Очень хорошо пишут левые писатели. Очень симпатично пишут. Георгий Чулков, который уже подарил России три тома ‘Полного собрания своих сочинений’, написал отчасти в параллель и отчасти в противоположение ‘Бесам’ Достоевского роман из жизни тоже революционного движения, но консервативно-революционного, ‘черносотенного’, — и озаглавил его ‘Сатана’. А профессор истории русской литературы в Варшавском университете г. И. Игнатов, предпочитающий скучному изучению Пушкина или Жуковского ‘откликаться на новейшие течения’, поспешил в ‘Русских Ведомостях’ ознакомить русское общество с новейшим произведением молодого беллетриста. Таким образом, мы имеем перед собою два и даже почти три симпатичных явления: 1) симпатичного беллетриста, 2) симпатичного критика и 3) симпатичного профессора. Если прибавить сюда, конечно, в высшей степени симпатичную газету, — то симпатии вообще оказывается так много, что начинаешь чихать.
Уже давно замечено, что симпатичные писатели радикально-политического направления имитируют классиков. Не оттого, конечно, чтобы они не могли ‘по-своему’ писать, но — им некогда. Так, недавно беллетрист Рогапин-Савенков в романе ‘То, чего не было’ имитировал ‘Войну и мир’, г. И. Игнатов пишет о Георгии Чулкове:
‘Читая ‘Сатану’ его, все время вспоминаешь о Достоевском. И нельзя его забыть, потому что о нем помнит сам автор ‘Сатаны’, нисколько не скрывая от читателей своих воспоминаний. Еще так недавно другой автор не скрывал от читателей своих воспоминаний о ‘Войне и мире’. Умышленно, — ибо нельзя представить, чтобы это было невольно, — автор повести ‘То, чего не было’, г. Ропшин, напоминал читателю: ‘Смотри, вот манера Толстого, вот я применяю психологию его героев и теорию непротивления злу насилием к явлению, где активность и вмешательство отдельного человека в судьбы человечества играют первенствующую роль’… Чулкова интересуют антиподы Ропшина. Его герои — черные революционеры, люди кровавой борьбы с ‘красной революцией’, люди темных сил, темных поступков, темных побуждений. И, приступая к их описанию, автор избирает ту манеру, какую можно найти в ‘Бесах’ и ‘Братьях Карамазовых’. Он также вводит бездеятельное и ненужное лицо, от имени которого ведется рассказ и которое фигурирует лишь для демонстрирования обывательски-благородной точки зрения на то, что недоступно обывательскому пониманию. Г. Чулков как бы не хочет скрыть внешнего сходства с манерой Достоевского, напротив, он как бы умышленно подчеркивает его и, подобно г. Ропшину, говорит читателю: ‘Смотри, вот я пользуюсь внешними приемами того, кто пытался изобразить бесов революции, и этими приемами изображаю сатану контрреволюции’.
Все очень хорошо и очень мило. Серьезные авторы идейных произведений пренебрегают трудиться над формою, ибо ‘форма’ всегда считалась у них мелочью. Они поэтому и берут готовую, чужую, нисколько не стесняясь и не скрывая этого.
Прежде, даже слегка заимствуя, имитируя, — скрывались, задрапировывались, дабы избежать неприятностей. ‘Данное произведение представляет собою плагиат’ — такое определение клало ‘под сукно’ всякое печатающееся сочинение, как нечто старое и неинтересное, — как что-то прежде рождения своего уже выдохшееся. Но 60 лет непрерывного успеха в литературе окрылили левых авторов смелостью. Они прямо заимствуют манеру и письмо, психологию и идеи у Толстого или Достоевского, берут самое даже заглавие, — потому что какая же разница между ‘Бесами’ и ‘Сатаной’? И при таком дневном поступке никак не закричишь: ‘Он украл!..’—Как можно сказать ‘украл’, когда он ‘прямо взял’, — ну, чужую вещь, положим, — литературную вещь, прием, письмо, идеи, мысли. — ‘Так, позвольте, — скажет он, — я — взял, а украл — относится к тайному похищению и сокрытию своего поступка. Я же ничего ровно не скрываю’.
И Чулков прав, как Савенков-Ропшин (псевдоним Ротнина давно раскрыт в печати), а Ропшин прав просто как Ропшин. Это — такая значащая величина в революции, что литературные упреки к нему неприменимы. Кто же Наполеона упрекает за то, что у него была бородавка?
Проф. И. Игнатов с методичностью ученого высчитывает, сколько было мошенников в ‘Бесах’ у Достоевского, и, к своему удовольствию, находит только одного. Это — Верховенский-сын, Петр Верховенский, под образом которого Достоевский вывел, как известно, Нечаева:
‘Как бы смешны и гадки, с точки зрения Достоевского, ни были Липутины, Виргинские, Хромые, — все же они руководятся своими, — нелепыми и смешными, но своими, — соображениями о пользе отечества’.
Так пишет профессор о ‘Бесах’ Достоевского, и даже о Петруше Верховенском, убийце Шатова-Иванова (фамилия студента, убитого Нечаевым), г. И. Игнатов оговаривается, что его увлекала некоторая посторонняя его эгоизму идея, именно красивая идея об Иване Царевиче, роль которого он предлагал Ставрогину. Так что один мошенник, да и тот выходит ‘ничего’:
‘Все — остальные — все, что угодно, но не мошенники. Все решительно, кроме капитана Лебядкина, который не имеет никакого отношения к формированию революционных ‘пятерок’, и Лямшина, который в этом деле также не руководится своекорыстными соображениями, — мошенников нет. Остальные все в изображении Достоевского глупы, тупы, смешны, противны своей недалекостью и прямолинейностью, но ни один из них, даже в изображении нелюбящего и смеющегося над ними Достоевского, не руководится своекорыстными побуждениями, желанием извлечь для себя именно какую-то материальную или нематериальную выгоду. Они охвачены нелепой суетой, — и больше ничего. Даже странно как-то к ним применять слово ‘бесы’. Каким ‘бесом’ они одержимы?’
Волынский когда-то своему разбору ‘Бесов’ дал заглавие ‘Книга великого гнева‘… Да так все и думали, и еще недавно Максим Горький ужасался возможности представить и посмотреть роман Достоевского в игре артистов Художественного театра. Проф. И. Игнатов этого не понимает, не видит, не находит, — и если бы он написал разбор о ‘Бесах’, то, согласно определению, сделанному в фельетоне ‘Русских Ведомостей’, он мог бы дать своему разбору только такое заглавие: ‘Книга о суетных людях, любящих свое отечество’.
Итак, — на ‘левом’ фланге русской действительности, как ее изобразил Достоевский, — только один мошенник, да и тот сомнительный. Не то мы видим на правом фланге, где борются люди за Россию, как ее нам Бог дал. Но предоставим слово варшавскому профессору:
‘Иную картину мы видим у героев черной рамки. Среди действующих лиц ‘Сатаны’ трудно найти неотъявленного мошенника. Сатаной называют действующие лица монаха Софрония (очевидно, архимандрит Виталий, Почаевской лавры), производящего неисчислимые нарушения обычного кодекса нравственности вплоть до убийства. Фигура — мрачная, свирепая, непреклонная. Что им властвует? Обдуманная ли идея великого инквизитора, своекорыстие ли, инстинктивная ли тупая, нерассуждающая сила? Неизвестно. Видна решительность, готовность на все, на всякое смелое выступление, на попирание всего, что дозволено и недозволено, для Софрония препон нет, нравственных задержек нет, но во имя чего направляется деятельность — не знает читатель. Это — единственная фигура, в побуждениях которой скрывается нечто сложное, поднимающееся над интересами личной выгоды…’
Итак, по профессору И. Игнатову, — один хороший человек, да и тот уголовный преступник. Ну и партия!
‘Все остальное живет своим интересом, ищет выгоды, руководится не целями общего дорогого дела, для которого можно пожертвовать многим, да ни о каких жертвах здесь нет и помышления. Надо добиться успеха, а для этого все можно: обмануть, подделать, угрожать, убить. И когда вы смотрите на героев г. Чулкова, вы не можете не признать, что в его изображении отразилось распространенное воззрение на действия и побуждения той банды, которая в последние годы наполнила своими подвигами Россию’.
‘Отразилось распространенное’… Но ведь и проф. И. Игнатов только ‘отражает распространенное’, когда пишет свой фельетон в ‘Русских Ведом.’ о ‘Сатане’ Георгия Чулкова. В самом конце фельетона он проговаривается о романе Чулкова: ‘Он — кристаллизовавшаяся в беллетристическую форму корреспонденция, продукт общераспространенного понятия, не основанного на личном наблюдении и художественной интуиции’.
Не правда ли, стоило ли бы о такой вещи что-нибудь писать? Но что такое четыре строчки в конце? Их и не заметит читатель. А фельетон велик — семь столбцов, и там И. Игнатов ‘науважал’ Георгию Чулкову до земли. Что же это такое, обратимся мы к читателю, и повесть, и критика? Да все это — ‘общераспространенные понятия’. Т.е.? Да — что ‘улица несет’. ‘На улице’ говорят так: и собственно ‘говоры улицы’ Георгий Чулков поднял и передал в беллетристической форме. Понятно, что он формы заимствовал у Достоевского. А Иван Игнатов? Да и он старается над ‘распространенным’: приветствует молодого беллетриста, который нашел сто процентов мошенников у людей, которые выступили на борьбу с ‘красною революциею’…
Очень интересно. Я говорю — симпатичные люди. У Бориса есть стихотворение о том, как, вспахивая поле (Борис был крестьянин) — он перерезал гнездо полевой мышки. Та — убежала. И Борис пишет:
Трусливый маленький зверок,
Как ты испуган и бежишь…
Мне кажется, и Георгий Чулков, и профессор И. Игнатов представляют двух таких испуганных полевых мышек. Чем ‘испуганных’? Да ужасными ‘общераспространенными понятиями’, от которых некуда деваться, и оба они не знают, куда от них убежать. Известно, еще учили на Законе Божием: ‘Камо бегу от лица Твоего? На гору ли: Ты — тамо. В воду ли: Ты — и там’. Некуда деваться… Задавили обоих ‘общераспространенные понятия’, и один бедный пишет из провинциального университета фельетоны в столичную газету, с изъявлением покорности революции, даже до позорной нечаевщины, а другой перерабатывает в целый роман то, что он в тех же ‘Русских Ведомостях’ читал как корреспонденции о деятельности в 1906— 1907 годах Почаевской лавры и архим. Виталия. Георгия Чуйкова мы все знаем. Когда-то секретарь ‘Нового Пути’, и тогда он был декадентом с Мережковскими, ‘искал Бога’ и не находил, а может быть, — ‘нашел’ Его. У них ‘нашел’ похоже на ‘не нашел’, а ‘не нашел’ похоже на ‘нашел’. В редакциях все похоже на все. Теперь, что же он пишет о революции? Революцию он видал в Петербурге. Как раз был именно в Петербурге в те дни. Но контрреволюцию, — откуда он узнал ее?
Вот это-то и непонятно. ‘Все — мошенники’, — написал он смело. Но ведь это —
Трусливый маленький зверок…
Куда бежишь? Зачем бежишь?
Извиняюсь перед Борисом, вторую строчку которого изменил применительно к Георгию Чулкову. Георгий Чулков просто пригнулся до самой земли перед ‘общераспространенными понятиями’. Еще одна цитата из интересного доклада И. Игнатова. Оказывается, Чулков даже действующих лиц расслоил в ‘братьев’, имитируя ‘Братьев Карамазовых’ Достоевского. Эти-то ‘братья’, но не Карамазовы, а Беспятовы, и олицетворяют у него черносотенную душу.
‘Фалалей Беспятов, один из главных заправил черной банды, — чистокровный нигилист, у него ni foi, ni loi [ни стыда, ни совести (фр.)], ему нет дела до торжества каких бы то ни было принципов, до родственных чувств, до любви, это — измельчавший Федор Павлович Карамазов, примазавшийся к политическому движению, сладострастник, плут, пакостник. Рядом — Степан, брат Фалалея, тоже участник темного движения, тоже нигилист, но более сухой, менее раскидистый, чем Фалалей, — Иван Карамазов, успокоившийся в решении нравственных вопросов, не демонстрирующий (? — В.Р.), а всем нутром воспринявший теорию — ‘все позволено’. Рядом — наемные убийцы, простые скандалисты, выведенные под именами Каткевича и Царапина, — все нигилисты, люди не идейного, а органического отрицания. Вот это органическое отрицание и есть тот бес, который делает возможным образование черных ‘латников’, когда этому благоприятствуют обстоятельства. Конечно, чернота — временное явление, конечно, внешние обстоятельства, поддерживающие ее, могут измениться, и Фалалей, громко кричащие о своей приверженности известным идеям, будут кричать о любви к другим. Все это верно, все это правда’.
Эх, господа… ‘Ищу рукавицы, а обе — за поясом’. Да уж не сидят ли эти ‘братья Беспятовы’ с nifoi, ni loi — один в Варшаве, а другой в Петербурге, и один пишет критику в угоду ‘общераспространенному понятию’, а другой надоевшие и однообразные корреспонденции ‘Русским Ведомостям’ переделывающий в целый роман, напечатанный в сборнике ‘Жатва’, причем так прямо и заявляет, что ‘это я по Федору Михайловичу Достоевскому’…
— Вот так же, как Ропшин — по отношению к Льву Толстому.
Господа, — ведь это нигилизм. Ив. Игнатов — профессор, да еще в таком университете, как Варшавский, где он представительствует русскую науку и должен перед чужой народностью являть все достоинство и некоторую гордость русского народного лица. Другой — беллетрист или с претензией на беллетристику. Оба звания к чему-то обязывают.
Ведь это — не торговать на ярмарке валеными сапогами. Да и там взять, например, ‘чужие сапоги’ и выдать ‘за свои’ — не годится. Не годится, даже если это ‘общераспространено’ на плохой ярмарке. Как же вы, господа, такие вещи делаете: один вместо того, чтобы заниматься Пушкиным, — занимается Георгием Чулковым, по единственной базарной причине, что он ‘про революцию написал’… Другой же: ‘Так, пишу под Достоевского, в его манере, с его заглавием, даже — с его братьями: как ведь писал же Хлестаков в манере Пушкина и, кроме того, сочинил Юрия Милославского‘…
Очень расторопно. И очень откровенно. Кроме того, особенно добродетельно.
И Игнатов, и Чулков точно о себе самих пишут, характеризуя черносотенцев:
‘Здесь как раз не предполагается ничего идейного: одно своекорыстное и возможность опереться на могущественную поддержку, избавляющую от последствий за несогласованность поступков с тем, что предусмотрено законами’.
‘Законы’, и притом не одни юридические, а и нравственные, говорящие совести, — есть и для профессоров, и художественные законы, эстетические — есть для художников, писателей, берущихся за роман, за повесть. Но ‘левых’ 60 лет все хвалили, все одобряли. На почве такого компактного и продолжительного одобрения не должно ли было развиться естественное nifoi, ni loi? В одобрении ‘общераспространенных понятий’, которым служат два брата Беспятовых, в Варшаве и в Петербурге, они и нашли источник для смелости ‘не сообразоваться с законами’ ни эстетики, ни высокого несения ученой службы на окраине России. ‘Ni foi, ni loi, — мы всегда будем правы, раз мы угождаем толпе’.
Стыдно. Ах, господа, как стыдно. Ведь из ‘черносотенного лагеря’, т.е. из сфер, которые вы так именуете и которые просто сохраняют верность России, — на вас смотрят глаза людей, не так служивших России: братьев Киреевских, князя Одоевского, Тютчева, Хомякова, Данилевского, Страхова, братьев Аксаковых, Кон. Леонтьева, Каткова. И вы о таких-то, или во всяком случае о близких им по духу людях, говорите: ‘Вот продажные люди, готовые перебежать туда, где им заплатят и откуда им дадут безопасность. Сплошь — мошенники, все одни мошенники, — не чета ни Ропшину, ни нам, славным братьям, — Чулкову и Игнатову’.
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 18 июня. No 13744.