Великая армия отступала, оставляя за собою Москву с пылающим Кремлем и большую часть своих батальонов, погибших во льдах Березины.
Шел снег…
Небо было обложено со всех сторон мрачными, серыми тучами, а земля представлялась одной необозримой, белой, снеговой равниной, по которой тащились остатки горделивых легионов нового Цезаря, которые еще так недавно шли на завоевание мира… их не мог одолеть тогда целый Европейский союз, а теперь они отступали перед единственным неприятелем — северной стужей.
Ужасную картину представляло их отступление.
Здесь отчаянно боролась со сном группа всадников, закоченев и с трудом удерживаясь в седлах, в другом месте толпа пехотных солдат торопливо делила между собой дохлую лошадь, между тем как стая воронов старалась оспорить у них куски мертвечины, а дальше окоченелый солдат безумно ложился на снег и знал, что не проснется уж больше.
По временам где-то вдали раздавались как бы глухие раскаты грома: это были выстрелы русских орудий, и тогда-то беглецы снова поднимались и, подчиняясь инстинкту самосохранения, торопливо ускоряли свое отступление.
У опушки небольшого леска был разведен костер, около которого сидели три кавалериста.
Громадных трудов стоило им развести огонь и откопать из-под глубокого снега кучу обледенелого хвороста.
Тут же около них стояли и их лошади, понурив головы и неподвижно смотря в землю.
Первый из этих всадников носил на себе лохмотья мундира, на котором виднелись еще полковничьи эполеты. Это был человек высокого роста и вполне благородной наружности — ему было не больше тридцати пяти лет. Правая рука его находилась на перевязи, и на голове красовалась повязка, сквозь которую просачивались капли крови…
Русская пуля раздробила ему локоть, а сабельный удар раскроил лоб.
Другой был капитан, так, по крайней мере, можно было предполагать по отрепьям его костюма, хотя в то время уже не было больше ни капитанов, ни полковников, ни солдат.
Великая армия представляла собой плачевное сборище оборванцев, бежавших скорее от северных морозов, чем от сынов Дона и Азии, которые повсюду гнали и подстерегали полузамерзших пришельцев.
Капитан был тоже молодой человек, с подвижными чертами лица и нерешительным взглядом. Его черные волосы свидетельствовали о его южном происхождении, а протяжная речь изобличала одного из тех итальянских выходцев, которыми изобиловала французская армия Первой империи, он был счастливее полковника и, не будучи ранен, легче сносил смертельный холод.
А третий из них был простой гвардейский гусар. Его суровое лицо по временам делалось еще свирепее и в особенности в то время, когда до него доносился грохот русских выстрелов.
Наступала ночь, и во мгле казалось, что белая земля сливается с мрачными облаками.
— Фелипоне, — обратился полковник к итальянскому капитану, — мы ночуем здесь… Я очень слаб и сильно устал, да и к тому же моя рука заставляет меня выносить ужасные мучения.
— Нет, полковник, — вскричал гусар Бастиан, прежде чем итальянец успел ответить, — мы должны продолжать дорогу, иначе вы замерзнете.
Полковник посмотрел сперва на солдата, а затем на капитана и, наконец, тихо заметил:
— Вы думаете?
— Да, да и да, — повторил опять гусар с живостью человека, вполне убежденного в своих словах.
Что же касается капитана, то он, казалось, что-то обдумывал.
— Ну, Фелипоне? — настаивал полковник.
— Бастиан прав, — ответил, наконец, капитан, — да, мы должны сесть на лошадей и ехать до тех пор, пока будем в состоянии сидеть в седле… Здесь же дело дойдет до того, что мы не в силах будем преодолеть сна, во время которого этот костер потухнет, и тогда ни один из нас уже не проснется… К тому же… Слушайте… Русские приближаются… я слышу выстрелы их пушек.
— О, несчастье, — прошептал глухо полковник, — мог ли я когда-нибудь подумать, что нам придется бежать от горсти казаков… О, холод, холод, какой ты жестокий и — убийственный враг… Боже! если бы мне не было так холодно…
И, не договорив своих слов, полковник нагнулся к огню, стараясь отогреть свои окоченелые члены.
— Гром и кровь, — ворчал про себя Бастиан, — я бы никогда не поверил, что мой полковник — этот истый лев… не выдержит этого проклятого ветра, который свищет по замерзшему снегу.
Солдат шептал эти слова про себя, не спуская в то же время с полковника взгляда, наполненного любовью и уважением.
На посиневшем лице раненого отражалось. жестокое страдание: он дрожал всем телом, и, казалось, вся жизнь его сосредоточилась в глазах, сохранивших свое нежное и гордое выражение.
— Ну, что ж, поедемте, если уж вы этого желаете, — проговорил он, — только дайте погреться еще минутку. О, какой ужасный холод! Никогда еще, кажется, я не страдал так сильно… и, кроме того, мне так хочется спать… Господи! если бы можно было уснуть хоть на час… Только на один час!
Итальянец-капитан и гусар переглянулись между собой.
— Если он заснет, — прошептал Фелипоне, — нам ни за что не разбудить его и не посадить на лошадь.
— В таком случае, — отвечал Бастиан на ухо капитану, — я посажу его сонного, на руках, силы у меня достаточно, а чтоб спасти полковника… я превращусь в Геркулеса.
Закинув назад голову, капитан прислушивался к доносившемуся издали шуму.
— Русские должны быть с лишком за три лье отсюда, сказал он наконец, — ночь уже наступает, и они. наверное, сделают привал, не дойдя до нас. Если полковнику хочется спать, так пусть его заснет, а мы посидим около него.
Услышав эти слова, полковник протянул итальянцу руку.
— Спасибо, Фелипоне, — сказал он, — спасибо, старый друг, какой ты добрый и мужественный, ты. вот не боишься этого проклятого северного ветра. Ох, этот холод!
— Но ведь я не ранен, — возразил итальянец, — так что же мудреного, если я страдаю меньше вас?
— Друг мой, — продолжал полковник, между тем как гусар подбрасывал в костер хворост и сухие ветви, — мне тридцать пять лет. Поступив шестнадцати лет на службу, я был в тридцать полковником, — это доказывает тебе мою храбрость и выносливость. А теперь вся моя энергия, мужество и даже равнодушие к бесчисленным лишениям нашего благородного, но сурового ремесла, все это сокрушено смертельным врагом, называющимся Севером. Мне холодно!.. Понимаешь ли ты это? В Италии я пролежал 13 часов на поле битвы под грудой трупов, голова в крови, а ноги в грязи. В Испании, при осаде Сарагосы, я шел на приступ с двумя пулями в груди, при Ваграме я пробыл до вечера на лошади, несмотря на то, что ударом штыка мне насквозь проткнули бедро. А теперь я только тело без души, почти мертвец… трус, бегущий от презираемого врага! от казаков! И все это только потому, что мне холодно!
— Полно, Арман, не падай духом! Не вечно же мы будем в России. Вот вернемся в наш теплый климат… будем опять видеть солнце… и тогда львы выйдут из оцепенения…
Полковник Арман де Кергац грустно покачал головой.
— Нет, — сказал он, — не видать мне больше ни солнца, ни Франции… Еще несколько часов такого ужасного мороза, и я умру!
— Арман! Господин полковник! — воскликнули в один голос капитан и гусар.
— Я умираю от холода, — прошептал полковник с печальной улыбкой, — от холода и сна.
Голова его начинала склоняться на грудь, и мало-помалу им овладевало непреодолимое оцепенение, от которого погибло столько благородных людей во время этого печального бегства из России. Полковник сделал над собой громадное усилие и сказал, порывисто откинувшись назад:
— Нет, нет, нельзя еще засыпать, нужно подумать об оставшихся там. — И он устремил свой взгляд по направлению к Франции.
— Друзья мои, — продолжал он, обращаясь к преданному солдату и к капитану, — оба вы, без сомнения, переживете меня и сохраните память обо мне. Выслушайте же мою последнюю волю: я поручаю вам мою жену и моего ребенка.
И снова, протянув руку Фелипоне, он продолжал:
— Я оставил там. в нашей милой Фракции, девятнадцатилетнюю жену и новорожденного ребенка. Жена будет, может быть, скоро вдовой, а ребенок осиротеет.
— Арман! Арман! — сказал капитан. — Не говори таких вещей, ты будешь жив!
— О, мне самому хочется еще пожить! — воскликнул он. — Пожить, чтобы вновь увидеть их обоих!
Взор полковника при таких словах засветился надеждой и горячей любовью.
— Но, — продолжал он с грустной улыбкой, — я могу ведь умереть, и тогда вдове и сироте нужны будут покровители.
— О, полковник! — воскликнул Бастиан. — Вы знаете, что, если бы с вами случилось несчастье, ваш гусар отдал бы всю свою жизнь до последней капли крови за вашу жену и вашего ребенка.
— Спасибо! — сказал полковник. — Я надеюсь на тебя. — Потом он взглянул на итальянца и прибавил: — А ты что скажешь, мой старый товарищ, мой брат и друг?..
Капитан вздрогнул, и на лице его промелькнула тень. Казалось, что последние слова полковника вызвали у него какие-то далекие воспоминания.
— Ты только что сказал, Арман, — отвечал он , — что я твой товарищ, твой друг и брат!
— Ну, так если я умру, ты будешь опорой моей жене и отцом моему ребенку.
Лицо капитана вспыхнуло, но полковник не заметил этого и продолжал:
— Я знаю, что ты любил Елену, и мы предоставили ей выбор между нами. Я был счастливее тебя: сердце ее избрало меня, и я благодарен тебе за то, что ты перенес эту жертву и остался другом бывшего соперника.
Капитан опустил глаза. Яркий румянец его лица сменился матовой бледностью, и если бы полковник был в спокойном состоянии и не чувствовал физических и нравственных страданий, он понял бы, что в терзавшемся воспоминаниями сердце итальянца происходит жестокая борьба.
— Если я умру, — продолжал полковник, — ты женишься на ней. Вот, возьми… — С этими словами он расстегнул мундир и подал Фелипоне запечатанный конверт.
— Это мое завещание, — сказал он, — я написал его под влиянием какого-то странного предчувствия, еще в самом начале нашего несчастного похода. Этим завещанием, друг мой, я отдаю тебе половину моего состояния, если ты женишься на моей вдове.
Побледневшее лицо капитана сделалось багровым, нервная дрожь потрясла все его лицо, и он протянул к завещанию судорожно дрожавшую руку.
— Будь покоен, Арман, — проговорил он глухим голосом, — в случае несчастья с тобой я исполню твою волю. Но ты не умрешь и увидишь свою Елену, к которой я не чувствую теперь ничего, кроме искренней и почтительной дружбы…
— Я замерзаю, — повторил полковник тоном человека, уверенного в своей близкой смерти.
Голова его склонилась на грудь, и сон овладевал им с неотразимым упорством.
— Дадим ему поспать несколько часов, а сами постережем, — сказал капитан Бастиану.
— Чертовский ветер, — пробормотал с гневом Бастиан, помогая итальянцу уложить полковника около костра и покрыть его уцелевшими у них лохмотьями одежды и одеял.
Через пять минут Арман де Кергац спал крепким сном. Бастиан не спускал с него ласкового взгляда преданного пса, беспрестанно подбрасывая в костер хворост и наблюдая, чтобы ни одна искра или горячий уголь не отскочили на его уснувшего начальника.
Капитан же сидел, опершись головой на руки, глаза его были опущены в землю, а в голове вертелись тысячи смутных мыслей.
Человек этот, в дружбу которого полковник слепо верил, имел все пороки, свойственные вырождающимся народам. Алчный и злопамятный, он был со всеми вкрадчив и уступчив. Выслужившись из рядового, он сумел сойтись с богатыми и титулованными офицерами французской армии и, не имея ни гроша за душой, приобрести товарищей-миллионеров.
Фелипоне дослужился до капитанского чина во время войны, когда смерть косила офицеров, и благодаря скорее обстоятельствам, чем личной храбрости. Он участвовал во многих сражениях, но ни разу не отличился каким-нибудь подвигом. Может быть, он и не был трусом, но не обладал и отважной смелостью.
Фелипоне и полковник Арман были уже пятнадцать лет друзьями. Три года тому назад, будучи оба капитанами, они познакомились в Париже с Еленой Дюран, дочерью поставщика армии, прелестною молодою девушкой, и оба влюбились в нее. Елена выбрала полковника.
С этого дня Фелипоне затаил в себе страшную, беспощадную ненависть к своему другу, на которую способно только сердце южанина, ненависть, сдержанную и безмолвную, скрывавшуюся под личиной дружбы, но которая должна была разразиться при первом удобном случае. Много раз он прицеливался в дыму сражений в полковника, но каждый раз колебался, придумывая более жестокое мщение, чем такое убийство.
Итальянец дождался, наконец, этой мести и хладнокровно обдумывал ее в то время, как полковник спал под внимательным надзором Бастиана.
— Глупец! — подумал Фелипоне, бросая время от времени мрачный взгляд на уснувшего офицера. — Глупец! Он отдает мне, бедняку, свои деньги и жену, которая меня отвергла… Трудно было бы красноречивее произнести свой смертный приговор.
Взгляд капитана остановился на минуту на Бастиане.
— Этот человек стесняет меня, — думал он, — тем хуже для него!
Фелипоне встал и подошел к свой лошади.
— Что вы делаете, капитан? — спросил гусар.
— Хочу осмотреть свои пистолеты.
— А! — сказал Бастиан.
С этим чертовским снегом, — продолжал спокойно капитан, — нет ничего удивительного, если замки отсырели… в случае нападения казаков…
С этими словами Фелипоне вытащил из чехла один пистолет и небрежно взвел курок. Бастиан смотрел на него спокойно, без всякого недоверия.
— Порох сух, кремень в хорошем состоянии. Теперь посмотрим другой. — Он взял другой пистолет и также внимательно осмотрел его.
— А знаешь, — сказал он вдруг, взглянув на гусара, — я когда-то владел с удивительным искусством этим оружием.
— Очень может быть, капитан.
— На дуэли, — спокойно продолжал Фелипоне, — я целился на расстоянии тридцати шагов в сердце противника и всегда убивал его.
— Больше того, — продолжал капитан, — я несколько раз держал пари, что прострелю правый или левый глаз своему противнику, и всегда попадал в цель. Но, видишь ли, Бастиан, лучше всего метить в сердце: тут мгновенная смерть.
И капитан опустил дуло пистолета, — Что вы делаете? — вскричал Бастиан, отскочив назад.
— Целю в сердце, — холодно отвечал Фелипоне и, прицелившись в солдата, прибавил: — Я не хочу тебя напрасно мучить. Ты меня стеснял, мой милый, тем хуже для тебя.
В темноте сверкнул огонь, раздался выстрел, вслед за ним болезненный крик, и гусар упал навзничь.
Этот выстрел и крик мгновенно пробудили полковника от его летаргического сна, и он приподнялся, думая, что напали русские.
Но Фелипоне, взяв другой пистолет, уперся ему в грудь коленом и грубо повалил его на землю. Пораженный этим неожиданным нападением, полковник увидел над собой искаженное, насмешливое лицо своего врага, оживленное зверской улыбкой, и с быстротою молнии понял всю низость, всю безграничную подлость человека, в которого он верил.
— А! — издевался итальянец. — Ты был настолько глуп, полковник Арман де Кергац, что верил дружбе человека, у которого отнял любимую им женщину… Настолько глуп, что вообразил себе, будто этот человек простит тебе когда-нибудь! Твоя глупость дошла до того, что ты составил духовное завещание, умоляя этого любезного друга жениться на твоей вдове и принять половину твоего состояния! А затем спокойно заснул с надеждой проснуться, увидеть лучшие дни и соединиться с женой и ребенком, предметами твоей пламенной любви!.. Трижды дурак!.. Так нет же, ты не увидишь их больше и. сейчас уснешь навсегда, мой милейший друг.
Капитан приставил дуло своего пистолета ко лбу Армана де Кергаца. Тот под влиянием чувства самосохранения пытался освободиться от противника и столкнуть давившее его колено. Но Фелипоне еще крепче прижал его к земле, сказав: ‘Это бесполезно, полковник, вы должны остаться здесь’.
— Подлец! — прошептал Арман де Кергац с презрением во взгляде.
— Будь покоен, — насмешливо продолжал Фелипоне, — воля твоя будет исполнена: я женюсь на твоей вдове, буду носить по тебе траур и вечно оплакивать тебя. Я умею соблюдать приличия.
Пистолет коснулся лба полковника, прижатого к земле коленом итальянца, и Фелипоне выстрелил так же хладнокровно, как он стрелял перед тем в преданного гусара.
Пуля раздробила череп полковника Армана де Кергаца, и окровавленный мозг брызнул на руки убийцы.
Тут же, в луже крови, лежал Бастиан, и только один Бог был свидетелем этого преступления.
Спустя четыре года после описанной нами ужасной сцены, в мае 1816 года мы видим Фелипоне полковником и счастливым супругом Елены де Кергац.
Полковник жил летом в прекрасном барском поместье в Бретони. Замок, носивший название Керлован, был родовой собственностью и завещан полковником Арманом де Кергацем своей жене. Построенный на самом берегу моря, на вершине утеса, он господствовал с противоположной стороны над красивой бретанской долиной, поросшей розовым вереском и окаймленной густыми лесами.
Трудно себе представить более дикий и живописный вид, чем этот старый феодальный замок, совершенно переделанный, благодаря громадному богатству полковника Фелипоне, в современном вкусе внутри и сохранивший снаружи свой вид поэтической древности. С восточной и западной сторон замок окружал большой парк со столетними вязами. В переднем фасаде был уступ, размытый волнующимся внизу сердитым морем, которое вечно подмывает своими волнами берега Бретони. На этой же стороне, от одной башни к другой, шла площадка, построенная во времена Крестовых походов.
Полковник приехал в Керлован в конце апреля в сопровождении жены, находившейся в последнем периоде . беременности — первым плодом от второго брака, и четырехлетнего ребенка, которого звали Арманом, как и его отца, несчастного полковника, убитого итальянцем.
Во время Реставрации полковник Фелипоне получил графское достоинство, так что вдова Армана де Кергаца, принадлежавшего к старинной дворянской фамилии, сохранила своей титул графини.
Граф, так мы будем теперь называть итальянца, проводил все время на охоте и в знакомстве со всеми соседними владельцами. Графиня же жила в полном уединении.
Люди, знавшие прежде при дворе императора Наполеона I прекрасную блестящую Елену де Кергац, с трудом узнали бы ее теперь в этой бледной, изможденной женщине, с грустным взглядом, усталой походкой и печальной улыбкой покорности.
Четыре года тому назад к графине де Кергац, томившейся уже несколько месяцев смертельным беспокойством относительно судьбы своего мужа, явился капитан Фелипоне, весь в черном.
Капитан, как известно, любил Елену, но его любовь внушала молодой женщине только глубокое отвращение к этому человеку, потому что она инстинктивно угадывала его фальшивую извращенную натуру.
Много раз после своего замужества она пыталась открыть глаза своему мужу Арману де Кергацу на его дружбу с итальянцем, но, к несчастью, полковник питал к нему слепую, непоколебимую привязанность.
Увидев капитана, графиня вскрикнула, предчувствуя несчастье. Фелипоне медленно подошел к ней, взял ее обе руки в свои и сказал, утирая лицемерные слезы:
— Господь прогневался на нас, графиня: он отнял у вас мужа, а у меня друга. Будем же вместе оплакивать его…
Только спустя несколько дней вдова узнала о завещании своего мужа, в котором он, безумец, умолял ее выйти за своего убийцу и дать в лице его своему ребенку второго отца.
Но отвращение графини к Фелипоне было так сильно, что она возмутилась и ответила ему отказом.
Итальянец был сговорчив и терпелив: казалось, его самого удивила воля покойного друга. Он считал себя недостойным занять его место и просил только, как . милости, позволить ему быть простым покровителем, преданным другом несчастной вдовы и опекуном сироты-малютки.
В продолжение трех лет этот человек так хорошо играл свою роль, выказал так много привязанности, доброты, преданности и самоотвержения, что, наконец, обезоружил графиню. Она стала думать, что ошибалась, составив себе о нем такое дурное мнение.
Затем настали неприятные последствия времен Империи. Графиня де Кергац по своему рождению была незнатного происхождения, но она была вдовой офицера, служившего в армии Наполеона, и вследствие этого подверглась некоторому преследованию, тут она больше, чем когда-нибудь, поняла ужасное одиночество вдовы, обязанной жить для своего сына.
Фелипоне занимал при дворе хорошее положение и мог быть полезен в будущем для сироты.
Это обстоятельство повлияло на графиню в пользу итальянца: она уступила, наконец, его настояниям и согласилась выйти за него замуж.
Но странное дело! Как только связала она свою жизнь с этим человеком, прежнее отвращение, внушаемое им и которое ему удалось изгладить, вспыхнуло в сердце графини с новой силой. Фелипоне же, достигнув своей цели, счел лишним продолжать играть роль терпеливого лицемера. Его извращенная натура, злой и мстительный характер приняли незаметно свой настоящий вид, и он, казалось, хотел отомстить Елене за ее прежнее пренебрежение.
Тогда для бедной женщины началась одинокая жизнь, полная скрытых страданий, причиняемых ей тиранией мужа. Фелипоне улыбался Елене при людях и был ее палачом наедине. Негодяй изобретал необычные мученья для этой благородной женщины, имевшей несчастье поверить ему.
Его ревнивая ненависть распространялась даже на ребенка, напоминавшего ему первого мужа графини, и когда она снова готовилась стать матерью, в голове итальянца созрел такой гнусный расчет: ‘Если маленький Арман умрет, мой ребенок наследует огромное состояние, а четырехлетнему ребенку так легко умереть…’
Граф Фелипоне приехал в Керлован, обдумывая этот план. Итак, графиня жила в Керловане в полном уединении, посвящая все свои заботы сыну, а граф вел разгульную жизнь.
Однажды вечером, в конце мая, она оставила маленького Армана играть на площадке замка и, чувствуя потребность своей страждущей души — почерпнуть в молитве новые силы, ушла в свою комнату и опустилась на колени перед большим распятием из слоновой кости, висевшим над изголовьем ее кровати.
Наступила уже мрачная и туманная ночь, а она все еще молилась. Был сильный морской ветер, и бушевавшие волны с шумом ударялись о берег. Графиня вспомнила про сына. И под влиянием какого-то зловещего предчувствия уже выходила из комнаты, чтобы позвать ребенка, как к ней вошел муж.
Фелипоне был в охотничьем платье, в сапогах со шпорами. Он провел весь день в соседнем лесу и, казалось, только что вернулся.
При виде его графиня почувствовала, что сердце ее сжалось еще сильнее от смутного страха.
— Где Арман? — спросила она его с живостью.
— Я только что хотел спросить вас об этом, — сказал граф. — Меня удивляет, что он не с вами.
Графиня вздохнула при звуках этого лицемерного голоса, и страх ее усилился еще больше.
— Арман! Мой милый Арман, — повторяла мать с тоской.
То же молчание.
Стоявшая на столе лампа освещала очень слабо большую комнату, в которой оставили старую обивку стен и почерневшего дуба мебель. Тем не менее графине показалось при свете, упавшем на лицо итальянца, что оно покрыто смертельной бледностью.
— Мой сын! — повторяла она с мучительной тоской. — Что вы сделали с моим сыном?
— Я? — ответил граф с легкой дрожью в голосе, не ускользнувшей от встревоженной матери. — Я даже не видел вашего сына! Я только сию минуту сошел с лошади.
Последние слова итальянец произнес уже своим обыкновенным голосом и совершенно спокойно.
Тем не менее графиня, волнуемая зловещими мыслями, выбежала из комнаты, крича: ‘Арман! Арман! Где Арман?’
Граф Фелипоне вернулся с охоты и сошел с лошади на дворе Керлована минут двадцать тому назад.
Прислуга замка состояла из десяти человек, в числе которых был один берейтор и два псаря. Трое последних жили на дворе, занимаясь конюшнями и псарней, остальные были рассеяны по замку.
Поэтому граф поднялся по главной лестнице, никого не встретив, и вошел в длинную галерею, окружавшую весь первый этаж, из которого был вход в комнаты и выход на площадку.
Площадка эта была любимым местом прогулки итальянца. Он приходил сюда обыкновенно после завтрака или обеда выкурить сигару и взглянуть на море.
Стеклянная дверь, ведущая на площадку, была отворена. Фелипоне машинально вошел в нее.
Было уже почти темно. На горизонте виднелся еще последний отблеск сумерек, отделявший волны океана от облаков. Шум моря, плескавшегося о подножье утеса, доносился до площадки глухим рокотом.
Сделав несколько шагов, граф споткнулся. Под ноги ему попал какой-то предмет, издавший при этом прикосновении глухой звук. Это была деревянная лошадка, с которой играл ребенок. Пройдя еще немного, он увидел при замирающем вечернем свете ребенка, сидевшего неподвижно в уголке перил площадки.
Арману надоело играть с лошадкой. Он сел на минуту отдохнуть, но вскоре им овладел внезапный детский сон, и теперь он крепко спал. Увидев ребенка, граф остановился как вкопанный.
Он целый день охотился, а одиночество дурной советник для тех, кого мучают преступные мысли.
Фелипоне проездил пять-шесть часов по просекам обширных, пустынных и безмолвных лесов Бретани. Охота была неудачна, он перестал слышать лай своих собак и, погрузившись мало-помалу в смутные думы, опустил повод на шею лошади. Тогда-то к нему вернулась упорная мысль, не дававшая ему покоя с самого начала беременности жены.
Маленькому Арману исполнится в один прекрасный день двадцать один год, и все огромное состояние его отца перейдет к нему. Если же он умрет, наследство после него перейдет к матери, а ей наследует мой ребенок. И итальянец опять увлекся гнусной мечтой о смерти ребенка. И вот, по возвращении с охоты, первый предмет, попавшийся ему на глаза, был этот самый мальчик, уснувший в уединенном месте, вдали от людских глаз и в тот ночной час, когда мысль о преступлении легче всего поселяется в презренной душе.
Граф не разбудил мальчика, а облокотился на перила площадки и наклонил голову.
Внизу на сто с лишком сажен клокотали волны с белыми гребнями, которые могли легко заменить могилу.
Фелипоне обернулся и окинул быстрым взглядом площадку. Она была пуста и начала уже покрываться ночным мраком.
Громкий голос моря, казалось, говорил ему: ‘Море не возвращает своей добычи’.
В голове этого человека мелькнула адская мысль, а в сердце его явился страшный соблазн.
— Могло ведь случиться, — прошептал он, — что ребенок, желая посмотреть на море, влез на перила. Могло также быть, что он, усевшись на них, заснул, как это случилось на площадке… Во сне он потерял равновесие…
По бледным губам итальянца скользнула зловещая улыбка.
— И тогда, — добавил он, — у моего собственного ребенка не будет брата, а мне не придется отдавать опекунских отчетов.
При последних словах граф снова наклонился к морю. Волны глухо бушевали и как бы говорили ему: ‘Отдай нам ребенка, который тебя стесняет, мы сбережем его и оденем в красивый саван из зеленых морских трав’.
Он снова бросил вокруг себя испытующий быстрый взгляд преступника, боящегося, что за ним следят. Безмолвие, мрак и уединение говорили ему: ‘Никто не увидит тебя, никто никогда не засвидетельствует перед людским судом, что ты убил бедного ребенка!’
У графа закружилась голова, и он перестал колебаться.
Сделав еще один шаг, он взял спящего ребенка на руки и бросил беззащитное создание через перила.
Глухой шум, раздавшийся две секунды спустя, дал ему знать, что океан принял и поглотил свою добычу.
Ребенок даже не вскрикнул. Фелипоне неподвижно простоял несколько минут, трясясь, точно в лихорадке, на месте, где он совершил преступление, потом негодяю сделалось страшно, и он хотел убежать, но вскоре к нему возвратилось хладнокровие, свойственное великим преступникам, и он понял, что бегством только выдаст себя. Нетвердою походкой, но уже со спокойным лицом, тихо ступая, он сошел с площадки и направился в комнату жены, звеня шпорами и стуча каблуками своих толстых сапог по каменным плитам галереи.
Графиня выбежала из своей комнаты, призывая сына, а муж шел следом за нею, показывая сильное беспокойство, так как ребенок, окончив играть, обыкновенно тотчас же приходил к матери.
Крики графини подняли на ноги весь замок. Сбежались слуги, но никто из них не видел маленького Армана с тех пор, как мать оставила его на площадке.
Осмотрели замок, сад, парк, ребенка не было нигде. В этих бесплодных поисках прошло около двух часов. Обезумевшая графиня ломала в отчаянии руки, а ее пылающий взор хотел, казалось, проникнуть в самую глубину души Фелипоне, которого она уже считала убийцей своего сына, чтобы узнать, что он сделал с ним.
Но итальянец отлично притворялся глубоко огорченным человеком. В его голосе и жестах было столько, по-видимому, искреннего отчаяния и удивления, что мать подумала еще раз, что обвиняет мужа в исчезновении сына под влиянием того непреодолимого отвращения, которое она чувствовала к нему.
Вдруг вошел слуга, держа в руках украшенную белым пером шляпу мальчика, упавшую во время сна с его головы на край площадки.
— Ах, несчастный! — воскликнул Фелипоне с выражением, обманувшим бедную мать. — Он, должно быть, влез на перила. — Но в ту минуту, как графиня отступила в ужасе при этих словах и при взгляде на предмет, как бы подтвердивший роковую истину, на пороге залы, где тогда находились супруги, появился человек, при виде которого граф Фелипоне смертельно побледнел и отшатнулся, пораженный изумлением.
Вошедший был человек лет тридцати шести в длинном синем сюртуке, украшенном красною орденскою ленточкой, какие носили тогда солдаты, служившие Империи и оставленные Реставрацией.
Он был высокого роста, во взгляде его сверкал мрачный огонь, лицо бледно от гнева.
Сделав несколько шагов к отступавшему в ужасе Фелипоне, он протянул к нему руку, воскликнув: ‘Убийца! Убийца!’
— Бастиан! — прошептал, обезумев, Фелипоне.
— Да, — сказал гусар, потому что это был он, — Бастиан, которого ты думал убить наповал… Бастиан, найденный час спустя казаками в луже крови, Бастиан, пробывший в течение четырех лет в плену, у русских, но теперь освободившийся, пришел требовать у тебя отчета за кровь своего полковника, которою обагрены твои руки.
И в то время, как пораженный ужасом Фелипоне продолжал отступать перед этим страшным видением, Бастиан взглянул на графиню и сказал ей:
— Этот человек убил ребенка, как убил его отца.
Графиня поняла. Обезумевшая мать превратилась в тигрицу перед убийцей своего ребенка: она бросилась к нему, чтобы растерзать его своими когтями.
— Убийца! Убийца! — кричала она. — Тебя ждет виселица! Я предам тебя в руки палача!..
Но негодяй все продолжал отступать, а несчастная женщина вскрикнула, почувствовав, как что-то шевельнулось у нее под сердцем, и остановилась, бледная, изнемогая… Человек, которого она хотела предать в руки правосудия, в руки палача, этот подлый злодей был отцом другого ребенка, начинавшего уже шевелиться у нее под сердцем.
В конце октября 1840 года, то есть спустя двадцать четыре года после только что рассказанных нами событий, однажды вечером в Риме молодой человек, походивший по одежде и манерам на француза, переправился через Тибр и вошел в Транстеверинский квартал. Он был высокого роста, лет двадцати восьми. Его мужественная красота, черные глаза с гордым и кротким взглядом, большой лоб, на котором виднелась уже глубокая преждевременная морщина, служащая признаком забот и тайной печали мыслителя или художника, словом, вся эта прелестная смесь энергичной молодости и грусти привлекала к себе любопытное внимание и служила предметом тайного восхищения транстеверинок, этих римских простолюдинок, славящихся своей красотою и добродетелью. День клонился к вечеру. Последний солнечный луч, угасавший в волнах Тибра, скользил по вершинам зданий вечного города, бросая пурпурный и золотистый отблеск на окна дворцов и разрисованные стекла церквей.
Погода была тихая и теплая. Транстеверинцы сидели у дверей своих домов: женщины пряли, дети играли на улице, а мужчины курили свои трубки, прислушиваясь — к песне уличного артиста. Он пел, стараясь заработать несколько сантимов в узкой извилистой улице, по которой шел молодой человек.
Посередине этой улицы находился маленький кокетливый домик с плоской крышей, стены его были обвиты ирландским плющом, ветви которого сплетались с лозами зреющего золотистыми гроздьями винограда.
С улицы дом казался необитаемым и запертым. Ни малейшего шума или движения не было слышно за затворенными ставнями его нижнего и первого этажей.
Молодой француз остановился у двери, вынул из кармана ключ и, отперев, вошел в дом. Маленькая передняя из белого и розового мрамора вела на лестницу, по которой он быстро поднялся.
‘Где же Форнарина? — думал он, направляясь в первый этаж. — Несмотря на все мои приказания, она все-таки бросает свою госпожу. Плохой же дракон караулит мое сокровище… сокровище неоцененное’.
Он тихо постучал в маленькую дверь, выходившую на площадку лестницы.
— Войдите! — сказал изнутри кроткий голос.
Посетитель отворил дверь и очутился в хорошеньком будуаре со стенами, обтянутыми серой персидской материей, с мебелью из розового дерева и загроможденном ящиками цветов, издававших сильный аромат. В глубине будуара на турецком диване полулежало прелестное создание, перед которым молодой человек остановился, как бы ослепленный, несмотря на то, что видел ее далеко не в первый раз. Это была женщина лет двадцати трех, маленькая, нежная, с белым, несколько бледным, цветом лица, с пепельными волосами и голубыми глазами, — цветок, распустившийся под тепловатым северным солнцем и перенесенный на время под жгучее итальянское небо.
Красота этой молодой женщины была поразительна, и те транстеверинцы, кому удавалось ее видеть сквозь решетчатые ставни при наступлении вечера или при восходе солнца, останавливались перед ней в безмолвном восхищении.
Увидев француза, молодая женщина вскочила с дивана — с радостным криком.
— Ах! — воскликнула она. — Как я вас ждала, Арман, и мне казалось, что вы сегодня запоздали более обыкновенного.
— Я прямо из мастерских, — отвечал он, — и мог быть здесь раньше, дорогая Марта, если бы ко мне не пришел кардинал Стенио Ланди, желающий купить статую! Он отнял у меня несколько часов… Но, — продолжал художник (это был действительно французский скульптор, отправленный академией в Рим), — вы сегодня что-то бледнее и грустнее обыкновенного, Марта, вы даже как будто встревожены чем-то…
— Вы находите? — спросила она, вздрогнув.
— Да, — отвечал он, садясь с нею и пожимая с любовью и уважением ее руки, — вас мучает какой-то тайный страх, моя бедная Марта, вы чего-то боитесь… Что же с вами случилось? Говорите же, отвечайте мне!..
— Да, мне страшно, Арман, — сказала она с усилием, — действительно боюсь… Я ждала вас с таким нетерпением.
— Боитесь? Чего?
— Послушайте, — продолжала она с оживлением, — нужно уехать из Рима… Это необходимо! Несмотря на то, что вы спрятали меня в малолюдном предместье большого города, куда никогда не заглядывают иностранцы… Но я ошибалась, думая, что буду здесь избавлена от преследований моего злого гения… Отсюда, как и из Флоренции, мы должны уехать.
При этих словах по лицу молодой женщины разлилась странная бледность.
— Где же Форнарина? — спросил вдруг молодой скульптор.
— Я послала ее за вами, но вы, вероятно, разошлись дорогой.
— Эту женщину я поместил возле вас с приказанием никогда не оставлять вас одну, моего ангела, а она, может быть…
— О, не думайте этого, Арман, Форнарина скорее умрет, чем выдаст меня.
Арман, взволнованный, встал и начал ходить взад и вперед по будуару неровными, поспешными шагами.
— Да что же, наконец, случилось с вами?.. Что вы видели, дитя мое, почему хотите уехать?
— Я видела его.
— Кого?
— Его!
Марта подошла к окну и сквозь решетчатые ставни указала одно место на улице.
— Там, — сказала она, — вчера в десять часов вечера, после того, как вы ушли… Он прижался у этой двери, устремив огненный взгляд на мой дом. Он как бы видел меня, хотя в доме не было огня, тогда как сам он был освещен лунным светом. Я отступила в ужасе… и, кажется, вскрикнула, падая в обморок… Ах! Я очень страдала…
Арман подошел к Марте, усадил ее снова на диван и, взяв за руки, опустился перед ней на колени.
— Марта, — сказал он, — хотите вы меня выслушать, согласны вы верить мне, как отцу, как старому, надежному другу, как самому Богу?
— О да! — отвечав она. — Говорите… защитите меня… у меня нет никого, кроме вас, на этом свете.
— Марта, — продолжал художник, — шесть месяцев тому назад я увидел вас в полночь, на церковной паперти, плачущую, на коленях. Вы были в таком отчаянии и так прекрасны в ту минуту, что я принял вас за ангела, оплакивающего погибшую душу, вверенную его попечениям и отнятую у него адом! Вы плакали, Марта, вы просили Бога взять вас к себе, послав вам смерть. Я подошел к вам, взял вас за руку и шепнул на ухо несколько слов надежды. Не знаю, убедил ли вас мой голос или он нашел дорогу к вашему сердцу, но вы вдруг встали и оперлись на меня, как на покровителя. Вы хотели умереть, я не допустил этого, вы были в отчаянии, я отвечал вам словами надежды, ваше бедное сердце было истерзано, я старался излечить его. С этого дня, дитя мое, я был счастливейшим из смертных, да, может быть, и вы не так сильно страдали?
— Да, Арман, вы добрый, благородный человек, — прошептала она, — я люблю вас!
— Увы! — сказал француз. — Я не больше как бедный художник, не имеющий имени и, может быть, даже отечества, потому что меня пятилетним ребенком нашли
в море, когда я, цепляясь за обломки, боролся со смертью. У меня нет ничего, кроме моего резца, другой будущности, кроме славы, которой я постараюсь достигнуть, и тогда вы будете моей женой: я сумею вас защитить и заставить весь мир смотреть на вас с уважением. Но, — продолжал молодой человек после минутного молчания, — для того, чтобы я мог защитить вас, я должен знать вашу тайну. Неужели вы опять скажете, как во Флоренции: ‘Уедемте, не спрашивайте меня!’? Кто этот ужасный человек, преследующий вас? Разве вы думаете, что я не достаточно силен, чтобы защитить вас от него?
Марта сидела бледная, дрожа всем телом и опустив глаза в землю.
— Послушай, моя возлюбленная, — продолжал Арман грустным и ласковым голосом, — разве ты думаешь, что, каково бы ни было это терзающее тебя прошлое, оно может уменьшить мою любовь?
Марта гордо подняла голову.
— О! — сказала она. — Если только любовь не преступление, то мне нечего краснеть за свое прошлое. Я любила горячо, свято, с доверием восемнадцатилетней девушки человека с подлым сердцем, грязной и низкой душой, но которого я считала добрым и честным. Этот человек соблазнил меня, вырвал из родительского дома: этот человек был моим палачом, но Бог свидетель, что я бежала от него, как только узнала его.
— Расскажи же мне, — прошептал он, — расскажи мне все, и я сумею защитить тебя, я убью этого негодяя!
— Ну хорошо, — отвечала она, — так слушайте же.
И, вполне доверяя этому сиявшему любовью взгляду, которым французский художник смотрел на нее, она начала.
— Я родилась в Блоа. Отец мой был честный негоциант, а мать принадлежала к мелкому дворянству нашей провинции. Матери я лишилась десяти лет и до семнадцати прожила в стенах монастыря, в Туре. Вскоре, не выходя оттуда, я познакомилась с моим обольстителем. Отец мой оставил торговые дела, составив себе небольшое, но честно нажитое состояние, и купил в шести лье от Блоа маленькое поместье, куда и привез меня из Тура.
На расстоянии часовой езды от Марньера, так называлось наше поместье, находилось большое имение Го-Куан, принадлежавшее дивизионному генералу графу Фелипоне.
Граф обыкновенно проводил лето вместе с женою и сыном, виконтом Андреа, в своем замке.
Генерал Фелипоне был отвратительный человек, он мучил свою жену и довел несчастную женщину до того, что она состарилась преждевременно и была постоянно больна.
Когда я приехала в Марньер, у моего отца возникли с Фелипоне какие-то недоразумения относительно леса, что и заставило его познакомиться с графом. Меня тоже представили ему.
Виконта Андреа тогда не было, и его ожидали только в конце месяца.
Графиня от души полюбила меня, и мы скоро сошлись с ней душа в душу.
Вскоре приехал и виконт — красивый и надменный молодой человек, и с приездом его здоровье графини, как мне казалось, заметно ухудшилось, и она не раз говорила мне:
— Я чувствую, что скоро умру…
И действительно, через несколько времени после этого, как-то ночью, меня разбудили: из Го-Куана был прислан человек с просьбой, чтобы я приехала к графине, которая умирает и желала бы перед своей смертью повидаться со мной.
Мы застали ее в постели и при последних минутах — священник читал уже отходную, вокруг нее стояла на коленях ее прислуга и горько плакала. Но ни графа, ни виконта не было дома. Мы напрасно искали их.
— Они на охоте, — прошептала больная… — Я их не увижу уж более…
И действительно, они были где-то в лесу, так что чужая рука закрыла ей глаза.
Она умерла ровно в десять часов утра, и последними ее словами было: ‘Андреа… неблагодарный сын!..’
И я слышала, как старый лакей, стоявший в углу, добавил при этом:
— Это виконт убил свою мать!
Но, представьте себе, мой милый друг, я уже находилась под влиянием этого человека и даже любила его, и он также признался мне в своей страсти ко мне. Не знаю, как это произошло… но не больше как через три месяца после смерти его матери наступила такая минута, когда я верила ему, как богу… когда он произвел на меня какое-то особое, потрясающее действие и приковал к себе.