…Я пишу это письмо без слова обращения. ‘Дорогая Тереза’ не имеет смысла при моем теперешнем настроении, а ‘Милостивая государыня’ было бы еще бессмысленнее после всего, что пережито за последние месяцы.
Если бы я вчера не увидел тебя случайно в театре, я бы не написал тебе. Но когда я увидел твое маленькое беленькое личико, оттененное упрямой волной черных кудрей, то самое личико, которое я так часто ласкал, я больше не в состоянии был оставаться вдали. После первого действия ты ушла, и когда ты проходила в толпе, мы встретились на мгновение лицом к лицу, ненависть к ненависти. Потом послышался шум твоей кареты, топот и фыркание лошадей, я все еще стоял, не снимая шляпы.
Неправда ли, на это ты пожмешь плечами? Хотя я ударил тебя, как безумный, все-таки я должен был снять шляпу! Так поступил бы всякий джентльмен.
В том-то и дело! Потому-то я тебя и ударил. В первый и последний раз. Я, плебей.
Поймешь ли ты меня, почему?
Я всегда спрашивал себя, что заставило тебя прикасаться своей головкой к моей груди. Что заставило меня стремиться удержать тебя? Да, да, обожаемая маленькая женщина с самой гордой головкой, какая когда-либо украшала аристократическую шею, с самой нежной ручкой, какая когда-либо покоилась в моих толстых пальцах… Я не нахожу слов, чтобы выразить, чем ты была для меня. Поэтому моя нежность заполонила тебя, как тюрьма, из которой ты не могла вырваться, хоть бы ты ушла на край света, так как все вокруг было полно моей любовью, и ты была в моей молчаливой власти.
Ты это знала, Тереза, и ты допустила, чтобы я тебя ударил?
Да, Тереза, ты виновата.
Ты знаешь мое происхождение. Я родился в познанском захолустье, где мой отец держал кабак и был лавочником, шорником, кожевником, портным, лошадиным барышником, все это одновременно. Всем этим занимался он ради вечно больной жены и девяти ребятишек, один другого хуже, озорных, уродливых, голодных, неотесанных. Трое из них пропали в Америке, четвертый удавился, пятый, попав в солдаты, оскорбил лейтенанта и умер в казематах Торнской крепости, остальные трое — теперь крестьяне, а я вот — девятый.
Мне посчастливилось. Начальное школьное учение далось мне шутя, поэтому меня приняли даром в реальное училище. Я был там первым. В каждом классе первым. Только поведение никогда не было ‘отличным’, много-много — ‘удовлетворительным’. Шутя выдержал я все экзамены. А когда я познакомился с тобою в Берлине — это было в театре, — ты была в темно-красном платье, — я уже был известным инженером. Но шлифовки у меня было мало.
Впрочем, это приобретается скоро. Я скоро выучился есть рыбу вилкой, не брать картофельного пюре ножом, не прикасаться салфеткой к губам и избегать зубочистки.
Все это я уже знал раньше, чем был введен в твой салон.
Потом начались недели… Тереза, ты знаешь их? Помнишь ли ты их еще?
Если я даже возненавижу тебя, как злейшего врага, довольно мне будет одного воспоминания об этом времени, чтобы я стал бессилен, как больной, и слаб, как ребенок. Я внутренне улыбнусь, и что-то засияет надо мной, и вечная моя благодарность будет у твоих ног, пока они не перестанут ходить, а сердце мое не перестанет биться.
Ты, баронесса фон Вернер, и я, сын кожевника из Мильцина!
Тем не менее, это звучало вполне гармонично, потому что наши уши были восприимчивы только к мелодии нашей любви.
Но однажды… Странно, что я раньше никогда не обращал на это внимания. Я всегда замечал с нежным восхищением, какие тонкие духи разливались скромными волнами по твоим комнатам, как благоухали твои темные волосы и, склоняясь к тебе на плечо, я всецело погружался в наслаждение, в благоухание, в упоение.
Шесть недель тому назад — конечно, ты это хорошо помнишь — ты пожелала осмотреть огромную мастерскую машин, где строились мои локомотивы и динамо-машины. Я с гордостью ходил по этой мастерской, потому что каждая линия в ней была делом рук моих, и каждая частица железа была покорена моей воле. Когда же ты с твоими двумя подругами пожелала, чтобы тебе показали железную мастерскую, я был ‘вытребован’, как был в своей рабочей синей куртке, сопровождать аристократок… Я не подозревал, что твоя холодная сдержанность просто соответствовала твоей натуре, а только в качестве влюбленного удивлялся, как чудно моя возлюбленная разыгрывает роль в этой мастерской, среди лязга машин, перед полуторатысячной толпой рабочих. Часто мой взгляд останавливался на твоей головке, часто скользил по твоей тонкой ножке, когда твоя ручка приподнимала элегантный выходной костюм, и хотя мне было грустно, что ты не отвечала на мои взгляды, но я оправдывал тебя: наша тайна требовала от тебя сдержанности. Я повел вас дальше. Я продолжал говорить совершенно объективно, совершенно спокойно и даже учено, но часто, когда рабочие почтительно расступались, кланяясь мне, когда другой инженер поминутно спрашивал моего совета, я чувствовал себя счастливым до глубины души. Потому что ведь и ты это видела. И мне так хотелось взять тебя за руку, а еще лучше — прижать к своей груди и сказать: ‘Дорогая, это все мое, это я создал. А между тем, тебе стоит только пожелать, и я отдам тебе всю мою жизнь в деятельность за то, чтобы ты только погладила мои волосы’.
Должно быть, я был раньше слеп, так как я только в ту минуту заметил, что ты поднесла платок к носу, и я почувствовал запах фиалок. Я спросил тебя — обе графини отстали несколько от нас, — не дурно ли тебе. Что же ты ответила?
— Нет, но эта масса людей! Они так дурно пахнут!
Вот тут-то и началось, Тереза!
Ни слова обо мне, ни о моей работе!..
Я все-таки ожидал хоть маленького нежного словечка: ‘Ах, ты’ или ‘Милый’… Но его не было, и я уже с грустью думал, как ты можешь разыгрывать так долго свою роль, особенно в эту минуту. Но ты права, повторял я себе. Тысячи глаз смотрели на нас.
Но хоть бы слово моим рабочим, моим верным, честным помощникам, без которых я сам — ничто и не могу ничего создать. Нет, и этого слова не было.
— Пожалуйста, заговори с рабочими! — умолял я в то время, когда стук и лязг машины усилился около нас.
— Мне противно. Этот запах от всех этих людей! — вот был твой ответ.
Это было все! Я посмотрел на тебя, а ты на меня. Иногда случается так посмотреть в глаза человеку, который был нам целые годы дорог и близок. И вдруг от одного взгляда он становится странным и чужим. Как будто бы у нас и у него стали другие глаза, и мы вдруг посмотрели иными взглядами. И мы уже не узнаем друг друга, хотя раньше были близки. Мы видим, что каждый из нас что-то скрывал многие годы, и только в эту минуту оно открылось. С быстротой молнии мы постигаем в другом холодный и чуждый элемент.
Так было с нами, Тереза, в ту минуту.
Когда подошли опять обе графини, одна из них, стройная блондинка, которую ты всегда не переносила, сказала:
— Только теперь постигла я, что такое труд, я преклоняюсь перед ним.
— Смею ли я поцеловать Вашу руку в знак благодарности? — отвечал я и восторженно схватил ее руку. Она улыбнулась при этом. Ты посмотрела насмешливо, а я вскричал:
— Вот наша многоуважаемая баронесса только нюхает людей, в то время как вы преклоняетесь перед их трудом.
— Что делать, если я этого не переношу! — отвечала ты.
Это был ребяческий, невежливый, нет, хуже, постыдный ответ!
Но какая размолвка устоит перед мягкими женскими ручками? Один женский поцелуй уничтожает самые жестокие слова, сказанные теми же устами, а один долгий взгляд выпросит больше прощенья, чем злые слова причинили обиды.
На другой день уже все уладилось. Но там, в мастерской, собираясь уходить, ты стояла на своем. Ты уверяла, что ты иначе не можешь. Такая, мол, ты эстетическая натура: дурной запах делает для тебя лучших людей невыносимыми.
Часто в обществе тебя кто-нибудь заинтересует, но вдруг какое-нибудь некрасивое движение руки, неизящное движение носовым платком, плохие духи… О, ты наговорила массу подобных вещей раздраженно, прямо мне в глаза. Ты старалась оправдаться, но вместо защитительной речи ты совершала каждую минуту новое преступление.
Прощаясь с тобой в тот день, я поцеловал тебя как всегда. Но в ту минуту я ненавидел тебя и всю твою породу.
Твои слова запали мне в душу, подобно каплям расплавленной меди. Я начал заниматься собой. Повязывая галстук, я срывал его раз десять, все мне не нравился его бант. Я простаивал подолгу перед зеркалом, растягивая губы до боли, чтобы хорошенько осмотреть свои зубы. Я останавливался у витрин косметических магазинов, рассматривая выставленные там товары. Раз мне бросился в глаза ящичек с вещицами из слоновой кости. Присмотревшись ближе, я насчитал там одиннадцать разных предметов, которые все предназначались для чистки ногтей. Одиннадцать предметов за сорок четыре марки для десяти ногтей.
Но я не поддался. Сорок четыре марки с трудом зарабатывает в неделю самый искусный мастер в машинном отделении нашего завода. И на эти сорок четыре марки живут муж, жена и двое, трое, а иногда и шестеро детей. И как еще довольны! Благодарят бога за хлеб насущный!
Я круто повернул от магазина.
Это было в час дня.
Вечером, в шесть часов, была окончена последняя машина в большой мастерской. На восемь часов мои хозяева назначили в мою честь большой парадный ужин. У меня оставался только час времени, чтобы забежать к тебе. Я отправился из мастерской прямо к тебе. Кому же первому должен был я излить свое счастье, радость и гордость?
Надо ли тебе повторять, что произошло в эти несколько минут?
Я пришел к тебе весь еще в трудовом поту, прямо от машины. И когда я, в своей старой блузе, привлек тебя к своей груди, чтобы рассказать тебе, что я теперь сделался директором одной из крупнейших машинных фабрик Германии, что теперь мой заработок достаточно велик, и я могу устроить в давно желанном маленьком замке свою избалованную жену… Вдруг ты уперлась обеими руками в мою грудь, в то время когда я обнимал тебя за талию, и откинула голову так далеко назад, что я увидел твой белый подбородок и…
Это физическое отвращение в твоих глазах!.. Я его не забуду никогда!
Я не знаю, что случилось потом.
Но я наверное обезумел, так как только в безумии я могу ударить женщину.
И еще любимую женщину!
Тебя, Тереза!..
Вот исповедь моя окончена.
Я не сержусь на тебя, так как ты не могла чувствовать иначе, чем ты чувствовала. Но признай же и за мной право чувствовать, как я могу.
Только то, что я тебя ударил, мучит мое сердце и наполняет его раскаянием. Поэтому прости меня.
Но каждый раз, когда я думаю об этой минуте, мне кажется опять, что в моем лице плебей наказал олицетворенное тобой аристократическое начало, то начало, которое он от всей души ненавидит и вместе с тем любит с непреодолимой страстью.
Будь довольна этим последним признанием.
Примечание к переводам из Л.Якобовского
Людвиг Якобовский, рано умерший молодой писатель, сравнительно мало известен в России, но очень популярен на своей родине, особенно как автор романа ‘Werthег der Jude’. По литературному направлению он принадлежал к немецкой ‘модерне’, часто определяемой как ‘новоромантическое направление’. Лучшим органом этого направления служил долгое время журнал ‘Die Geselschaft’, основанный Л. Якобовским и его товарищем и соредактором Оппельн-Брониковским, но в конце [18]90-х годов, после смерти Якобовского, журнал этот утратил свое прежнее значение. Смерть Якобовского отразилась фатально также и на другом его литературном предприятии: издании дешевых и строго художественных книг для беднейших классов народа. Это издание Якобовский предпринял после ‘анкеты’, открытой им в своем журнале по поводу Гетевского юбилея и выяснившей, как мало немецкие народные массы знают своего величайшего гения, а вместе с ним и всех прочих ‘светочей литературы’. Смерть неожиданно прервала благородные начинания модерниста-народника.
Текст издания: Леся Укранка. Зібрання творів у 12 тт. — К. : Наукова думка, 1976 р., т. 7, с. 509 — 515..