Бедных людей’ и кончая Карамазовыми, вы не найдете ни одной дворянской картины, ничего сословного в произведениях Достоевского. Ни один марксист не подведет его творчество под какую-нибудь сословную рубрику. Романы Достоевского писал именно разночинец’.
И ниже: ‘Достоевский всю жизнь свою только и делал, что писал о Раскольникове. Его занимала геометрия, а не география, высшая математика человеческой души, а не реальные ‘типы’ и бытовые изображения. Т.е., другими словами, он изображал ‘разночинца’, людей, внутренне преодолевших или преодолевающих классовые и социальные перегородки. Иван Карамазов поднял такие коренные вопросы мирового бытия, перед которыми и третья, и шестая книги российского дворянства, право, не существуют’.
Конечный практический вывод: ‘А Достоевский был настоящий разночинец. Его ‘третья книга’ дворянства есть случайный, очень малоинтересный факт его биографии. Его ‘разночинство’, наоборот, — факт громадной важности’.
Все это ‘верно, а, может быть, и неверно’, как сказал Васька Пепел, выслушав Луку. Верно, безусловно, — сквозь призму той легенды, в которую мы облекли Достоевского, той идеи, символом которой он для нас стал и в качестве символа которой он так необходим нам и дорог. ‘А, может быть, и неверно’, — в освещении тех низких истин, которые под именем серенькой действительности посланы в мир, чтобы разрушать нас возвышающие обманы.
Дело-то в том, что так называемое пресловутое ‘разночинство’ Достоевского едва ли не есть оптический обман, имеющий источником позднейшую капиталистическую точку зрения, по которой ‘дворянство’, вспоминаемое, как привидение крепостной эпохи, стало для множества людей, живущих между восьмидесятыми годами XIX века и нашим временем, не только символом, но и синонимом барства, магнатства, властного и богатого земле- и рабовладения. То есть — именно той среды, из которой вышли ‘кающиеся дворяне’ русской литературы — Тургенев, Толстой, Салтыков, Огарев, Герцен, Григорович и др. и которую, к слову заметить, Достоевский ненавидел от всей души. Капиталистическое значение класса заслонило в глазах потомства его ‘сословность’. Да и в собственных глазах ‘кающихся дворян’, по крайней мере, в глазах большинства, грех, требовавший дворянского покаяния, заключался совсем не в принадлежности к дворянскому сословию как таковому. Напротив, родословными своими все, у кого они были ясны и бесспорны, дорожили и гордились весьма. Стыдило и смущало пятно рабовладельчества, въевшееся в сословие вековыми привычками барства со всеми его отрицательными, противообщественными последствиями: куралесовщиною и обломовщиною — Россиею ‘Мертвых душ’, Николаева режима и севастопольской расплаты. Употребите вместо ходячего выражения ‘кающиеся дворяне’ выражение ‘кающиеся баре’, и г. Философов будет совершенно прав: к числу ‘кающихся бар’ Достоевский, конечно, не принадлежал и не мог принадлежать по происхождению своему из семьи бедной, служилой и городской. Он их насмешливо звал ‘помещиками’ и литературу их — ‘помещичьей литературою (в лице Тургенева и Толстого), сказавшею свое последнее слово’. (Письмо к Страхову. Соч. т. I. 313.) Таким образом, из ‘дворянства’ в старом смысле первенствующей силы и власти капиталистической Достоевский был уже исторически выдвинут, как ранее Гоголь, как — одновременно с ним и гораздо с большею решительностью и последовательностью — Некрасов. Они, говоря польским сравнением, уже не паны, но — шляхта. Но — известно бытовое и историческое явление, что именно в шляхтах-то и держится особенно крепко и ярко тот сословный дворянский гонор, который теперь приписывает отцу своему г-жа Л. Достоевская. Лишенный капиталистических преимуществ своего класса, обнищалый шляхтич тем энергичнее цепляется, пока может, за преимущества правовые и родословие, на котором они основаны, становится для него предметом священного культа. Решительно всюду мелкопоместное, оскуделое или оскудевающее дворянство выдвигало и выдвигает наиболее убежденных, яростных бойцов и стоятелей за дворянские интересы и противников социального роста низших сословий. У нас, в России, в царствование Николая I, в подготовительную эпоху эмансипации, это правило сказалось едва ли не ярче, чем где-либо при соответствующих переворотах в Европе (см. типы ‘Губернских очерков’ и ‘Пошехонской старины’ М.Е. Салтыкова). Конечно, исключений было множество, — начиная декабристами и кончая петрашевцами, к которым принадлежал Ф.М. Достоевский, в чем потом и каялся всю жизнь. Но разнообразие исключений только подчеркивает широкий объем правил, и нет исключения, в котором правило не отразилось бы прямым или обратным отпечатком. И когда г. Философов вопрошает даже как бы с негодующим только недоумением: ‘Но разве есть что-нибудь дворянское в литературе Достоевского?’ — я, совсем не будучи марксистом, беру на себя, однако, смелость утверждать, что не только есть, но именно, ‘начиная с ‘Бедных людей’ и кончая ‘Карамазовыми’, вся литература Достоевского в высшей степени запечатлена сословностью. Это не только типически дворянская литература, но весьма часто полемически-дворянская. И ‘романы Достоевского писал именно’ не разночинец и не о разночинцах, но бедный шляхтич о бедных шляхтичах, оскуделый дворянин об оскуделых дворянах. Отношение же Достоевского к ‘разночинству’, как к общественному классу, формируемому ростом низших, внедворянских сословий, всегда глубоко отрицательно, по большей части пренебрежительно, часто резко враждебно, — в тонах раздражительных, смешивающих высокомерное негодование со страхом.
Г. Философов почти прав, говоря, что ‘Достоевский всю жизнь свою только и делал, что писал о Раскольникове’. Но он забывает одно: что Раскольников-то — ведь был дворянин. И Разумихин — ‘студент, дворянский сын’. И Свидригайлов, который тоже ‘в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал’, — дворянин. На весь громадный персонал действующих в ‘Преступлении и наказании’ лиц недворянского происхождения всего лишь двое: Николка-маляр да мещанин-обличитель, если не считать двух женщин, убитых Раскольниковым (о сословности женщин Достоевского см. ниже).
И так можно провести сословную перепись решительно через все романы Достоевского. В них много интеллигентного пролетариата и ‘бывших людей’, но пролетариат этот—сплошь дворянский. Все, решительно все герои, возбуждающие в Достоевском положительный, участливый интерес, — дворяне. Материальная ли, духовная ли нищета привлекает его внимание и долгий пристальный анализ, — это почти без исключения нищета оскуделого, вырождающегося дворянства. Каждый роман Достоевского — в своем роде и на свой особый лад — ‘Roman d’un jeune homme pauvre’ {‘Роман бедного молодого человека’ (фр.).} (совершенно минуя, конечно, разницу и в талантах, и в направлении Достоевского и Октава Фелье) либо история российского Дон Сезара де Базана, не только впавшего в нищету, но и брошенного ею в порочность, иногда добродушную, иногда злую, часто просто пьяную, — физиологическую. Из романов ‘бедных молодых людей’ нельзя даже исключить гениальный литературный дебют Достоевского — ‘Бедные люди’, ибо Макар Алексеевич Девушкин, хотя в романе и старик, но, будучи написан автором юным, являет и притом в высшей степени развитые черты d’un jeune homme pauvre, столь типические для дальнейшего творчества Достоевского. Оплеванный герой ‘Записок из подполья’, с жалкими займами у Симонова и унизительною зависимостью от лакея Аполлона, ‘Игрок’, сидевший в тюрьме за 200 талеров и служивший лакеем у барона Гинце, автобиографический литератор Ваня в ‘Униженных и оскорбленных’, сыщик Маслобоев там же, интеллигентные пролетарии ‘Преступления и наказания’, князь Мышкин ‘в штиблетишках’ в ‘Идиоте’ и пригреваемая им компания павших людей, Кириллов в ‘Бесах’, Версилов в ‘Подростке’ и т.д. до ‘мочалки’ капитана Снегирева, да и самих Карамазовых включительно, — все эти, казалось бы, столь разные люди объединены, как братья, общею основною чертою сословного упадка и истекающей отсюда сословной же психологии. Привычка и предпочтение Достоевского к психологии упадочного дворянина, как к своему кровному литературному делу, между прочим, любопытно сказалась в ‘Бесах’ на пресловутой фигуре Петра Верховенского. Задумав ее пасквилем на С.Г. Нечаева, Достоевский оборвался в намерении своем, среди многих других причин, между прочим, и потому, что и Петр Верховенский у него оказался тоже дворянином-упадочником, ‘сыном Грановского’, ‘тургеневского героя в старости’ (так определил Степана Трофимовича Верховенского-отца А.Н. Майков, чем и привел Достоевского в великий восторг. См. его письмо в I т. сочинений, стр. 252). Мещанин г. Шуи, учитель приходского училища, ‘кутейник’ Нечаев остался вне сферы его наблюдения и понимания. Тип сословного поднятия вверх был фальшиво подменен типом сословного падения вниз и получилась фигура любопытнейшая, но с оригиналом, в который Достоевский метил, психологически нисколько не схожая.
В последние после 1905-го годы на развалинах революционного движения воскрес общественный интерес к ‘Бесам’, и гениальные страницы этого романа в исторической перспективе захватили читающее общество с силою, которой не признала за ними современность сорок лет тому назад. Роман Достоевского стали переделывать для театров, антрепренеры которых нашли удобным ради рекламы разбудить вокруг ‘Бесов’ давно умолкнувшие и спящие, ибо решенные, споры о политическом их значении и, следовательно, дидактической пригодности для публики. Подхваченные газетами, споры породили литературную полемику, в которой принял участие, между прочим, известный публицист-реакционер, В.В. Розанов.
Г. Розанов много безнужно адвокатствует за Достоевского, которого общество будто бы ославило ‘негодяем’ за то, что в ‘Бесах’ он в лице Петра Верховенского изобразил ‘негодяя’ Нечаева. Когда общество объявляло Достоевского ‘негодяем’, это — секрет г. Розанова. А что касается Верховенского и Нечаева, то лучше бы г. Розанову не возвращать критику ‘Бесов’ на эту старую узкую дорожку, с которой время свело замечательнейший роман Достоевского, погасив в нем тлеющий пепел плохого памфлета на ‘злобу дня’ и вызвав из-под пепла пламя великого исторического прозрения, а иногда даже пророчества. Давно пора бросить, — да и брошено уже в действительности, — близорукое толкование Верховенского Нечаевым, основанное только на том внешнем сходстве, что убийство Верховенским Шатова в романе протокольно списано с убийства Нечаевым Иванова в действительности. Гений Достоевского оказался выше его замысла и вместо занятного пасквиля создал глубокое отрицательное обобщение многого, чего еще не было в настоящем Достоевского, но что он вещим чутьем провидел в будущем. Поэтому Верховенский при всей своей преднамеренной карикатурности — весьма любопытная и во многом, пожалуй, действительно пророческая фигура, но лишь до тех пор, пока он — только Верховенский: собирательно воображенный и измышленный Достоевским в совершенной объективности тип политического жулика, катящийся из эпохи в эпоху, пока не докатился до азефщины. Но когда в нем хотят видеть не то что портрет, но хотя бы карикатуру Нечаева, то для всякого, знающего литературу о последнем, устные воспоминания лиц, его знавших, его биографию, его петропавловское сидение, — Верховенский превращается в весьма жалкий и грубый, лубка достойный набросок, совсем не лестно рекомендующий великого сердцеведа и прозорливца русского в его практическом умении понимать живых, реальных людей и загядывать им в душу… Если считать Вер-ховенского Нечаевым, то надо сознаться, что на Нечаеве Достоевский как психолог сорвался самым конфузным образом. И если современное общестео было им за Нечаева-Верховенского недовольно, то недовольство это было вполне основательно. Если Верховенский — Нечаев, то — разве Нечаев, нарисованный слепым и глухим художником. Нечаев был фигура темная, мрачная, страшная, часто ужасная, временами даже противная, его не любили, его делами брезговали и до сих пор не любят и брезгуют многие революционеры тогдашние — теоретические единомышленники и соратники. Сношения с ним часто велись ‘через силу’. Во многих, переживших свое им обаяние, возбуждал он искреннейшую к нему ненависть, не угасавшую затем никогда. Кстати: откуда г. Розанов взял, что Нечаев был ‘неудачником в личной любви’? Напротив, он очень нравился женщинам и, по свидетельству многих современников, его не любивших, женщинам замечательным, таким, что он ‘их ногтя не стоил’. Но, по-видимому, для него как человека, всецело поглощенного своею идеей, эта сторона жизни значила очень мало, и нравов он был в этом отношении чуть ли не аскетических…
В Нечаеве было много отталкивающего, но это — незаурядность: в нем всегда сквозил человек необыкновенный, с талантом победной власти, подчинявший себе — почти до рабства — даже таких людей, как, например, Бакунин, который, однако, сам был не из последних мастеров играть людьми как пешками. Так что в сложной, сильной, фанатической и несломной, насквозь политической фигуре Нечаева рассмотреть только ‘негодяя’, как сделал это Достоевский и поддакивает ему г. Розанов, — значит, либо не уметь вникать в человека (чего, конечно, у Достоевского быть не могло), либо нарочно не хотеть в него вникнуть, подчиняя действительность предвзятому творчеству тенденциозно настроенного воображения. Общественное чутье бессознательно поняло характер Нечаева и почувствовало, что Верховенским Достоевский его обманывает. Вот истинная причина, по которой ‘Бесы’ как роман-памфлет не имели никакого успеха, а совсем не то, что ‘Нечаев был осужден на каторгу’, как уверяет В.В. Розанов. Это осуждение и случилось-то, к слову сказать, гораздо позже выхода в свет ‘Бесов’: процесс Нечаева начался в январе 1873 года, а ‘Бесы’ напечатаны в ‘Русском вестнике’ 1871 года. Общество сквозь лоск внешней правды угадало внутреннюю клевету, а этого оно никогда не прощает. Величие гениальной изобразительности в других действующих лицах ‘Бесов’ спасло Достоевского от суровой судьбы Лескова, погубленного своим ‘Некуда’ — романом-памфлетом одной категории с ‘Бесами’: в нем ведь внешне тоже все было как будто правдиво, а яд клеветы шипел только в тоне изложения да в каких-то неуловимо скользких a parte {В сторону, про себя (фр.).} между строк. Гению простили то, за что четверть века казнили талант, хотя и очень крупный. Между тем лжи и клеветы в ‘Бесах’ как в памфлете гораздо больше, чем в ‘Некуда’. В жизни своей я не встречал старого революционера, который оправдывал бы убийство Нечаевым Иванова. Но не встречал — даже среди врагов и энергических в свое время противников Нечаева (например, Г.А. Лопатин) — и таких, которые сводили бы личность его к той мелкой и даже преглуповатой пошлости, которою одел его никогда его не знавший и не пожелавший его изучить (довольно, мол, ‘прозорливого’ вдохновения!) Достоевский. Верховенский — фигура презренная, а к Нечаеву можно было питать ненависть, но он не был рожден для презрения, и смотреть на него сверху вниз вряд ли кому удавалось. Годы же заключения Нечаева в Петропавловской крепости окончательно стирают с него всякий налет и копоть ‘верховенства’, потому что именно тут-то, в цепной неволе, и развернулся во всю ширь могучий дух этой недюжинной натуры, обнаружилась вся фанатическая выносливость ее и сверхчеловеческая энергия. Встреча Нечаева с Потаповым, жандармский заговор, организованный им из одиночной камеры своей, в стенах крепости, почти диктатура, которой достиг в тюрьме своей этот человек на цепи над собственными тюремщиками, и, наконец, когда народовольцы нашли способ выкрасть Нечаева, — решительный отказ его бежать потому, что силы партии он считал необходимым сберечь для другого политического акта — все это, как бы ни заблуждался и ни был грешен Нечаев, говорит, конечно, не о простом лишь ‘негодяе’… Тут всего есть вдоволь — и силы, и таланта, и власти, и страстного захвата, и искренности… У нас, на Руси, любят играть в разинство и воображать себя Разиными. Но в Нечаеве в самом деле было как будто нечто от разинства — того разинства, которое на помосте казни способно обругать ‘псом’ брата Фролку за то, что пищит от смертельных мук. Ибо — разинская логика и сила:
Исполать тебе, детинушка, крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать…
Когда из ‘Бесов’ исчезла забытая нечаевская легенда, равно как поколение, уже не видавшее, не знавшее и даже мало читавшее Тургенева, могло уже без негодования принять в тех же ‘Бесах’ весьма некрасиво пасквильную карикатуру литератора Кармазинова, — памфлет расточился паром и бесследно забылся, а остался психологический роман, с глубоким проникновением в быт своей эпохи и множеством философских страниц, многозначительности неописуемой… Маленькие временные ‘Бесы’ исчезли, на их месте выросли ‘Бесы’ огромные, вечные… Величественное новое здание, в котором старое — только некрасивая и внестильная археологическая хибара… И сдается мне, что возвращать старую легенду, подставляя Нечаева на место совсем непохожего на него Верховенского, значит весьма умалять и ‘нынешнего’ Достоевского, и его художественный труд. Последний для нас перестал быть памфлетом, — пора и нам забыть Достоевскому его научно-злобную попытку быть памфлетистом и пора ценить его в ‘Бесах’ лишь как великого художника-психолога и потому иногда — повторяю — почти пророка. Так общество и поступает — уже давным-давно. И совать обществу под нос праздный меморандум о старом памфлете Достоевского, выставляя вдобавок этот памфлет как подвиг ‘неизмеримо большего пафоса и неизмеримо большего благородства’, чем ‘Мертвые души’, — значит оказывать памяти Достоевского, воистину, медвежью услугу.

* * *

Можно подумать, что с наблюдением и интересом к низшим сословиям Достоевский пошабашил в ‘Записках из мертвого дома’: до такой степени ничтожно мал процент действующих лиц недворянского происхождения в дальнейших его произведениях. Крестьянства, на поклон которому и в науку к которому, за смирение его, истерически звал Достоевский как публицист в семидесятых годах, в художестве его нет вовсе: знаменитый мужик Марей — воспоминание из времен детства, Макар Долгоруков в ‘Подростке’ — такая слабая тень человека, что свидетельствует только о совершенном холоде к ней автора. Даже в духовенстве старец Зосима и игумен Николай в ‘Карамазовых’ — из дворян. Недворяне вторгаются в область наблюдений Достоевского и отражаются в его творчестве либо в качестве эпизодических, нужных по ходу действия статистов, либо в качестве ‘голов турка’, предназначенных для сословной полемики,— резко-отрицательной, памфлетической, иногда даже просто пасквильной. Истинный разночинец — не из павшего и сожалеемого в падении своем дворянства, но из поднимающихся и весьма антипатичных автору в росте своем третьего и четвертого сословия — у Достоевского почти всегда либо опасный, презренный, ненавистный выродок (музыкант Ефимов в ‘Неточке Незвановой’), либо неудачник, потерявший свое природное место в жизни, сверчок, измаянный разлукою со своим шестком, ворона, ослабевшая от залета в высокие хоромы и обреченная в них погибнуть. Таков Шатов в ‘Бесах’.
Исключений немного, кроме купца Рогожина в ‘Идиоте’ как-то и не вспомнишь даже сразу: кто же? В женском персонале — другое дело: там Достоевский не только демократичен, но можно сказать, что его внимание, по преимуществу почти болезненно, тянулось вслед женщинам, вышедшим из низших классов общества, чтобы стать желанными подругами упадочного дворянства. Так — начиная с ‘Хозяйки’, а дальше — Настасья Филипповна в ‘Идиоте’, Грушенька в ‘Карамазовых’, мать ‘Подростка’, Даша в ‘Бесах’ и т.д. Достоевский больше, чем кто-либо другой из старых литераторов-классиков, интересовался тяготением больного дворянского декаданса к женщине из простонародья. Собственно говоря, он может почитаться (вместе с Писемским) родоначальником тех литературных анализов ‘любви, разрушительницы каст’, за внимание к которым был неоднократно упрекаем — то правою, то марксистскою критикою — автор этих вот строк.
Почти исключительное внимание Достоевского к мужчинам из дворянского декаданса и значительная доля внимания, которую отдавал он женщине из простонародья, слились в обширной его литературе о, так сказать, ‘сословных метисах’. Последние являются центральными фигурами в двух больших романах Достоевского (Аркадий в ‘Подростке’, Смердяков в ‘Братьях Карамазовых’), да едва ли не к ним же надо причислить и Соню Мармеладову… Все это, конечно, опять-таки — жалобные песни не об эволюции, а о дегенерации, не о растущем классе, но о ‘деклассировке’ старого.
Когда Достоевского зовут разночинцем и хотят сделать символом — представителем русского культурного разночинства, не следовало бы забывать еще вот чего.
Русское интеллигентное разночинство выращено после 1848 года, по преимуществу, семинаристами. За исключением Писарева, все ‘властители дум’ интеллигенции пятидесятых, шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых годов — поповичи, дьяконские и дьячковские сыновья: Чернышевский, Добролюбов, Елисеев, Помяловский, Глеб и Николай Успенские, Левитов, Златовратский, — и мало ли их было еще! Либо их непосредственные ученики и последователи: Шелгунов, Михайловский, Слепцов и прочие gentilhommes-seminaristes russes {Русский дворянин-семинарист (фр.).}, как злобно заставил Достоевский своего Кириллова в ‘Бесах’ расписаться в записке пред самоубийством. Разночинец и семинарист были в эпоху Достоевского двумя сторонами одной и той же медали. Но ведь ни для кого же не тайна, как относился Достоевский к интеллигенции семинарской школы. Редко и мало что ненавидел он больше и злее, чем эту новорожденную силу, пришедшую на смену либералам из ‘кающихся дворян’ и так решительно пустившую их ‘насмарку’. В ‘Бесах’ слово ‘семинарист’ всегда звучит как злобное ругательство. Вспомните о негодяе Липутине, когда он читает на литературном празднике Юлии Михайловны пресловутую ‘Гувернантку’: ‘Он все-таки как бы не решался, и мне даже показалось, что он в волнении. При всей дерзости этих людей все-таки иногда они спотыкаются. Впрочем, семинарист не споткнулся бы, а Липутин все же принадлежал к обществу прежнему’.
Или еще: ‘Был еще тут праздношатающийся семинарист, который с Лямшиным подсунул книгоноше мерзостные фотографии, крупный парень с развязною, но в то же время недоверчивою улыбкою, а вместе с тем и со спокойным видом торжествующего совершенства, заключенного в нем самом’.
Такими-то общими характериками отделывал мнимый ‘именно разночинец’ главный источник современного ему разночинства. А в ‘Карамазовых’ он не постеснился, переходя от нападений общих к нападению частному, направить против этого источника новый грубый удар карикатурою Ракитина, в которой весьма пасквильно смешал сплетни, ходившие в ретроградных кругах о прошлом Елисеева и Благосветлова.
‘Что такое у нас лучшие люди? — восклицает Достоевский в записной книжке своей. — Дворянство разрушено!’ (Т. 1,357)
И, в конце концов, какими бы псевдонимами ни одевалась эта идея-ламентация, уже и во время творчества Достоевского — им самим, а по смерти его у его комментаторов, — она была одною из господствующих в порядке социальных идей Достоевского на всем протяжении его жизни и деятельности. Да это и совершенно естественно для него, так как он принадлежал именно к разрушенному дворянству, — был оскуделым, упадочным шляхтичем, смолоду до старости бедным, обреченным на тяжкий труд ради хлеба насущного, и в борьбе за существование прошел ряд унизительнейших положений, оскорбительно ранивших его шляхетский гонор. Нужда, в которой Достоевский бился, как рыба об лед, ничуть не меньше любого из своих героев, положила страшную печать на его переписку. И, что плачевно, нужда Достоевского далеко не всегда возбуждает жалость и симпатию. Потому, что весьма часто она — не просто нужда, съедающая человека, как съела она Решетникова, Левитова и других, хотя бы и не одна, а с помощью запоя, — но та особая, условная, дворянская нужда, которая родится из правила noblesse oblige {Благовоспитанность (фр.).}, из сословных запросов, напоминающих, что дворянство, — подобно промыслу Сони Мармеладовой, — тоже ‘особой чистоты требует’. Отсюда та лютая ненависть, которую питал Достоевский — с одной стороны — вверх: к дворянам высокого полета, аристократам, магнатам-капиталистам, никогда не знавшим в богатой беспечности своей мучительных забот о средствах к соблюдению этой особой дворянской чистоты. С другой стороны — вниз: к разночинцам, которые, поднимаясь из классов, ранее бесправных, в шляхетской чистоте совершенно не нуждались и знать ее не хотели, а несли в мир и в век свою новую этику, свой устав, свою новую логику, окончательно добивая смертельно раненный класс, произведший Достоевского и столько ему любезный… Отсюда и романтическая любовь Достоевского к призракам старинного дворянского благополучия в повестях Кохановской либо в каком-нибудь ‘Фроле Скабееве’ Аверкиева, которого за комедию эту Достоевский, не обинуясь, произвел в ‘великие таланты’ — именно как певца старобоярского, допетровской табели о рангах, дворянства… (Письмо к Страхову. Соч. Т. I, 278—279).
Вот беглые соображения, по которым я считаю, что заявление г-жи Любови Достоевской о дворянских претензиях отца ее, при всей их видимой несогласности с образом Ф.М. Достоевского, далеко уже не так невероятно, как показалось оно многим русским журналистам, встретившим письмо это почти как литературное кощунство… Претензии такого сорта были бы невообразимы в том Достоевском-идеале, Достоевском-пророке, которого мы себе в 30-летней работе мысли над его наследием вообразили, создали и в литературе своей закрепили. Но Достоевский исторический, Достоевский реальный, Достоевский, который в 1822 году родился, а в 1881 умер, не только вполне мог иметь слабости, о которых повествует его наивная дочь, — он едва ли даже не должен был иметь их, почти невероятно было бы, чтобы он их не имел.

ПРИМЕЧАНИЯ

Печ. по изд.: Амфитеатров А. Собр. Соч. Т. 22. Властители дум. СПб.: Просвещение, 1914.
С. 57. Достоевская Любовь Федоровна (1869-1926) — дочь Ф.М. и А.Г. Достоевских, прозаик, автор мемуаров ‘Достоевский в изображении его дочери’ (1920, 1922). Как вспоминает М.Н. Стоюнина, ‘после смерти Федора Михайловича картина жизни в семье Достоевских меняется. В отношениях дочери, Любови, с матерью постепенно происходит охлаждение <...> Любовь Федоровна льнет к аристократическому кругу, у нее развилось страстное честолюбие, жажда жить открыто, устраивать светские приемы’ (в сб.: Ф.М. Достоевский. Статьи и материалы. Кн. 2. Л., M, 1924. С. 581).
...беранжеровым маркизом де Караба... — ‘Маркиз де Караба’ — песня французского поэта Пьера Жана Беранже (1780-1857).
С. 58. …компаньон щедринского Прокопа...— Прокоп Ляпунов — персонаж сатирического романа М.Е. Салтыкова-Щедрина ‘Дневник Провинциала в Петербурге’ (1872), помещик-ретроград, автор проекта ‘о всеобщем расстрелянии’.
С. 60. Философов Дмитрий Владимирович (1872-1940) — критик, публицист, один из организаторов и руководителей Религиозно-философского общества в Петербурге (1907-1917). Автор книг ‘Слова и жизнь. Литературные споры новейшего времени. 1901-1908’ (1909), ‘Неугасимая лампада’, ‘Старое и новое. Сборник статей по вопросам искусства и литературы’ (обе 1912). С 1920 г. — в эмиграции в Варшаве. Соредактор газет ‘За свободу!’ (1921-1932), ‘Молва’ (1932-1934) и ‘Меч’ (1934-1939).
С. 60. ...как сказал Васька Пепел, выслушав Луку. — Эпизод из пьесы Горького ‘На дне’.
С. 61. Огарев Николай Платонович (1813-1877) — поэт, публицист, революционер.
Герцен Александр Иванович (1812-1870) — писатель, философ, публицист, революционер. С 1847 г. — в эмиграции. В 1853 г. основал в Лондоне ‘Вольную русскую типографию’, в которой издавал альманах ‘Полярная звезда’ (кн. 1-8,1855-1868), газету ‘Колокол’ (1857-1868) и агитационно-обличительную литературу.
Григорович Дмитрий Васильевич (1822-1899) — прозаик. Автор повестей ‘Антон Горемыка’ (1847) и ‘Гуттаперчевый мальчик’ (1883), принесших ему известность, а также книги ‘Литературные воспоминания (1892,1893). В 1858 г. сопровождал А. Дюма в путешествии по России. Знаток живописи и скульптуры, собравший редкостную художественную коллекцию.
...Николаева режима и севастопольской расплаты. — Имеется в виду время царствования Николая I, завершившееся поражением в Крымской войне 1855-1856 гг. (Севастопольской обороной).
Страхов Николай Николаевич (1828-1896) — философ, критик, публицист, биограф Ф.М. Достоевского. Ему принадлежит ряд статей о Л.Н. Толстом, в том числе о романе ‘Война и мир’.
С. 62. ...петрашевцами, к которым принадлежал Ф.М. Достоевский... — Михаил Васильевич Петрашевский (Буташевич-Петрашевский, 1821-1866) — публицист, социалист-утопист. В конце 1844 г. организовал кружок, в котором изучались социалистические учения. В 1849 г. посетители кружка (123 человека) были арестованы и заключены в Петропавловскую крепость. В их число входил Достоевский, который за публичное чтение письма Белинского к Гоголю был приговорен к смертной казни, замененной в последний момент перед казнью каторгой с лишением ‘всех прав состояния’.
С. 63. Разумихин, Свидригайлов — персонажи романа Достоевского ‘Преступление и наказание’ (1866).
Октав Фелье (1821-1890) — французский прозаик и драматург.
С. 64. ‘Записки из подполья’ (1864) — повесть Достоевского.
‘Игрок’ (1866) — роман Достоевского,
Князь Мышкин — главный герой романа Достоевского ‘Идиот’ (1868).
С. 64. Кириллов — один из главных героев романа Достоевского ‘Бесы’ (1871-1872), фанатик, одержимый идеей человекобога.
Версилов — центральный персонаж романа Достоевского ‘Подросток’ (1875).
Снегирев — отставной штабс-капитан из романа Достоевского ‘Братья Карамазовы’.
Петр Верховенский — один из главных героев романа Достоевского ‘Бесы’, прототипом которого стал главарь террористической организации ‘Народная расправа’ Сергей Геннадьевич Нечаев (1847-1882), кончивший свои дни в каземате Петропавловской крепости.
С. 65. Роман Достоевского стали переделывать для театров... — Первую постановку по роману ‘Бесы’ осуществил 29 сентября 1907 г. театр Литературно-художественного общества в Петербурге (авторы инсценировки В.П. Буренин и М.А. Суворин). 23 октября 1913 г. спектакль ‘Николай Ставрогин’ по роману Достоевского (инсценировка Вл.И. Немировича-Данченко) поставил Московский Художественный театр (с участием В.И. Качалова, И.Н. Берсенева, М.П. Лил иной и др.). Узнав о готовящейся премьере, М. Горький выступил с резким протестом против постановок ‘Бесов’: ‘Я считаю это социально вредным…’ (Горький М. О карамазовщине // Русское слово. 1913. 22 сентября). В этой же газете 26 сентября ответ писателю напечатали артисты театра, отстаивая свое право на инсценировку. 27 октября Горький в ‘Русском слове’ публикует вторую статью ‘Еще о ‘карамазовщине». Против нападок Горького, поддержанных большевистской прессой, в защиту театра и Достоевского 24 сентября в ‘Вечерних известиях’ выступил М.П. Арцыбашев. К нему вскоре присоединились А.И. Куприн, Д.С. Мережковский, Ф. Сологуб, A.M. Ремизов, С.А. Венгеров, Д.В. Философов, Р.В. Иванов-Разумник и др. Арцыбашева в числе первых вынужден был поддержать и его давний недруг, но ближайший друг Горького — Л.Н. Андреев: ‘…Нельзя было написать более самоубийственной вещи, чем это сделал Горький,— и смех, и слезы! Трудно представить, чтобы нашлись желающие следовать за таким наивным и беспомощным — в данном случае — человеком <...> Мне жаль Горького, жаль и литературу, которую он в своем лице поставил в столь горькое положение. Противно, когда приходится рукоплескать Арцыбашеву, ставящему в угол М. Горького’ (Письмо Андреева к Вл.И. Немировичу-Данченко от 24 сентября 1913 г. В кн.: Литературное наследство. Т. 72. Горький и Леонид Андреев: Неизданная переписка. М.: Наука, 1972. С. 538).
С. 65. …полемику, в которой принял участие… В. В. Розанов. — Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — философ, критик, публицист, автор статей о Достоевском и книги ‘Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского’ (1891).
.. .убийства Нечаевым Иванова… — И.И. Иванов, студент, член тайного общества ‘Народная расправа’, убит С.Г. Нечаевым в 1869 г. по подозрению в предательстве.
С. 66. Азефщина — по имени Азефа Евно Фишелевича (1869-1918), одного из основателей партии эсеров, ставшего провокатором (скрывался под псевдонимами Раскин, Виноградов). В 1908 г. разоблачен В.Л. Бурцевым, скрылся за границей.
С. 67. Бакунин Михаил Александрович (1814-1876) — один из идеологов анархизма и народничества. С 1868 г. — член I Интернационала, из которого был исключен за выступления против линии К. Маркса. Основной труд ‘Государственность и анархия’ (1873).
…от суровой судьбы Лескова, погубленного своим ‘Некуда’... — Пять раз переиздававшийся при жизни автора роман ‘Некуда’ (1864) вызвал переполох и резкую критику в стане революционных демократов, ибо Лесков убедительно показал в нем бессмысленность, бесперспективность заговорщицкого протеста нигилистов и социалистов — пустых фразеров, зовущих молодежь в никуда.
С. 68. Лопатин Герман Александрович (1845-1918) — революционер-народник. В 1887 г. приговорен к вечной каторге. До 1905 г. находился в Шлиссельбургской крепости.
Потапов Александр Львович (1818-1886) — генерал-адъютант (1866), генерал от кавалерии (1874). С июня 1860 г.— петербургский, а с ноября 1861г.— московский обер-полицмейстер. В 1868-1874 гг. — Виленский, Ковенский и Гродненский генерал-губернатор и командующий войсками Виленского военного округа. В 1874-1876 гг.— шеф жандармов и главный начальник III отделения Собственной его императорского величества канцелярии.
Разин Степан Тимофеевич (ок. 1630-1671) — донской казачий атаман, ставший предводителем восстания 1670-1671 гг. Казнен в Москве.
Разин Фрол Тимофеевич (?-1676) — брат и сподвижник С.Т. Разина. Казнен.
С. 69… .пасквильную карикатуру литератора Кармазинова... — ‘Литератор Кармазинов’ — пародийный образ ‘великого писателя’ из романа Достоевского ‘Бесы’, в котором угадывается И.С. Тургенев, нигилист и ‘европеец’-космополит.
С. 70. Мужик Марей — герой одноименного рассказа Достоевского из его ‘Дневника писателя’.
‘Неточка Незванова’ (1849) — роман Достоевского.
С. 71. Писарев Дмитрий Иванович (1840-1868) — критик, публицист. Родоночальник нигилизма в России.
Чернышевский Николай Гаврилович (1828-1889) — публицист, прозаик, критик. В 1856-1862 гг. — один из руководителей журнала ‘Современник’. Идейный вдохновитель движения революционной демократии 1860-х гг. В 1862 г. арестован и заключен в Петропавловскую крепость, где написал роман ‘Что делать?’. В тюрьмах провел более 20 лет. Автор трудов по эстетике, философии, социологии, политэкономии, этике.
Добролюбов Николай Александрович (1836-1861) — литературный критик.
Елисеев Григорий Захарович (1821-1891) — публицист. С 1860 г. вел раздел ‘Внутреннее обозрение’ в журнале ‘Современник’, а с 1868 г. возглавлял публицистический отдел в ‘Отечественных записках’.
Успенский Николай Васильевич (1837-1889) — прозаик.
Златовратский Николай Николаевич (1845-1911) — прозаик, публицист, мемуарист.
Шелгунов Николай Васильевич (1824-1891) — публицист, критик, мемуарист, революционер-шестидесятник.
С. 72. Липутин — персонаж романа Достоевского ‘Бесы’, сплетник, знающий все, что творится в городе ‘преимущественно по части мерзостей’.
...о прошлом Елисеева и Благосветлова. — Г.З. Елисеев и публицист Григорий Евлампиевич Благосветлов (1824-1880) были сыновьями священников.
С. 73. Решетников Федор Михайлович (1841-1871) — прозаик.
Кохановская Надежда Степановна (наст. фам. Соханская, 1823, по др. свед. 1825 -1884) — прозаик, драматург.
‘Фрол Скабеев’ — ‘Комедия о российском дворянине Фроле Скабееве и стольничьей, Нардын-Нащокина, дочери Аннушке’ (1869) Дмитрия Васильевича Аверкиева (1836-1905), драматурга, прозаика, театрального критика, публициста.
С. 74. …Достоевский, который в 1822 году родился… — Неточность: Ф.М. Достоевский родился 30 октября 1821 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека