Было раннее утро… Владимир Борисович Кладунов, стройный молодой человек, лет 22, по виду почти мальчик, с красивым лицом и белокурыми курчавыми волосами, одетый в офицерский сюртук и высокие сапоги, без шинели и без фуражки, стоял на поляне, запушенной свежим снегом, и глядел на другого офицера, усатого и краснолицего, который шагах в тридцати находился перед ним и медленно наводил пистолет, направляя дуло в Владимира Борисовича.
С скрещенными на груди руками, держа в одной пистолет, Кладунов дожидался выстрела почти равнодушно, красивая пренебрежительная улыбка озаряла смелостью его лицо, которое было, однако, бледно. Его опасное положение и беспощадная серьезность его противника, напряженное внимание секундантов, молча стоявших в стороне, и возможность близкой смерти делали эту минуту страшной, таинственной и почти торжественной. Решался вопрос чести. Все чувствовали важность этого вопроса, и торжественность минуты была тем сильнее, чем менее они сознавали, что делают…
Грянул выстрел, все вздрогнули. Кладунов взмахнул рукою, подогнул колени и повалился. Опрокинутый, он лежал в снегу с пробитой головой, разметавши кое-как руки, все лицо его и волосы, и даже снег возле головы были в крови. Подбежавшие секунданты приподняли его, доктор засвидетельствовал смерть, и вопрос чести был разрешен. Оставалось только объявить эту новость в полку, да как-нибудь поумнее передать известие матери Кладунова, которую оставили сиротой, убив ее единственного сына. Об этом раньше никто не подумал, но теперь задумались все. Ее все знали и все любили, и было необходимо ее подготовить постепенно к недоброй вести. Этим вестником выбрали Голубенко, который должен был сейчас же ехать вперед и все, по возможности, уладить.
Пелагея Петровна только что встала и заварила утренний чай, когда в комнату вошел Голубенко, мрачный и смущенный.
— Прямо к чаю, Иван Иванович! — приветливо воскликнула старушка, встречая гостя. — Вы, верно, к Володе?
Голубенко замялся.
— Нет, я… так, мимоходом.
— А Володя спит, уж вы его извините. Вчера целую ночь прошагал у себя по комнате, я его и будить не велела, благо — праздник. Может быть, у вас до него дело?
— Нет, я так…
— А то я велю разбудить?
— Нет, не беспокойтесь.
Пелагея Петровна, все-таки, не успокоилась и, что-то говоря, вышла из комнаты, а Голубенко, ломая руки, взволнованно шагал из угла в угол, не зная, с чего начинать. Наступала решительная минута, но он терялся, боялся и проклинал судьбу, замешавшую его в это дело.
— Вот вам, молодым людям, и верь после этого! — добродушно сказала Пелагея Петровна, возвращаясь к гостю. — Я тут забочусь, как бы чашкой не загреметь, да вас уговариваю не будить, а моего молодчика давно и след простыл! Да присядьте, Иван Иванович, выпейте чайку, вы и то нас совсем позабыли.
Она улыбнулась и с затаенной радостью тихо добавила.
— А у нас за это время сколько нового!.. Володя уж наверно не утерпел и все вам рассказал, у него ведь, что на душе, то и на языке. Я уж вчера, грешным делом, подумала: ‘Ну, зашагал мой Володенька на целую ночь — значит о Леночке замечтался!’ Это уж с ним всегда так: если шагает всю ночь, значит поутру уедет… Ах, Иван Иванович! Одного только и прошу у Господа, чтобы на старости лет привел порадоваться. Ведь мне, старухе, ничего не нужно, одна у меня мечта, одна радость… Уж, кажется, и молиться больше будет не о чем, если Леночка с Володей повенчаются. Уж так была бы я рада, так счастлива!.. Кроме Володи, мне ничего не нужно. Дороже его счастья у меня ничего нет.
Старушка растрогалась и даже вытерла заслезившиеся глаза.
— Помните, — продолжала она, — у них тут все что-то не ладилось… то между собой, то с этими деньгами… Ведь вам, молодым офицерам, и жениться-то не позволяют без залога… Ну, так теперь все это уладилось: пять тысяч я Володе нашла, хоть завтра под венец! Да и Леночка мне письмо написала, такое хорошее письмо… сердце радуется!
Продолжая говорить, Пелагея Петровна вынула из кармана письмо и, показав его Голубенке, спрятала обратно.
— Такая милая девушка! Такая хорошая!
А Голубенко, слушая ее, сидел, как на горячих угольях. Ему хотелось прервать эту речь, хотелось сказать, что все кончено, что Володя убит, что через час от всех ее надежд не останется ничего, но он слушал ее и молчал и, глядя на это доброе лицо, чувствовал, как спазмы душат ему горло.
— Да что вы такой нынче сердитый? — наконец, спросила старуха. — На вас просто лица нет!
Голубенко хотел ответить: ‘Да! И на вас не будет лица, когда я откроюсь!’ — но вместо того, чтобы сказать что-нибудь, он отвернулся и начал вертеть усы.
Пелагея Петровна не заметила этого и, занятая своими мыслями, продолжала:
— У меня и на вашу долю есть поклон. Леночка пишет, чтоб я кланялась Ивану Ивановичу, да заставила бы его приехать к ним вместе с Володей… Она ведь вас очень любит, Иван Иванович!.. Нет, уж видно, не утерплю, покажу вам это письмо. Посмотрите, какое хорошее.
И Пелагея Петровна снова достала из кармана пакет, бережно вынула листик почтовой бумаги, исписанный мелким почерком, и развернула его перед Голубенком, который еще более нахмурился и хотел было отстранить рукою протянутую записку, но Пелагея Петровна уже начала читать:
‘Дорогая Пелагея Петровна, когда же, наконец, настанет время, что мне будет можно называть вас не так, а милой, дорогой мамой! Я так жду этого, так надеюсь, что все это скоро, очень скоро сбудется, что и теперь более не хочу называть вас иначе, как мамой…’
Пелагея Петровна подняла голову и, перестав читать, с улыбкою взглянула на Голубенку полными слез глазами.
— Видите, Иван Иванович! — добавила она, но, увидав, что Голубенко кусает губы, и его глаза тоже овлажнились, встала, положила ему на волосы дрожащую руку и тихо поцеловала в лоб. — Спасибо вам, Иван Иванович! — прошептала она, растрогавшись. — Я всегда думала, что вы с Володей живете не только как друзья, а как братья… Простите мне… я уж очень счастлива, слава Богу!
У нее даже закапали слезы, а Голубенко до того смутился и растерялся, что схватил ее костлявую холодную руку и начал покрывать поцелуями, его душили слезы, он ничего не мог выговорить, но в этом порыве материнского сердца он почувствовал себе такой страшный упрек, что предпочел бы сам валяться в поле с пробитой головой, чем выслушивать похвалы за дружбу и братство. Ведь еще каких-нибудь полчаса, и Пелагея Петровна узнает всю истину, и как она назовет его через эти полчаса? Не он ли, этот друг, стоял молча, когда в Володю целились из пистолета? Не он ли, этот брат, сам отмеривал шаги и вкладывал пули? Все это делал он, делал сознательно. И теперь, этот друг и брат сидит я молчит, не имея мужества исполнить своего долга.
Он робел и смущался, он презирал себя в эту минуту, но не мог принудить себя выговорить хоть слово. Его душу угнетал какой-то непонятный разлад, ему было нестерпимо больно и душно. А время все шло… Он понимал это, и чем более понимал, тем менее оставалось у него сил, чтобы отнять у Пелагеи Петровны последние счастливые минуты. Что ей сказать? Как ее подготовить? Голубенко совершенно терял голову.
Он уже тысячи раз успел мысленно проклясть все дуэли, все ссоры и всякое геройство, и всякую честь и, наконец, встал готовый не то сознаться, не то убежать. Он молча и быстро поймал руку Пелагеи Петровны, приникнул к ней губами и, скрывая свое лицо, по которому внезапно заструились слезы, не помня себя, бросился в прихожую, сорвал с вешалки шинель и убежал из дома, не сказавши ни слова.
Пелагея Петровна удивленно поглядела ему вслед и подумала:
‘Верно, тоже влюблен, бедняжка… Ну, да ихнее молодое горе — перед счастьем!..’
И сейчас же забылась в мечтах о своем близком счастье, которое казалось ей ненарушимым и полным.
———————————————————-
Источник текста: Сборник ‘Рассказы’, Том 1. 1903 год