Два рассказа, сказание и очерк, Опочинин Евгений Николаевич, Год: 1909

Время на прочтение: 27 минут(ы)

Опочинин Евгений

Рассказы

Оглавление:

  • Бесовский летатель (Сказание),
  • Беднячёк (Разсказ),
  • Петров день (Очерк),
  • Маркиза (Разсказ),
  • Примечания

    Текст издания: Е. Н. Опочинин.Рассказы — Рыбинск: Рыбинское подворье, 1998 — 32 с., с илл. Сост. и авт. предисловия С. Н. Овсянников

    Взято из Либрусека, lib.rus.ec

    Внимание !!! Сохранена орфография оригинального издания, за исключением: буква ‘ЯТЬ’ — заменена на ‘Е’ и буква ‘ЕР’ (твердый знак) в конце существительных мужеского рода — удалена.


    Бесовский летатель
    (Сказание)

    Радостно и ясно всходило солнышко, когда смерд Никитка сбежал с Москвы от своего осударя, боярского сына Лупатова, и навострил свои холопский лыжи к Александровской слободе. Не с тайным изветом на господина, как то часто бывало тогда, не с челобитьем в обиде али неправде, — за великим делом шел в страшную слободу холоп: стать перед очи самого царя и сказать ему слово о нестаточном доселе и неслыханном, чего человеку и вместити не мочно…

    И темной, непроглядной ночью стояло перед Никиткой будущее: имет веру Грозный его словам — будет ему великое жалованье, избудет он неволи-холопства, будет жить в чести и богатстве, не имет — застенок и плаха… А жалко помирать в молодых летах! Хорошо на белом свете, на земле, особливо весной…

    Шел Никитка, осматривался и дивился. Словно он не мало годов живет на свете, — будет десятка два с лишним, — а никогда до того не видывал такой красоты. Всякая былинка у места, всякая веточка на деревах под-стать одна другой… Ручейки, светлые и студеные, бегут по овражкам, прямо по мурове, блестят на солнышке, отливают местами зеленью, будто кто горстями насыпал в них дорогих измарагдов. И все радуется и светит кругом. Дерева не клонятся к земле, а подняли вверх сучья, и стоят довольныя, радостныя, что настало тепло. На ветках уже набухают почки… Всякая тварь копошится и суетится на только-что оттаявшей земле: тащутся с ношами мураши, жуки какие-то ползут через тропку, торопливо шмыгают ящерицы в сухой летошней некоси-траве. Не сидят без дела и люди: вон, на взгорье неогляднаго поля, виднеются оратаи. Согнувшись, тяжело идут они за своими сохами, а за ними, словно вытягивающийся черный змей, ползет глубокая борозда. А вверху, словно несметное серебро разсыпают на звонкое железо, заливаются переливчатой песнью жаворонки, и светится голубая бездонная глубь неба. Так и мерещится, что вот-вот замелькают в нем белыя крылья ангелов, и раздастся их клир во славу Господа…

    Шел смерд Никитка, смотрел в голубое небо и думал: ‘Хорошо на земле, благолепно, а наверху еще лучше: ни тебе там людей, ни бояр, ни холопей всякому вольно, словно птице, лихо-бы досягнуть’.

    Стайка журавлей с курлыканьем протянула в вышине. Холоп смотрел им вслед и говорил себе, что будет время, и человек поднимется вот так же в небо и полетит, куда захочет, вольною птицей, а он, Никитка, — прежде всех. Может, не минет и месяца, лишь бы царь его пожаловал, послушал… Станется такое дело не страшен ему будет и господин его, боярский сын Лупатов: улетит он от его батогов туда, где его не достать не только-что боярскому сыну, а и самому Малюте.

    Так весь день, наедине с своими думами, шел Никитка, подвигаясь к слободе. Переночевал он у мужика в попутной деревеньке, покормился Христа-ради и опять ударился в ход. Только на другой день к вечеру миновала дорога, и из-за лесу засверкали кресты слободских церквей. Прошел еще — и вся слобода выступила словно на ладони. Запестрили верхи теремов, засветили на солнышке слюдяныя окна, поднялись темныя вышки, стены и кованыя ворота. Сжалось сердце у смерда от смутнаго страха, похолодели руки и ноги.

    Темен сегодня Грозный, ничего его не тешит. Звал-было шутов-потешников, скоморохов, да сам же указал проводить их плетьми, и те выскочили от него негорюхой. Сказочникам указал прийти, да не стал их слушать… Чего! В застенок не пошел на пытки, — даром заплечные мастера прождали во всем наряде… Один-одинешенек ходил он из палаты в палату, метался, будто зверь по клетке. Сунулся было к нему Малюта, и на него царь замахнулся палкой, и тот еле унес ноги.

    Весть о том, что Грозный незауряд гневен, мигом облетела слободу, и все затихло, будто вымерло разом. Ни песни, ни говора нигде не стало слышно, малые ребята -и те не смели плакать. На что безстрашная опричня, и она разобралась по избам.

    Еще пуще замерли все в страхе, когда с колокольни прокатился удар колокола, зовущаго к молитве, и царь, в смирной одежде, появился на высоком теремном крыльце. Кругом его, словно крылья нетопырей, взвивались от набегов предзакатнаго ветра черныя мантии опричных иноков, и последние лучи солнца ложились на них багряными пятнами крови…

    И вдруг в тишине, когда замолк призывный звон с колокольни, от ворот по улице раздался и поплыл в вечернем воздухе громкий говор и шум. Царь, уже сходивший по ступеням крыльца, остановился и загоревшимся взором обвел ряды своих людей.

    — Тако ли блюдете мя? — с грозящей скорбью выронил он укоризненный вопрос.

    И вмиг Иоанн остался один на ступенях крыльца. Мнимые иноки, звеня ножами и саблями под полами ряс и мантий, бросились с крыльца и толпой черной нежити замелькали по улице слободы. Теперь не было скорби на лице царя, — глаза его светились огнем, и в них было нетерпеливое ожиданье.

    Шум вдали затих. Замер и топот ног пронесшейся опрични. Царь, опершись на посох, стоял и ждал… Затаив дыхание, замершие недвижно на своих местах, словно истуканы, стояли по сторонам крыльца сторожевые пищальники.

    Но вот снова послышался вдали шум и человечий говор. Приливной волной прокатился он по улице, ближе и ближе, и вдруг как-то разом вырос в медленно двигавшуюся толпу. В ней мельтешили черныя мантии лжеиноков и сермяги слободской челяди, а в самой середине бился, вырываясь из рук опричников, какой-то человек в простом холопьем кафтане и овчинной шапке. Человек этот, не покрывая рта, блажил на всю слободу одни и те же слова:

    — Царь-осударь! Смилуйся, пожалуй, вели видеть твои светлыя очи! Перед крыльцом толпа остановилась и разом, как один человек, упала на колени. И мигом все затихло. Даже человек в холопьем кафтане сунулся лбом в землю и перестал выкрикивать свое челобитье.

    — В чем изловили? — кинул царь тихим голосом в толпу.

    В ответ загалдели-было сразу, перебивая один другого, многие голоса, но Иоанн гневно махнул посохом, — и все опять стихло. Тогда Василий Грязной, бывший ближе других к крыльцу, не поднимаясь с колен, сказал:

    — Вора и умышленника на твое, великий осударь, здоровье, сторожа твои в воротах изловили… Шел-де до тебя, великий осударь… Сказывал-к тебе слово, а как спрашивали, молвил несбыточное: хочу-де сделать крылья деревяны и летать по воздуху, что птица, для государевой потехи… А станется, не с тем безумством шел он, вор и изменник и на твое здоровье вымышленник! Знать, земщина не дремлет, — не инако — от нея послан… От этих слов, будто угли от ветра, разгорелись царския очи. Иоанн выслушал и, не в силах сказать слово, задыхаясь, подал какой-то знак дрожащей десницей. Но его поняли люди и, мигом сорвав кафтан с пришлаго холопа, за плечи, волоком потащили к крыльцу.

    — Чей ты? Кто твои подсыльщики, человече? — через силу спросил царь.

    Холоп, стоя на коленях и все еще удерживаемый за руки, безстрашно поднял голову и сказал:

    — Из холопей я Лупатова, боярскаго сына, великий царь-осударь! Без подсыльщиков, своей волей, пришел я к тебе с великим делом. Смилуйся, пожалуй, — вели мне сделать крылья деревяны! Хочу аки птица, возлететь для твоей потехи… А станется, не сделаю, что обещаюсь,- укажи казнить меня смертью…

    Безбоязненно, словно своей ровне, говорил смерд Никитка, стоя на коленях перед царем в одной домотканной набойчатой рубахе, и смотрел ему прямо в очи. Царь слушал, и гнев, горевший в его глазах, потухал, и рука, державшая посох, перестала дрожать.

    — Благо ти, человече! — наконец, тихо выронил Иоанн. — Несбыточно дело, о нем же сказываешь… Но да будет! Узрим, како возлетиши ты, аки птичище крылато, узри… И жалован будеши, аще сотворишь по слову своему…

    И с этими словами царь махнул рукой. Разступились люди, державшие Никитку, и он встал с колен.

    — Узриши, великий осударь! — смело сказал он царю.

    Но Иоанн уже не слушал. Тихо смеясь, он поднимался по ступеням крыльца. Следом за ним, распахнув мантии и рясы, повалила назад в палаты вся опричня. Тщетно звал колокол: не будет нынче покаянной молитвы, — великий пир уготован на ея место…

    Прямо от крыльца Никитку отвели теремные прислужники в ‘черную’ поварню и там накормили. На Другой день к нему пришел какой-то человек и сказал ему указ царя, чтобы спрашивал он, смерд Никитка, все, что для дела его надобь, а работал чтобы в собинной избе, других бы изб не поганил.

    И по тому указу, беглый холоп Лупатова перебрался в большую избу, очищенную про него на конце слободы. По первому его слову, ему принесли ‘древ всяких, и досок, и холстов, и гвоздя железнаго, и всякой иной снасти, и резаков, и ножей, и скоблей, и всего, еже для того дела надобь’, и Никитка принялся за работу. Времени терять было нельзя: от царя ему указано было: ‘делать не более яко бы ден с десять, а на одиннадцатый ту птицу деревяну сделать и на ней летать’. И работал смерд свою дивную птицу денно и нощно, снимая подобие с ‘малаго птичища’ хитраго дела, которое сделал еще на Москве и которое принес с собою. ‘А то птичище, егда пущено, летало само, яко-бы суще живо’… Тесал и строгал смерд, выгибал брусья, натягивал на рамы холсты, расписывал их ‘розными краски’, одно к другому пригонял хитрыя колеса, а сам думал: как пожалует его царь за его великое дело, когда возлетит он пред ним превыше облак? Даст ли ему в жалованье пригоршни серебра, камки, сукна алаго цвета, али пожалует в честь-боярство? И того ему, смерду, не надо: лихо бы дал ему осударь на избу, да велел избыть кабалы у Лупатова и отпустил на свою сторону на Шохну… Там не чета Москве: никто тебя не изобидит. Тиунов царских по иной год и не увидишь,- всякому там человеку вольно. Там есть чем и прокормиться, — в лесах зверья, а в Шохне рыбы и не оберешься!

    На десятый день доделал смерд свою диковинную птицу, а перед тем в ночи пускал в ход колеса и махал на месте крылами. И такой был от того шум, что сторожа, приставленные к Никиткиной избе, со страху разбежались.

    В одиннадцатый день ясное и погожее встало утро. Радостно играющее солнышко слепило глаза. Вся слобода, от мала до велика, высыпала на улицы и слушала бирючей, что скликали людишек идти о-полдень на край слободы к полю и смотреть, как выдумщик некий будет летать на деревянной птице. И спозаранку бежал народ туда, на взгорье, откуда начиналось неоглядное слободское поле. Провезли о дву-конь, на полозьях, хоть уж и давно не было снегу, и диковинную птицу, покрытую ‘от призора’ холстами. Про царя на холму поставили на ковер столец с высокой спинкой, крытый сукном алым, а рядом раскинули шатер: на случай, не было бы дождя. Тут стал у своей птицы и сам ‘летатель’ Никитка, а кругом все холмы и великое поле, пока окинет глаз, залились народом. И пестрели при ярком солнышке многоцветным узором кафтаны слобожан и охотных смотрильщиков из ближних починков и деревень, и сверкали золототканныя ферязи женок, искрились цветными огнями высокие кораблики на их головах.

    Говор переливался в народе, слышался смех… Многие указывали на летателя Никитку, а он стоял недвижно на своем месте и, не отрываясь, смотрел горящими глазами назад, в сторону слободы. Лицо его было белее холста, покрывавшаго его невиданную птицу…

    Вдруг говор и смех разом стихли. В наступившей мертвой тишине стало слышно, как жужжат, пролетая, проснувшияся от тепла мухи, как где-то вдали бормочет неугомонный ручей… Царский поезд показался из ворот слободы. В золотной шубе, в шапке с окопом из самоцветных камней, ехал на коне Грозный среди своих опричных слуг. А они красовались на статных конях, и горели золотом дорогие чепраки. Бок-о-бок с царем ехал Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта. Ласковый, игривый ветерок, набегая, трепал рыжие клочья его бороды.

    Подъехав, Иван Васильевич легко спрыгнул с коня прямо на руки кого-то из опрични. Народ всполошился и закричал:

    — Здравствуй, царь-осударь! Здрав буди, Иване!

    Грозный сел на уготованное место и махнул рукой. И опять все стало тихо. Тут вышел из стоявших кругом царя человек, ударил челом трижды и стал перед ним недвижно. Царь подал знак. Тогда человек подошел к Никитке и сказал:

    — Указал тебе великий царь лететь, как ты обещался…

    Смерд поклонился, и тут же из-за шатра выскочили двое каких-то людишек, в зипунах, мигом стащили с птицы покрывало, и ахнул несчетный народ, увидав невиданное диво… Широкия холщевыя крылья показались из-под покрывала, хвост как у павлина, впереди — долгая шея и голова птичья с ястребиным носом, а внизу, где туловище, — всякия колеса…

    Двое людей подсадили Никитку. Влез он на свою чудную птицу, ухватился за веревки, задвигал ногами, и вдруг, не успели все еще ахнуть, как зашумели, забились крылья, и она начала подниматься. Вот чудная птица сравнялась с молодой березкой, а вот уж и высоко над нею и пошла выше и дале, шумя своими крыльями…

    Не отрывая глаз, смотрел народ, волнами переливался с места на место и дивился без конца. Смотрел и царь, поднимая вверх голову, и на устах его была неразгадываемая усмешка. А смерд Никитка на дивной птице пропал из вида, скрывшись за слободой. Долго его ждали, а пока-что, к царю подошел чернопоп некий и стал сказывать, что тот смерд Никитка и дело его — ‘от нечистой силы: человек-бо не птица, крыльев не имать… Аще ли же приставить себе аки крыле деревяны, противу естества творить’…

    Царь слушал, и усмешка не сходила с его уст. Но вот опять, теперь с другой стороны, показался летатель. Он летел, подобен страшной, невиданной птице, на своей ‘выдумке’, и люди шарахались в страхе, когда она шумела у них над головами. А вот он стал и опускаться. Реже машут крылья, тише и ниже полет. Вот летатель скользнул к земле с своей птицей, взрыла она колесами мягкую талую землю и остановилась…

    Никитка подошел к царскому месту и упал на колени в ожидании жалованья за свое великое дело.

    И поднялся Грозный и сказал:

    — Благо ти, человече! Истинно несбыточное соделал, и несть тебе жалованья на земли… Гей, Малюта! — крикнул вдруг царь и захрипел, и затряс бородою…

    — И охнул весь несчетный народ единым вздохом… А Малюта уж тут как тут. По-волчьи схватил он ‘бесовского выдумщика’ за горло…

    И отрубили голову на плахе смерду Никитке за то, что ‘творил противу естества, от нечистой силы’. Лежа под топором, он все порывался оборотиться лицом к небу. А там, в голубой бездонной вышине, летели журавли и курлыкали свою вольную песню…

    ‘Бесовскую выдумку’ тут же, на поле, спалили огнем.

    Беднячёк
    (Разсказ)

    Сидор Охапкин с трудом вывез на улицу доверху нагруженныя салазки и затворил за собой калитку. Яркое, хотя еще и не греющее, зимнее солнышко глянуло ему в лицо. Сидор снял шапку и истово перекрестился. Затем он перекинул через плечо веревку от салазок и, немного нагнувшись вперед, поплелся по направлению к ‘базару’.

    На улице, по протоптанным у самых домов тропкам, виднелось несколько баб и мужиков из подгородчины, торопившихся на рынок. Трое ребятишек копошились в сугробе, тщетно пытаясь устроить горку со скатом на занесенную панель, единственными признаками которой служили верхушки деревянных столбиков, чуть выставлявшияся из снега.

    Когда Охапкин поравнялся с ребятишками, они бросили свою работу и, утирая на ходу носы, устремились за ним, крича на всю улицу:

    — Беднячёк! Беднячёк! Сидорушка-богомаз!

    Один карапуз как-то примостился на салазках и ехал, победоносно посматривая по сторонам. Сидор покорно принял на себя лишнюю тяжесть и только улыбался, оборачиваясь на ребят:

    — Ах, вы, птахи ранния! Ишь, поднялись, — говорил он себе под нос, крепко натягивая веревку салазок. — Беднячки!

    У него слово ‘беднячек’ было любимым обращением, вследствие чего Сидор Охапкин в городе, а в особенности на ‘Заструйке’, самой отдаленной улице, населенной беднотой’, был известен под этим прозвищем. Гораздо реже звали его по профессии иконописца — ‘Сидорушка-богомаз’. Называть же его полным именем никому и в голову не приходило, — это как-то не шло к его небольшой смиренной фигуре, и зимой, и летом неизменно облеченной в засаленную долгополую чуйку, к его как-будто вечно испуганному лицу, освещенному добрыми, печальными глазами, с тем особенным выражением приниженности, которое в народе характеризуется метким эпитетом ‘пониклых’.

    Иконописец был Охапкин очень хороший, в заказах он не нуждался, и товар его на базаре шел хорошо, но, по его собственному выражению, ‘из беды он не выходил’, т.е. жил в крайней бедности и постоянно нуждался в деньгах даже на материал — краски, кисти и доски для икон. Виною этого была, прежде всего, его необыкновенная доброта, не позволявшая ему отказывать кому-либо в просьбе, если ея исполнение было ему по силам. Часто, возвращаясь с базара, Сидорушка по дороге раздавал большую часть своей выручки, так что едва-едва оставалось на ‘материал’. На мастерство свое он смотрел не как на промысел, а называл его ‘Божьим делом’ и относился к нему благоговейно, хотя без всякаго ханжества и елейности, которыя пускали в дело, в присутствии заказчиков и особенно заказчиц, некоторые из его сотоварищей по ремеслу, называя, например, одну из самых употребительных у иконописцев красок — охру — ‘светло-божественной иерусалимской охрицей’… Сидорушка был чужд такой елейности, но зато чужд был и всякой корысти: когда, случалось, заказчик или покупатель на базаре спрашивал у него цену той или другой иконы, он огорошивал его несуразной цифрой:

    — Тысяча рублей! — и затем, насладившись изумлением покупателя, наставительно говорил: — Ах, ты, беднячек! Разве можно ценить ‘Божье благословение’? Дай, сколько не жалко… За все спасибо!

    Разумеется, многие пользовались этим и покупали прекрасныя, ‘истово’ написанныя иконы Сидорушки за гроши, что, конечно, ничуть не влияло на улучшение его благосостояния, иконы же он писал, строго придерживаясь подлинника, на сухих и хорошо подготовленных досках.

    — На Божьем деле не выгадаешь, — неизменно повторял он всем, кому случалось указывать ему на чрезмерную тщательность работы. Единственно, на чем он зарабатывал значительно больше, были иконы или, вернее, картины ‘Страшного Суда’, распространенныя в городе и округе среди богатого купечества. Величина изображения, множество фигур и сложность рисунка не позволяли назначать за такую картину обычную для Охапкина ничтожную плату, и в случае подобных заказов ему добровольно уплачивалось иногда по нескольку десятков рублей. Любопытно, что дьявола, изображение котораго в ‘геене’ является принадлежностью ‘Страшного Суда’, он называл им самим изобретенным словом ‘кульмас’, а маленькия изображения злых духов ласкательно -‘кульмасиками’. Когда Сидорушку спрашивали, где он отыскал такое название, — он не без раздражения говорил:

    — А по-вашему так и надо звать его, как он сам себя зовет? Небось, он слышит, тут и есть, только позови! Да христианину и не след сквернить уста свои именем врага рода человеческаго. То-то вот, беднячки! — заключал он свою речь любимым словцом.

    Это словцо однажды едва не наделало Сидорушке серьезной беды. Как-то его убогую конурку на ‘Заструйке’ посетил богач-миллионер, владелец паровой мельницы-крупчатки, недавно переселившийся с ‘низу’. Он приехал заказать ‘семейную’ икону с изображениями святых, тезоименных ему и членам его семьи.

    — Ну, так как же? — закончил купец, передав подробности заказа.

    Сколько же ты возьмешь? Не бойся, сказывай! — поощрил он иконописца, видя, что тот изумленно на него смотрит.

    — Да ты что мне заказываешь-то? — спросил его, в свою очередь, Сидорушка. — Сибирку али сапоги? Беднячек ты, беднячек! Нешто в Божьем деле можно торговаться?..

    — Какой же это я беднячек! — заорал, обидевшись, купец. — Скажи на милость, какой богач нашелся! Не ты ли меня богаче? Не даром в таких палатах живешь, — презрительно оглянулся он кругом.

    Сидорушка пристально посмотрел на сердитаго заказчика своими ‘пониклыми’ глазами, покачал головой и сказал спокойно:

    — Э, да ты и вправду меня беднее! И не будет тебе иконы, не напишу… Долго еще неистовствовал купец, но иконописец его не слушал, он ушел в малую каморку рядом с мастерской и прилег на своем жестком ложе.

    — Ну, погоди! — завершил, наконец, свои угрозы заказчик. — Не я буду, ежели у тебя вывеску не сымут. До губернатора дойду!

    При этом последнем обещании, Сидорушка не вытерпел, он выглянул из каморки и с улыбкой проговорил:

    — Ну, как же ты не беднячек? Ведь, я правду говорю… Вишь, губернатор теперь понадобился, а то полицместер, городской голова… Всех, стало, просить надо? А мне вот некого просить! Не богаче ли я тебя? Разсуди!..

    Купец плюнул и выкатился вон. Однако, он не забыл своей угрозы, и следующую ночь иконописец провел ‘под шарами’^. Наутро его выпустили после серьезнаго внушения, которое, тем не менее, не оказало на него никакого действия: он попрежнему на каждом шагу пускал в ход свое любимое словцо.

    Помимо периодических раздач заработка и описанных приемов оценки товара, на благосостояние Сидорушки пагубно влияло то, что и он, увы, подобно большинству мастеровых, время от времени ‘загуливал’. Но едва ли на ком эти загулы сказывались так тяжко, как на нем: во-первых, он был необыкновенно ‘слаб’ и едва не терял сознания с первых двух-трех рюмок, при чем всякий, кому только не лень, мог опивать и обирать его до последняго гроша, затем, на другой день после загула, он тяжко страдал и лежал пластом в своей каморке, стыдясь показаться людям. Отлежавшись, он шел в церковь, по его собственному выражению, — ‘источать покаянную слезу’. Таков был порядок Сидорушкиного загула, и только проделав все это, он снова принимался за работу.

    На этот раз на базаре Охапкин как-то необыкновенно скоро ‘променял’ свои иконы. Он уже укладывал на салазки холщевый навес своего ларька, когда к нему подошел незнакомый и, очевидно, не ‘тутошний’ купец в богатой лисьей шубе:

    — Вы будете изограф? — спросил он иконописца.

    Сидорушка ответил утвердительно, но сказал, что икон у него больше теперь нет.

    — Все выменял православным, — пояснил он с улыбкой.

    — Да мне не то надо-то, — сказал купец. — Мне-бы из древних, отеческих. Вот, ежели имеете, подошло бы…

    Подумав с минуту, Сидорушка вспомнил, что летом вдобавок к плате за работу в одной из церквей в уезде ему дали несколько старинных икон.

    — Есть и такия,- ответил он. — Только не знаю, подойдут ли, — не разумею я в древнем-то письме…

    Поговорили и решили, что купец зайдет к ‘изографу’ на квартиру, а через час приезжий покупатель в Сидорушкиной мастерской уже разсматривал одну за другой старинныя почерневшия иконы. Он быстро окидывал их взглядом и откладывал на столе, не удостоивая дальнейшаго внимания. Но вот он выложил перед собой большой образ и стал смотреть, не отрываясь: на светлом фоне, чудесно сохраненном временем, можно было различить множество мелких изображений. По краям, на месте оклада, еще просвечивали кое-где остатки стершейся серебряной басмы.

    — Сколько? — отрывисто и как-будто с тревогой в тоне спросил купец, не отрывая глаз от иконы.

    — Тысячу рублев! — выпалил свою обычную шутку Сидорушка, ожидая удивления покупателя, чтобы перейти к своему обычному наставлению.

    Но покупатель не выразил никакого удивления, — он только поднял взгляд на иконописца и сказал совершенно спокойно:

    — Тысячу будет многовато, а вот семь сотенных получай! — и полез в карман, доставая объемистый бумажник.

    Впервые в жизни лукавый дух корысти заградил уста ‘беднячка’. Как во сне, он взял из рук купца толстую пачку бумажек, как во сне, следил широко открытыми глазами за тем, как тот завертывал икону в пестрый ситцевый платок, как, наконец, проговорив: ‘Счастливо оставаться!’, пошел к выходу и громко хлопнул дверью.

    Первыя минуты по уходе покупателя Сидорушка оставался в каком-то столбняке, но затем опомнился и заметался по своей каморке.

    — Батюшки! Что же мне делать-то? Куда теперь деваться? — повторял он, сжимая в руке деньги.

    Он выбежал с ними на улицу, чтобы воротить купца, но того уже и след простыл, на крик Сидорушки никто не отозвался, к тому же было уже темно, и впереди нельзя было различить прохожих.

    Вернувшись к себе, иконописец спрятал деньги в печурку, запер дверь и стал тяжело и скорбно думать… Только-что происшедший случай совершенно выбил его из колеи, и он не знал, что предпринять. Более же всего его мучила мысль, что он обобрал, почти ограбил человека, и на чем же? На святой иконе! Спал ‘беднячек’ тревожно, всю ночь преследуемый одним страшным видением: огромный коричневый ‘кульмас’ тихо, тихо подбирался к печурке и протягивал за деньгами длинную когтистую лапу… На этом моменте Сидорушка вскрикивал и просыпался.

    Утром, взяв с собой деньги, он отправился по городу разыскивать купца, он побывал во всех лавках, на постоялых дворах, в трактирах, но нигде не нашел своего щедраго покупателя. Никто не мог даже сказать, кто он и откуда… Вечером ‘беднячка’ видели поочередно во всех притонах голытьбы, — он был сильно навеселе и раздавал деньги направо и налево, выкрикивая заплетающимся языком:

    — Гуляй, беднячки! Изводи их, проклятых! Деньги — первая пагуба человеку!..

    Петров день
    (Очерк)

    ‘У мужика то и праздник, что Петров день’, гласит старая народная поговорка.

    Но это не совсем верно: если Петров день и является праздником крестьян-земледельцев, после котораго начинается страда летних работ — покос и жатва, то еще более это праздник наемных рабочих, гуляющих в этот день вовсю, и, наконец, охотников, для которых с этого срока законом разрешается охота на водоплавающую и болотную дичь. В этот день даже самый захудалый из русских ‘немвродов’^, владелец невообразимой ‘пищали’ времен Очаковских’, и пса, более похожаго на апокалипсическаго зверя, чем на охотничью собаку, и тот считает как бы своей обязанностью ‘открыть охоту’. В самом деле, где же усидеть охотнику в этот день, когда он знает, что по озеркам заливных лугов ‘напрела’ масса ‘утвы’, что на ‘потныя’ низины выбрались с выводками дупеля, что по болотинам гомозятся между кочек быстрокрылые бекасы, и что вся эта благодать отныне не запретный плод?!

    Однако, чтобы не удариться в панегирик ‘благородной страсти’, в которой, между прочим, благородства едва ли больше, чем во всякой другой, — разскажу, как проводится день свв. Петра и Павла охотниками и не-охотниками в нашей стороне, центром которой служит г.Рыбинск — один из оживленнейших пунктов всего Поволжья, в стороне, где река Шексна крутыми извилинами несет свою мутную воду между низменных берегов в Волгу.

    Еще накануне, т.-е. 28 июня, начинается двоякое движение — по дороге и по р.Шексне: в городе и из города. Туда, т.-е. в город, идут по большим дорогам или так-называемым ‘трактам’ из близких и самых отдаленных местностей уезда наемные работники и работницы, пастухи и пастушата, все народ чужедальний мологские, веские (т.-е. из Весьегонскаго уезда), бежецкие, череповецкие и даже вологжане. Идут они небольшими группами и целыми артелями, весело, с песнями, а иногда и с удалою пляской. Да и как им не радоваться! Хоть один-два дня полной свободы, отдыха от тяжкой, страдной работы… А там, в городе, в этой заманчивой ‘Рыбне’, их ждут балаганы. Петровская ярмарка со всеми ея соблазнами и, что дороже всего, свидание с родными, выходящими на Петров день в Рыбинск нередко за 100-150 верст только для того, чтобы повидаться со своими.

    Зато ‘Рыбна’ буквально кишит в этот день рабочим людом. Его и всегда-то летом не мало в городе, — одних судорабочих и крючников не один десяток тысяч, а тут еще подвалит наемный народ со всего уезда, а то и из Пошехонской стороны, — и в конце-концов все улицы, набережная Волги, знаменитая биржа босяков ‘Горка’ и, конечно, ярмарка за Черемухой — бывают залиты сплошными массами сераго люда.

    В городе, что называется, стон стоит: разноголосый говор, песни, брань и все покрывающие звуки бесчисленных гармоник, свистки пароходов на реке, ‘отжаривающие’ изо всех сил балаганные граммофоны и шарманки сливаются в общий неистовый рев.

    Движение из города и из подгородних местностей накануне Петрова дня происходит, конечно, далеко не в таких размахах, как движение рабочих в городе, и носит совершенно другой характер. Тут очень смешанная, разнообразная публика: купеческие сынки, приезжие приказчики, конторщики, бывшие помещики, железнодорожные служащие, слесаря, телеграфисты, наконец личности без определеннаго положения и занятий. Эта компания, с ружьями и собаками, собирается на пристанях шекснинских пароходов, на вокзале, наконец, трясется на наемных подводах или скромно шествует по обвалу на ведущих от города больших дорогах. Все стремятся в луга и леса, на реки и речушки, болота и болотца, отпраздновать первую разрешенную охоту в знаменательный Петров день.

    Среди охотников-спортсменов — большое разнообразие типов. Тут и охотники-староверы, не признающие ружей центрального боя и предпочитающие стари.нныя пистонки’. Они с невозможными, допотопными ‘мултуками’ и увешаны всевозможными пороховницами, пистонницами, дробовницами. Другие, с хорошими, новейших систем, ружьями, изображают опытных ‘луговых и лесных волков’. Их костюм: донельзя обтрепанный и засаленный, с дырами, пиджак, какая-нибудь невозможная фуражка. Все это старое и будто бы ‘заслуженное’, видавшее виды. Но не верьте им: все это только показное, — из них многие только ‘шлепалы’ и’ляпалы’, т.-е. стреляющие по чем и как попало, да еще ‘ахалы’, при каждом неудачном выстреле (а они все неудачны) издающие восклицание ‘ах’.

    Вот как-раз несколько таких спортсменов собралось на идущем в Шексну пароходе. Псы всяких пород: желтопегие и кофейно-пегие пойнтера, коричневые долгошерстные ирландцы, черные, с желтыми подпалинами, гордоны и, наконец, несколько, ублюдков и совершенно безлородных ‘кабыздохов’ вертятся под ногймй и нестерпимо мешают неповинным пассажирам.

    Пароход дал уже два свистка и скоро лойдет. Около рубки примостились с собаками несколько охотников, изображающих опытных ‘лесных волков’. У одного на голове невообразимая ярко-зеленая шляпа. За плечами ружье, а спереди он весь увешан разнообразной охотничьей сбруей: тут огромный ягдташ с сеткой чуть не до пят, два патронташа, для чего-то кинжал, свистки, экстрактор, какие-то писчики, ножички, приколочки. Одним словом, совершенный Тартарэн из Тараскона. На цепочке он держит клокатого пса, сильно напоминающего пуделя. Пес добродушно приветствует всякаго прохожаго своим пушистым хвостом и ласково улыбается, приподнимая губы и обнажая ряд белых зубов.

    — В прошлом году, я с ним, — говорит Тартарэн, кладя руку на голову пуделя, — взял 68 штук. Не знаю, что будет нынче…

    Пудель укоризненно поднимает глаза на хозяина, словно хочет сказать: ‘И не стыдно тебе так врать!’

    Но своя компания, видимо, верит и причмокивает от удовольствия…

    Разговор неожиданно прерывает проходящий мимо рубки подвыпивший мужик. Он останавливается против охотников и, неопределенно указывая рукой не то на ‘Тартарэна’, не то на его пуделя, произносит:

    — Неужто этакая-то нехорошая рожа и за охотой пойдет?

    Охотник грозно сдвигает белесоватый, почти незаметныя брови, но на мужика это не производит никакого впечатления. Он стоит еще несколько секунд, покачиваясь на ногах, потом безнадежно машет рукой и идет дальше.

    Но вот третий свисток, и пароход отходит от пристани. Пассажиры сбиваются у бортов на зонтик, машут шапками, платками. Иные крестятся на сверкающие главы собора. Охотники приосаниваются и гордо посматривают на публику, остающуюся на пристани.

    Встречные пароходы ревут и ‘отмахивают’ белыми флагами: мелькают мимо баржи, тихвинки, полулодки, белая церковка села Васильевскаго^, -это уже Шексна. После темнаго плеса Волги ея вода кажется мутно-желтой. Версты четыре ходу, и на берегу вырастает фабричный поселок Абакумове. Высоко поднимаются трубы канатной фабрики. Словно пропасть чернеет выходное отверстие безконечнаго сарая верфи. Здесь строятся и ремонтируются пароходы.

    Чем дальше от города, тем реже пристани. Берега становятся пустыннее, только кое-где попадется деревня. А на горизонте, там, далеко, синеют леса. За песчаным урезом разстилается зеленая луговая гладь берега. Кое-где проблескивает озерко или речушка. Высокая осока переливает от ветра у их берегов. А кругом полевые цветы и аромат полей, и тишина, которая так и манит к себе и охотника, и всякаго усталого от городской сутолоки человека, словно говоря: ‘приди, отдохни! Подыши этим чудным, ароматным воздухом, покупайся в свежей зелени лугов’.

    Вот из-за некрутой излучины, которую делает река верстах в 30 от Рыбинска, показывается колокольня. Это — село Вольское или Вольский погост, первое преддверие нашего севера, куда ведет этот путь и где великое множество всяких погостов. Вольское — цель стремлений большинства охотников, едущих по Шексне на Петров день. Только немногие следуют пароходом дальше, в села Всесвятское, Красное, Борачек. Большая часть выгружаются здесь, идут берегом до Чернаго мыса, или, как здесь называют, до Кривого, на плотике переезжают устье р.Ухры и сразу вступают в неоглядные поемные луга.

    Вот крутые овражки речки Шакши, и пошли канавки до озерка, а между ними низменныя долинки, покрытыя высокой травой. Одуряющий аромат стоит в воздухе от множества диких цветов. Вечереет… Чуть заметной сеткой, словно раскинутый тонкий тюль, вдали поднимается в разных местах туман, — это над линиями озер, идущих далеко непрерывной цепью. Охотники доходят до них и пускают собак. Иные идут дальше, на низины, к д.Вороне, на Петрушинския Гривы. Вот взлет, свист крыльев, выстрел… Вот другой, третий… То тут, то там показывается белый клубочек дыма и расползается по росистой траве. И выстрелы непрерывно хлопают и хлопают, словно салютуя охотничьему празднику, словно говоря:

    ‘Здравствуй, славный и веселый Петров день!’

    Маркиза
    (Разсказ)

    Каждое утро, будь то летом, хмурой осенью или морозной зимой, ‘Маркиза’ покидала свой белый замок над рекой и спускалась по дорожке к берегу, где над самой водой шла нижняя аллея парка. Здесь она гуляла несколько минут и непременно встречала мужика Ивана Лихого из соседней деревни… Но, позвольте, как-же это — замок, ‘Маркиза’ и вдруг мужик Иван Лихой? — Конечно, в действительности ничего подобнаго не было, и на берегу реки высился не замок, а просто большой старинный помещичий дом с колоннами, а под именем ‘Маркизы’ была известна одинокая старуха-помещица Ольга Платоновна Раскольцева.

    По величине, архитектуре и в особенности сохранившемуся на всей физиономии дома отпечатку прежней, старобарской жизни, он был единственным во всей стороне. Единственной в своем роде была и Ольга Платоновна. — Высокая и все еще прямая, несмотря на глубокую старость, с надменно закинутой назад головой, с утра тщательно одетая в старомодное платье, с своей странной, давно забытой прической, она живо напоминала те старинные акварельные портреты в самодельных рамках из голубой бумаги с золотым бордюром, какие еще и теперь изредка попадаются в помещичьих углах.

    Она жила в гордом одиночестве в своем большом доме с древней, как сама, компаньонкой Варенькой и небольшим штатом прислуги, никуда не ездила и к себе никого не принимала. Вот за это-то один из соседей, князь Услонский, давным-давно неудачно пытавшийся завязать знакомство с Раскольцевой, и прозвал ее ‘Маркизой’, а дом в Дмитриевском — замком. ‘Marquise en chateau’ — стали звать Ольгу Платоновну уездные дамы, созидая о ней всевозможные сплетни, и нужно сказать, это прозвище подходило к ней как нельзя больше. Чем-то далеким, давним веяло от ея высокой фигуры, облеченной всегда в тяжелый шелк с крупными рисунками, даже от ея духов, напоминавших запах разноцветных листочков с амурами и цветами в надушенных Бог знает когда старинных альбомах…

    Проходили годы, дожди и солнце, увы, давно уже покрывали тонким зеленым мошком тесовую крышу ‘замка’, а Ольга Платоновна оставалась прежней гордой ‘Маркизой’. Попрежнему быстро двигалась она по просторным комнатам своего дома, по двусветной, с хорами, зале, по всем этим диванным, портретным, гостиным и приемным. Попрежнему сидела она с безконечным вязаньем в руках в обществе своей древней компаньонки в голубом кабинете с расписанным потолком у круглаго столика, украшеннаго золочеными львиными мордами. Как всегда, утром, одна выходила гулять в нижнюю аллею и неизменно встречалась с Иваном Лихим…

    Казалось бы, что могло быть общаго между Иваном Лихим и ‘Маркизой’, брезговавшей даже обществом своих соседей-помещиков, не говоря уже о мужиках? А между тем, это общее было и выражалось оно острой ненавистью с одной стороны и мелочным упорством — с другой. Ольга Платоновна ненавидела Лихого, а тот разжигал эту ненависть, настойчиво нарушая то, что помещица называла своим правом…

    В сущности, все началось из-за пустого повода. С незапамятных времен, парк, спускавшийся к самой реке и отделенный решеткой от сада, не был огражден ни с боков, ни внизу, у берега, и его нижняя аллея всегда служила пешеходной дорогой для населения соседних деревень. Мужики и бабы ходили по ней и в сыроварню, находившуюся за усадьбой, и в церковь, а ребятишки каждое утро гурьбой тянулись по ней в школу.

    Вот эту-то аллею-дорогу Ольга Платоновна и решила закрыть. Как-то весной она наняла плотников и заставила их обнести парк с двух сторон высокой решеткой, доходившей до самой реки. В обоих концах аллеи ‘на случай’ были сделаны калитки, но их заперли замками, и ключи ‘Маркиза’ взяла к себе.

    Вот этот-то случай и столкнул впервые Ольгу Платоновну с Лихим. До того она и не подозревала, что он живет на свете. Гуляя в парке, она видела на берегу, рядом с своей усадьбой, темныя нависшия крыши деревни Конева, но никогда не думала, что там обитает ея враг. ‘Маркиза’ вообще совсем не интересовалась своими соседями-мужиками, никого из них не знала, даже никогда ни с кем из них не разговаривала. В случае надобности, все переговоры от имени владелицы вел Памфил, не то управляющий, не то староста ‘Маркизы’, достойный отпрыск целаго поколения крепостных бурмистров’.

    Велико было удивление Ольги Платоновны, когда ей доложили, что к ней пришли коневские мужики.

    — Что им нужно? — с удивлением спросила ‘Маркиза’. — Пускай идут к Памфилу…

    — Посылались-с, да не идут… Говорят: ‘нам барыню надо’, — настаивала горничная.

    Ольга Платоновна презрительно повела плечами, еще выше подняла голову и пошла в переднюю.

    Там сразу ее поразил необычайный запах — смесь сырой одежды, смолы и дыма. ‘Маркиза поднесла к носу кружевной платок, надушенный ‘Senteur du soir’, и приблизилась к мужикам, прижавшимся у входных дверей. Их было всего трое. Два старика стояли, вытянувшись и не шевелясь, словно на смотру. Третий, еще не старый, с небольшой темной бородкой и смелыми глазами, выдвинулся вперед, приняв небрежно скучающую позу человека, которому приходится долго дожидаться.

    При входе барыни они чинно и истово отвесили по поклону, — но молчали. Ольга Платоновна ждала.

    — Что вам нужно? — не выдержав этой странной паузы, спросила она сквозь платок.

    — К вашей милости! — встряхивая волосами, торопливо заявил передний мужик, словно он только и ждал этого вопроса.

    — К вашей милости! — с поклоном поддержали старики.

    — Вижу, — едва выронила ‘Маркиза’.

    — Потому как дорогу загородили… Ходить стало негде… Вот мы и пришли, чтобы, значит, дозволили опять… Потому дорога спокон-веку, еще при господах, а теперь загородили…

    Мужик страшно торопился и путался, жестикулируя коричневыми руками. Ольга Платоновна слушала и ждала, что скажет дальше ‘депутат’, как она про себя презрительно окрестила мужика. Тот, однако, замолк, но, видимо, сильно волновался.

    — Ну, и что же? — снова холодно и ровно выронила ‘Маркиза’.

    — Знамо, открыть надо, — решительно заговорил ‘депутат’. — Потому что это? Глупость одна! А нам ходить негде, — неожиданно закончил он и остановился с открытым ртом.

    Ольга Платоновна дрогнула при слове ‘глупость’, но больше ничем не выдала себя.

    — Ступайте! — закончила она аудиенцию и поплыла из передней, но, не дойдя до дверей, обернулась и спросила ‘депутата’:

    — А ты кто, любезный? Как тебя зовут?

    — Я то? — переспросил мужик. — Из Конева я, Лихой, Иван Прокофьев.

    — Это и видно, что ты Лихой! — заметила ‘Маркиза’ и вышла из передней.

    Мужики переглянулись, пошептались, покачали головами и, повернув к выходу, застучали своими грузными сапогами.

    На другой день утором калитки в парке оказались аккуратно снятыми с петель, замки сломаны, и по аллее-дороге постарому тянулись мужики и бабы. Когда Памфил доложил об этом Ольге Платоновне, она пожелала лично удостовериться в мужицкой дерзости и пошла в парк. Навстречу ей в аллее попался Лихой. Он, как ни в чем не бывало, в виде приветствия помял на голове свою клокатую шапку и прошел мимо, сохраняя на лице серьезно-деловое выражение.

    — Это ты, любезный, снял калитки? — вдогонку спросила его ‘Маркиза’. Лихой обернулся, почесал зачем-то в затылке и, не торопясь, ответил:

    — Калитку-то? Я это… Кому больше-то? — Народ у нас несуразный, боятся…

    Выходило так, как-будто бы Лихой не сознавал, что совершил что-нибудь противозаконное, недозволенное, а сделал лишь необходимое дело только потому, что кроме него его некому было сделать.

    Ольга Платоновна загорелась ненавистью и в первый раз в жизни обратилась в суд, передав ‘дело’ адвокату. Лихого посадили за самоуправство на месяц. Он высидел и вернулся домой из-под ареста пополневшим и даже будто поотчистившимся. И в тот же день, как он вернулся, калитки снова были сняты. ‘Маркиза’ велела их повесить, но это им не помогло: кто-то невидимый ночью опять убрал их с места, бережно прислонив к решетке. И словно нарочно, по аллее-дороге теперь безостановочно шел народ и асе смотрели на окна ‘замка’. ‘Маркизе’ казалось, что это вызов, и она выходила из себя. Она послала остановить движение по запрещенной дороге, но ея посланный Памфил и рабочие ничего не могли или не хотели сделать и возвратились ни с чем. — В суд Ольга Платоновна больше не подавала: она решила выждать, пока попадется на месте преступления невидимый самоуправец, и ограничилась тем, что каждый день, утром, выходила в парк и гуляла по спорной адлее, надеясь своим гордым присутствием устыдить ‘наглых’ мужиков. Но они, эти ‘наглые’ мужики, видимо, не хотели понимать намерения ‘Маркизы’: они совершенно спокойно встречались с ней, кланялись и шли своей дорогой.

    Как на грех, случайно или умышленно, постоянно встречался с ней и Лихой… Но Ольга Платоновна с ним больше не говорила, а он мял свою клокатую шапку и с деловитым видом проходил мимо.

    Однако, всему бывает конец, — кончилось в один вовсе не прекрасный день и дело о калитках…

    Стояла унылая снежная и мокрая зима, когда однажды вечером ночные сторожа ‘Маркизы’ привели к ней преступника, ломавшего замки у калиток парка. — Это был Иван Лихой: его застали на месте преступления, когда он сбивал замки.

    Мужик имел сконфуженный вид, но и не думал отрицать своей вины. О пощаде он не просил и покорно отправился к уряднику, куда с Памфилом отослала его помещица.

    Через некоторое время пришла весть, что был суд и Лихого посадили опять. Но странное дело! ‘Маркизу’ эта кара нарушителя ея воли и прав нисколько не успокоила. Наоборот, она стала чувствовать какую-то мутную тревогу при взгляде на опустевший парк и занесенную снегом аллею. Теперь калитки были навешены, заперты, и некому было сбивать замков: упрямый Лихой был обезврежен и сидел под замком…

    А дни бежали один за другим. Толстым слоем, чуть не сугробами лежал снег на тесовой крыше ‘замка’ и в ясные дни, весь белый, с своими колоннами и сверкающей белой кровлей, среди чахлых и серых деревень, он казался дворцом из красивой фантастической сказки.

    Зима подходила к концу. Яркий солнечный день обливал горячими потоками цветной паркет и белыя стены залы, играл зайчиками на синих изразцах ея монументальных печей, прорезывая полосами света легкий налет синяго дыма, когда Ольга Платоновна вышла из своего кабинета и позвонила в старинный ручной колокольчик. Вошла горничная.

    — Позовите Памфила! — коротко приказала ‘Маркиза’. — Вы не слышите, что пахнет дымом? — спросила она, когда прислуга была уже в дверях.

    Горничная повела носом и сказала с удивлением:

    — Сегодня с утра-с… И понять невозможно, откуда? Разве из печей выкидывает?

    — Да, конечно, из печей, — подтвердила догадку Ольга Платоновна. — не чистят труб… Ну, ступайте.

    Явившемуся на зов Памфилу ‘Маркиза’ приказала, чтобы он немедля, на другой же день, позвал печника и вычистил трубы во всех печах дома, а когда он попробовал возразить, что это не поможет и что печи и особенно трубы на чердаке надо перекладывать, старуха разсердилась и попросила его не умничать.

    — Дома и печи сложены не так, как нынче это делают. Они еще сто лет проживут, — закончила она. — А что иногда выбивает из печей дым — это ничего. Это бывает в ветер и перед сырой погодой.

    Между прочим, одной из слабостей Ольги Платоновны была уверенность в вековечной прочности своего ‘замка’ и всего, что в нем было.

    — Можете итти, — отпустила ‘Маркиза’ управляющего. Но тот не уходил и мялся, не решаясь что-то сказать.

    — Что вам? — помогла ему, заметив эту нерешительность, Ольга Платоновна…

    — Прикажете сегодня на ночь сторожей ставить в парк? — спросил Памфил.

    — А что? Разве…

    — Сегодня срок, и вечером он будет дома.

    — А! Вот как. Тогда, конечно, поставьте, — распорядилась ‘Маркиза’, поняв из лаконическаго сообщения управляющего, что вечером возвращается из-под ареста Лихой.

    Она как-будто испугалась немного и в то же время обрадовалась. И представилось ‘Маркизе’, что она идет по нижней дорожке парка и навстречу ей попадается Лихой. Он, по обыкновению, не снимая шапки, мнет ее у себя на голове, а она проходит мимо, пристально глядя на него и давая понять этим взглядом, что она прекрасно знает, кто снова снял калитки… И вдруг без всякой последовательности у нея мелькнула мысль приказать убрать навсегда эти злополучныя преграды и открыть опять старую дорогу.

    ‘Очень далеко им ходить в обход усадьбы’ — невольно мотивировала себе Ольга Платоновна смысл этого распоряжения, но тут же решила, что возвращаться назад, к прежним порядкам, поздно, что это значило бы показать трусость перед каким-то Лихим. ‘А что, если он меня убьет?’ — с ужасом подумала ‘Маркиза’, и вся похолодела. А мысль уже работала в этом направлении дальше и дальше и рисовала страшныя картины. Вот он влезает по дереву до окна спальни, вырезывает чем-то стекло и вскакивает в комнату… В руке у него топор… Или он забирается ночью в дом, притаившись заранее, вечером или днем, где-нибудь под лестницей подъезда, и идет, крадется в темноте. Мягко шуршат валенки, потрескивает едва слышно старый паркет… Понемногу эта томящая, страшная мысль перешла в уверенность, и весь день ‘Маркиза’ провела в тревоге. Ночью она просидела дольше, чем обыкновенно, слушая чтение своей компаньонки, и когда отпустила ее, то не пошла спать, а осталась сидеть в своем голубом кабинете, на своем любимом месте у столика с львиными мордами. — И все казалось ей, а может быть и не только казалось, что в комнате, в углах и под потолком плавает синий дым… ‘Маркиза’ не придавала этому никакого значения, думая, что это ей только кажется, что этоостаток от впечатлений дня.

    И сидела Ольга Платоновна в своем глубоком кресле, и думала, думала без конца. Далекия милыя тени вставали перед ея глазами, звали, манили к себе… А тишина, мягкий свет свечей в высоком канделябре и мирный стук маятника больших часов баюкали уставшую ‘Маркизу’, и она задремала… Вдруг в кабинете как-то сразу стало светло, словно зажгли большую люстру с амурами, которая висела над возвышением между голубых колонн. Красно-багровая полоса пронеслась мимо темных окон и на мгновение стали видны через стекла разубранные снегом ветви высоких тополей… Откуда-то ударил свет и в залу, а в открытыя двери портретной стали видны самодовольные лица в напудренных париках и цветных кафтанах… Они словно радовались чему-то и улыбались, и пламя весело играло на тусклом золоте рам… Гул и треск слышался все ближе и ближе, словно неведомо откуда надвигалась буря.

    А ‘Маркиза’ спала, спокойно положив голову на спинку стариннаго кресла. И снился ей бал в родном ‘замке’. Комнаты залиты ослепительно ярким светом, кругом оживление, шум и смутный гул голосов. И вдруг кто-то тихо говорит ей: ‘барыня! А барыня!’ Кто же это? Голос как-будто знакомый… Но кто может так ее называть? И вдруг она узнает этот голос и все становится ясным: это Лихой, который пришел, чтобы ее убить…

    Ольга Платоновна открыла глаза и в действительности увидала перед собой Лихого. Он стоял в ярком свете пламени и повторял свой однообразный призыв, а кругом все застилал дым, и соседняя зала казалась огромной топившейся печью… ‘Маркиза’ вскрикнула и протянула вперед руки, но вдруг откинулась в своем кресле и замерла…

    Лихой почесал затылок, оправил для чего-то на голове свою клокатую шапку, потом нагнулся и, схватив безчувственную ‘Маркизу’ на руки, бросился с ней через залу…

    После пожара Ольга Платоновна поселилась в маленьком старом флигеле. Она как-то сразу ‘опустилась’ и стала относиться мягче и проще к мужикам. Дорогу в парк она приказала открыть для всех, так-что Лихому больше не зачем было сбивать замки и попадать под арест… Но жизнь она продолжала вести в своем флигеле ту же, что и в доме. Только уездныя дамы, говоря о ней, называли ее не ‘Маркизой в замке’, а ‘Маркизой без замка’. — Что же? Это, пожалуй, была и правда.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    смерд- крестьянин

    холоп — несвободный человек в Древней Руси

    Александрова слобода (ныне г.Александров Владимирской обл.) -резиденция царя Ивана Грозного после появления в 1565 г. опричнины (от слова ‘опричь’особо) особого, принадлежавшего лично царю огромного удела, имевшего свое правительство и войско

    извет — донос

    челобитье — просьба

    нестаточный — небывалый

    вместити не мочно — вместить нельзя, в значении: нельзя понять

    имет веру — поверит

    жалованье — награда

    избудет — избавится

    измарагд — изумруд

    летошней — прошлогодней

    оратаи — пахари

    клир — здесь: церковный хор

    батоги — хлысты или палки для наказания

    Малюта — Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский (?-1573) — один из руководителей опричнины, ‘прославившийся’ особой жестокостью

    слюдяные — в старину, до распространения оконного стекла, окна затягивались тонкими, пропускавшими свет пластинками слюды

    негорюхой — поневоле

    заплечные мастера — палачи

    незауряд — особенно

    опричня- имеются в виду опричники, особая ‘личная гвардия’ Ивана Грозного, отличавшаяся преданностью царю и крайней жестокостью

    смирная одежда — простая темная, похожая на монашескую одежда, одеваясь в которую, Иван Грозный и его приближенные демонстрировали свое ‘смирение’

    опричные иноки, лжеиноки -имеются в виду опричники, одевавшиеся в одежды, подобные монашеским

    Тако ли блюдете мя? — Так ли охраняете меня?

    нежить — духи (домовые, лешие, кикиморы и т.п.)

    пищальники- воины, вооруженными пищалями (древнерусское название огнестрельного оружия)

    блажил — кричал благим матом, т.е. изо всех сил

    Грязной Василий — один из видных опричников

    земщина — имеются в виду руководители части страны, не включенной Грозным в опричнину, и подозревавшиеся им во всяческих ‘изменах’

    собинная — особенная.употреблено в значении ‘отдельная’

    камка — дорогая шелковая ткань с мелким узором

    Шохна — старинный вариант названия реки Шексны

    тиуны — должностные лица в Древней Руси

    бирючи — глашатаи

    от призора — от взгляда

    столец — сиденье

    ферязь — верхняя женская одежда

    чернопоп — монах-священник, иеромонах

    Заструйка — название ручья, существовавшего на окраине Рыбинска (в районе современной ул. Свободы) и района вокруг него

    ‘низ’- одна из низовых губерний, т.е. расположенных в нижнем течении Волги

    то есть не лишат права работать, говоря современным языком, не отберут лицензию

    То есть в полиции, располагавшейся обычно в одном здании с пожарными (‘шары’ вывешивались на каланче в случае пожара, обозначая, в каком районе горит)

    Изограф — мастер-иконописец

    Праздник, более точно называемый днем апостолов Петра и Павла, отмечается 12 июля нового стиля

    Немврод, Нимруд -согласно Ветхому завету первый охотник на Земле

    времен Очаковских — т.е. очень давно, турецкая крепость Очаков была взята в 1788 г.

    пистонки — капсюльные ружья, заряжавшиеся с дула, их заряд воспламенялся капсюлем, надевавшимся на особый затравочный стержень

    Тартарен из Тараскона — герой одноименного романа А.Доде, ‘великий’ охотник

    церковка села Васильевского — стояла при впадении Шексны в Волгу, разрушена

    Абакумова — большой поселок, располагавшийся в районе современной Рыбинской ГЭС при канатном и судостроительных заводах промышленников Журавлевых. Разрушен при создании Рыбинского водохранилища

    Вольский погост-как и упомянутые ниже населенные пункты затоплен Рыбинским водохранилищем

    бурмистр — крепостной управляющий

  • Прочитали? Поделиться с друзьями:
    Электронная библиотека