Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Дурак
Грязной дорогой, поздней осенью, ехал я со станции с приятелем своим — драматическим артистом. Телега возчика кренилась дорогой из колеи в колею по проселкам. Колеса вязли в лужах. Далеко над лесами светилась узкая полоска осенней зари. Такая грусть…
Вез нас молча, закутанный в армяк, крестьянин — попутчик из соседней деревни.
— Ы-ы-ы… ну…— помыкал он лошаденку.— Трогай… Лошадь стала.
— Вот, чего тут…— сказал возчик,— кака лошадь… старуха. Хорошу лошадь на войну взяли… сына тоже угнали… На кой ляд эта война-то пошла…— И он дергал вожжи.— Царь-то нешто не видит, как мужик живет. Поругались цари-то: отдай, говорит, твое царство. А нашему: отдай, говорит, твое… Ну, и пошло! Ну, значит, теперь силком пошло — кто у кого отымет царство-то… А я осину спилил в казеннике, так меня лесничий застал, да три с полтиной штрафу… Вот тебе што. Три-то с полтиной у меня нету. А он, вот, лесничий-то, так и так меня. Чего, говорит, у самой дороги пилишь… А ведь вот не знает, как я ее — ежели из лесу — до дороги-то допру, с эдакой-то вот животиной…— показал он на лошадь.— Она и с дороги-то возьмет ли еще, не знаю…
— Ну, что же, штраф-то уплатил? — спросил я у мужика.
— Нет, у меня нету, пущай сажает. Тольки не посадит, попугает, помучает — боле ничего.
И опять мы ехали молча. Уж зорька потухала за далекими лесами.
— Да… эх, мать честная…— сказал крестьянин, спускаясь с пригорка,— ы-ы-ы… ну… сердешная, чего… От сына-то нет вести… Помер он аль жив, невесть… У меня было двенадцать рублев, так ему, когда пошел на войну, отдал десять, сахару на дорогу купили, чаю, чайник жестяной, иголки, нитку, пуговиц… А то как же, надо все… А три с полтиной теперя нету, как хошь. Ну, сажай, пусть сажает, отсижу… Я уж сидел, черт с ним, с анафемой. Да это не наш лесник-то, я на объездчика попал… Старается, себя показывает перед начальством… Анафема… Осину-то жалко, она сгниет — боле ничего. Эх, трогай, грех неровный…— понукал он лошаденку.
— Я тебе дам три с полтиной,— сказал я возчику.
Он как-то сразу повернулся весь, откинулся и посмотрел на меня серыми глазами с удивлением.
— Да ну? — сказал он,— вре… Правду дашь? — Он снял обеими рукавицами большую рваную шапку и поклонился. Помолчав, сказал: — Отдам, значит, теперь им, анафемам… Только осину мне не отдадут. А я уж лучше отсижу, пущай… Я на трешницу куплю опосля пяток эдаких-то. Надо мне — и печь подпереть, да и сзади кренит избу — не упала бы, вот что… Да я уж думал — пущай падает: сына угнали… Вот одно — внук есть. Старуха тоже… Жена сыновья ушла в работницы, внука жаль… Эх, ну, трогай, грех неровный… Скоро вот за мостом… дотягивай… Живот тоже — в чем душа держится… Отслужила, знать, службу, сердяга, едва идет…
У крыльца дома моего я отдал три с полтиной крестьянину и еще рублевку за подводу. Он пристально смотрел на деньги. Сначала прятал их в дырявую шапку, потом вынул, думал — куда спрятать. Запихал за голенище грязного сапога.
— Ну, ладно…— сказал он как-то тихо.— Вот што: я тебе, барин, возка три хворосту привезу. Оно немного — я знаю, но вот уж живот-то у меня…— показал он на лошадь,— плох… Вот кады снег подет, тады привезу, легче будет… Ты потерпи, недолго… сдел милость. Я-то пойду отсижу. А деньги… то-се надо… Внуку портки, лапотки, сахарку надо, чего-ничего, то-сё… Спасибо тебе, барин.
* * *
Вечером за чаем сидели у меня сосед мой, крестьянин, Феоктист Андреевич, приехавший со мной артист и слуга мой, Ленька. Феоктист сказал мне, что крестьянин, который привез меня,— Кузьма из Никольского.
— Версты четыре отселе… из деревни, бедный он, все сам через себя. Потому — с дурью он. Почитай, что полгода по каталажкам сидит. От дури… То за лес — ворует, ума эстолько нет. Рубит у дороги, не хоронясь… Через лошадь свою все. Дерево выберет ядреное, а ей не свезти… Сидит. Пилит, рубит дуром. В непогоду надо, в ночь, когда ветер воет. А он прямо вот… тихо, кругом слыхать. Прямо на виду. Дурак, значит, выходит,— куда ему! Ну и сидит… На станции жандару,— смеясь, говорил Феоктист,— жандару сказал: ‘Во,— говорит,— што. Царя, когда увидишь ежели, скажи,— говорит,— ему — полно воевать-то, на кой она ляд, война-то…’ Ну что ж, его земской вызвал — ну, сидел в тюрьме, с месяц сидел. Видют — дурак, ну и отпустили.
— Ну что за охота говорить о дураках? Вот я приехал на охоту,— сказал мой приятель, артист,— хорошо бы узнать, где здесь водопой.
— Водопой? — переспросил Ленька,— какой водопой?
— Ну, какой водопой, ну, где лоси и олени здесь воду пьют.
— Ну, это неизвестно,— сказал я,— река здесь кругом и болота, ручьи… Много воды, кто ж их знает, где они пьют, где их водопой…
— Хороши охотники,— заметил, огорчась, артист.— А я был уверен, что на водопое возьму лося.
— Да ведь есть такое место,— сказал Феоктист.
— А где же? — спросил я.
— Да вот,— уверял Феоктист,— есть. Много про то я слыхал. Тут недалече, на Ремже, повыше мельницы, с версту отседа, не боле. Там, под кручей, видали лосев — по ночам пьют воду, мельник сказывал. Там лоси завсегда держутся… Глухо место, и днем нипочем не пролезешь, заросль такая и топь… беда. Там, в версте, лесник этот самый, что поймал Кузьму, живет. Вы знаете его, Кинстинтин Лисеич, вы у него картину списывали.
— Как же, знаю,— ответил я.— Андрей Иванович человек хороший.
— Пойдемте к нему,— предложил артист.
— Ночь тихая,— говорю я,— что ж, пойдемте.
* * *
Было еще не поздно. Мутная осенняя ночь, тишь кругом. Пахло сырым листом, землей, когда мы шли краем леса у речки. Сапоги вязли в разрыхленной тропинке. Темнели леса, потеряв покров листьев. Серое небо светилось в тучах, за которыми прятался месяц. За ветхим мостом через речку показался стеной большой темный лес. Широкий проселок поворачивал кверху, и лес все становился больше и больше. С краю его мы увидели огонек в доме лесничего.
Приветливо нас встретил Андрей Иванович, захлопотала жена ставить самовар. К столу подали меду, лепешки, грибы.
— Вот рад! — говорил лесник.
— Мы к вам ночью норовили,— сказал артист,— слышал я, что здесь недалеко водопой, лоси пить приходят.
— Есть, есть…— сказал лесник,— это точно. Только где ж — пройти туда невозможно. Топь. Пытали. Вот Казаков со станции тоже хотел лося стрельнуть. Нет, не подойдешь… он сам едва из топи живой ушел. Ведь там глубь какая… А вот лосям можно, они знают, как где прыгнуть. А где ж человеку до их… Я ведь видал, он чисто стрела махает, глядеть красиво: рога-то на спину кладет и летит — чисто птица. Ну, и краса…
— А я надеюсь пройти,— сказал актер.— Опасность — это моя стихия… Люблю жить на краю гибели.
Лесник посмотрел на него пристально и заметил:
— Барин, видать, что вы франтовой. Только нет, не пройтить и вам. Прямо нипочем — утянет. Там ступил — ну, и прощай, и нет тебя. Глубина…
— Андрей Иванович,— спросил я,— а что, Кузьма Никольский осину, говорят, свистнул у тебя в лесу. А теперь, говорят, ему штраф.
— Э-э… кто тебе сказал? — удивился лесник.
— Да он сам,— говорю я.
— Эка дура, ах, ты Господи. Это ведь я его пужаю… Что с него взять? Завтра велю ему ее увезти. Чуден мужик… Да он и не мужик. Кровь-то его чья — невесть, он ведь из шпитального дома. Раздают оттеле детев-то по деревне… Незаконный. Чуден… У него и надела нет, все купи, арендуй, где ж справиться… А еще язык у него прямо вот вредный. Ведь это чего: пришел в Караш к попу: ‘Вот,— говорит,— ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю’. А поп ему: ‘Что ты, царю писать?.. кто ты такой?.. нешто знатный…’ А тот говорит: ‘Нет, я никакой, а вот, пиши, потому я,— говорит,— человек тожа его подданный, пиши ему — нешто войну вдет, потому што его обманывают все… Пущай,— говорит,— сюды приезжает, дак я ему покажу — сколько земли порожней, и… счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня. Што, напишешь?.. У меня сын был, а таперь,— говорит,— чужу землю забирать пошел…’ Ну, вот, этакий человек, возьми его. Ну, опять сажали. Посидит — отпустят. Тут свидетели говорят тоже, что лес тащит. Не за лес ему влетает — язык больно долгий, вот что.
После чаю и беседы, взяв ружья, мы пошли с лесничим посмотреть то место, которое придумал мой приятель-артист,— водопой, где лоси. Ласково проглядывала сквозь облака полная луна. Какой-то печалью далекого края, обещанием и зама-ном тайным манила к себе дорога в темном лесу, в таинственных лучах сияния луны. Мы шли и в тихой ночи слышали шаги друг друга.
Лесничий остановился. Ниже под нами был сплошной и далеко идущий мутный лес, пропадающий во мгле дали. Тихо кругом. Мы стояли и слушали.
— Вот…— сказал тихо лесничий,— во-о-н, подале, где светится маленько… это и есть место…
— Пойдемте…— сказал артист.
Мы спускались с пригорка, между кустов и чащей зарослей и подошли к краю. Виден был кочкарник и кривые деревья ольхи. Шагнув вперед, артист упал на бок, поднялся. Я попробовал ногой — нога тонула между кочек.
— Не пройти…— сказал артист.
Мой слуга Ленька тоже пошел и свалился на кочку.
— Нет, не пройти,— сказал Ленька громко.
Вдали послышался треск… что-то шумело по воде, уносясь дальше и дальше.
— Слышь…— тихо сказал лесничий,— были… Слышь, лоси…
Мы слышали вдали треск сучьев. Настала тишина…
— Ушли…— сказал лесничий.— Ну-ка, вот ты и возьми их. Они тоже знают…
шпитальный дом — императорский Воспитательный дом в Москве. Заложен в 1764 г. по инициативе просветителя И.И. Бецкого как благотворительное закрытое учебно-воспитательное учреждение для сирот, подкидышей и беспризорников. Крупнейшее здание Москвы дореволюционного периода, состоящее из нескольких корпусов. Ныне в зданиях Воспитательного дома расположена Военная академия Ракетных войск стратегического назначения и Российская академия медицинских наук.