Дух и Слово Пушкина, Струве Петр Бернгардович, Год: 1937

Время на прочтение: 13 минут(ы)

П. Б. Струве

Дух и Слово Пушкина*

А. С. Пушкин: pro et contra
Личность и творчество Александра Пушкина в оценке русских мыслителей и исследователей
Антология. Том II
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2000

* Главы II—V составили содержание речи, произнесенной на торжественном собрании в Русском Доме имени императора Николая II в Белграде 10 февраля 1937 г., организованном Югославянским отделом Зарубежного Пушкинского комитета. С неизъяснимой отрадой, соединенной с глубокой скорбью, я вспоминаю что внимательным слушателем моей речи был почивший Св. Патриарх Варнава.

Посвящается памяти внука великого поэта, Сергея Александровича (Сережи) Пушкина, которому как ученику III класса Третьей СПБ гимназии я, в роли репетитора, ‘вдалбливал’ латинскую, греческую и русскую грамматику.

I. ДУХ И ДУША ПУШКИНА

Дух не есть Душа. Не только в новейшем, столь модном в современной Германии, смысле Людвига Клагеса, который создал хитроумное учение о духе как коварном антагонисте души {Klages L. Der Geist als Widersacher des Lebens. Leipzig, 1929 (Barth S. A., 2 тома в 830 страниц).}1, но и в том более простом и более правдивом смысле, который был заложен греческой философией пифагорейцев и философией Сократа—Платона и окончательно утвержден христианской философией апостола Павла и его истолкователей. Первоначально душа и дух (дыхание) наивно-материалистически (космологически) отождествляются. Так, в знаменитом афоризме Анаксимена душа (psych) отождествляется с воздухом (aer), а дух (pneuma) характеризуется как дыхание мира {‘Kai olon ton Kosmos pneuma kai aer periechei’2. — Цит. по: Diels. Die Fragmentе der Vorsokratiker. Vierte Auflage. Berlin, 1922. S. 26.}. Дальше философская мысль все яснее и яснее отличает и отмежевывает дух от души, и это различение их, как двух сил, или, вернее, двух слов, или пластов, человеческого бытия, окончательно торжествует в философии апостола Павла. Вы помните: ‘Сеется тело душевное, восстает тело духовное’ (1 Коринф., XV, 44), ибо ‘тленному… надлежит облечься в нетление, и смертное… облечется в бессмертие’3. Эти слова великого первоучителя христианства вдохновляли величайшего его церковного витию Иоанна Златоуста, и через него каждый год в Светлую ночь укрепляют и утешают православных христиан4. То, воистину, — не только вещие, но и священные слова, и из всех великих творцов Слова, они всего полнее оправдываются на величайшем гении русского Слова и Духа, когда мы любовно изучаем Слово и из Слова постигаем Дух Пушкина.
Именно Дух. Не мятущуюся душу, преданную страстям, не душу, всецело не только подвластную ‘душевному’ или ‘животному’ телу, но и составляющую с ним нечто единое, а дух ясный, простой и тихий, смиренно склоняющийся перед неизъяснимым и неизреченным.
Слово у нашего Пушкина таинственно-неразрывно связано с Духом. Неслучайно и недаром ведь этот несравненный художник русского Слова, самый могучий его творец и служитель, называл себя ‘таинственным певцом’ (‘Арион’). Чрез тайну Слова Пушкин обрел Дух, и этот Дух он воплотил в Слово.
Поэтому, говоря о Духе Пушкина, нет надобности распространяться об его жизни, с ее страстями и ошибками, с ее грехами и падениями. Эту жизнь нужно узнать, чтобы познать Дух Пушкина. Этой жизнью, конечно, жила, в ней и ею наслаждалась и страдала, упивалась и изнывала его душа. Но эту жизнь преодолевал его Дух. Преодоление себя, своей Души в Слове и обретение через Слово своего Духа есть самое таинственное и самое могущественное, самое волшебное и чарующее, самое ясное и непререкаемое в явлении: Пушкин.
Это не есть громкая фраза, не есть безответственное провозглашение общих мест. Когда я ощутил эту тайну, эту таинственную связь Слова и Духа в личности и творчестве Пушкина, я дал обет довести для себя и для других эту связь до полной ясности, до непререкаемой отчетливости, до себя самое объясняющей простоты. Обретши эту тайну непосредственным видением, я решил оправдать свое видение кропотливым изучением, выводы и утверждения которого могли бы быть схвачены и проверены всяким.
Ключ к Духу Пушкина в его Слове. Конечно, и душа Пушкина отразилась в его словах и стихах. Душа человека, о котором директор Царскосельского Лицея сказал, когда Пушкину не было еще двадцати лет: ‘Если бы бездельник этот захотел учиться, он был бы человеком, выдающимся в нашей литературе’5, о котором его товарищ и друг, декабрист Пущин, обмолвился меткой характеристикой: ‘странное смешение в этом великолепном создании’6.
Но ведь самым странным смешением в этом создании было именно сожительство души, которая ‘жадно, бешено предавалась наслаждениям’ (Лев Пушкин)7, ‘неистовым пирам’ и ‘безумству гибельной свободы’, тому, что честный и мудрый Александр Тургенев метко, с ласковой, почти отеческой, тревогой за ‘Сверчка’ в 1817 г. назвал ‘площадным волокитством’ и также ‘площадным вольнодумством’, сожительство этой души с совершенно другой стихией. С Духом, подымавшимся на такую высь, на которой этому Духу было доступно подлинное ясновидение и Боговидение, и он в ясной тишине и тихой ясности, художественно преображая этот мир, касался миров иных и приближался к Божеству.
В свете этой мысли о сожительстве в Пушкине неистово-страстной и жадно-безумной души с ясным и трезвым, мерным и простым Духом становятся совершенно понятными и приобретают огромный не только психологический, но и подлинно религиозный смысл такие произведения, как ‘Поэт’ (‘Пока не требует поэта…’), как ‘В часы забав иль праздной скуки…’, как ‘Воспоминание’ {Этот человечески естественный и в то же время религиозно столь значительный факт дал повод В. В. Вересаеву утверждать, что Пушкин жил в ‘двух планах’. Ср. его статью ‘В двух планах’ (‘О творчестве Пушкина’) в журнале ‘Красная новь’ (1929. Кн. 2. С. 200— 221). Но разве пушкинская ‘двухпланность’ не есть по существу нечто неизбывное и характерное для человека вообще? Вересаев подметил факт, но по своей религиозной слепоте не мог его истолковать.}.
Дух Пушкина подымался на высоту и погружался в глубину {Надлежит отметить, что на слово и понятие ‘Дух’ в русском и вообще славянских языках обратил внимание в своих замечательных французских лекциях о русской литературе Адам Мицкевич8. С точки зрения исторической и сравнительно-лексической его замечания, конечно, не выдерживают критики, но все-таки в основе их лежит глубокое понимание проблемы духа в христианском смысле. Любопытно и не случайно, что именно глубоко религиозный Мицкевич делает эти замечания, и притом по поводу произведений Державина, самого духовного и христианского из великих русских поэтов: ‘Duch signifite… non pas l’esprit (mens) tel qu’il est compris par la plupart des philosophes, non pas l’esprit suivant l’acception vulgaire du mot, mais l’homme spirituel, l’homme intime, que anime le corps, le spiritus dans le sens biblique… Nulle part on ne trouve cette ide profondement slave aussi bien exprime que dans ces strophes de Dierzavin’ <'Дух... означает не ум (mens) в том смысле, как его понимает большинство философов, не ум в плоском восприятии этого слова, но духовного человека, внутреннего человека, который воодушевляет тело, spiritus в библейском смысле... Нигде мы не встречаем эту глубоко славянскую идею так ярко выраженную, как в этих строфах Державина' (фр.). — Сост.> (‘Бессмертие души’, 1797, ср. критическое издание Я. К. Грота, у которого цитированы замечательные рассуждения Мицкевича: СПб., 1865. Т. II. С. 2—4).}. Но душа его мучительно тосковала и подлинно трепетала в этих таинственных восхождениях и нисхождениях, пока, наконец, сливаясь с Духом, она не обретала мерности в ‘восторге пламенном и ясном’, не смирялась перед Богом в ‘ясной тишине’.
Это давалось нашему великому поэту в каком-то отношении, как человеку страстному, нелегко. Он сам, как человек, был всю жизнь раздираем тем, что он назвал чудесно-метким, им вычеканенным, словом: ‘противочувствия’. Но была и в его страстной и подчас неистовой душе струна, которая была органически созвучна ясности и тишине духа. То была его человеческая доброта. Пушкин мог быть и злым и даже, как сказал однажды кн. П. А. Вяземский, злопамятным. Но злоба и злопамятность в нем как бы взрывалась и такими взрывами истощалась в его душе. А в этой душе в то же время был неиссякаемый источник доброты и простоты. Эта душевная доброта Пушкина была созвучна его духовной ясности, и она в его поэтическом творчестве водворяла ту гармонию противоположностей, о которой говорили некогда пифагорейцы и Николай Кузанский.
О доброте Пушкина мы имеем много свидетельств. Но все они получают то значение, о котором я говорю, лишь в сопоставлении с драгоценными воспоминаниями о Пушкине умного и честного П. А. Плетнева: ‘Любимый со мною разговор его, за несколько недель до его смерти, все обращен был на слова: ‘Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение’. По его мнению, я много хранил в душе моей благоволения к людям’ {П. А. Плетнев — Я. К. Гроту. Переписка Грота с Плетневым. Т. II. С. 731. Цит. по: Вересаев В. В. Пушкин в жизни. Вып. IV. С. 87.}, и далее: ‘Написать записки о моей жизни мне завещал Пушкин у Обухова моста во время прогулки за несколько дней до своей смерти. У него тогда было какое-то высоко-религиозное настроение. Он говорил со мною о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни’ {П. А. Плетнев — Я. К. Гроту. 24 февраля 1842 г. Переписка Грота с Плетневым. СПб., 1896. Т. I. С. 495. Цит. по: Вересаев В. В. Пушкин в жизни. Вып. IV. С. 97.}.

II. СЛОВО И СЛОВА ПУШКИНА

Художник и мастер слова говорит словами. Какие же слова, полные не условного, а существенного, душевного и духовного, смысла, всего чаще встречаются в творениях Пушкина, особливо в чисто художественных?
Когда я непосредственным видением, интуицией уловил и познал дух Пушкина, присущую ему чудесную гармонию пламенного восторга и ясной тишины, я эту гармонию — употребляя пушкинское выражение — ‘поверил’, правда, не ‘алгеброй’, а простым счислением, довольно точным счетом. И что же получилось?
Самыми любимыми словами, т. е. обозначениями вещей, событий и людей, у Пушкина оказались прилагательные: ясный и тихий и все производные от этих или им родственные слова9.
Еще раньше я в специальном этюде установил значение для Духа, т. е. для мысли и чувства Пушкина, другого понятия: неизъяснимый {‘Неизъяснимый’ и ‘непостижимый’. — В кн.: Пушкинский сборник Русского института в Праге. Прага, 1929.}. Понятие это полярно понятию ясный, как его отрицание. Ясный дух Пушкина смиренно склонялся перед Неизъяснимым в мире, т. е. перед Богом, и в этом смирении ясного человеческого духа перед Неизъяснимым Божественным Бытием и Мировым Смыслом и состоит своеобразная религиозность великого ‘таинственного певца’ Земли Русской.
Но, установив это, естественно было и надлежало пойти дальше. На всем пространстве пушкинского творчества с его юношеских и до самых зрелых произведений слова: ясный и неизъяснимый, тихий и тишина сопровождают его мысль и чувство.
Как мыслили и чувствовали предшественники Пушкина? Вот что обнаружилось при историческом исследовании пушкинского слова. Исторически оно восходит по своему основному смыслу и стилю к В. К. Тредьяковскому и к М. В. Ломоносову. Эпитеты ‘ясный’ и ‘тихий’ и производные от этих прилагательных слова встречаются особенно часто у Ломоносова. И у него же мы встречаем сочетание существительных ‘ясность’ и ‘тихость’ (хотя чаще у Ломоносова существительное ‘тишина’, ‘тихость’ у Пушкина совсем не встречается10). У него же впервые — ‘ясная тишина‘. Принимая во внимание, что Пушкин превосходно знал русских поэтов XVIII века, в частности и в особенности Ломоносова, и не только его стихотворные произведения, но и его ‘Риторику’11, мы здесь — в отношении пушкинского словоупотребления — должны усматривать, конечно, не заимствования, а просто естественную преемственность словесной традиции. И это не могло быть иначе! Пушкин, как один из творцов русского слова, стоит всецело на плечах XVIII века, продолжая две его традиции или два его подвига, одинаково важные: усвоение книжному русскому языку элементов языка церковнославянского и впитывание элементов и богатств народного языка в язык книжный. Первое есть дело больше всего словесного мастерства Ломоносова. Второе — дело Державина и в особенности издателей народных или ставших народными песен, больше всего — Новикова и Чулкова.
Пушкин продолжал оба эти дела, и он оба названных элемента русского литературного языка окончательно спаял в некое органическое единство.
Это есть величайший подвиг в истории русского языка, подвиг, в котором Пушкин проявил и весь свой гений художника слова, и всю силу своего проникнутого мудрым историзмом духа. В этом подвиге Пушкина у него было два ближайших предшественника: Державин и Жуковский, которые в этом духовном смысле еще ближе, еще родственнее Пушкину, чем Ломоносов.

III. СУДЬБА И РОСТ ПУШКИНА КАК КУЛЬТУРНОГО ЯВЛЕНИЯ

Пушкин — величайшее явление русской культуры, значение которого в истории не умаляется, а непрерывно возрастает в России и для России.
Еще при жизни Пушкин был любимейшим, самым понятным и самым дорогим для русского сердца из всех писателей. Он при жизни стал народным, хотя рядом с ним жили и действовали писатели, язык, мысли, слова, речения которых не меньше, а больше пушкинских вошли в народный обиход: назову Крылова и Грибоедова. Затем наступила смерть Пушкина, с ее всем доступным и всех до глубины души взволновавшим трагизмом. ‘Погиб поэт, невольник чести…’
А потом настала эпоха какого-то, быть может, лишь видимого и даже мнимого потускнения лучезарного образа Пушкина в русских умах: 60-е и 70-е годы. Но это потускнение было мнимым, и когда в 1880 году был открыт на редкость удачный, благородный в своей простоте памятник Пушкина в Москве12, Россия гениальным и пророческим взором вновь открыла Пушкина, и он раскрылся перед нею. Это открытие и раскрытие Пушкина через вещее слово Достоевского есть для меня, который был в это время ребенком, первое сильное, чисто духовное, чисто культурное переживание, потрясение и откровение.
Затем 1887 год — истекает срок авторского права на сочинения Пушкина, и в миллионах экземпляров его творения растекаются по необъятной русской земле. Если смерть Пушкина была первым раскрытием его величавого образа, а чествование его памяти в связи с освящением памятника было таким вторым раскрытием, то 1887 год знаменует целую эпоху в том процессе, которым Пушкин становился подлинно народным.
Откуда и в чем это величие Пушкина как культурного явления?
Как все великие явления такого рода, как все гении, Пушкин органически вырос. Он больше своих предшественников, он намного выше своих современников, но он неразрывно с ними связан. Есть какое-то неизъяснимое наслаждение — я нарочно употребляю это чисто пушкинское слово, заимствованное им у Державина и Карамзина — следить за тем, как Пушкин подготовляется, т. е. органически вырастает из всего предшествующего развития, как к нему ведет и духовная (точнее духовно-языковая) сокровищница Церкви и богослужения, ведет творчество Ломоносова, и Фонвизина, и Озерова, и Державина, и Карамзина, и Хемницера, и Крылова, и Жуковского, и Батюшкова, и, наконец, та широкая волна подлинной народной поэзии, которая, вместе с знаменитыми сборниками народных песен Чулкова и Новикова, проникает в русскую образованность и органически в ней претворяется.
В лице Пушкина — быть может, даже не вполне заметно и ощутимо для него самого — история подвела итог огромной культурно-национальной работе, произведенной в великое пятидесятилетие, гранями которого являются 1765 год, один из первых годов славного Екатерининского царствования, и 1814 год, год рождения Пушкина, не как физического лица, а как великого русского поэта13.

IV. ВЕЛИЧИЕ ПУШКИНА

Итак, Пушкин — гений, пожавший историческую жатву и в то же время непрерывно выраставший при жизни и после смерти.
В чем же величие Пушкина, в чем разгадка неуклонного роста его значения для России и русской культуры?
Пушкин — самый объемлющий и в то же время самый гармонический дух, который выдвинут был русской культурой. Не в том только дело, что Пушкин не элементарен, а многосоставен и в лучшем смысле многолик.
Пушкин — самый ясный русский дух.
Пушкин ясен во всем многообразном смысле этого прекрасного русского слова. Он — ясный день и он — ясный сокол. Он — живой образ творческой гармонии, он — красота и мера. Есть что-то для русской культуры пророчески-ободряющее, что именно Пушкин, этот спокойный великан, стоит в начале русской подлинно национальной самобытной литературы.
Вспомним его собственные гениальные слова:
В мерный круг твой бег направлю
Укороченной уздой… 14
Пушкин в этой мерности художнически переживал и духовно утверждал — ясную тишину, как некое вполне доступное человеку, ему естественное религиозное начало.
Вот чем — в том его окончательном и окончательно зрелом образе, который он завещал России и русскому народу — дорог нам Пушкин, вот чем он учителен и водителен для нашего времени.
Пушкин не отрицался национальной силы и государственной мощи. Он ее, наоборот, любил и воспевал. Недаром он был певцом Петра Великого.
И в то же время Пушкин, этот ясный и трезвый ум, этот выразитель и ценитель земной силы и человеческой мощи, за доступной и естественной человеку ясной тишиной духовно прозревал неизъяснимую тайну Божию, превышающую все земное и человеческое, и перед этой тайной Божьей смиренно и почтительно склонялся. Да, его припадание к Тайне Божией было действием, можно сказать, стыдливым. Религиозности Пушкина было чуждо все показное и крикливое, все назойливое и чрезмерное.
Пушкин знал, что всякая земная сила, всякая человеческая мощь сильна мерой и в меру собственного самоограничения и самообуздания. Ему чужда была нездоровая, расслабленная чувствительность, ему претила пьяная чрезмерность, тот прославленный в настоящее время ‘максимализм’, который родится в угаре и иссякает в похмелье.
Пушкин почитал предание и любил ‘генеалогию’. Глядя ‘вперед без боязни’, прозирая в будущее, он спокойно и любовно озирал прошлое и в него погружался.
И в то же время он ощущал и переживал — Тайну.
Вот почему Пушкин первый и главный учитель для нашего времени, того времени, в котором одни сами еще больны угаром и чрезмерностью, а другие являются жертвами и попутчиками чужого пьянства и похмелья.
Эпоха русского Возрождения, духовного, социального и государственного, должна начаться под знаком Силы и Ясности, Меры и Мерности, под знаком Петра Великого, просветленного художническим гением величайшего певца России и Петра, гением трезвости и ясной тишины, за которой высится и чуется таинственная Правда Божья.

V. ЯСНАЯ ТИШИНА

Итак, основной тон пушкинского духа, ту душевно-космическую стихию, к которой он тянулся как творец-художник и как духовная личность, можно выразить словосочетанием: ‘ясная тишина’. У самого Пушкина это словосочетание не встречается, но по смысловой сути принадлежит ему, есть его духовное достояние. Исторически, как я сказал, оно явственно восходит к Ломоносову, который в одном письме говорит об ‘ясности и тишине’, а в одной надписи и прямо употребляет словосочетание ‘ясная тишина’. Еще явственнее духовный смысл сочетания ясности и тишины у Державина и Жуковского, которые в этом отношении родные старшие братья Пушкина. Жуковский, по-видимому, независимо от Ломоносова, вновь пустил в ход самое словосочетание, которое у него, оценивая и обсуждая Пушкина, заимствовал кн. П. А. Вяземский.
Прилагательные ‘тихий’ и ‘ясный’, как все отвлеченные понятия, имеющие длинную и подлинную историю, представляют сочетание двух видений: видения Плоти и видения Духа, т. е. в этих словах выражаются восприятия плотские, телесные, вещественные, и душевные, духовные, сверхчувственные. И в то же время, как всегда, тут, в этом противоборстве телесного и душевного, плотского и духовного, чувственного и умопостигаемого (интеллигибельного) есть и ощущается неизъяснимая прелесть какого-то непостижимого, сверхопытного родства и единства идей и слов, при осязательном и даже дразнящем их противоборстве. Это противоборство может быть преодолено и преодолевается только таинственным религиозным единством, и начало душевное есть объективно и субъективно связующее звено между началами плотским и духовным.
Соответственно двойному и двойственному смыслу и цвету этих слов: ‘тихий’ и ‘ясный’, их поэтическое употребление, конечно, многообразно и являет множество оттенков. С объективной двойственностью материального (вещественного и телесного) и психического (душевного и духовного) смысла сочетается, в отношении понятия ‘тихости’ или ‘тишины’, другая двойственность, субъективная или оценочная: утверждения или отрицания, приятия или отвержения.
У Достоевского и Лескова эпитет ‘тихий’ встречается с нарочитой душевно-духовной религиозной окраской. У обоих этих писателей не только явственно проступает ломоносовско-державинско-жуковско-пушкинская смысловая традиция, но осязателен и прямой возврат к религиозному смыслу нашего эпитета в Священном Писании и церковном богослужении, возврат, у Достоевского осложненный мотивами и тяжелой народной мистики, и его собственного, совсем непушкинского, мистицизма. Тут перед нами развертывается и раскрывается многозначительный и знаменательный ход или процесс жизни и развития — в национальном словесном, не только литературном, творчестве — идей и слов.
Двойственное оценочное отношение к ясности непосредственно чуждо, конечно, эпохе Державина, Жуковского, Пушкина. Но в прилагательном ‘неизъяснимый’, которое, впрочем, именно у Пушкина имеет всеобъемлющее смысловое значение, уже заключается некоторый намек на что-то высокое и высочайшее, лежащее за пределами ясности, ее превышающее. Отсюда — возможность отрицательной оценки некоторых видов ясности. Но этого шага еще не делает ясный и трезвый дух Пушкина. Это ясно выраженное оценочное неприятие ясности с разными окрасками мы находим лишь у Достоевского и у Ницше. Поэтому у Пушкина и его предшественников мы иногда находим ‘тихий’ и ‘тишину’ с отрицательным (пейоративным) смысловым значением, но никогда не встречаем ‘ясный’ и ‘ясность’ с таким смысловым оттенком (‘оскорбительная ясность’). С другой стороны, для определенной эпохи Достоевского характерно ироническое употребление пушкинского слова ‘неизъяснимый’ (и, заметим кстати, отчасти, в известном смысле и слова ‘общечеловек’, или ‘всечеловек’). Однако под конец жизни Достоевский не только приемлет, но и окончательно усвояет и то и другое понятие. Это значит: Достоевский приходит к Пушкину и склоняется перед ним.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: Белградский Пушкинский сборник. Белград, 1937. С дополнениями: Струве П. Б. Дух и Слово: Статьи о литературе. Париж, 1981. Печатается по: П. в фил. критике. С. 317—327.
Струве Петр Бернгардович (1870—1944) — общественный деятель, экономист, философ, публицист, один из лидеров кадетской партии, в эмиграции — профессор Русского Юридического факультета в Праге, член Пушкинского комитета в Югославии. Автор работ о Пушкине: Заветы Пушкина // Русская мысль. София, 1921. No 10—12, Радищев и Пушкин // Россия. Париж, 1927. No 7, ‘Неизъяснимый’ и ‘непостижный’. (Из этюдов о Пушкине и пушкинском словаре) // Пушкинский сборник. Прага, 1929, Гете и Пушкин // Россия и славянство. Париж, 1932. No 204 и др. (библиографию см.: ‘В краю чужом…’. С. 470).
1 Имеется в виду учение немецкого философа Л. Клагеса, изложенное им в книге ‘Дух как противник души’ (1929—1932). Дух рассматривается им как ‘акосмическая’ сила, разрушающую целостность души.
2 ‘…как душа, сущая воздухом, скрепляет нас воедино, так дыхание и воздух объемлют весь космос’ (Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. Ч. 1. С. 134).
3 1-е Послание апостола Павла Коринфянам, 15: 53, 54.
4 Подразумевается Слово огласительное св. Иоанна Златоуста, торжественным чтением которого заканчивается пасхальная утреня.
5 Цитата из письма Е. А. Энгельгардта к А. М. Горчакову от 6 января 1818 г. (РС. 1899. Т. 99. С. 520, Вересаев. Т. 1. С. 106).
6 Пущин И. И. Записки о Пушкине // П. в восп. Т. 1. С. 86.
7 Пушкин Л. С. Биографическое известие об А. С. Пушкине до 1826 г. // П. в восп. Т. 1. С. 48.
8 Речь идет о цикле лекций по славянской литературе, прочитанном А. Мицкевичем в Коллеж де Франс в 1840—1844 гг.
9 ‘Словарь языка Пушкина’ фиксирует 116 словоупотреблений прилагательного ‘ясный’ и 223 словоупотребления прилагательного ‘тихий’.
10 Слово ‘тихость’ употреблено Пушкиным в черновом варианте ‘Истории Пугачева’ (см.: ВЛ. 1989. No 12. С. 244).
11 Имеется в виду книга М. В. Ломоносова ‘Краткое руководство к риторике на пользу любителей красноречия’ (1743, в 1744—1747 гг. книга была существенно переработана автором, вышла из печати в 1748 г. под названием ‘Краткое руководство к красноречию’).
12 Об открытии в Москве 6 июня 1880 г. памятника Пушкину работы А. М. Опекушина см. подробнее в примечаниях к речи Достоевского ‘Пушкин’ (наст. изд., т. 1, с. 646).
13 В 1814 г. состоялся литературный дебют Пушкина-лицеиста: на страницах журнала ‘Вестник Европы’ было напечатано его послание ‘К другу стихотворцу’ (ВЕ. 1814. No 13).
14 Из стихотворения ‘Кобылица молодая…’ (1828).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека