Дрожащая скала, Берте Эли, Год: 1851

Время на прочтение: 144 минут(ы)

Эли Берте

Дрожащая скала

La Roche tremblante (1851)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1.

Владелец и его мажордом

В приморской стороне Бретани, на пушечный выстрел от берега, есть уединенный островок, имеющий в окружности много лье, называется он островом Лок.
Мы могли бы представить читателю более точное описание широты и долготы этого малоизвестного уголка земли, но поскольку подобные подробности совершенно не составляют необходимости, то ограничимся только замечанием, что остров Лок являлся прежде частью берега, от которого, по всей видимости, оторван был каким-нибудь наводнением во времена давно минувшие.
Вид островка дик и пустынен. Северная часть, плохо защищаемая обвалившимися утесами от морского ветра, представляет глазу одни пустыри и бесплодные долины. Центр покрыт густым лесом и столетними дубами, медленно растущими на каменистой почве, и только к югу несколько тощих полей вяло производят гречиху и другие злаки. Жители тоже небогаты и немногочисленны. Все они помещаются в одной плохонькой деревушке из двадцати домов, стеснившихся на берегу мелкой губы, служащей портом острову Лок. Одна лишь церковь в готическом стиле с одной из тех изящных сквозных колоколен, которые встречаются даже в самых бедных бретонских деревнях, напоминает французское христианское селение среди этих низких полуразвалившихся и неопрятных лачужек, похожих на шалаши дикарей. Пристань против деревни почти всегда пуста, исключая то время, когда отплывают и возвращаются четыре или пять рыбачьих лодок, вытаскиваемых на песок посредством старого, врытого в землю ворота. В остальное время порт предоставляется в полное распоряжение оборванных ребятишек, играющих на песчаном берегу, и морских птиц, которые с пронзительными криками вьются над невысокими и дробящимися в фарватере волнами.
Между тем это место, ныне столь печальное и пустынное, имело, кажется, большую важность в те отдаленные времена, которые предшествовали завоеванию Галлии римлянами. На каждом шагу в этих безлюдных долинах встречаются какие-либо грубые следы друидского богослужения, и все доказывает, что Лок был некогда предназначен для религиозных мистерий кюриозолитов и венетов. Тут находятся покрытые дерном курганы, заключающие в себе кости храбрых кельтских воителей, далее стоят ряды гранитных обрубков, наподобие карнакских и камаретских дольменов икромлехов, и есть здесь другой, еще более любопытный памятник, о котором мы скоро расскажем.
Всюду встречаешь напоминания о том варварском периоде, мрачная поэзия которого так хорошо подходит этим диким местам. Тут, без сомнения, девы Сейна золотыми серпами пожинали вербену себе на венцы или селяго для своих чар. Подле этих ветвистых дубов эвбеи в белых одеждах собирали священную омелу в Новый год. Это разбитое громом дерево с почерневшим стволом, может быть, посвящено было страшному Ирминскулу[1], а тот высеченный в каменном столе желоб предназначен был для стока крови человеческих жертв. Об этих полуразвалившихся остатках другого времени ходит множество преданий между суеверными бретонцами, крестьянами и рыбаками, посещающими остров Лок. Святые и феи, добрые духи и демоны играют, как водится, большую роль в местных легендах, где без разбору смешивается священное с нечестивым. Несмотря на это, когда путешественник более просвещенный, привлеченный любопытством или бездельем, слушает эти мрачные легенды перед древними памятниками, их породившими, ему невольно навевается какое-то тяжелое и печальное чувство, похожее на почтение. Но даже не восходя к таким отдаленным временам, как кельтская эра, маленький островок знал когда-то лучшие дни. Перед наступлением революции — я имею в виду революцию1789 года, а то теперь, пожалуй, можно и запутаться — он составлял дворянский лен, принадлежавший одной из знаменитейших в провинции фамилий. Эта фамилия, существовавшая, если верить ее родословному древу, задолго до прихода Цезаря в Галлию, к описываемому времени потеряла изрядную долю своего прежнего блеска. Из многих поместий и маркизатов во владении ее мало-помалу остался один только островок Лок, скромный участок, который в былое время представители фамилии едва удостаивали упоминания в ряду своих пышных титулов. Самой фамилии грозило совершенное прекращение, как будто бы она не могла пережить потери своих великолепных владений. В то время, о котором мы говорим, глава прямой линии, старый видам де Кердрен, бывший президент рейнского парламента, умер, оставив наследником имения и остатков своего состояния племянника, Альфреда Кердрена, молодого человека двадцати лет, которого усыновил и всегда почитал за сына.

* * *

Альфред де Кердрен, сын бывшего бригадира королевской армии, рано остался сиротой и всем был обязан благодеяниям своего дяди. В то время, когда добрый видам, удрученный летами и недугами, почувствовал приближение своей кончины, Альфред был в Париже, где оканчивал курс словесных наук в Наваррском коллегиуме. Поспешно вызванный для принятия последнего благословения от своего почтенного благодетеля, он успел застать его в живых и закрыл ему глаза, а глубокая скорбь, которую он чувствовал от этой потери, свидетельствовала о благородстве и доброте его сердца.
Сделавшись, таким образом, в двадцать лет хозяином своих поступков, Альфред тем не менее понял ложность своего положения. Он, как и всякий человек с добрым сердцем, имел похвальное намерение быть полезным своему отечеству, но одинокий в мире, без советов, без покровителей, что мог он сделать! В другую эпоху он, быть может, и нашел бы могущественных друзей, которые проложили бы ему дорогу, но тогдашнее время не благоприятствовало аристократии. Как мы уже сказали, начиналась революция, и хотя первые удары ее были не очень страшны, можно было, однако, предвидеть, с какой ужасной силой в скором времени предстоит ей разразиться. Итак, молодой дворянин почел за лучшее потерпеть до той поры, когда общество, пошатнувшееся в своих монархических основах, немного поуспокоится, что, как думал он, случится скоро. А пока он занялся управлением скромным наследством своего дяди и поселился в небольшом господском доме, который упорно величался замком де Лок.
Этот сурового вида дом возвышался на северной стороне острова и, по-видимому, построен был в ту эпоху, когда выгоды комфорта и здоровья не принимались в рассмотрение архитекторами и владельцами. Это было одноэтажное строение с узкими окнами, с массивными каминами, предназначенное первоначально быть сборным местом для сеньоров де Кердрен, когда они из своих пышных замков на твердой земле случайно заезжали на островок позабавиться охотой на морских птиц.
Во время бурь стихии яростно бушевали вокруг дома. Море билось о прибрежные скалы с шумом, подобным грому, ветры выли и бросались на тяжелое строение, как бы желая вырвать его с основанием. Чтобы покончить с этим неудобством, один из предков Альфреда возымел мысль насадить вокруг дома множество деревьев, но от этого не прибавилось ни тишины, ни спокойствия для жилища. Шум бурь еще больше увеличивался от треска и жалобных стенаний старых деревьев, бывали минуты, когда в покоях замка едва слышен был голос человеческий.
Судите же теперь о том, что должен был испытывать Альфред в долгие зимние вечера, когда он оставался почти один в этих печальных развалинах, где сосредоточивалось для него столько воспоминаний! Почти в эту же эпоху другой молодой бретонец, заключенный, подобно ему, в старом родовом замке, внимая высокой гармонии природы, открыл в себе поэта и готовился сообщить миру новое чувство, столь грустное и сладкое, которое назвали меланхолией.
Но Альфред де Кердрен не имел ни высокого поэтического вдохновения, ни гения своего бессмертного соотечественника Шатобриана. Напротив, никогда более легкомысленный, более веселый и беззаботный юноша не попирал земли острова Лок. Кроме воспоминаний о почтенном видаме, омрачавших время от времени его мысли, он без мизантропии выносил эту пустынную и уединенную жизнь. Шум бурь не тревожил его сна, когда, проведя день на охоте или на рыбной ловле, он вечером возвращался домой и ложился в своей комнате со старинной резной дубовой мебелью. Жизнь деятельная поглощала в нем жизнь созерцательную, дни и месяцы проводил он с той беззаботностью, на которую способна только юность, полная крепости сил и веры в долгую будущность. Хотя он был совершенным властелином этого островка, и хотя все тут оказывали ему почтение и безграничное повиновение, тем не менее веселый Альфред не имел обыкновения демонстрировать свое достоинство вассалам. Честолюбие его состояло только в том, чтобы превзойти всю окрестную молодежь в телесных упражнениях, не гнушался он вмешиваться в игры своих земляков на приходских праздниках, где его всегда принимали с живейшей радостью.
Простой и нецеремонный с низшими, он с удовольствием говорил с ними на местном наречии, за что не позволявшие себе популизма дворяне прозвали его бретонствующим бретонцем. Но насколько молодой владелец острова Лок ласков был к крестьянам, настолько же выказывал он холодности и осторожности к соседям буржуа. Напротив Лока, на твердой земле, был значительный городок, называемый Сент-Илек. Проживали там чиновники, зажиточные домовладельцы со своими семействами, наконец, то, что обыкновенно в провинциальной глуши называется обществом. Альфред де Кердрен довольно охотно бывал на собраниях сент-илекской буржуазии, но тут он выказывал во всей строгости те привилегии, которые давали ему знатное имя и сорок поколений предков. Гордый, презрительный, иногда даже колкий с мужчинами, свои прекрасные манеры и свойственную ему грациозность сохранял он только с женщинами, из которых многие были молоды и прелестны. В особенности он старался выказывать свои права перед теми, которых почитал способными их оспаривать. Но благодаря обаянию, окружавшему имя потомка де Кердренов, даже в эту эпоху новомыслия ему охотно прощали аристократическую гордость. Особенно женщины извиняли ему эту спесь, которая, обнаруживаясь в полной силе в отношении к сильному и тиранскому полу, перед ними одними исчезала или превращалась в учтивость.
Таково было физическое, моральное и социальное положение Альфреда де Кердрена в то время, когда начинается эта история.
В одно октябрьское утро Альфред, снаряженный по-охотничьи, с превосходным двуствольным ружьем под мышкой, с прекрасной испанской собакой, бежавшей перед ним и весело лаявшей, вышел из дома на любимое свое занятие — охоту. Зеленый кафтан с серебряными пуговицами, темные казимировые панталоны и плотно стянутые туфли не скрывали прекрасных и мощных форм его тела. Треугольная шляпа, надетая несколько набекрень на напудренные волосы, придавала лицу его выражение упрямое, даже слегка дерзкое, что прелесть как шло ему. К великому сожалению Альфреда, ни один волос не украшал его юношеского подбородка, и, хотя мужественные черты его лица и черные глаза свидетельствовали об известной энергии характера, выражение это обыкновенно скрывалось у него под видом веселости и живости. Идя, он весело напевал какую-то охотничью песню, между тем как вертлявая собака чертила вокруг него большие круги, как бы разделяя его веселость.
На дубах и вязах, окружавших жилище, осень успела уже высушить листья, но все-таки их было еще достаточно для создания тени и оживления пейзажа. Сильный западный ветер, поднявшийся ночью, свистел по долине, далеко унося поблекшую сухую траву. Несмотря на это, небо было безоблачно и солнце всходило на лазурном горизонте. Вдали море бороздили широкие, зеленоватые валы, увенчанные хлопьями пены.
Альфред шел той дорогой, которая вела к деревне, столице острова, и достигнув покрытой лесом возвышенности, откуда виднелась деревушка с ее готической церковью, маленький порт с его барками, лениво лежавшими на сухом песке, канал с его утесами и туманные берега континента, он остановился и, по-видимому, заколебался, какое ему взять направление. Он уже хотел было поворотить налево по тропинке, углублявшейся в самую отдаленную часть его владения, когда, взглянув вниз, увидел человека, быстро взбиравшегося по крутой возвышенности. Тотчас Альфред положил наземь свое ружье и с улыбкой на губах стал поджидать идущего, чья быстрая походка не соответствовала тайной мысли, его занимавшей.
Подходившему на вид можно было дать под шестьдесят, и костюм его был весьма привычен в округе: штиблеты, широкие панталоны, кафтан, длинный жилет, шляпа с большими полями и висящие по плечам волосы, все платье на нем было черного цвета, из сукна гораздо более тонкого, чем то, какое обыкновенно носят бретонские крестьяне. Кроме того, от простых обитателей острова Лок он значительно отличался и сановитостью вида. Альфреду нетрудно было узнать в нем старого Конана, побелевшего на службе его фамилии и со смертью видама сделавшегося его управителем, мажордомом, поверенным, наконец, первым министром его миниатюрного правительства.
— А! Конан! — весело сказал он по-бретонски, как только старик смог слышать его. — Что это у тебя такая растрепанная фигура и такой зловещий вид? Готов пари держать, что ты опять политиканствовал там с этими сент-илекскими ротозеями? Так, так, ну, что же, правда ли, как ты утверждал три дня тому назад, что король подвел мину под Париж и взорвал его на воздух на двести футов?.. Ну-ка, открывай и развязывай свою суму проворнее: что нового нынче утром?
Конан обнажил свою седую голову и почтительно поклонился ветреному своему господину.
— Над вестями, которые я принес теперь, нечего смеяться, сударь, — сказал он многозначительным тоном, — тут скорее надобно плакать… Это не оттуда совсем… Говорят, разбойники-то парижские пошли силою на Версаль, перебили королевскую стражу и взяли в плен короля, королеву и дофина…
Несмотря на обычную свою беззаботность, Альфред вздрогнул:
— Возможно ли? — вскричал он. — Королевская фамилия в плену… Стража… И что говорят, много ли побито храбрых солдат?
— Ах, сударь, много… больше двухсот тысяч…
Этой цифры было достаточно для полного разуверения молодого де Кердрена. Он громко захохотал.
— Ну! Ну! Верно, так же перебили стражу и пленили королевскую фамилию, как взорвали Париж… Довольно об этом. Я теперь хочу пошататься по берегу около Пьер-Леве. По этому западному ветру там непременно должны быть черные утки, и до прилива я, верно, сделаю несколько добрых выстрелов.
— Ах, сударь, сударь, — сказал Конан печально, —время ли думать об охоте?.. Вы все не верите мне, я вижу, а между тем вокруг вас такое делается… Соседние замки пустеют один за другим, сударь, — продолжал он, возвысив голос. — Я узнал, что еще эмигрировали — как это называют — граф де Керкарадек, маркиз де Леневен и почтенные дамы семейства де ла Мария.
— Ты все толкуешь мне, мой добрый Конан, о стариках да о женщинах, которых малейший случай должен пугать до полусмерти, потому что они богаты и беззащитны, но мне-то чего бояться здесь, у себя, всех этих революций и революционеров? Кто подумает беспокоить меня на этой заброшенной среди океана бесплодной скале! Я могу спокойно продолжать охотиться в своих владениях.
— А между тем, что бы вы стали делать, сударь, если бы в одно прекрасное утро пришли в Лок, чтобы завладеть островом и убить вас?
— Что бы я сделал, черт возьми! Я вооружил бы шесть своих вассалов, назначил бы своего храброго Конана главнокомандующим и во главе этой армии мужественно напал бы на неприятеля… Враг должен был бы быть воплощенным дьяволом, если бы я в одно мгновение не сбросил его в море!
И Альфред снова разразился хохотом. На этот раз старый управитель, казалось, вовсе не воспринял дурно веселость своего господина.
— Именно эта мысль и должна была прийти вам в голову, — сказал он с видимым удовольствием. — Вы достойный преемник храбрых де Кердренов, которые были в постоянной войне со своими родственниками и соседями… И осады всегда были благоприятны вашему роду, ни один замок ваших предков не был осажден без того, чтобы из этого не вышло для них какой-нибудь огромной выгоды… Да, да, вы правы: осада была бы полезна, она весьма возвысила бы честь фамилии в теперешние времена!
Хотя владелец острова Лок давно привык к странностям своего мажордома, однако не мог скрыть своего удивления, видя, что тот принял шутку за нечто серьезное.
— Как, Конан, — спросил он, — если бы в самом деле мне пришла мысль сопротивляться, неужели ты думаешь, что я нашел бы здесь людей, расположенных меня защищать?
Глаза старика воодушевились:
— Святой Ив и святой Ифлам, блаженные мои патроны! — вскричал он. — За одного я всегда могу отвечать вам!.. Пока Кердрен будет жив, он всегда найдет Конана готовым защищать его!.. А вассалы, — продолжал он, грозно сжав палку, которая была у него в руке, — желал бы я видеть, как они призадумаются! Да если эти презренные трусы не дадут убить себя до последнего, я сам это сделаю… Впрочем, надобно отдать им справедливость, они все до одного любят вас… Конечно, и есть за что: вы так их балуете! Оказываете им столько чести, позволяя… Но вы не желаете, чтобы говорили об этом!
И добряк испустил вздох, похожий на стенание.
— Ну вот, ты опять возвращаешься к тому, в чем мы с тобой не можем согласиться, — возразил Альфред с легким оттенком недовольства. — Ты постоянно укоряешь меня зато, что я вмешиваюсь в упражнения и игры здешней молодежи, а между тем сколько раз я тебе твердил, что предки мои, самые древние, главы моего рода никогда не пренебрегали оспаривать даже у черни первенство в беге, борьбе, в ловкости провести лодку во время бури и нисколько не считали это для себя унизительным.
— Очень хорошо, монсеньер! Но воля ваша, а я не одобряю, что потомок владетелей Кердрена, Легониде, Сен-Мена и других мест собственными руками гребет на какой-нибудь негодной лодке, как это вы делали в последнюю бурю, когда со стариком Пьером и его сыном возвращались с рыбной ловли, или что он позволяет потчевать себя кулаками какому-нибудь остолопу Ивону Рыжему, как это недавно было на празднике в Сент-Илеке.
— Но, старый мой дурак!.. Извини меня, мой добрый Конан, я виноват… Право, ты хоть кого выведешь из терпения своими преувеличенными понятиями о моем личном достоинстве. Ты подумай, что в тот день, когда я работал на лодке там в проливе, этот ужасный шквал угрожал нам смертью. Если бы я не помогал своим двум товарищам, то мне, владетелю Кердрена, Легониде, Сен-Мена и других мест, наверное, пришлось бы пойти ко дну и покормить собой морских свиней… Что же касается Ивона, который, как ты говоришь, поколотил меня в Сент-Илеке, я честно отплатил ему той же монетой: я так жестоко швырнул его оземь, что бедняга еще и до сих пор ходит с вывихнутым плечом… Будь уверен, этот урок поубавит ему дерзости, а честь, которую я ему оказал, померившись с ним, он, верно, намного оценит, хотя я и оставил ему приз борьбы, состоявший, как помнится, из пары чудесных подбитых гвоздями башмаков.
— Слушаю, сударь, — сказал Конан почтительно, хотя по голосу заметно было, что он вовсе не убежден доводами своего господина. — Вы лучше меня знаете, что хорошо… А насчет того, — прибавил он с таинственным видом, — о чем мы сейчас говорили, я заверяю вас, что я уже сделал навсякий случай некоторые распоряжения. Я спрятал в подвале замка немного пороху и несколько ружей, и если нас дерзнут атаковать…
— Хорошо, хорошо, мы еще не дошли до этого, страшный и воинственный Конан. А пока нам не пришло время тратить свой порох на революционеров, до тех пор я пойду изведу его немного на уток. Вот поднимается волна, а ты знаешь, что утка прячется, когда море бушует.
Этот разговор, как мы сообщили, происходил на пустынном холме, подверженном сильному ветру, свистевшему с моря, а с холма виднелся канал острова Лок. В ту минуту, когда Альфред, сделавши Конану дружеский знак, намеревался отправиться на охоту, старик указал ему на две лодки, что плыли к острову от сент-илекского берега, с усилием борясь с приливом.
— Послушайте, сударь, — сказал он, — по какому случаю направляются к нам оттуда эти посетители?
— Посетители? — повторил Кердрен, проворно оборачиваясь. Но на этом расстоянии глаза его не могли различить лиц тех, кто находился в лодках. Конан, несмотря на свои лета, углядел больше.
— Ставлю бутылку доброго вина против кружки кваса, — сказал он, прикрыв глаза ладонью, чтобы защитить их от солнца и ветра, — что этот большой детина в черном рединготе, которого я примечаю в первой лодке, — Туссен, старый сент-илекский нотариус, который воображает, что лучше нас с вами знает историю нашего острова… Потом какие-то другие господа и нарядные дамы, которых я еще не могу рассмотреть в достаточной степени, чтобы узнать их поименно.
— И дамы, говоришь ты? — вскричал Альфред. — Что же это в самом деле?.. Ах да… А я совсем и забыл, преспокойно отправляясь себе на охоту, черт возьми! Эдак чего доброго можно перессориться со всем городом, а в такое время это было бы большим безрассудством…
— Что вы говорите, сударь? — с беспокойством спросил Конан. — В чем же дело?
— В чем? Третьего дня был я у Туссена, нотариуса, в многочисленном обществе. Говорили об исторических диковинках нашего острова, и многие из присутствовавших, возбужденные педантским пустословием Туссена, выразили желание видеть их… Особенно дамы обнаруживали большое усердие проделать опыт над Дрожащей Скалой, к которой, как тебе известно, мы неохотно дозволяем приближаться всякому…
— Над Дрожащей Скалой? Талисманом вашей фамилии? — повторил с упреком старик. — Ах, сударь, это похоже на осквернение святыни!
— Суеверие совсем вскружило тебе голову, да и другим… Я знаю лучше всякого, что такое Дрожащая Скала… потому всех, которые там были, я пригласил на остров посетить наши друидические камни.
— И обедать, может быть? — спросил Конан.
— Нет, успокойся… Это значило бы убить тебя и кухарку Ивонну, а я дорожу своими служителями. Нет, я положительно не приглашал этих людей на обед, однако, проводивши их целый день по острову, трудно будет мне не предложить им некоторого подкрепления, скромного завтрака, например…
— Точно, сударь, это надобно! — продолжал Конан в волнении. — Иначе, что бы подумали о нас? Да, надобно получше угостить этих мещан, но как это сделать? Времени остается так мало! У нас нет ни провизии, ни серебра, ни посуды… Ах, сударь, если бы вы хоть вчера только сказали…
— Ну, не взыщут с меня за мое холостяцкое хозяйство, не робей, мой добрый Конан, и поправь поскорей мою оплошность… В погребе есть несколько бутылок старого вина, в коптильне — немного ветчины, не говоря о той прекрасной дичи, которую я настрелял вчера на Сен-Жильском берегу. Ну, в дорогу, Конан! Беги проворнее в замок и уладь там все с Ивонной, если не хочешь, чтобы все погибло, даже честь!
— Бегу, сударь, и все будет устроено как нельзя лучше… вы ведите их подальше, чтобы дать нам время. Я позову на помощь Пьеретту, дочь тетушки Гой. Но вы-то, сударь, — продолжал он, осматривая своего господина с наивной заботливостью, — неужто вы гостей-то будете принимать в этом измятом платье, в этих запыленных сапогах и этой нескладной шляпе?
— Что за нужда? — отвечал Альфред, слегка отряхивая платье ручкой своей охотничьей плети. — Для них сойдет и так… Но одну минутку, Конан. У тебя такие зоркие глаза, что я еще хочу испытать их… Не можешь ли ты разглядеть какой-нибудь из тех дам, которые там в лодках?
— Как не разглядеть, сударь. В одной сидит мадемуазель Флора Туссен, сестрица нотариуса, и несколько других, которых я никогда не видывал. В другой я различаю госпожу Лабар… Знаете ее? Вдову того прежнего корсара, что умер два года тому назад в Сент-Илеке и оставил своему семейству пропасть добра, которому, может быть, лучше бы достаться в другие руки.
— Госпожа Лабар, говоришь ты? Из женщин она одна в этой лодке?
— Нет, нет, сударь… теперь и вы можете видеть, как я, другую женщину, помоложе и постатнее, которая всякий раз жмется к ней, как волна покачнет лодку. Это, верно, мадемуазель Жозефина Лабар, самая красивая девушка в здешней стороне, говорят.
— Жозефина! — вскричал молодой человек в радостном восторге. — И она тоже! Возможно ли, после того, что произошло между нами? Так она не сердится на меня!.. Я несмел надеяться… Твердо ли ты уверен, что узнал мадемуазель Жозефину Лабар?
— Твердо, сударь, — отвечал управитель, с беспокойством глядя на него.
— Итак, я не ошибся! Потому что и я тоже угадал ее, сердце мне говорило… Но поспешим: надобно приготовиться учтиво принять посетителей… Я передумал, Конан, и хочу идти вместе с тобою в замок: в этом костюме неприлично принимать дам… Идем же, идем проворнее.
Он схватил ружье под мышку и начал подниматься по тропинке с такой скоростью, что Конан едва поспевал за ним. Через несколько минут бедняга совсем выбился из сил и почти задыхался. Альфред заметил это, хотя и был занят своими мыслями.
— Не спеши так, мой старый друг, — сказал он, — ты можешь догнать меня позже.
— Да, если позволите, сударь… ноги-то у меня уже не двадцатилетние!
— Так до свидания…
И он принялся бежать к замку, сопровождаемый своей собакою, которая, казалось, немало была удивлена этой неожиданной переменой направления.

Глава 2.

Буржуа города Сент-Илека

Между памятниками кельтского происхождения, сохранившимися на острове Лок, был один, гораздо любопытнее других. В предыдущей главе мы только вскользь упомянули о нем, но по важной роли, которую он играет в нашем рассказе, памятник этот требует подробного описания! То был огромный камень, стоявший на скате крутого берега на некотором расстоянии от замка. Он был овальной формы, гладкий и поставлен так удивительно, что самой слабой, даже детской руки достаточно было для сообщения ему заметного качательного движения. Само собой разумеется, что людям, не знающим законов механики, это казалось истинным чудом. По этому чудесному свойству камня его и прозвали Дрожащей Скалой.
Диковинки подобного рода не редкость в Европе. Во Франции одни из них кажутся прихотью природы, другие — произведением искусства. Среди первых можно указать колеблющийся камень в окрестностях Кастре в Лангедоке и Вейзскую скалу в Оверни. Камней второго рода еще больше: их находят в Пикардии, в Вандее, в Бретани и во многих других уголках, где почиталась древняя друидская религия.
Думают, что галльские жрецы, водружавшие эти камни, так же как и дольмены, употребляли их для испытания женщин, подозреваемых своими мужьями или семействами. Если камень после продолжительных и торжественных заклинаний повиновался толчку испытуемой и качался приметно, то подозрение бывало побеждено. Но если он оставался неподвижным — что могло случиться, когда обвиняемая не умела заслужить благорасположения друидов, приставленных для хранения памятника, — то горе виновной супруге или согрешившей девице! Проклятие и презрение целого племени, часто кровавая месть мужа или брата были обычным следствием такого испытания.
По тому, что мы теперь рассказали, легко можно составить себе понятие о том глубоком ужасе, который эти испытательные камни внушали ушедшим поколениям, и не покажется удивительным, что в такой стране, как Бретань, где древние предания переходят из века в век с необыкновенной точностью, нечто подобное осталось и доныне. Доподлинно известно, что нынешние бретонцы сохраняют к фонтанам почтение, восходящее к предкам их, кельтам. Подобным образом и колеблющиеся камни сохраняли то устрашающее обаяние, которое они имели до христианства. Некоторые из них и доселе еще носят название ‘девических камней’, и в тех местах, где они находятся, ни одна женщина с мало-мальски нечистой совестью не осмелится подвергнуться испытанию этого непогрешимого талисмана.
Такие точно чудесные свойства приписывали и Дрожащей Скале острова Лок. Рассказывали тысячу историй, доказывающих прорицательную силу этого памятника, и ни один скептик не дерзал в этом сомневаться по той причине, что тогда еще не было скептиков к Бретани. Отец заставлял трепетать свою несколько легкомысленную дочь угрозой, что поведет ее к магическому камню, жена, справедливо или напрасно возбудившая подозрение своего ревнивого мужа, всегда могла войти в прежнее доверие, если только с уверенностью предлагала покориться решительному и непогрешимому испытанию. Надобно, однако, сказать правду, что к словам обыкновенно не привязывались, и таким образом невинность никогда не унижалась до этого оскорбительного оправдания.
Несмотря на все это, доверие к чудесным качествам скалы, может быть, наконец поубавилось бы, если бы хоть один раз она была изобличена в недостатке проницательности. Но очень немногие имели позволение к ней приближаться, и вера в ее непогрешимость утверждалась только понаслышке. Дрожащая Скала острова Лок, действительно, составляла частную собственность его владетелей, и они по своему аристократическому эгоизму не допускали народ пользоваться ее таинственными свойствами. С незапамятных времен в фамилии де Кердрен было обыкновение, что в день брака одного из ее членов новобрачные с большою пышностью приезжали в замок Лок и молодая супруга подвергалась испытанию Дрожащей Скалой в присутствии всех приглашенных. Эта церемония, без сомнения, имела целью доказать, что добродетель девицы, почтенной выбором де Кердрена, должна быть очевидна для всех. Такова была сила привычки, что супруга, которая отказалась бы подвергнуться этой странной формальности, рисковала возбудить у своих вассалов самые оскорбительные подозрения. Потому все женщины этого дома, одни искренне, другие из повиновения или по обычаю подчинялись испытанию в продолжение многих поколений. Но истина требует засвидетельствовать, что никогда камень не показывал себя невежливым к своим благородным госпожам. Уверяют даже, что во время свадьбы одного из де Кердренов с девицей Бланкой де Карадек, слывшей чудом добродетели и благочестия, Дрожащая Скала сама собою пришла в движение прежде, нежели прекрасная Бланка дотронулась до нее, как будто свидетельствуя свое почтение молодой госпоже. Памятник такой важности не мог оставаться в распоряжении всякого, кто ни придет, поэтому один из прежних владельцев острова велел окружить его стеной и железной решеткой. Ключ от этой решетки был торжественно вручаем владельцу в тот день, когда он принимал во владение лен, и он не должен был доверять его никому. В более просвещенную эпоху этот порядок оправдывал и необходимостью прекратить народное суеверие, не принимая в соображение того, что благородные собственники, завладев монополией подобного суеверия, этим самым еще более возвышали его в глазах народа. Позднее продолжали поддерживать загородку, по-видимому, с единственной целью охранить от бродяг столь драгоценный остаток древности, потому что с тех пор, как фамилия Кердренов начала клониться к упадку, он редко бывал в употреблении. Таким образом, умерший видам и сам Альфред из почтения к этому камню, с которым связывались воспоминания об их предках, продолжали заботиться о его сохранении и заботливо блюли неприкосновенность его для народа.
Именно для того, чтобы посмотреть вблизи это чудо и испытать славную его прорицательную силу, городские буржуа, воспользовавшись предложением Альфреда де Кердрена, отправились на остров. Никто из тех, которые могли считать себя в числе приглашенных, не преминул принять предложения, потому что даже в 1789 году, в эпоху народного гнева против дворянства, подобная милость со стороны последнего потомка знаменитой фамилии весьма была лестной для мелкопоместных владельцев и скромных чиновников соседнего городка.
Альфред так деятельно занялся своим туалетом, что общество не успело еще появиться в узкой и мрачной дубовой аллее, ведшей к замку, как он был уже одет и полностью готов для принятия его.
Теперь на нем был бархатный кафтан, ловко опоясанный красивой дворянской шпагой, атласный жилет, кружевное жабо и черные шелковые панталоны. Новый слой пудры возвратил прическе его всю ее свежесть, а шляпу с золотым галуном он держал под мышкой. В этом щегольском костюме молодой владелец острова Лок походил на самого восхитительного пти-маркиза, который когда-либо красовался на подмостках Комической Оперы со времен Фавара.
Когда он сошел в залу, то встретил там Конана, ходившего взад и вперед с весьма озабоченным видом: старик, казалось, был недоволен этой излишней изысканностью и щеголеватостью.
— Ах, сударь, — сказал он ворчливым тоном, — вы затмите гордостью весь этот народ, оказывая им такое почтение… новый кафтан, дорогие манжеты, это уж слишком! Только что вы находили довольно приличным для них свое охотничье платье!
— Но дамы, Конан! Или ты не знаешь, что предки мои никогда не считали для себя унизительным всеми силами почитать дам без различия сословий, особенно когда они прекрасны!
— Хорошо, хорошо, сударь, — отвечал добрый управитель, обезоруженный этим намеком на наследственную вежливость Кердренов, — ваше дело молодое. Но еще одно словечко, пока не пожаловали эти мещанские господа и дамы. Не извольте, сударь, ни о чем беспокоиться: мы с Ивонной достали все необходимое. Зададим, когда вам будет угодно, такое угощение, которое сделает честь нашему дому, уж будьте покойны.
— Браво, Конан! Браво, мой славный, находчивый сенешаль! — весело вскричал Альфред. — Постой, мой старый друг, не вздумал ли ты, однако, подать на стол картонные пирожки и восковые плоды, как ты хотел сделать на последнем приходском празднике? Гости наши могут найти эту шутку не совсем забавной.
— Вы, сударь, что-то расположены смеяться нынче утром, — сказал немного сконфуженный мажордом, — но извините меня, я отлучусь на минуту… мне еще нужно сделать кой-какие распоряжения, а потом я присоединюсь к вам и буду служить вам свитой, которая положена человеку вашего достоинства.
— Свитой? На кой черт мне свита? — спросил Альфред.
— Как на что? Коли случится приказать что-нибудь. И потом я понесу ключ от решетки… Кроме того, вы так молоды, сударь! Близ вас необходимо быть пожилому человеку, чтобы внушить этим простолюдинам, очень способным забыть расстояние, вас от них отделяющее…
— То есть быть поблизости для заглаживания безрассудств, которые я, по твоему мнению, способен наговорить или наделать, — прервал Альфред, улыбаясь. — И мой Конан скромно принимает на себя эту роль. Так и быть, делай что хочешь, старый ворчун, иди или оставайся, следуй за мной или сиди дома, только поспешай, потому что вот наши гости.
Действительно, в конце аллеи показалась довольно многочисленная группа. Конан, ворча сквозь зубы, торопливо вышел осведомиться, все ли приготовили для женского пола его адъютанты, чтобы дать посторонним высокое понятие о блеске замка Лок. Альфред, прислонившись к окну, с живым интересом всматривался в приближающихся гостей.
Их было человек пятнадцать или двадцать. Впереди всех шла известная нам особа в черном рединготе, в парике с мотающимся позади мешочком — почтенный сент-илекский нотариус Туссен. Это был высокий сухой человек, с тяжелыми манерами и напыщенной речью, пользовавшийся в краю большим почетом. Он имел известные притязания на знание истории памятников острова Лок, которые преимущественно и бывали предметом его педантских разглагольствований, где латынь, французский язык и бретонское наречие мешались как попало. Из посетителей он был ближе всех к Кердрену. Он заведовал счетной частью по имению и другими делами Альфреда. Кроме того, приглашение осмотреть остров сделано было в его доме и, так сказать, по его внушению, потому длинный нотариус по справедливости мог принять важный вид и был вправе считать себя предводителем всего общества. Он величественно жестикулировал, указывая серебряным набалдашником своей толстой палки то на замок, то на различные части острова, где находились друидские камни. Того, что он говорил, слышно не было, но по внимательному виду его слушателей можно было судить, какое глубокое впечатление производила на них его ученость.
Между этими снисходительными слушателями находился, во-первых, сын его, долговязый тощий парень, узкое платье которого еще более выказывало его остроконечные формы, потом его клерк Бенуа, род провинциального щеголя, в костюме, доведенном до невообразимых пределов и без того шутовской тогдашней моды. Бенуа слыл за остряка, между переписыванием актов и черновых бумаг в закопченной конторе нотариуса он сочинял песенки на различные шалости и скандалезные приключения, случавшиеся в тесном кругу его знакомых. Эти песенки, плохие в поэтическом отношении и сложенные на манер старинных французских романсов, тем не менее, с одобрением распевались на соседних берегах. Плутовское лицо его носило скорее выражение злобы и лукавства, чем настоящего ума, но перед глазами своего патрона он притворялся скромным, почтительным и проникался полнейшим удивлением перед огромной эрудицией честного Туссена. Только быстрый и насмешливый взгляд, бросаемый по временам в сторону и как бы искавший соучастника, свидетельствовал, что клерк-песенник не замедлит вознаградить себя за эту смертельную скуку.
Другие мужчины, по большей части мелкие собственники и торговцы, не заслуживают особенного упоминания, исключая офицера сент-илекской таможни. Это был красивый малый с длинными усами, плотный и солидный в своем желто-зеленом мундире. Он слыл за отъявленного поборника новых идей и при всяком удобном случае ораторствовал против различных злоупотреблений. Таможенный демократ был не совсем обыкновенным явлением в эту эпоху, поэтому на него указывали, как на местную редкость. Сообразуясь с обстоятельствами, он принял осторожно-принужденный вид, словно выражая немой протест против учтивого и вежливого обращения своего с молодым владельцем острова Лок.
Среди дам заметнее всех была мадемуазель Туссен, сестра нотариуса, сорокалетняя старая дева, сварливая, болтливая, вечно как будто гневавшаяся на то, что не смогла найти себе мужа. Потом три или четыре девицы, или молодые женщины, более или менее невзрачные, все под прикрытием своих маменек, любопытных мещанок и больших охотниц до сплетен. Но те, которых уже давно отыскивал горящий глаз Альфреда де Кердрена среди этого бабьего эскадрона, были госпожа и девица Лабар, вдова и дочь того страшного корсара, который во время войны за независимость Америки собрал значительную дань с английской коммерции.
Мать, старая бретонка, по одежде и привычкам почти не отличалась от окрестных крестьянок. Она имела нрав угрюмый и со всеми нелепыми предрассудками времени и местности. Она составила себе славу тем, что говорила и понимала только по-бретонски, и если бы когда-то муж ее, деспотической воле которого ничто не дерзало прекословить, не решил единственную дочь их поместить в монастырский пансион, то бедное дитя также чуждо было бы отечественного языка. По причине этих недостатков на вдову корсара смотрели довольно дурно в сент-илекском обществе. Без особой протекции нотариуса, который заведовал делами госпожи Лабар, и, как говорили, лелеял тайную мысль женить сына на дочери своей клиентки, ее охотно перестали бы принимать, несмотря на ее большое богатство. Недостатки эти происходили, однако, не от злого сердца, можно было даже указать в ней много добрых человечных качеств. Так, в небольших портах окрестных рыбаков были целые сотни негодяев, которые, хвастаясь тем, что служили под начальством ее мужа, ежегодно выманивали у нее большую часть ее дохода. Никогда госпожа Лабар не отказывала в помощи тем, кто высказывал права на ее милость, невзирая на то, справедливы они были или ложны. Таким образом, насколько не расположена была к ней буржуазия, настолько же любил ее и превозносил похвалами низший класс народа, которому она рассыпала такие постоянные и слепые благодеяния.
Этот довольно-таки непривлекательный тип старой нижнебретонской расы еще более выявлял совершенства девицы Жозефины Лабар. Стройная, высокая, с розовым цветом лица, с бархатными глазами и улыбающимся ротиком, эта молоденькая девушка была совершенством красоты, грациозности и достоинства. Она получила тщательное воспитание в монастыре, из которого вышла не более года тому назад. Говорили, и не без основания, что во всей провинции нельзя было найти такой превосходной музыкантши и такого восхитительного голоса. Но качества и таланты этой милой девушки тщательно скрывались под необыкновенной скромностью. По природной ли боязливости или по чувству ложного положения Жозефина всегда держала себя как-то принужденно. Действительно, госпожа Лабар всегда обходилась с ней не как нежная, внимательная и заботливая мать, а более как суровая дуэнья, надзор которой походил на шпионство, а заботливость — на ревнивый деспотизм. Потому Жозефина, всегда настороже против других и против самой себя, была подобна книге, закрытой для тех, кто к ней приближается. Один Альфред, несмотря на наружное легкомыслие, угадал, какие сокровища скрывались под этой стыдливой внешностью.
Мать и дочь шли, прижавшись друг к другу, и с одинаковым любопытством, если не одинаковыми чувствами, рассматривали замок Лок. Госпожа Лабар покрыта была необыкновенно широким плащом из черного этамина с капюшоном, который ветер, казалось, хотел сорвать с ее дебелых плеч.
Жозефина носила еще свой пансионерский костюм, синее шелковое платье, напоминающее чехол, с развевающимся поясом. Прекрасные русые волосы ее, разделенные пробором, перевязаны были лентой наподобие девического убора молодых шотландок и выбивались из-под маленькой соломенной шляпки. Ветер резвился с бедной девушкой и нескромно выказывал любопытным взорам ее маленькие черные башмачки с серебряными пряжками и серые вышитые чулки. Иногда она совсем исчезала в складках исполинского маменькиного плаща и потом с улыбкою из него выпутывалась.
Когда Альфред узнал ее в толпе, первым движением его было броситься ей навстречу, но опасение, как бы поступок этот не истолковали дурно, а, может быть, и сознание своего достоинства, удержали его. Только когда посетители перешли уже за решетку и взошли на двор, он вышел встретить всех.
При виде его все поспешили снять шляпы. Один таможенный офицер, поднесши ладонь к своей каске, казалось, весьма доволен был тем, что мундир освобождал его от необходимости кланяться аристократу.
— Добро пожаловать, господа, — радушно сказал Альфред, раскланиваясь со всеми, — и вы, сударыни. Благодарю вас за оказанную мне милость, цену которой я вполне чувствую.
И, по обычаю того времени, он обнял одну за другой всех дам, слегка прикасаясь к старым и морщинистым щеками подольше останавливаясь на молоденьких и свеженьких. Последней он приветствовал Жозефину, прошептав ей на ухо:
— Очаровательница! Так вы простили меня за то, что я осмелился полюбить вас и дерзнул сказать вам об этом?
Жозефина покраснела, но Туссен, говоривший в эту минуту хозяину замка какой-то длинный и напыщенный комплимент, приготовленный на этот случай, отвлек общее внимание, и компания вошла в залу, чтобы собраться с силами для предстоящего путешествия.
Альфред поддерживал разговор с такой непринужденностью и приветливостью, которые нельзя было ожидать от столь ветреного молодого человека. Каждый получил от него какой-либо знак внимания или ласковое слово. Все были очарованы его приемом к тому времени, когда пришла пора идти осматривать достопримечательности острова.
Когда переходили двор, появился Конан с видом торжественным и величественным. К обыкновенному своему костюму он присоединил длинную рапиру, очень похожую на вертел, и носил ее с гордостью сенешаля знатного дома. Отвесив почтительный поклон, он молча поместился в десяти шагах позади своего господина.
Мы не будем входить в подробности того, что происходило в эту часть дня. Пощадим читателя от ученых рассуждений месье Туссена касательно памятников древности, рассеянных по острову и последовательно осмотренных любознательными посетителями. Исключая его сына, который его слушал, и клерка, который притворялся слушающим, остальная компания почти не обращала внимания на ученого антиквария. Предпочитали тесниться вокруг хозяина, веселая и увлекательная речь которого безмерно восхищала всех, большая часть посетителей, особенно дамы, хотели было проделать опыты над славной Дрожащей Скалой, но, по предложению Альфреда, отложили это до вечера, после обеда, или, как он говорил, полдника, который он предложил своим гостям.
Итак, время прошло приятно. После хорошего моциона по песчаникам и пустырям острова все с удовольствием уселись за стол, как нельзя лучше приготовленный стараниями Конана и его адъютантов, а превосходное вино, вытащенное из погребов видама, довершило доброе расположение собеседников. Так что, когда пришло время вставать и идти к Дрожащей Скале, некоторые из приглашенных, включая и самого ученого нотариуса, чувствовали себя на ногах не совсем твердо.
Несколько раз в продолжение дня Альфред пытался подойти к Жозефине и поговорить с нею без свидетелей, но будучи предметом исключительного внимания всего общества, он никак не мог преуспеть в этом. Потому он необыкновенно обрадовался, когда общество, выходя из замка, разделилось на небольшие группы, даже пары на достаточном одна от другой расстоянии. К довершению счастья, Жозефина была одна с матерью, и когда он предложил ей свою руку, она ее приняла.
Ветер поутих, как это иногда бывает перед вечером, и солнце медленно склонялось к багровому горизонту, прежде чем совсем потонуло в зеленоватых и еще волновавшихся водах океана. Альфред направился через плантации в самую отдаленную часть острова. Хруст засохшей травы под ногами идущих благоприятствовал тайному задушевному разговору. Альфред тихонько прижал руку Жозефины к своей груди, но ничего не говорил, а молодая девушка, трепеща всем телом, скромно потупила взор. В двух шагах за ними следовала госпожа Лабар, но либо ей вовсе не противно было особенное внимание Альфреда к ее дочери, либо она слишком следила за своей собственной безопасностью на прихотливо извивающейся узенькой и каменистой тропинке, только отстала она настолько, что не могла мешать сердечной беседе двух молодых людей.
Таким образом протекло несколько минут, прежде чем Альфред, еще новичок в любви, воспользовался благоприятным случаем начать разговор.
Наконец, преодолев свое смущение, он сказал на чистом французском наречии, которого мать не понимала, принужденно равнодушным тоном:
— Как проклинал я этих докучливых мещан, которые столько времени мешали мне поговорить с вами наедине! Между тем только о вас одной я думал, вам одной желал выказать все мое внимание и уважение… Я так вам признателен за ваше посещение! Теперь я могу надеяться, что слова любви, которые я осмелился сказать вам в наше последнее свидание, прощены мне… Вы столько же добры, сколько прекрасны!
— Не спешите отыскивать подобных причин этому посещению, — боязливо проговорила девушка. — Отказ мой мог бы подать повод к злым толкам. Притом я же должна повиноваться своей матери.
— Ах! Очаровательная Жозефина! Зачем вы не оставили меня думать…
— Впрочем, — продолжала Жозефина более твердым голосом, — я буду с вами откровенна: я без отвращения повиновалась воле матери и приличиям, придя сюда, потому что хочу кое-что сказать вам. У меня есть к вам просьба.
— Просьба! У вас? Ах, говорите, говорите.
— Я хотела просить вас подумать о том огромном расстоянии, которое отделяет Альфреда де Кердрена от такой темной и незначительной девушки, как я, и прекратить домогательства, способные возбудить злословие.
Альфред, ошеломленный ударом, с минуту молчал.
— Так вы, — проговорил он наконец с горечью и вместе с тем с досадой, — вы меня не любите?
Жозефина хранила молчание.
— В самом деле, — продолжал Альфред, воодушевляясь, — давно уже я замечал, что за вами ухаживают эти два смешных писаки, сын и клерк нотариуса… Один из двух, без сомнения, достиг…
— Один из них возбуждает во мне жалость, другой внушает мне страх, — с живостью возразила Жозефина. — Неужели вы так мало цените меня, что подумали, будто я могла сделать такой дурной выбор?
— Ну, так кто-нибудь другой, более достойный?..
— Нет, месье Альфред, — отвечала со вздохом Жозефина. — Никто не внушал мне тех чувств, которые вы подозреваете. Мне кажется, я могу даже признаться, что если бы небо не поставило нас с вами так далеко друг от друга, то, может быть…
Она остановилась, как бы сама испугавшись того, что хотела сказать.
— Ради Бога! — вскричал Альфред с жаром. — Договаривайте! Жозефина, неужели в самом деле между нами нет других препятствий, кроме звания и происхождения?
Неизвестно, какой ответ на это дала бы мадемуазель Лабар, когда позади них поднялся шум от сильного спора. То были Конан и таможенный офицер, которые, рассуждая о политике, до того разгорячились, что произвели нечто вроде скандала.
— А отчего вы полагаете, сударь, ничто не грозит ему, подобно другим господам, от этих злодеев, которые хотят разрушить королевство, истребить короля и дворянство? — вскричал Конан с необычайной резкостью. — Отчего бы и мне прийти сюда и не убить его, не сжечь его замок, как это сделали в Карнаке, у графа Кведика, или в Сен-Сорпене у герцогини, или в Динане у господина де Рандаля, великого профоса провинции?..
Собеседник насмешливо ответил что-то тихим голосом, но живое возражение Конана достаточно показывало, какого свойства было объяснение, данное таможенным офицером.
— Бедность моего господина! Унижение его фамилии! Что это значит, сударь? Святой Михаил, святой Коломбал, святой Дурлон, святой Карадек и все другие святые — наши патроны! Неужели вы дойдете до такого кощунства, чтобы допустить, будто настоящий владелец этого лена не так же благороден, как самые знатные придворные вельможи, как сам король и все принцы? Его фамилия, сударь, славилась еще задолго до пришествия Господа нашего Иисуса Христа на землю, я слышал это от прежнего бальи, очень сведущего в генеалогии… А что касается его бедности, конечно, он не так богат, как бы должен быть, но если он и не владеет теперь баронством Кердренским, кастелянством Сен-Менским и леном Легонидекским, то неужто вы думаете, что он от этого понизился хоть на волос? Неужто вы полагаете, что гостеприимство его не так же искренне, вино его не так же хорошо, слуги не так же преданны, как во времена его предков?
Это воззвание к недавнему изысканному угощению, без сомнения, подействовало, потому что отвечали как будто тоном более кротким и дружеским, но что там ни говорили, гнев Конана только возрастал.
— Ваше покровительство! Покровительство госпожи Лабар, — продолжал он с негодованием. — Вот новость! А какую, сударь, он имеет нужду в вашем и в чьем бы то ни было покровительстве? Да, я знаю это. Вы — королевский офицер, вы, который должен подавать пример повиновения законам, вы посещаете шайку бездельников, которые смеются над вами, провозя у вас под носом контрабанду. Знаю также, что госпожа Лабар, раздавая деньги кабацким посетителям, которые хвастаются, что служили у ее мужа, нашла много друзей среди этого сброда, но какое нам дело до нее идо вашей шайки? Пусть они попробуют, эти каторжники, атаковать особу или собственность Кердрена! Да скажите им, что я их не боюсь! Скажите им, пусть придут… Я их вызываю!
На этом патетическом месте кто-то вмешался между спорящими, и больше уже ничего нельзя было слышать, кроме смешанных возгласов.
— Существовал ли когда-нибудь такой набитый дурак? — начал Альфред, с улыбкой обращаясь к Жозефине. — Старый бездельник желает, чтобы меня зарезали и разграбили мою собственность, потому что нынче мода грабить и убивать дворян! Что вы скажете, Жозефина, о тех понятиях, которые мой Конан составил себе о привилегиях моего состояния?
— Преданность заставляет его преувеличивать их до смешного, — сказала девушка, успевшая в продолжение этой паузы поумерить свое смущение. — Но обязанности, которые налагает на вас это звание, тем не менее священны. Особенно они запрещают вам то, что могли бы назвать неравным браком.
— Неравным браком! — невольно вскричал Альфред.
— Не это ли вы разумели, говоря мне о своих тайных чувствах? — спросила девушка, смело смотря на него.
Альфред чувствовал себя неловко, как провинившийся, но тотчас справился.
— Жозефина, — начал он с живостью, — я не хочу обманывать вас: мое имя не принадлежит мне, и я не могу располагать им по своему сердцу. Но что принадлежит мне, так это любовь глубокая, преданная, безграничная…
— Довольно, сударь, — прервала Жозефина, пытаясь высвободить свою руку. — Это — оскорбление… оскорбление, которого я не заслужила.
— Выслушайте меня, ради Бога… позвольте по крайней мере объяснить вам…
— Объяснения бесполезны! И я, — присовокупила она со слезами в голосе, — я вам верила…
— Не верьте ничему, для меня невыгодному, прелестная Жозефина, — отвечал Альфред, насильно ее удерживая. — Но здесь не время и не место для такого разговора. Согласитесь видеться со мной тайно…
— Милостивый государь!
— Завтра вечером, в саду вашей матушки в Сент-Илеке… Стена невысока, мне легко будет…
Жозефина испустила пронзительный крик, проворно вырвала свою руку и остановилась.
— Что там такое? Не ушиблась ли ты? — спросила госпожа Лабар.
— Что такое случилось? — начали спрашивать все, смущенные этим болезненным криком.
— Ничего, ничего, — лепетала Жозефина.
— Моя дочь?.. Что вы сделали с моей дочерью? — сердито говорила старая бретонка, обращаясь к Альфреду.
У него пот выступил на лбу, щеки разгорелись, он совсем растерялся.
— Я не понимаю, — бормотал он, — не могу объяснить…
— Тут одна я виновата, — живо сказала Жозефина. — Тропинка так глуха, нога моя ударилась об камень… мне стало очень больно, и я не могла удержать крика… Но это ничего, мне лучше… совсем прошло.
И она улыбнулась.
— Не вывих ли это? — наивно спросила мать.
— Хм-м, именно вывих, — прошептал Бенуа, но так, что соседи могли его слышать.
Успокоенные уверением девушки насчет последствий предполагаемого вывиха, все снова тронулись в путь. Альфред опять хотел было предложить свою руку Жозефине, но она уже шла под руку с матерью.
— Дура! Лицемерная девчонка! — шептал он в унижении и гневе. — Наделать такой скандал! Сделать меня посмешищем этих мещан, ведь они не дураки, чтобы поверить ее объяснению! Ох, если бы мог я отомстить за себя!

Глава 3

Испытание

Скоро общество пришло в небольшую долину, отделявшуюся от моря только крутым обвалившимся берегом. Почва долины была бесплодна, покрыта тростником и сухим папоротником. Между тем по ней бежал ручеек, выходивший из середины острова и с высоты берега низвергавшийся в море. По берегам этого ручейка рассеяно было несколько ив с бледной зеленью и несколько небольших кустарников. Пустыня эта имела характер особенно унылый. Ничто не напоминало в ней посещения человека, не слышно было тут другого звука, кроме шума буруна о каменистый берег, свиста ветра или глухого журчания каскада. Древние и таинственные предания жестокой друидской религии не могли выбрать места, лучше приспособленного к их мрачной поэзии.
Знаменитая Дрожащая Скала поставлена была на скате берега, в полукруглом углублении, бывшем, по-видимому, делом природы. Очень немного потребовалось сделать, чтобы преградить сюда путь любопытным. Несколько поросших мхом камней изображали еще стену там, где отлогость местности недостаточно защищала доступ, но против долины поставлена была железная решетка с водруженным наверху крестом.
Общество остановилось, и Конан попытался повернуть огромный ключ в заржавевшем замке решетки. Но пока он понапрасну напрягал все свои силы, присутствующие жадно устремили взоры сквозь железные прутья, желая скорее рассмотреть чудо острова Лок. Но там много было каменных обломков, и довольно трудно было узнать между этими гранитными массами, увитыми желтоватым дубовым мхом и часто омываемыми пеной морских волн, взбиравшихся на берег во время больших приливов, ту, которая обладала сверхъестественными свойствами. На некоторых лицах обнаружилось уже нечто вроде обманутого ожидания, между тем как другие, особенно женские, выражали какое-то неопределенное чувство, похожее на боязнь.
Несмотря на это, нотариус Туссен, ревностно исправлявший для всех и за всех свою должность чичероне, продолжал посреди собрания лекцию, начатую еще в замке:
— Да, господа, да, госпожи, и вы, сударыни-барышни, — говорил он с напряжением, — я не из тех, кто думает все объяснить, я не из тех маловеров, которые хотят все мерить тесной меркой своего ума. Я думаю, я уверен, я убежден, что галльские язычники, имеющие сношения с духами тьмы, творили истинные чудеса, и вы сейчас увидите этому самый поразительный пример… Не говорит ли нам даже сама Библия, что волхвы фараоновы творили такие же чудеса, как Моисей? Цезарь не утверждает ли в своих комментариях, что галльские феи могли делаться невидимыми и имели власть одним словом укрощать бури? Итак, я заключаю, что галльские жрецы, называемые евбеями, бардами, сенаписами или друидами, могли посредством волшебного искусства, arsmagica, устроить талисман, свойства которого, переходя из века в век, дошли и до наших времен. Выраженное с такой уверенностью мнение человека, на которого смотрели, как на светило страны, должно было произвести сильное впечатление на суеверные и непросвещенные умы.
— Но, господин Туссен, — спросила одна хорошенькая смуглянка с живыми глазами и резвыми манерами, — если, как вы говорите, этот талисман есть творение демонское, то не опасно ли будет нам, добрым католичкам, решаться на подобное испытание?
— Я… я не готов просветить вас по этому вопросу, — отвечал смущенный нотариус, — я не богослов…
— Подобное сомнение оскорбительно для моей фамилии, — вскричал Альфред де Кердрен с иронией. — И я не потерплю, чтобы таким образом клеветали на нашу почтенную Дрожащую Скалу. Если есть какой-нибудь грех в подобном опыте, то, стало быть, все мои бабушки и прабабушки,в продолжение — я не знаю скольких — поколений, теперь томятся в аду, потому что в день своих свадеб они обязательно должны были доказывать здесь перед всеми свою непорочность. Это было бы жаль, поскольку вы могли видеть по фамильным нашим портретам, что они по большей части были прелестны… Нет и нет, что бы ни говорил об этом господин Туссен или кто-либо другой, Дрожащая Скала вовсе не дьявольское творение… и поддерживать подобное мнение значило бы обнаруживать, что некоторые особы боятся испытания.
— Слышите, сударыни, — вскричал Бенуа с ядовитой улыбкой, — честное слово, это уже похоже на вызов!
— Ну, что же, мы принимаем его, — сказала девица Туссен с видом надменной скромности.
— Мы принимаем его, — повторили другие дамы.
— Все? — спросил Альфред.
— Все.
— В таком случае, тем хуже для тех, которые слишком много думают о себе! — отвечал Кердрен. — Камень не отличается учтивостью, я вас предупреждаю, но я тут умываю руки.
Эти слова произнесены были с поддельной и почти лихорадочной веселостью. После разговора своего с девицей Лабар Альфред не имел уже прежней искренней и непринужденной веселости. Движения его стали неровными, щеки раскраснелись, голос прерывался. Очевидно, он не мог еще преодолеть чувства унижения и гнева, видя домогательства свои так жестоко отвергнутыми прекрасной Жозефиной,
Наконец Конану удалось повернуть ключ в замке, и дверь заскрипела на своих ржавых петлях. Лишь только проход сделался свободным, мужчины устремились в заветный круг, за ними медленно последовали женщины. По мере того, как они переходили за решетку, Бенуа, на минуту избавившись от надзора своего патрона, осматривал их одну за другой, как будто вычислял свои жертвы. Многие дамы вздрагивали, чувствуя устремленный на них холодный и насмешливый взор.
Узкое пространство, в котором теснились любопытные, покрыто было морскими растениями и загромождено, как мы сказали, большими гранитными обломками, происшедшими, без сомнения, от обвалов берега. Чудесный камень заметен был по своему уединенному положению в глубине этого ущелья, по своей огромной величине и, особенно, по своей породе. Это был черноватый базальт с плотными и твердыми зернами, утверждали, что более чем на двадцать лье в окружности от острова не находилось ни одного камня этой породы. Однако, по-видимому, невозможно было, чтобы подобный монолит был перенесен в это ущелье одними человеческими силами, без пособия сильных машин новейшего изобретения. Он имел двенадцать или пятнадцать футов длины, семь или восемь ширины, и весил примерно от сорока до пятидесяти тысяч фунтов.
Между тем Альфред с улыбкой на губах взошел на самую высокую оконечность скалы. С минуту он, казалось, ласкал рукой ее гладкую поверхность, потом, налегши без видимого усилия на камень, сообщил ему внезапное движение, за которым почти мгновенно последовало пять или шесть медленных и совершенно ощутимых колебаний.
Хотя все были предупреждены, однако же большая часть не смогла удержать крика удивления.
Альфред еще несколько минут забавлялся, ускоряя движение Дрожащей Скалы, наконец, он оставил свое место и сказал:
— Видите, как она послушна! Каждый из моих добрых соседей найдет ее точно такой же ласковой. Вы, господа, вполне можете делать опыт: камень не имеет никакой скрытой власти над мужчинами.
— То есть, сударь, вот в этом-то я с вами и не согласен! — вскричал нотариус с жаром. — Я могу доказать вам древними и неоспоримыми документами, что камни этого рода одинаково употреблялись как для распознавания виновных женщин, так и для преступных мужчин. Но если Дрожащая Скала сохранила свое свойство в отношении женщин, то отчего же равномерно не сохранила она того же свойства в отношении мужчин? Этот пункт надобно бы прояснить, и я очень сожалею, что с нами нет здесь крупного преступника, отцеубийцы, например, или даже просто убийцы. Очень было бы любопытно увериться…
— Вы, может быть, и правы, мой достопочтенный друг, — отвечал де Кердрен как нельзя более серьезно. — К сожалению, в нынешний раз мы принуждены оставить без ответа этот поистине интересный вопрос.
— Наука много потеряет от этого, — ворчал добряк, — но достаточно, что вы одного мнения со мною, сударь, я напишу об этом моему другу Грандену, советнику рейнского парламента, и в первый раз, как только попадется ему под руку известный злодей… да, да, весьма важно выяснить этот пункт.
В продолжение этого ученого спора присутствующие друг за другом подвергались чудесному испытанию, но, без сомнения, ни один из них не имел на совести тех ужасных преступлений, которых требовал честный нотариус, потому что камень не обнаружил ни малейшего намерения остаться неподвижным. Он не показал себя мятежным ни против таможенного офицера, ни против висельника Бенуа самых, наверное, преступных из всей компании.
— Теперь очередь дам, — вскричал Кердрен, когда увидел, что гости его уже утомились игрой. — Вот приближается страшный момент — берегитесь же, прекрасные изменщицы!
По этому приглашению вокруг скалы был образован круг, чтобы не мешать ее движениям. В продолжение этих приготовлений некоторые вольнодумцы смеялись исподтишка или обменивались шутками, разумеется, тоже втихомолку. Но положение женщин было совершенно иным. Хотя некоторые из них верили в тайную силу талисмана лишь условно, но многие не могли скрыть своего беспокойства. Они смотрели друг на друга, не смея, однако, выказать иначе, как взором, непобедимое отвращение, которое внушало им это столь деликатное испытание при всей публике. Только две из них, казалось, не разделяли этого общего чувства: госпожа Лабари Жозефина. Желчное и морщинистое лицо матери выражало одно неопределенное любопытство. Дочь, стараясь замешаться в толпу, сидела в отдалении, обратив лицо к морю. Она задумчиво смотрела на волны, серебряной пеной разбивавшиеся о берег.
‘Как она спокойна, — думал Альфред, — увидим, надолго ли она сохранит это гордое равнодушие?’
Первой на страшное испытание отважилась девица Туссен, сестра нотариуса. Она приняла вызов, и эта честь принадлежала ей по праву. Как мы сказали, ей было, может, чуть меньше сорока. Глядя на ее длинное тощее тело, высохшие губы, тусклые, давно потухшие глаза, блекло-русые волосы, в которых местами проглядывала уже седина, естественно было подумать, что целомудрие ей ничего не стоило. Между тем и о ней похаживали слухи по поводу некоторых хвастливых клерков, сменявшихся в конторе ее брата. Правда, слухи эти имели много данных против своей достоверности, и благоразумные люди не без основания говорили: ‘Это клевета’. Несмотря на все это, когда пожилая девственница подходила к Дрожащей Скале, заметно было, что цвет лица ее был бледнее обыкновенного.
Но это происходило, без сомнения, от девической стыдливости и робости, потому что, едва она прикоснулась к Дрожащей Скале, как та без затруднения пошатнулась и почтительно закачалась.
— Браво! Браво! — закричали присутствующие, хлопая в ладоши. — Камень сказал правду… Целомудрие наследственно в фамилии Туссенов.
— Скала не могла поступить иначе в отношении к старейшей из девиц кантона! — вскричал Альфред.
И пока девица Туссен, краснея, гордо удалялась, уступая место своим подругам, клерк Бенуа кричал и аплодировал громче и сильнее всех.
Когда первый шаг был сделан, то и другие дамы и девицы стали поочередно подвергаться щекотливому испытанию. Одни, уверенные в себе по наружности, трогали камень с видом пренебрежения, другие, напротив, толкали его с некоторым отчаянием. Но назло ироническому смеху и колким сарказмам, следовавшим за каждым опытом, послушный камень снова начинал для всех свои качания и колебания. Эта неразборчивая снисходительность возбудила, наконец, подозрение в большей части собрания.
— Что за дьявольщина! — ворчал старый прокурор. — Невозможно, чтобы между столькими женщинами не было по крайней мере одной… Моя дочь еще туда-сюда! Но девица Арманда или Розетта… Камень лжет!
— Я думала, — говорила толстенькая восемнадцатилетняя девушка на ухо одной своей подруге, — госпоже Ланглуа не посчастливится так, как нам. Я знаю кое-что…
— Решительно, — заключил один холостяк с громким смехом, — ваша Дрожащая Скала, господин де Кердрен, похожа на мою собачонку, которая лает на всех.
— Потерпите, господа, потерпите! — сказал Альфред, кусая губы.
Оставались госпожа Лабар и ее дочь. Мать с заметным любопытством смотрела на испытание других дам, не показывая ни малейшего желания самой принять в том участие. Что касается до Жозефины, то, продолжая спокойно сидеть в отдалении близ решетки, она едва поворачивала голову, когда раздавался шумный смех присутствующих.
Нотариус попробовал склонить госпожу Лабар последовать примеру других дам.
— Ну, что же, соседка, — сказал он по-бретонски, — не хотите ли и вы попробовать в свою очередь счастья? Никогда не представится лучшего случая доказать, что ваш покойный муж сделал хороший выбор, женившись на вас!
— Что! — отвечала старая бретонка, скорчив гримасу вместо улыбки. — И какое дело мне до вашего демонского камня? Я чту Пресвятую Богородицу и святого Михаила, с меня достаточно и этого!
Нотариус не настаивал, но хитрый Бенуа умел лучше повести дело.
— Ах, мадам Лабар, — сказал он своим веселым тоном, — знаете ли, что если вы откажетесь тронуть Дрожащую Скалу, то злые сент-илекские язычки могут вдоволь поболтать на ваш счет. Говорят, что покойный Лабар довольно долго иногда оставался в море, и что вы не всегда были в одиночестве в Сент-Илеке, когда он колотил англичан.
— Кто говорит это? — грубо отвечала вдова. — Такие же дураки, как ты, мерзкая обезьяна!
Бенуа вынес обиду со стоической твердостью.
— Слушайте же, — продолжал он, — уверяют, что один из красивейших здешних мужчин частенько приходит к вам вечером и уходит довольно поздно!
Всеобщий смех принял эту остроту, между тем таможенный офицер сердито покручивал свои усы. Госпожа Лабар мигом встала, полувзбешенная, полупобежденная.
— Проклятый каторжник! Змеиный язык, — шептала она.
Она сильно налегла на камень, но камень сделал только чуть приметное движение.
— Дьявол! — продолжал Бенуа, смотря на офицера, — ужели это правда?
Офицер сконфузился и послал сквозь зубы неразборчивое проклятие.
— Да, да! — говорила старуха.
И выбрав поудобнее место на упрямом камне, она толкнула его с такой силой, что огромная глыба едва не полетела под гору, больше минуты она качалась после этого толчка.
— Хорошо! — закричали со всех сторон. — Вот теперь честь храброго ламаншского корсара достаточно омыта.
После замечательной победа госпожи Лабар на минуту водворилось молчание.
— Еще одна не была на испытании! — сказал какой-то голос. — Это девица Жозефина Лабар.
— Правда, но к чему? — сказал Альфред с иронией. — Не уверены ли все наперед в результате?
— Эх! Неужели же не знали наперед целомудрия моей жены? — спросил один буржуа язвительно.
— И моей дочери? — проговорил другой.
— Жозефина хочет, без сомнения, еще чем-нибудь отличиться от других, — заметила сладеньким голоском одна подруга девицы Лабар.
— Пойди и ты, — сказала вдова повелительно, — заставь их прикусить языки.
Жозефина встала в ту же минуту, как только услышала свое имя, но, несмотря на точное приказание матери, все еще колебалась: этот поступок казался ей смешным и неприличным.
— Пусть, — сказала она вполголоса, — уж если все покоряются… и я…
И она медленно подошла к указанному посту против камня.
Последовало молчание, и с минуту были слышны только шум каскада да крик морских птиц, при приближении вечера слетавшихся на берег. Жозефина, потупив глаза, имела вид скромной уверенности. Сняв с белой и полной руки своей изящную шелковую перчатку, она изо всей силы надавила на скалу… Скала осталась неподвижна.
Сначала никто не мог поверить этой нечаянной неподвижности, все только что перед этим видели, как камень качался при самом легком усилии. Жозефина побледнела. Она хотела повторить опыт, и зубы ее сжались, когда она старалась сообщить камню его обычное движение. Результат был по-прежнему безнадежно отрицательным.
Некоторые обменялись насмешливыми знаками.
— Может, что-то стесняет движения камня? — спросил нотариус, и все отодвинулись. — Может быть, камешек какой-нибудь попал под него?
Но ничто, по-видимому, не препятствовало Дрожащей Скале качаться как прежде.
— Это странно! — шумели мужчины.
— Кто бы мог подозревать такое! — шептались женщины.
Госпожа Лабар, всем своим видом выражая нетерпение, подошла к дочери.
— Эх ты, глупая, не знаешь, как взяться! Ну вот, смотри!..
И она хотела еще раз покачнуть Скалу так же, как за минуту перед тем, но камень теперь, казалось, прирос к земле.
— Не мешайте девице! — вскричал Альфред саркастическим тоном. — Если кто может двигать скалы, то это, без сомнения, она!
Жозефина бросила тоскливый взор вокруг себя: на всех лицах выражалась насмешка и злобная радость. Еще раз, упершись обеими руками в скалу, она собрала все свои силы, толкнула… Скала не дрогнула.
— Так ты меня обесчестила! — вскричала мать, подняв на нее руку.
Жозефина вскрикнула, и с челом, орошенным холодным потом, без чувств упала на руки окружавших ее женщин.
Этот случай смутил и переполошил все общество. Женщины с лицемерной жалостью теснились вокруг полумертвой девушки, мужчины уже не смеялись.
— Бедное дитя! — говорил один. — Принимать так близко к сердцу подобную безделицу:
— Вот лукавство, — шептали другие. — И доверяйся теперь этим монастырским смиренницам!
Посреди всеобщего волнения надобно было видеть Альфреда де Кердрена. Он весь дрожал и что-то шептал одними губами, взоры его блуждали, он походил на человека, только что совершившего преступление. Лишь только Жозефина открыла глаза, он выступил из круга и сказал так громко, что покрыл шум остальных разговоров:
— Друзья мои, любезные соседи, выслушайте меня, я вас прошу… не перетолковывайте легкомысленно того, что сейчас здесь случилось. Я один виноват: я хотел пошутить и теперь искренне оплакиваю печальные последствия моей шутки. Посредством секрета, известного мне одному и открытого мне дядей видамом, я легко могу вдруг сделать Дрожащую Скалу неподвижной. Нет никакого волшебства в этом деле. Вы все приводили ее в движение, но попробуйте это сделать теперь, и вы увидите, что она не покачнется. Итак, я объявляю это, чтобы никто не извлекал из моего безрассудного поступка какого-нибудь предположения, оскорбительного для умной и прелестной особы… я, я один все это сделал. Униженно прошу у госпожи Лабар и у девицы Жозефины прощения за мою вину.
Ответом на это, столь откровенное, столь благородное признание, наверно, много стоившее молодому дворянину, было молчание, соединенное с удивлением и недоверчивостью.
— Хорошо придумано, — говорил нотариус на ухо одному из своих соседей. — Что вы думаете об этом средстве, которое употребил Кердрен для спасения чести опозоренной девушки? Истинно гениальный и деликатный поступок!
Это мнение, с некоторыми различиями, разделяло и все общество. Все были убеждены, что Альфред выдумал эту ложь с похвальной целью отвратить позор и насмешки, долженствовавшие обрушиться на бедную Жозефину. Но каждый остерегался высказать эту мысль, и Кердрен подумал, что совершенно уверил своих гостей.
Пока он говорил, Жозефина, с трудом поднявши голову, устремила на него взор, в котором выражались и упрек, и скорбь. Мать сначала не поняла слов Альфреда, говорившего по-французски, и слушала его с мрачным видом и разинутым ртом. Угодливая подруга передала ей объяснения владельца острова. Лишь только госпожа Лабар поняла, в чем дело, как вскочила подобно фурии и завопила на своем бретонском наречии таким хриплым и грубым голосом, с которым мог сравниться разве только скрежет камней, когда они трутся друг о друга, кружимые раздраженным океаном:
— Вы — причина этого, молодой человек? Вы сделали честь моей дочери предметом своих шуток и хитростей? Да накажут вас за это небесные ангелы и адские демоны!
Альфред понурил голову перед этим, столь законным гневом. Между тем он выразил надежду, что вина его не будет иметь неприятного результата, так как все присутствующие были убеждены в том, что это была шалость, не больше.
— Да, действительно, — сказала госпожа Лабар, бросая вокруг себя полный ненависти взор. — Теперь они молчат… А завтра, в этот вечер, змеи снова начнут шипеть… обдадут ядом и пеной мать и дочь, остервенятся на нас и разорвут нас безжалостно… Ах! Да воздаст вам ад за эту казнь, на которую вы нас осудили, молодой человек! Вы были горды и надменны в счастии, но придет и ваш черед — вы упадете так низко, что о вас будут сострадать самые нищие! Вы еще теперь богаты и могущественны, но час ваш пришел… проклятие матери принесет вам несчастие!
Старуха, в своей черной мантии, с пылающим лицом и угрожающими жестами, стоя перед друидским камнем, напоминала собой мрачных жрецов Тевтатеса, языком которых спустя пятнадцать веков она еще говорила. Было нечто сверхъестественное и роковое в ее проклятиях. У стоящих перед ней сжались сердца, как будто они слушали пророчицу.
Не заботясь о произведенном ею впечатлении, госпожа Лабар обратилась к Жозефине:
— Уйдем отсюда немедленно, дочь моя, — сказала старуха сурово. — А если ты не в состоянии идти, мне достанет сил унести тебя. Но мы не можем дольше оставаться здесь, где нас так жестоко оскорбили! Ах, если бы отец твой был еще жив!.. — Глаза ее сверкнули мрачным огнем, и она добавила с угрозой в голосе: — Но мы-таки будем отомщены… пойдем!
— Госпожа Лабар, — сказал Альфред умоляющим голосом, — не спешите, прошу вас, пусть сейчас дочь ваша попробует еще раз тронуть Дрожащую Скалу. Вы сами убедитесь тогда в том, что я говорю правду. Ведь это так важно и для нее, и для вас… Не торопитесь уходить, прошу вас!
— Оставьте нас, — прервала неумолимая бретонка. — Довольно с нас ваших насмешек и колдовства.
Общество было поражено результатами этой сцены. Все молчали, обмениваясь выразительными взглядами. Альфред первый возвратил себе присутствие духа.
— Последуем за ними, не оставим их уйти таким образом, — вскричал он с отчаянием. — Добрые мои соседи, помогите мне успокоить гнев этой женщины… Пусть девица Лабар сделает новый опыт! Скала покачнется, я уверяю вас в этом.
И он бросился догонять мать и дочь, которые только что перешли маленький ручеек по перекинутому через него дереву и удалялись со всей возможной скоростью. Благодаря слабости Жозефины, настичь их было нетрудно.
— Госпожа Лабар, поверьте, — начал Альфред.
Но суровая женщина даже не замедлила шагов. Напрасно Альфред умолял ее вернуться, на все его просьбы госпожа Лабар отвечала только презрительным молчанием.
— Жозефина, милая Жозефина, — обратился Альфред к девушке по-французски, — могу ли я надеяться, что вы по крайней мере…
Жозефина повернула голову и, устремив на него свои прекрасные глаза, полные слез, отвечала ему на том же языке:
— Альфред, я любила тебя, а ты меня погубил!

Глава 4

Бегство

На десятый день после этих происшествий, вечером, на берегах Бретани разразилась ужасная буря. Ночь была непроницаемо темной, дождь, хлеставший под страшным северо-западным ветром, лил ручьями, море с ревом ударяло в берега островка Лок, как будто хотело разбить и уничтожить эту узкую полоску земли, дотоле ускользавшую от его власти. Вокруг замка неистово бушевали стихии, крепкие дубы гнулись от напоров вихря. И этот безмерный, страшный и неумолкающий шум, казалось, был для старого жилища предвестником близкого разрушения и гибели.
Между тем замок в этот поздний час не имел обычного своего безмолвного и заброшенного вида. Во всех окнах блестели огни, из высоких каменных труб вырывались клубы дыма, мгновенно разносившиеся ветром. Снаружи по временам возвышались над шумом бури громкие голоса. Внутри царило необыкновенное движение. По звучному полу взад и ‘перед ходили в своих тяжеленных деревянных башмаках вооруженные крестьяне. Время от времени тихо открывалось окно, и голова с длинными волосами, в широкой шляпе осторожно высовывалась, пытаясь проникнуть взором сквозь мрак этой бурной ночи.
Центром движения, казалось, была кухня замка. Там, вокруг просторного очага, сидело на деревянных скамьях человек двенадцать или пятнадцать, по наружности — местных рыбаков. Тут были и молодые, были и старики, но молодые составляли большинство. Впрочем, все были крепки и решительны, все в дополнение к своим живописным костюмам были вооружены ружьями, которыми их соотечественники позднее так губительно действовали против синих.[2] На длинном дубовом столе, посреди кружек с сидром, пустых стаканов и гречневых лепешек были разбросаны патроны, ящики с порохом и пулями. Но что особенно характеризовало это собрание, так это широкие кокарды из белой бумаги, приколотые к изношенным войлочным шляпам. Кокарды эти были произведением старой Ивонны, кухарки, и ее молоденькой помощницы Пьеретты, обе они сидели перед дымным ночником и деятельно трудились над сооружением этих отличительных знаков для тех из присутствующих, у которых их недоставало.
Конан беспрестанно сновал взад и вперед — то приносил приказания, то осведомлялся, исполнены ли данные прежде. Он представлял верховную власть Альфреда де Кердрена, в эту минуту удалившегося в свою комнату в бельэтаже. Достопочтенный мажордом имел вид озабоченный, не исключавший, однако же, выражения тайного удовольствия и удовлетворенной гордости. Та длинная железная рапира, которую мы так неуважительно сравнили с вертелом, моталась у него по ногам с необычайной силой: но, принимая во внимание тогдашние обстоятельства, он присоединил к этому оружию, уже самому по себе страшному, еще седельный пистолет баснословной величины, подвешенный за какую-то кромку к левому плечу. Этот пистолет, сильно заржавевший, из которого благоразумный человек не согласился бы выстрелить за все сокровища Перу, при каждом движении встречал массивную рукоять вертелообразной рапиры и производил звук ржавого железа, который до высочайшей степени, казалось, воспламенял воинственный жар маститого управителя.
Несмотря на эти воинственные приготовления, разговор не был ни печален, ни вял. Крестьяне, изобильно угостившись сидром и водкой, обнаруживали явное расположение к веселости назло угрожавшим, быть может, опасностям.
— Эй, Ивон Рыжий, — говорил одному из своих товарищей здоровый детина, одетый китоловом, в больших тяжелых сапогах, с широким поясом, за который заткнут был страшный нож, главная принадлежность его профессии. — Так зажило твое плечо? Вчера ты охал на койке, как кит, задетый за живое, а нынче — здоровехонек, работал в лодке с ребятами… Сколько свечей ты обещал святому Коломбану за этакое чудо?
— Одну, — наивно отвечал проворный молодец, обязанный своим прозвищем огненному цвету своих длинных волос, — видишь ты, плечо-то не совсем зажило… Когда я поворочу рукой, так будто большая трехмачтовая рея на него упала, но это ничего! Когда дело идет о том, чтобы принять этих разбойников, которые хотят убить господина и сжечь замок, я бы с того света воротиться готов!
— Однако, Ивон Рыжий, — сказал Каду-гудошник, напевавший что-то в углу, — господин-то славную задал тебе трепку там, на большой площади!
— Да, да, я и не скрываю этого. Это видел весь околоток! — отвечал Ивон с некоторой гордостью. — Зато чего стоит одна честь, что господин захотел бороться со мной? И ведь как он борется, какие броски, какие приемы! Все наши старики согласны, что сам Голиаф полетел бы от этакого чудесного удара, каким он покончил партию… Тут даже не стыдно поцеловать землю, а кроме того, я имею приз… Смотри, — и он выставил обе ноги, обутые в грубые башмаки, которыми наградил его Альфред после борьбы.
— Господин щедр, — заметил китобой со вздохом, — вот только мне не случается подобной прибыли. Потом я ничего не смыслю в ваших земляных экзерцициях, я умею владеть только ножом да багром. Но, думаю, — продолжил он, выпрямляя голову, — если разбойники пожалуют нынче ночью, этот талант будет чуть ли не полезнее господину всех ваших бросков и приемов.
— Да-а, долго что-то не идут эти разбойники, — сказал Каду, вставая со скучным видом. — Еще туда-сюда, если бы я принес свой bignou, сыграл бы вам какую-нибудь новую песенку. Но господин Конан ничего не позволил мне взять, кроме вот этого, — и он указал на свое заржавленное ружье. — Какую, к черту, музыку можно извлечь из подобного инструмента?
— Какую музыку? Да получше, чем из твоего bignou , — проговорил старый морской волк, вполовину рыбак, вполовину контрабандист, который, сидя в стороне от всех на корточках, молча жевал кусок табаку, грубого и жесткого, как его кулак.
Оскорбленный артист бросил на варвара взор холодного презрения, потом начал прохаживаться по комнате, напевая на мотив ‘je ris, comme un bossu’[3], бывший тогда в ходу:
Вот притворщица Ивонна
Подскочила, как юла, —
Камень тронула проворно,
И послушалась скала.
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
И послушалась скала.
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Видно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
— Тс-с, — вдруг сказал Ивон, внимательно прислушиваясь. Все смолкли и притаили дыхание, но извне слышался только свист ветра и стук дождя, падавшего на черепичную кровлю.
— Это ничего, — продолжал Ивон, — а мне послышался набат, который должны ударить в деревне, когда завидят приближение сент-илекских лодок к острову… но вишь, как завывает ветер, и язычники еще не скоро будут. Передай мне стакан, Жан. А ты, Каду, что это там распеваешь, любезный?
— Новую песню Бенуа, Туссенова клерка, под названием ‘Дрожащая Скала’. В Сент-Илеке ее только и поют… и точно, хотя и по-французски, а знатно сложена…
И он продолжал:
Вот и Марта величаво
Тоже к камню подошла:
Лишь коснулась — влево, вправо
Зашаталася скала,
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Зашаталася скала.
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была,
Верно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
Припев повторили оглушительным хором, и Каду, в восторге от своего успеха, намеревался было затянуть третий куплет, когда мажордом Конан как бешеный вбежал в кухню.
— Пьяницы! Негодяи! Очумели что ли вы? — закричал он, грозя им кулаком. — Как вы смеете петь подобные скверности в замке вашего господина?
— Послушайте, сударь, — отвечал Каду, покачивая головой, — не следует так худо выражаться о новой песне. Даром что она сложена чернильной пиявкой, а, право, стоит всякой другой, уж вы мне поверьте в этом.
— Но, бездельник, — продолжал Конан, — ужели ты не знаешь, что эта дурацкая рапсодия и есть причина всех опасностей, которые угрожают нам в эту минуту? Эта проклятая песня сочинена против дочери Лабар, которая слегла в постель от такого огорчения, а глупая старуха — мать ее — в отмщение нашему господину, которого она почитает причиной своего стыда, подняла против нас всех прибрежных бродяг. Как будто господин наш мог заказать Дрожащей Скале признавать честными и добродетельными тех, кто к ней явится. Потом господин из сострадания хотел еще прикрыть проступок этой жеманницы искусной выдумкой, но ведь любой хорошо знает, в чем дело: Скала никогда не обманывала.
— Вот оно что! — сказал один из присутствующих. — А не потому разве, что господин благородный и стоит за короля, они так крепко злятся на него?
— Политика сама по себе, а это дело — само по себе, — отвечал Конан. — Но если бы господин, который пишет наверху, услышал, как вы теперь горланили, он никогда бы не простил вам этого.
— Ох, да! — сказала кухарка Ивонна, поворачивая свою старую голову, покрытую чудовищным убором со спущенными на лицо лохмотьями вроде козлиной бороды. — В теперешние времена не следует превращать в посмешище Дрожащую Скалу… Может случиться несчастье, недобрые признаки уже и показываются!
— О каких признаках толкуешь ты, тетка Ивонна? — спросил Каду.
— И не я одна примечаю, что камень сердит, а это не к добру…
— Камень сердит, — повторил Каду с боязливым сомнением, — а что это такое, тетка Ивонна?
— А то, что мир слишком развратился, чтобы наш священный камень указывал добрых и злых, праведных и грешных, как бывало прежде… Несколько дней тому назад он двигался от малейшего толчка, а как пришло сент-илекское мещанство, да обидело его, он как будто врос в землю и, наверное, до тех пор не встанет по-прежнему, пока не минет небесный гнев. Вот почему я говорю, что камень сердит. Сохрани нас, Боже, от всякого зла!
Суеверные слушатели с ужасом перекрестились.
— Правда ли это, месье Конан? — спросил Ивон Рыжий у мажордома.
— Правда, — отвечал Конан задумчиво. — И мне не по душе это предзнаменование еще больше, чем Ивонне, но пусть каждый из вас в эту ночь делает свое дело: может быть, мы успеем и предотвратить беду!
И он пошел к Альфреду на второй этаж, оставив защитников замка рассуждать втихомолку о бедах, которые предвещала неподвижность друидского камня.
Альфред был один в своей комнате, уставленной старинной резной дубовой мебелью. На столе с витыми ножками горели две свечи и виднелось несколько писем, запечатанных большими красными печатями с гербом де Кердренов. Альфред, задумчивый и грустный, ходил взад и вперед, иногда он останавливался, как бы прислушиваясь к отдаленному глухому шуму моря. Он был совсем одет, со шпагой на боку, пара пистолетов, перчатки и шляпа лежали недалеко на стуле.
— Ну что, Конан, какие новости? — спросил он рассеянно, прежде чем управитель кончил свой низкий и методический поклон.
— Все хорошо, сударь. Люди наши готовы и бодры, оружия и амуниции достаточно. Мы уверены в победе!
— Между тем враги наши не показались еще?
— Невероятно, чтобы мы увидели их раньше утра… при таком ветре, как теперешний, с проливом шутить нельзя. Притом негодяи теперь пьянствуют в сент-илекских кабаках, где старуха Лабар расплачивается за них, и, конечно, не скоро расстанутся с бутылками. Одна верная особа, тетка Пенгоэль, которой они доверяют, хотела предупредить нас, лишь только они тронутся с места… Не беспокойтесь, все идет хорошо! И этот глупец таможенный, осмелившийся думать, что фамилия де Кердрен потеряла влияние и власть, он увидит, провал его возьми! Мы ему покажем!
И воинственный управитель почесал руки. Альфред едва его слушал.
— Конан, — начал он тихим голосом, — не узнал ли ты чего насчет бедной больной девушки? Ты вчера известил меня, что она очень нездорова, и я теперь в смертельном беспокойстве.
— Ничего, сударь, — отвечал Конан угрюмо. — Но надо признать, со вчерашнего дня у меня были заботы поважнее, чем думать о здоровье какой-нибудь шлюхи.
— Не оскорбляй ее! — вскричал Альфред. — Конан, если ты меня любишь, не говори так об этой милой и несчастной девушке, которая страдает из-за меня.
Старик покачал головой.
— Я буду говорить как вам угодно, сударь, — продолжал он, — но вы все-таки уверяете, что это от вас Скала не была снисходительна к девице Лабар?
— Это истина, чистая истина, Конан, совесть велит мне объявить это во всеуслышание. Кто мог предвидеть, что дурачество это будет иметь такие пагубные последствия… Да, это я, злоупотребив фамильной тайной, из презренного мщения помешал опыту и осудил на позор невинную девушку.
— Так, так, сударь, вы честный и благородный молодой человек, но известно, что надобно думать о подобном объяснении. Что до меня, хотя я с самого рождения имею честь служить фамилии де Кердрен, то я никогда не слыхал об этой фамильной тайне, на которую вы намекаете, по крайней мере, вы не показали мне, каким средством можно так утвердить волшебный камень.
— Это запрещает мне моя клятва! — сказал Альфред. — Но нет нужды — пустое предание не может остановить меня, когда дело идет о чести, о жизни, может быть… После я обнаружу это пред всеми… Да, да, — присовокупил он с силой, — это даже должно быть так, потому что все мои усилия уничтожить причиненное мной зло были бесполезны до сих пор! Напрасно хотел я видеть Жозефину или ее мать, они меня отвергали. Я писал, письма мои возвращали мне непрочитанными. Я обегал всех этих глупых людей, которые присутствовали при испытании Дрожащей Скалы, старался отвратить их от предубеждений. Они уверяли меня, что не сомневались в словах моих, но я угадывал по их взорам, по их улыбкам, что подозрения насчет этого ангела все еще существуют. Наконец, в отчаянии я хотел по крайней мере наказать этого подлого рифмоплета, низкое произведение которого положило на нее пятно, может быть, неизгладимое. Но трус скрылся, и вот я узнаю, что он — один из самых остервенелых возмутителей пьяного соседского сброда против меня. Довольно ли я наказан за школьную шалость? Должен ли я еще допустить, чтобы пролилась кровь, чтобы семьи оделись в траур из-за моих проступков?
Конан был тронут этими горькими жалобами.
— Что вы это, сударь, добрый мой господин, — начал он ободряющим тоном. — Ну стоит ли огорчаться так подобными безделицами? Дочка старой Лабар не первая девушка, которая заставляет болтать на свой счет. Правда, она приняла это близко к сердцу и, говорят, в самом деле захворала, но от этого не умирают. Девочка поправится, она пригожа, богата и, несмотря на песни этого бездельника-клерка, найдет еще обожателей. А вам, сударь, что беспокоиться об этом деле? Думайте лучше об удовольствии, которое мы будем иметь сейчас… Осада! Чудесно будет вписать это в летописи вашей фамилии!
Альфред положил руку на плечо верного служителя.
— Не желай, любезный Конан, чтобы началась эта пагубная борьба. Для имени, которое я ношу, война, может быть, будет еще неблагоприятнее, чем слава и богатство. Я потерял веру в будущее, самые печальные предчувствия душат меня… Проклятие, наложенное на меня этой оскорбленной матерью, беспрестанно занимает мой ум, и мне кажется, что я уже чувствую его действие.
— Можете ли вы думать еще о болтовне этой старой дуры? — сказал Конан с жаром. — Это чистое ребячество! Придите в себя, сударь, будьте добры, беззаботны, веселы, как в прежнее время. Но я вижу, вы, как и все молодые люди, не можете перенести уединения. Сойдите со мной, посмотрите, как весело наши молодцы приготовляются к бою — это вас развлечет.
Альфред взял шляпу и последовал за Конаном, который запасся свечой, чтобы освещать дорогу.
Увидя де Кердрена, крестьяне и рыбаки, собравшиеся в кухне нижнего этажа, почтительно встали. В их присутствии к Альфреду возвратились прежняя его спокойная уверенность и сердечная доброта. Он в немногих словах поблагодарил их за преданность, потом, обращаясь к каждому в особенности, дружески поговорил об их делах и интересах. Окончив обход, он сел возле камина в большое кресло и, подперев голову руками, снова впал в мрачное уныние.
Так протекло много часов. Буря несколько поутихла, в комнате слышался только монотонный стук часового маятника. Большая часть защитников замка уже спала, другие потихоньку разговаривали. Конан выходил сменять караульных, бодрствовавших на различных постах вокруг дома. Но эти движения не могли вывести Альфреда из задумчивости, он так и оставался недвижим и молчалив. Крестьяне думали, что он заснул, хотя в больших открытых глазах его отсвечивало пламя очага.
Один раз, однако, он вышел из своей мечтательности. В комнату после продолжительного караула у наружной решетки вошел человек уже пожилой, по наружности рыбак. Он приблизился к огню, чтобы просушить свое промокшее от дождя платье.
— А, мой храбрый Пьер! — сказал Кердрен, отодвигаясь, чтобы дать ему место. — А где теперь твоя лодка?
— Недалеко, сударь. Я ловил устриц, когда пришли мне сказать, что с того берега хотят высадиться сюда. Я бросил якорь в бухте ручья, что против Дрожащей Скалы. ‘Женевь- ева’ — так я обыкновенно называю свою лодку, сударь, — и теперь, должно быть, там, если только канат не лопнул по такой погоде.
— А что, Пьер, — продолжал Альфред, понизив голос. — Что бы ты сказал, если бы тебе предложили теперь пуститься в открытое море по направлению к Англии?
— Гм-м, море крепко, сударь, сердито… Притом же нет ни провизии, ни людей на борт ‘Женевьевы’.
— Двух здоровых молодцов достаточно было бы с тобою…
— Тогда надобно, чтобы они и я жертвовали своею жизнью.
— А если бы это было для меня?
— Для вас, сударь? — отвечал рыбак, выпрямляясь с живостью. — Если для вас, дело возможное. И лодка, и хозяин — все ваше. Жан и Ивон Рыжий ни слова не скажут, пойдут за мною. Что, надо отчаливать?
Альфред отвечал смелому рыбаку только пожатием руки.
Ощутимый холод и какая-то тягость в теле показывали, что наступало утро. Несмотря на это, большая часть присутствующих продолжала спать на голом полу, когда посреди наступившей после бури тишины в отдалении раздался медленный и плачущий звук деревенского колокола. Все вздрогнули, а спавшие проснулись.
— Это набат! Пресвятая Дева! Это набат! — вскричал Ивон, делая крестное знамение.
— Да, да, это они! — закричали со всех сторон. Все вскочили и торопливо схватились за ружья. Альфред первым был на ногах и поднес руку к своим пистолетам, но этим и ограничились все его воинственные демонстрации. Он снова сделался добычей скорбной нерешительности. Конан подбежал к нему.
— Что прикажете, сударь? — спросил он с горячностью. Альфред с минуту стоял, не отвечая.
— Что делать? — сказал он наконец, как бы разговаривая сам с собою. — Неужели я должен допустить, чтобы из-за меня погибло столько народу? Между тем, я имею законное право защищаться. Кроме того, дело мое не есть ли дело целого дворянства, даже самого королевства? Да, друзья мои, — присовокупил он с твердостью, обращаясь ко всем защитникам. — Отправляйтесь каждый на свой пост. Только помните мои приказания — не наносить первого удара, станем только защищаться. Итак, по местам, и да здравствует король!
— Да здравствует король! Многие лета нашему доброму господину, — кричали бретонцы, махая своими шляпами с белыми кокардами.
Они уже намеревались выйти, когда в кухню вошла высокая баба, формами похожая на дюжего мужика, с бронзовым лицом, с руками мозолистыми и носившими явные следы смолы. Она завернута была в плащ темного цвета, с которого струилась вода.
— Это тетка Пенгоэль, — сказало сразу несколько голосов.
— Ну да, это я, — отвечала мужеподобная Пенгоэль грубым голосом. — Здравствуйте, молодцы. Здорово, мой пригожий барин! Вот так погодка! Вот так ночь! И честной женщине, берегущей свою репутацию, гонять в такую пору… Но как не пожертвовать кой-чем для такого прекрасного господина?
— Садись, моя храбрая Пенгоэль, — сказал Альфред, не оскорбляясь этой фамильярностью. — Ты, кажется, очень устала?
— Садиться, — повторила лодочница. — Разве вы не знаете, какая там заваривается каша? Разве вы не слышали колокол? Ох, ребятушки, уж кто-нибудь из вас ссудит меня своим ружьецом… Оно как-то лучше дается мне, чем прялка. С того берега не в шутку поднимается народ.
— Ты видела их, Пенгоэль? — спросил Альфред.
— Видела ли я их? Я сама была в шинке ‘Большого Фомы’, пила с теми, которые не доверяют мне. К утру вдруг вошла сама старуха Лабар и закричала: ‘Пора, пора! Идем! Надобно отомстить за дочь и вдову вашего капитана!’ — и взвились мои морские свиньи. Но я проворнее их, ускользнула в темноте, прибежала к тому месту, где оставила свою лодку, и начала работать веслами, хотя море дьявольски было сердито… Не раз волна собиралась меня бросить на Кошкин Зуб и на Коварную, потому что ночь была темная, но я говорила себе: ‘Это для любезного моего господина’ — и выплывала. Когда я пристала к деревне и ударила тревогу, больше двадцати лодок переплывало канал.
— Видите, сударь, — сказал Конан нетерпеливо, — они, без сомнения, уже на острове.
— Погоди! — отвечал Альфред повелительно. — Прежде следует узнать… Ты превосходная женщина, Пенгоэль, — продолжал он, улыбаясь ей, — но нам надобны точные сведения о тех, кто нападает на нас. Сколько их? Кто ими командует? Чего они хотят?
— Хоть побожиться, сударь, — отвечала лодочница с беззаботным жестом, — их будет более трехсот и, в том числе, такие отъявленные разбойники, которые режут людей так же, как я потрошу сардинку, у них только и разговору, что о грабеже да о поджигательстве… А старуха Лабар, известное дело! Поит их беспрестанно водкой да распаляет, она у них и начальницей. Что велит им сделать, то они и сделают, нимало не колеблясь.
— Вечно эта женщина! — произнес де Кердрен глухим голосом. — Она безжалостна!
— Все за эти слухи насчет ее жеманницы дочки. Разве она не кричала на весь город и не рвала на себе волосы, жалуясь, что вы убили Жозефину?
— Жозефину? — повторил Кердрен. — Но Жозефина жива.
— Она умерла в ту ночь, как пели у нее под окном эту замечательную песню клерка Бенуа… ну, знаете!
И лодочница пропела хриплым и диким голосом:
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Верно, есть тому причина…
Конан сделал ей угрожающий жест, и она замолчала, Альфред стоял, как пораженный громом.
— Умерла! Жозефина Лабар! — лепетал он. — Возможно ли это?
— Об этом все говорили там, в шинке ‘Большого Фомы’! — отвечала с уверенностью тетка Пенгоэль.
Молодой человек упал в кресло, и пистолеты выпали у него из рук.
— И я убил ее! — прошептал он.
Закрыв лицо руками, он силился заглушить конвульсивные рыдания.
— Ах, сударь, — сказал Конан тихим голосом. — Подумайте о том, что на вас смотрят, что могут перетолковать в дурную сторону эту слабость… притом же на нас того и гляди нападут, и мы должны подумать о защите.
Альфред вздрогнул, приложил руку ко лбу и поднялся.
— Друзья мои, — сказал он твердым голосом, хотя черты лица его носили еще следы сильного душевного волнения. — Я передумал и решительно не допущу вас рисковать жизнями против этих бешеных людей, которых притом в десять раз больше, чем вас. Даже в том случае, если мы успеем теперь отразить это нападение, впоследствии это послужит предлогом к ненависти и мщению, и рано или поздно вы непременно сделаетесь их жертвами… Итак, пусть совершится моя участь, я заслужил ее, может быть, и совесть запрещает мне вступать в эту борьбу… мы не будем сражаться!
— В таком случае, они без жалости убьют вас, сударь, — вскричал Конан.
— Я позабочусь об этом, — сказал Альфред с горькой улыбкой, — я не стану их дожидаться. Пьер, — продолжал он, обращаясь к старому рыбаку, — приготовь свою лодку. Мы возьмем с собой еще кого-нибудь из них, — присовокупил он, указывая на крестьян.
— Меня! Меня! — закричали все присутствующие. Де Кердрен ласково поблагодарил их.
— Достаточно будет Ивона Рыжего, если только рана позволяет ему работать…
— Моя рана! — вскричал Ивон, ударив кулаком по больному месту. — Вот вам моя рана! Увидите, сударь, как мы будем управлять ‘Женевьевой’.
— Но Ивона и меня будет недостаточно, — сказал Пьер, — если, как я полагаю, мы отправимся в Англию, надобно будет взять третьего.
— Третьим буду я, — сказал Альфред. — Проворнее, время не терпит.
Пьер и его товарищ поспешно вышли.
— Барин, барин, — вскричал Конан с отчаянием, — вы уезжаете, когда неприятель приближается. Скажут, что вы испугались.
— Я? Испугался? — произнес молодой дворянин, сжимая кулаки. — Но нет, нет, Конан, известно, что Кердрен не может быть трусом. Ну! Жребий брошен! Теперь, друзья мои, — продолжал он, обращаясь к смущенным вассалам, — отворите ворота и немедленно разойдитесь. Благодаря темноте, вы спокойно можете воротиться по домам. Умейте, подобно мне, покоряться воле Провидения. Расстанемся, я хочу этого!
— А я, — вскричал Конан, — я буду защищать ворота.
— Что? — сказал Альфред. — Уж не думает ли мой служитель оскорбить меня в доме отцов моих?
Но старый управитель был на коленях и со слезами целовал его руки.
— Будьте милостивы! Простите, сударь, — сказал он задыхающимся голосом. — Моя преданность, моя любовь к вам… ведь я носил вас на руках… Ах! Зачем я не умер прежде этих несчастных дней?
— Ты прощен, любезный мой Конан, — сказал Альфред, поднимая его. — Я не имею права ни на гнев, ни на ненависть против моих смертельных врагов, как же могу я гневаться на тебя?
Все присутствующие по порядку пожали руку Альфреда и распрощались с ним.
— Друзья мои, — сказал молодой человек в волнении. — Я никогда не забуду вашей ко мне преданности, засвидетельствованной в несчастье. Если бы когда-нибудь Провидение привело меня в эту сторону и возвратило мне наследие моих отцов… Но не надобно думать об этом, несчастье преследует меня с ожесточением и, без сомнения, не выпустит так скоро своей добычи. Несмотря на это, если мы не увидимся на земле, то, несомненно, увидимся на небе, куда рано или поздно последуют люди всех состояний и всякого достоинства.

* * *

Вассалы острова Лок вышли со стесненными сердцами. Альфред остался один с Конаном и Ивонной. Старая женщина, закрыв лицо передником, испускала раздирающие душу рыдания. Управитель, упав в кресло, казалось, целиком предался своей скорби. Де Кердрен заткнул за пояс пистолеты и набросил на плечи свой плащ.
— А теперь, — сказал он сердечно, обращаясь к своим верным слугам, — теперь прощайте и вы… Вы заменяли мне семейство в отсутствие того, кого я потерял. Потому я оставляю мое скромное наследство вам на сохранение. Конан, — продолжил он, подавая старику письма, написанные им накануне вечером. — Вот акты, которые я приготовил на всякий непредвиденный случай: это доверенность на управление моим имением, а это — мое завещание. Передай эти бумаги нотариусу Туссену и действуй по его советам. Хотя он боязлив и нерешителен, но я верю в его честность, в его благодарность моей фамилии, осыпавшей его благодеяниями. Если же я не возвращусь, — добавил он изменившимся голосом, — я рассчитываю на тебя, что ты свято исполнишь мою последнюю волю.
— Ох, возвратитесь, сударь, — вскричал добрый старик в порыве горести. — Что бы стал я делать на земле, если бы вы не должны были возвратиться? Когда минуют эти беспокойства, вы снова найдете на вашем острове Лок долгие и спокойные дни. Вы поставили меня стражем его, сударь, я возвращу вам его, поверьте моему слову. Но не заставляйте вашего бедного служителя слишком долго дожидаться: он стар и, по закону природы, должен отправиться первым.
— Смерть мало смотрит на лета, — сказал Альфред с кротостью, — но я не хочу огорчать тебя. Будем надеяться, что это возвращение состоится, и состоится в скором времени. Обними меня, Конан, обними меня и ты также, моя старая Ивонна, вспоминайте хоть вы обо мне, когда все меня забудут!
Старик и старуха со слезами сжали его в своих объятиях.
— Господин ты мой добрый, дитя мое милое, — говорила Ивонна прерывающимся голосом. — А я надеялась было уже никогда более не покидать тебя до последнего моего дыхания, но святые не услышали моей молитвы… Ох! Дрожащая Скала предсказала это несчастье!
При имени Дрожащей Скалы лицо Альфреда вдруг омрачилось. Он хотел было ответить, когда отдаленный шум, смешанный с криками, поднялся в ночной тиши.
— Это они, — сказал Альфред, — я не могу больше оставаться здесь. Примите это, — сказал он, положив на стол шелковый кошелек, сквозь который просвечивали золотые монеты. — Тут немного, но пригодится на черный день.
— Подумали ли вы о себе, сударь, — вскричала Ивонна, — вы пускаетесь в такое долгое и опасное путешествие! Для вас это будет нужнее.
— Рука моя отсохнет прежде, чем я прикоснусь к этим деньгам! — вскричал Конан. — Я знаю, сударь, вы не могли запастись заблаговременно, вы сами будете нуждаться.
— Говорю вам, что у меня есть все необходимое! — отвечал Альфред с горькой улыбкой, но тут крики усилились и заметно стали приближаться. — Прощай, Ивонна, прощай, Конан! Молитесь за меня.
Он завернулся в свой плащ и бросился к порту.
— Господин мой!
— Дитя мое!
Альфред обернулся. Конан, бледный как саван, протягивал к нему руки, Ивонна, стоя на коленях, с отчаянием билась головой о землю. Молодой человек торжественным жестом указал им на небо и исчез.
Через пять минут маленький замок наполнился криками и проклятиями. Пьяная, покрытая лохмотьями толпа, таща всякого рода оружие — смешное и страшное, наполнила пустые комнаты и удивлялась царившему в них молчанию и пустоте. Среди этой сумятицы старуха в черном плаще, с седыми, растрепанными по плечам волосами, с ружьем в руках бегала как фурия, рылась по всем закоулкам, ощупывала стены, скребла ногтями панели, за которыми могло скрываться секретное место. Раздраженная бесполезностью своих поисков, она топала ногами, скрежетала зубами и с невыразимым бешенством повторяла:
— Он убежал! Он убежал! И мы обесчещены… и дочь моя не отомщена!
В эту же самую минуту одна лодка без шума отвалила от берега и, несмотря на страшное еще волнение, пустилась в открытое море.
На ее корме стоял человек и смотрел, как земля мало- помалу скрывается в тумане. По временам до него доносились, несмотря на рев волн, дикие вопли и проклятия. Вдруг по направлению к замку брызнуло сильное и яркое пламя, как печальный маяк. Опустошители стащили в кучу всю мебель Альфредова жилища и, подложив под него огонь, танцевали вокруг него, испуская крики дикой радости.
При свете этого пожара, красноватый отблеск которого далеко расстилался по воде, Альфред де Кердрен, как беглец, покидал владение своих предков. Один, без друзей, кроме двух бедных рыбаков, без денег, без провизии, безо всего, он отправлялся в ссылку на утлой лодке, которая, казалось, каждую минуту готова была низвергнуться в бездны чудовищно волновавшегося Океана.

Часть Вторая

Глава 1.

Незнакомец

Вихрь революции промчался над Францией как огненный метеор. К тому времени, когда возобновляется эта история, нация, истощенная десятилетними потрясениями и конвульсиями, начала увлекаться исключительно славой, словом — это было в начале Консульства, в ту эпоху усталости и ослабления, когда взаимная ненависть сословий перегорела, так сказать, от самой силы своей, и отечество снова отверзлось для изгнанников.
В один великолепный весенний день, после полудня, некий старик уединенно отдыхал на берегу моря, в северной оконечности острова Лок, недалеко от Дрожащей Скалы. Позади него расстилался зеленый и улыбающийся остров с его свежими лугами, дубовыми рощами, белыми песчаными берегами, где бегали веселые мальчишки и устричники с пестрыми кокардами. Перед ним необозримо величественное, но тихое море отражало лазурное небо и ясное солнце. На этой обширной серо-зеленой поверхности вдали мелькали две или три белые точки, как те снежно-белые бабочки, которые весной порхают по широким лугам: то были рыбачьи лодки, которые кокетливо маневрировали, закидывая свои сети. Теплый легкий ветерок чуть заметно шелестел по этим берегам, всегда страшным своими бурями. Прилив усиливался и мерно ударял в прибрежные утесы, по мере его возвышения воздух наполнялся теми острыми, солеными испарениями, которые испускают морские травы во время периодических волнений океана.
Но внимание старца привлекал исключительно простой и наивный эпизод из этой великой сцены: старость часто легкомысленна, подобно детству. Старик наш сидел вблизи небольшой бухты, в которую низвергался ручей и где пресная вода была пополам с соленой, на этом-то уголке картины, казалось, и сосредоточивались его взоры. Было то время года, когда семга подходит к самому берегу и мечет возле него икру. Его забавляли усилия, с какими некоторые из этих прекрасных рыб старались перескочить каскад и достигнуть высшей точки берега. Вот они как будто играют на поверхности волн, но вдруг, изогнув свое мускулистое тело в дугу, взлетают в воздух с необыкновенной силой. Хотя берег возвышался над поверхностью моря футов на двенадцать, некоторые рыбы, сильнее других, с первого раза достигали вершины и исчезали в отливе. Большая же часть с шумом опять падала в волны, и их чешуя быстро сверкала на солнце, точно полированные стальные пластинки. Не отчаявшись, они снова принимались за дело до тех пор, пока отчаянное усилие не бросало их на вершину скалы, где они находили чистые и светлые воды — предмет их устремлений.
Эта игра занимала старика уже довольно долго, когда взор его, рассеянно обратившись к морю, казалось, остановился наконец. Лодки с белыми парусами, до, того спокойно лавировавшие, теперь в расстройстве бежали в различных направлениях, как будто спасаясь от кого-то. Причиной их внезапного ужаса, кажется, был корабль, еще только чуть видневшийся вдали. Хотя он не имел размеров военного судна, даже небольшого, однако все-таки был достаточно велик, чтобы устрашить мирные рыбачьи лодки.
— Гм, гм! — ворчал старик. — Неужто это англичанин осмелился так близко шататься вокруг наших берегов? Это сент-илекцы там охотились… трусы! Англичанин, однако же, вовсе не страшен, и если бы они были похрабрее… Но чего ждать от этих изменников, которые первыми подняли руку на своего господина и опустошили его жилище?
Отвернув с недовольным видом голову, он снова принялся считать скачки легких рыб, но скоро любопытство взяло верх: он не мог устоять против желания посмотреть, что делается на море. Сцена уже совершенно переменилась. Корабль, массивные формы которого он теперь легко различал, лег в дрейф и поднял испанский флаг. Лодки уже не убегали, а спокойно и беспечно занимались своей ловлей. Шлюпка, отвалив от корабля, быстро неслась к упомянутой нами бухте, направляемая четырьмя сильными гребцами.
— А! Так это не неприятель, — проговорил наблюдатель, в котором читатель, без сомнения, узнал Конана, маститого управителя Альфреда де Кердрена. — Но тогда зачем бы честному испанцу заезжать на остров? А впрочем, какое мне дело до всего этого? — продолжал он с горечью. — Я уже больше ничего не смыслю в мирских делах и мало о них забочусь!
Но, вопреки самому себе, старик внимательно следил за ходом шлюпки, которая все больше приближалась к берегу.
Конан сильно переменился за эти десять лет и был уже далеко не таков, каким мы видели его в начале этой истории. Конечно, он и теперь остался верен своему мрачному бретонскому костюму, а физиономия его по-прежнему имела вид сановитого достоинства, подобающего слуге из хорошего дома. Но отпечаток меланхолии сделался гораздо заметнее на лице его, морщин на нем стало больше и они сделались глубже, нежели в прежнее время. Длинные волосы его совсем побелели, стан сгорбился. Все в нем указывало на близкую дряхлость.
Он сидел под тенью двух или трех чахлых ив, торчащих над устьем ручья, и мог удобно наблюдать за чужестранцами, оставаясь для них незаметным. Приближающееся судно было ни больше ни меньше, как шлюпка скромного купеческого корабля. На ней, кроме упомянутых нами четырех гребцов, сидел еще один человек в матросском платье и держал руль. На борту не видно было ни офицера, ни товаров, ни сигналов, и прибытия этой лодки на уединенный берег нельзя было объяснить удовлетворительным образом.
Неизвестность не была продолжительной. Лодка скоро коснулась берега, рулевой матрос встал, накрылся старой навощенной шляпой и, взяв с лавки маленький, завязанный в платок узелок, собрался сойти на землю. Но сначала дружески пожал руки каждому из гребцов и, казалось, попрощался с ними. Гребцы расставались с ним с заметной печалью, почти с почтением, затем матрос с усилием перескочил расстояние, отделявшее его от песчаного берега, в то время сухого, и не успел он сказать несколько прощальных слов тем, кто привез его, как лодка, повернув, немедленно пустилась в обратный путь.
В этой таинственной выходке было нечто подозрительное, поэтому Конан не спешил показываться. Чужеземец неподвижно стоял на берегу со своим скромным узелком, следя глазами за удалявшимися моряками. Когда они исчезли, он медленно и уныло посмотрел вокруг себя и вдруг упал на колени и распростерся на земле, словно в страстной молитве.
Недоверчивость Конана не устояла против этого благочестивого действия, и он прошептал:
— Этот бедняга, должно быть, очень несчастлив… Посмотрим, не могу ли я чем-нибудь пособить ему.
Однако из уважения к великой горести, которую обнаруживало такое поведение путешественника, Конан не хотел нарушать его молитвы и дожидался, пока тот поднимется. Скоро неизвестный действительно с трудом выпрямился, но, встав, не спешил идти. Он обводил вокруг себя блуждающим взорам, словно не знал, в какую сторону направить ему свои шаги.
Это был человек еще молодой, но, казалось, изнурительные труды и страдания преждевременно разрушили его силы. Волосы на лбу его уже поредели, лицо имело болезненную бледность, еще более выделявшуюся на фоне черной и густой бороды. Его грубый матросский костюм представлял собой лохмотья, достойные жалости. Несмотря на это, благородство и достоинство, с которыми он носил эту бедную одежду, избавляли его от унижения. Вся его фигура изобличала крайнюю бедность и глубокое отчаяние, из глаз текли безмолвные слезы.
При шуме шагов приближавшегося Конана путешественник вздрогнул и быстро провел рукой по лицу. Потом он обернулся с печальным видом к тому, кто таким образом нарушил его спокойствие. Едва он взглянул на старого управителя, как смущение его, казалось, увеличилось, он покраснел, потом снова сделался бледным, но не произнес ни одного слова.
Конан не заметил этого смущения, причиненного его появлением.
— Друг мой, — сказал он ласково и кротко по-французски, — эта сторона, без сомнения, незнакома тебе? Если ты кого-нибудь здесь ищешь, я бы мог проводить тебя.
— Я никого не ищу, и никто не ждет меня, — отвечал незнакомец глухим голосом, понурив голову.
Честный старик почувствовал, как сердце застучало у него в груди, этот голос напоминал ему того, кого не могло изгладить из его памяти многолетнее отсутствие.
— Пресвятая Богородица! Помоги мне, — прошептал он, вперив в путешественника старые глаза свои. — Я подумал сначала… мне показалось… Но нет, нет, мертвые не выходят из могил, чтобы пугать живых…
Неизвестный все хранил молчание.
— Ты, кажется, издалека? — начал Конан.
— Из Флессингена, куда я прибыл, покинув… — он вдруг остановился.
— Из Англии? Из Лондона, быть может? — спросил добрый управитель с живостью. — Не скрывайся от меня: я не санкюлот[4] и не якобинец[5], я с самого начала угадал, что ты эмигрант… Так если ты возвращаешься из Лондона, ради Бога, скажи мне, не слыхал ли там о моем прежнем господине Альфреде де Кердрене? Вот уже десять лет, как он не подавал о себе никаких известий!
Конан с живейшим беспокойством ожидал ответа от неизвестного, тот, казалось, был в нерешительности насчет того, что следует сказать.
— Спрашивая о французах, удалившихся в чужую страну, — отвечал он наконец, — надобно быть готовым услышать плачевные вести. Действительно, я слыхал об одном человеке, который носил имя де Кердрен. Этот молодой человек добывал себе пропитание уроками фехтования, которые он давал лондонским джентльменам. Он терпел большую нужду…
— Не может быть, чтобы это был он! — вскричал Конан. — Он — глава и наследник знатной фамилии — доведен до такого унижения? Но отчего же и нет? — продолжал он с горечью после минутного размышления. — Он поехал без ничего и не хотел… Пожалуйста, скажи мне все, что ты знаешь о моем несчастном господине. Что с ним сталось? Жив ли он еще?
— Я знаю, что, истощенный трудами и лишениями, он заболел и взят был в госпиталь Челси. Это чудо, если он смог устоять против столь страшных испытаний.
— Так стало быть, он, видимо, умер, а я все еще надеялся. Но теперь уже нечего сомневаться: я больше не увижу его! Добрый господин мой, дитя мое, я не увижу тебя больше! Господи, помилуй его! Святой Конан, святой Дурлон, святой Михаил, помолитесь за него!
И бедный старик сел на берег, почти задушенный рыданиями.
Эта неподдельная, глубокая скорбь живо тронула путешественника. Лицо его одушевилось, глаза заблестели, он протянул руку к Конану, и губы его зашевелились, словно он хотел что-то сказать. Но, верно, какая-то мысль умерила этот первый порыв, потому что он уныло опустил руку, прошептав:
— К чему? Лучше пусть так, как есть! Что будет, то будет…
Помолчав, он сказал вслух:
— Не унывай, друг мой, если бы господин твой жил еще и терпел голод, холод, одиночество, тогда, действительно, надобно было бы плакать и жалеть о нем… Но смерть есть конец всем бедствиям. Она не должна оставлять по себе сожалений, когда поражает несчастливца, до дна испившего чашу всех горестей человеческих.
Конан сумел, наконец, умерить свою скорбь.
— Ты, может быть, и прав, — отвечал он. — Для Кердрена лучше лечь в могилу, нежели жить в положении, недостойном его имени и происхождения. Это была фамилия знатная и гордая, никогда не колебавшаяся между бесчестием и славной смертью. Как ни печальны твои известия, я благодарю тебя за них. Голос твой напоминает мне… Впрочем, это глупость! А если бедный Конан может быть чем-либо для тебя быть полезен, то с охотой…
— Благодарю, я ни в чем не имею нужды, — прервал незнакомец, поднимая с земли скромный свой узелок.
Потом он надвинул шляпу на глаза и застегнул свою грубую куртку, как бы собираясь уйти, но все еще не уходил.
— Так ты не из эмигрантов, которые, пользуясь амнистией первого консула, возвращаются под родной кров? — спросил Конан с участием.
— Кто тебе сказал, что я эмигрант? — горячо сказал неизвестный. — И тотчас добавил, как бы чувствуя необходимость дать более точные объяснения: — Я здешний моряк… Много лет назад за юношеские грешки я принужден был покинуть родину. С тех пор жил то там, то сям в бедственном положении. Наконец мне захотелось снова увидеть Бретань. Во Флессингене я нашел испанского капитана, который согласился высадить меня мимоходом на этот берег с условием, чтобы я исполнял матросскую работу, пока буду на борту. Ты видел, как он исполнил свое обещание.
— Очень хорошо, но лучше бы ему привезти тебя в Сен-Мало или в Брест. Там ты легко мог бы наняться на какой-нибудь купеческий или государственный корабль.
— Ах! Очень станут церемониться с простым матросом, — отвечал путешественник нетерпеливо. — Остров Лок находился на пути капитана Диего, вот меня и высадили на острове Лок.
— Но куда же ты думаешь идти?
Незнакомец назвал, словно наугад, маленький соседний порт.
— До него еще не близко, а ты, заметно, неважный ходок. Притом же ты бледен и, кажется, нездоров, руки у тебя дрожат, — старик взял руку бедного путешественника, — зубы у тебя стучат, как будто ты озяб.
— Правда, — отвечал незнакомец с усилием, — я страдал перемежающейся лихорадкой, которую получил в туманной Англии. По прибытии в Голландию она почти прекратилась, но от трудностей и изнурения в этот последний переход она обнаружилась с новой силой. Волнение, испытанное мной при вступлении на родную французскую землю, может быть, еще усилило ее. Я чувствую себя дурно: у меня головокружение и дрожь. Надобно поспешить в Сент-Илек, там я мог бы найти пособие.
— Сент-Илек! — повторил Конан с оттенком негодования. — Сент-Илек! Это скопище санкюлотов и гнусных якобинцев! Ну, — добавил он добросердечно, — ты, кажется, честный малый, хотя и странный немного. Притом ты верующий: негодяй не стал бы на коленях благодарить Бога, как я видел, делал ты сейчас, думая, что один… Наконец ты принес мне вести о моем господине и, как ни дурны они, но я все-таки обязан тебе благодарностью. Так послушай, я страж одного дома, который еще называют замком острова Лок. Пойдем туда. Ивонна, старуха, живущая вместе со мной, будет ухаживать за тобою: у нее есть превосходное снадобье от лихорадки, не считая того, что она знает молитву к святому Мену, помогающему от этой болезни. Сделаем тебе где-нибудь в замке постель, и ты сможешь отдохнуть денька два или три, а пожалуй, и больше, до тех пор, пока не поправишься и не будешь в состоянии идти. За это мы с Ивонной ничего с тебя не возьмем, только еще раз расскажи нам про нашего любезного господина: ведь и Ивонна так же любит его, бедная старуха! Ну, пойдем, я провожу тебя. Авось, удастся нам облегчить и душу твою и тело, которые, кажется, одинаково больны.
Путешественник как будто оглушен был этим предложением. Самые разнообразные чувства отражались на его лице. Вдруг он разразился смехом: сухим, пронзительным, почти диким. Конан в сердцах выпустил его руку.
— Я не думал, — сказал он, — что мое предложение до такой степени может развеселить тебя.
Незнакомец продолжал хохотать, не замечая негодования доброго старика.
Почему же нет? — сказал он, наконец, как бы про себя. — Отчего бы мне не представиться в доме де Кердренов бродягой и нищим? Только этого еще и недоставало! — Потом, обратясь к старому управителю, он продолжал: — Извини меня. Я, может быть, кажусь тебе безумным, но если бы ты знал, каких внезапных превращений, каких странных контрастов исполнена моя жизнь! Не думай, однако, что я отказываюсь от твоего предложения. Мне не следует пренебрегать ничьим сожалением. Я следую за тобой в замок острова Лок, я принимаю твое гостеприимство.
Конан с удивлением смотрел на него: в тоне незнакомца сквозила какая-то ирония, смешанная с оскорбленной гордостью, что плохо согласовывалось с его положением и бедственным видом.
— Непонятно, — сказал старик, — чем больше слова твои и действия должны бы, кажется, отталкивать меня от тебя, тем большее я чувствую к тебе расположение. Можно подумать, что ты околдовал меня. Но пойдем! Тебе, кажется, стало хуже… Надобно поспешать, пока лихорадка не усилилась… пойдем, пойдем.
Он поднял палку и пошел по маленькой тропинке, которая, извиваясь по долине, вела к той части острова, где был замок. Но, сделав несколько шагов, он приметил, что неизвестный едва-едва тащится за ним.
— Дай мне этот узел, он стесняет тебя, — сказал Конан, завладев драным платком, содержавшим в себе весь багаж путешественника. — Хотя рука моя не имеет уже прежней крепости, однако еще может быть тебе полезной. Желал бы я, чтобы мы были уже в замке, а то проклятая болезнь идет быстрее нас.
— Благодарю, Конан, — со вздохом произнес неизвестный, у которого голова с трудом уже держалась на плечах, — ты всегда был честен и добр.
— Конан! — повторил управитель с изумлением. — Откуда ты знаешь мое имя? Кто тебе сказал?
— Не сам ли ты произнес его сейчас?
— Точно… Я забыл… Святой Керадек! Я теряю ум и память.
Они сначала шли молча. Конан был задумчив, путешественник, казалось, поглощен был своими страданиями, возраставшими с каждой минутой. Ноги его заплетались как у пьяного, он совершенно не мог идти далее без помощи. Но, несмотря на это, когда они обогнули вершину горы, с которой начинался каскад, старый бретонец почувствовал, что рука его спутника сделалась тверже, а ноги окрепли.
— Дрожащая Скала! — прошептал путешественник задыхающимся голосом. — Это Дрожащая Скала!
Перед ними действительно находился славный памятник острова Лок.
Скала пережила революции человеческие так же, как переживала революции природы, но загородки вокруг нее уже не было. Все свидетельствовало о варварском вандализме, об остервенелом желании разрушить все вокруг этого почтенного памятника древней религии. Железная решетка и стоявший на ней крест исчезли, обломки разрушенных стен заполняли углубление, в котором находился друидический памятник. Не было уже больше кустов и диких цветов, не было зеленых мхов и капризных фестонов плюща. Сам камень носил следы железных инструментов, которыми пытались разбить его или вырвать из основания, но он устоял против этих нападений. Рубцы, его бороздившие, свидетельствовали только о бессилии его врагов.
— Ты знаешь нашу Дрожащую Скалу? — спросил Конан с новым выражением удивления и недоверчивости. — Как же это, если ты никогда здесь не бывал?
Незнакомцу понадобилось большое усилие воли, чтобы отвечать внятно:
— Я тебе сказал, что я родился на этом берегу. Разве здешние моряки не имеют привычки издали смотреть на Дрожащую Скалу, когда проходят в виду острова Лок?
— Точно, — заметил старик, ударив палкой о землю, — и если бы бедный мой ум не перевернулся вверх дном, я бы вспомнил об этом. Да, — продолжил он задумчиво, — смотри, если хочешь, вот скала, о которой столько толкуют, и с участью которой связана, говорят, участь знатной фамилии… С тех пор, как настали для здешнего места, да и для всей Франции эти злые времена, она остается неподвижной, а Ивонна уверяет, что это знак гнева небесного. Еще спустя некоторое время после отъезда господина моего в эмиграцию собралось сюда более двухсот бездельников, чтобы покончить, говорили они, ‘с колдовством Дрожащей Скалы’. Но как ни опутывали они ее канатами, сколько не подпрягали лошадей — кажется, лошадей до двадцати тут было, кроме того, что сами тянули изо всех сил, — не могли даже пошатнуть камня. Они трудились тут целый день, животные и люди выбились из сил, и все ничего не сделали. Тогда разбойники, взбешенные неудачей, принялись разбивать решетку и стену. Они хотели было разбить и саму Скалу, но только и сумели, что наделать вон тех рубцов, переломав при этом свои орудия. Так что, принужденные в тот день оставить свой план, опустошители удалились, обещая вернуться на другой день с порохом, чтобы взорвать Скалу. Но, верно, само небо заботилось о сохранении памятника. Злобная женщина, распоряжавшаяся этими буйствами, на другой день не сдержала свое обещание покончить работу, так что окончательное разрушение Дрожащей Скалы отложено было до дальнейшего времени. Старуха Лабар, наделавши в этой стороне столько зла, сколько смогла, удалилась в дальний город, где и умерла тому лет пять или шесть, и уж не знаю, заслуживал ли кто другой ада больше нее… Но это одному Богу известно, что там с нами будет! С тех пор никто не думал предпринимать что-либо против памятника, тем более, что все те, кто некогда так над ним надругались, трагическим образом погибли. Вот он и стоит в таком состоянии, в котором вы его видите теперь. А я, признаюсь, — продолжал старик с глубоким вздохом, — видя этот камень, хранитель фамилии старых моих господ, нетронутым, питал надежду на лучшие времена для имени Кердренов. Ивонна тоже разделяла мою веру в будущее и всякий вечер, на коленях перед образами, мы молились о возвращении нашего доброго господина. Но вот ты извещаешь, что не суждено нам на старости лет видеть такую радость… Камень, стало быть, нас обманул!
Между тем как Конан говорил, незнакомец, казалось, погружен был в мрачные размышления.
— Тут учинено преступление, — шептал он невнятным голосом, — тут произнесено проклятие, и Бог услышал проклятия оскорбленной матери. Да, надобно было мщение за эту невинную жертву, за это прекрасное дитя, столь благородное, столь чистое! О ней надобно жалеть… Остальное все справедливо, все заслуженно!
И слеза, тотчас высохшая, блеснула у него на щеке.
Конан не понял слов, но смущение это не ускользнуло от него.
— У тебя доброе сердце, друг мой. Это хорошо, что ты принимаешь участие в благородной фамилии, которой не знаешь… но пойдем! Если силы тебе изменят, я не сумею перенести тебя в замок.
— Да, да, веди меня, — сказал путник, снова повиснув на руке своего проводника.
Шагов пятьдесят они сделали довольно быстро, а затем прилив сил у больного вдруг иссяк, походка его сделалась тяжела и неправильна. В один миг он страшно изменился. Но его сильно возбужденные умственные способности боролись с проявлениями начинающейся горячки. Когда они вошли на плантации, он заметил поля, покрытые великолепной жатвой, в тех местах, где с незапамятных времен были только пустыри, да кое-где рос тростник.
— Кто это сделал? — сказал он, протягивая руку к этим богатым плодоносным землям.
— Ах, так, стало быть, ты бывал когда-то на острове Лок, если заметил эти перемены? — спросил Конан с изумлением. — Э, ты бы еще увидел не такие новшества, если бы имел силы прогуляться по нашему острову! Они все хотели обратить в доход, как говорят скряги! Смотри, вот Красный Песчаник, который они превратили в луг. Там, налево от тебя, они еще насеяли маис, распахав прекрасную пустошь, где во всякое время можно было видеть волшебные круги, что образуются, говорят, под ногами фей, когда они водят по ночам хороводы, и… А Большой Ров, то обширное болото, столь изобильное водяными птицами, где наш молодой господин так любил охотиться, и где в тихие ночи так громко кричали цапли, — они завалили его и устроили конопляник.
Они, пожалуй, вспахали бы и почетный двор, если бы только осмелились. Что касается замка, то я согласен, он очень нуждался в обновлении. Но если бы ты видел, какую мебель поставили в приемной зале вместо старой и почтенной мебели из черного дуба, которую разграбили или сожгли при отъезде господина! Мебель вся позолоченная, любезнейший, обита шелковой материей с большими цветами и, может быть, нарочно для того, чтобы унизить прежнюю фамилию!
Старик, увлеченный удовольствием рассказывать, как это часто случается со старыми людьми, живущими в уединении, забыл, кому он все это говорит. Путешественник, однако, слушал с живым участием эти, по-видимому, пустые подробности.
— А господин твой, он кто такой? Ты еще не назвал мне нового владельца острова Лок.
Конан язвительно улыбнулся.
— Теперешний господин острова Лок, любезнейший? — сказал он. — А, тебе любопытно знать, кто мог приобрести поместье благородных господ де Кердрен, кто расчистил эти песчаники и пустыри, кто устроил эти фермы там, на берегу моря, кто поправил замок и загромоздил его драгоценной мебелью? Действительно, есть о чем полюбопытствовать. И ты, наверно, дивишься, если недавно прибыл из чужих краев и не знаешь, как теперь во Франции идут дела.
Путешественник покачал печально головой, словно хотел сказать, что ничто не может его удивить.
— Ты, может быть, предполагаешь, — продолжал Конан тем же саркастическим тоном, — что этот богатый господин есть граф, герцог, прежний губернатор провинции? Ничуть не бывало, мой любезный. Господин острова Лок — просто-напросто маленький законовед, городской писарь с кривыми и выпачканными в чернилах пальцами. Это гражданин Туссен, сент-илекский нотариус. И он снова улыбнулся.
— Туссен! — повторил незнакомец.
— Да, Туссен, прежний прокурорский клерк, обязанный своим званием благодеяниям покойного видама де Кердрена. Тот Туссен, который похитил доверенность фамилии и которого сам господин мой, отправляясь в эмиграцию, сделал поверенным, он-то и купил за бесценок остров Лок, когда во время террора он продавался как национальная собственность. Он-то и произвел здесь столько чудесных перемен. Он завладел имуществом знатного дома, в котором был прежде служителем. Правда, уж он и плут — представил, будто для него бесчестна такая проделка — стал внушать различным лицам, а, в особенности, мне, что покупку эту он сделал не от себя, а за счет другого. Но ведь этим никого не проведешь, все убеждены, что нотариус Туссен ловил рыбу в мутной воде… Ах, друг мой, лучше бы он употреблял свое время на чтение латинских историй о старых камнях нашего острова, это было бы спасительнее для его души!
— Ну, а с тобою, Конан, — спросил путешественник, — как обходится с тобой господин Туссен?
— Не худо, мой любезный, — отвечал старик с сожалением. — Вот тут-то и есть дьявольство… я просто бешусь, что не могу упрекнуть его ни в чем, что до меня касается. Замок мы стережем одни с Ивонной. Все необходимое нам доставляется и жалованье платят исправно, словно работа наша очень трудна. Подлинно сказать, не в чем нам пожаловаться на господина Туссена, потому-то нам не раз и приходило в голову подозрение, что он говорил правду о тайном господине, у которого он был только агентом. Нотариус скуп, за свой счет он вряд ли бы стал кормить двух таких бесполезных стариков, как мы…
— Но этот неизвестный господин, о котором он говорит, ты его видел?
— Никогда. С тех пор, как поправлен замок, насчасто извещали о его скором посещении, приказав, чтобывсе было готово для его принятия, но никто не являлся… Вот недавно еще, только несколько дней назад, мы получили приказание приготовить апартаменты. Но, верно, и в этот раз будет как прежде, да я и не жалею об этом. Туссен или другой кто, только мне крайне прискорбно было бы видеть, что чужая нога оскверняет жилище де Кердренов!
В продолжение этого разговора прошли дубовый парк, свято сохраненный, и достигли главного фасада замка. Как сказал Конан, здание было в лучшем состоянии: кровля была возобновлена, на окнах были новые ставни, решетка вокруг переднего двора была позолочена, все здание имело вид опрятности и комфортабельности, вовсе непохожий на его прежнюю угрюмую наружность.
Смущение и страдания больного, казалось, увеличились, шаги его сделались медленнее. У него вырвалось несколько невнятных слов.
— Ну, друг мой, — сказал Конан, — приободрись! Еще несколько шагов, и мы пришли. Мы постараемся подать тебе помощь. Но ради Бога, — присовокупил старик, едва переводя дух и весь в поту, — переступай хоть немножко сам, я уже из сил выбился.
Вдруг неизвестный быстро выдернул свою руку и побежал к замку, шатаясь из стороны в сторону.
— Теперь я один пойду! — вскричал он в безумном исступлении. — Неужели мне изменят силы в ту минуту, когда я почти касаюсь цели, столь давно желанной? Я хочу еще раз обнять этот благословенный порог… потом умру спокойно!
— Несчастный! Подожди меня, ты упадешь! — кричал Конан, силясь догнать его. — Это же бред, бешенство! Он разобьет себе голову о камни.
Путешественник не слушал его. Он быстро взбежал по крыльцу главного входа замка. Оказавшись наверху, он бросился на колени, руки и глаза поднявши к небу, как бы желая молиться. Но в ту же минуту, подавленный тройным действием горячки, изнурения и волнения, он рухнул навзничь, тяжело застонав.

Глава 2.

Бред

На крики Конана прибежала из кухни старуха Ивонна, заткнувшая веретено за пояс своего передника. Увидев распростертое тело, она не смогла сдержать жест ужаса.
— Во имя пресвятой девы, Ивонна, — с грустью сказал управитель, — помоги мне оказать помощь этому бедняку. Это несчастный путешественник, которому головы приклонить негде и который при этом страдает лихорадкой.
Этот призыв к сострадательности Ивонны тотчас преодолел в ней первое движение страха.
— Да, да, поможем ему, батюшка, — сказала она с участием. — До чего же у этого бедняги болезненный вид… Как он худ и бледен! Что если и добрый господин наш возвратится когда-нибудь таким же бесприютным и жалким скитальцем?
Только с большим трудом смогли старики перенести пребывающего в полном беспамятстве незнакомца в кухню и посадить его в удобное кресло к огню, другое кресло подставили ему под ноги.
— Теперь, — сказал Конан, — дай ему несколько капель своего эликсира, который так помогает от дурноты и обмороков… потом пойди, приготовь ему постель.
— С охотой бы, а ну, если сейчас приедут, как известили…
— Ничего, ничего, Ивонна, кто богат, тот должен быть и сострадателен… но я думаю вот что: почему бы нам не поместить его в моей собственной комнате? Припадок до завтра пройдет, а тогда мы подумаем, как распорядиться с ним получше.
Кухарка, не сделавши больше никакого замечания, пошла к поставцу, где помещалась провизия, и вытащила оттуда глиняный сосуд со знаменитым эликсиром, рецепт которого был сокровищем бедной старухи, который она думала завещать своим наследникам.
Между тем собака, старая, вся изувеченная и почти слепая, которая спала подле печи в углу, на своем обычном месте, уже несколько минут выражала признаки беспокойства. Она быстро подняла голову и начала вытягивать морду то влево, то вправо, как бы обнюхивая что-то, и наконец жалобно завыла.
— Смирно, смирно, Жюно! — сказал рассеянно Конан. — Молчи, негодная. Ведь это не злодей какой-нибудь, что за вздор!
Эти увещевания остались, однако, без успеха: беспокойство собаки возрастало, напротив, с каждой минутой. Она не отводила от незнакомца своих мутных, потухших, но все еще умных глаз. Лай ее усилился. Она силилась подняться на свои ослабевшие ноги, но, будучи не в состоянии встать, легла на брюхо и вертела хвостом, все ее костлявое, изможденное тело, казалось, трепетало от радости.
Подползши к незнакомцу, она стала лизать его охладевшую, неподвижно висевшую руку и пыталась прыгать, но смогла сделать только несколько конвульсивных движений и, с отчаяния, еще сильнее завыла.
Конан рассеянно смотрел на эти странные явления, когда вошла Ивонна, неся в руке чашку, в которую она налила несколько капель драгоценной жидкости. Она внимательно посмотрела на собаку, потом на незнакомца, черты лица которого на мгновение осветил солнечный луч, проникший в окно. Вдруг чашка выпала у нее из руки и разбилась вдребезги, распространив ароматический запах.
— Конан, — сказала она тихим, но внятным голосом, — ты привел в этот дом того, кто по праву мог войти сюда. Это он, именно он!
Управитель вздрогнул, эта мысль еще не приходила ему в голову.
— Что ты хочешь сказать? О ком ты говоришь? — спросил он.
— Это он, я тебе говорю… Ни ты, ни я не узнали его, но собака не обманулась. Смотри!
Бедное животное удвоило свои ласки и словно удивлялось, почему их не возвращают ему.
— Ты с ума сошла, — грубо сказал Конан. — Эта собака слишком стара для того, чтобы помнить… Не думаешь ли ты, что я менее верен и менее знаю его, чем собака?
— Это — господин, — отвечала добрая женщина торжественно. — Это так же верно, как то, что Бог нас видит и слышит!
И она тотчас пала на колени перед маленьким образом Мадонны, украшавшем угол кухни.
Конан оставался неподвижным. Его ум был слишком предубежден, воспоминания были слишком живыдля того, чтобы в этом несчастном скитальце с плешивым лбом, с худощавым лицом и в разорванном платье узнать блестящего и веселого владельца острова Лок. Время от времени он топал ногой, упорно повторяя:
— Это невозможно! Это невозможно!
Между тем больной, казалось, мало-помалу выходил из состояния бесчувственности. Он сделал несколько движений и пролепетал какие-то бессвязные слова.
Ивонна и Конан встали по обеим сторонам кресла, с нетерпением ожидая первых признаков сознания. Скоро речь больного стала членораздельнее, глаза открылись, но бедный путешественник все еще не приходил в рассудок. Он, очевидно, находился под влиянием бреда и горячки и мучился, словно под тяжестью кошмара.
— Нет, нет, нет, — шептал он, — я не буду просить милостыню… Я хочу лучше умереть! Не должен ли дворянин уметь переносить холод и голод?.. О, грудь моя! Грудь моя! Это страдание невыносимо, я заметил, что воды Темзы черны и глубоки… Пойдем на Темзу… Мне милостыня? Шиллинг! Кто у тебя просил шиллинг, тупоумный кокни[6]? Дай его нищему. А я, я французский дворянин! Я принадлежу к одной из благороднейших фамилий Бретани. Шестьдесят предков моих пало на войне в продолжение ста лет, сражаясь против Англии… Слышите ли вы это, английские собаки, вы, которые даете шиллинг дворянину?
Он скрипел зубами и с угрожающей миной на лице сжимал кулаки.
— Господин Конан, — шептала Ивонна, — вы еще сомневаетесь? Он почти признался!
— Он в бреду, в сумасшествии! Я уверен, что это он в бреду!
Звук этих двух голосов, так близких больному, хотя они и говорили едва слышным шепотом, быстро изменил течение его мыслей.
— Конан, — сказал он, — дико вращая глазами, — дядя не спрашивал меня, пока я был на охоте? Я дважды стрелял по диким гусям, любезная Ивонна, не брани меня, если я немного повымочился… Но меня звал дядя. Я вам говорю, что видам соскучился во время моего отсутствия. Я иду, бегу в одну минуту… Возьми мое ружье, Конан! Позаботься, Ивонна, о бедной Жюно: доброе животное вполне заслужило свой суп… Но я не могу явиться к дяде в этом охотничьем костюме, мое платье с галунами, Конан, живее! Дядя выходит из терпения!.. Вот и я, господин видам, вот и я!
На этот раз бред путешественника имел значение слишком ясное для того, чтобы нельзя было узнать его. И прежде, нежели бред кончился, двое старых слуг пали на колени и омыли слезами его руки.
— Да, это он, это действительно он! — лепетал в восторге Конан. — Господин, добрый господин мой, простите меня, что я не узнал вас!
— Сама, блаженной памяти, его матушка — и та бы его не узнала, так он переменился, — сказала Ивонна.
Альфред де Кердрен — мы можем теперь называть его так — принимал эти ласки с чрезвычайным изумлением. Он глядел попеременно то на Конана, то на Ивонну, потом покачал головой. Конан хотел что-то сказать ему.
— Молчи, ради Бога, — оборвала его добрая женщина, — наше присутствие и так беспокоит его и умножает страдания. Оставь его хоть на минуту в покое!
Они замолчали. Больной опять изнемог под влиянием своих галлюцинаций.
— Я заслужил все это, — говорил он глухим голосом, заставляя трещать под собой полуразвалившееся кресло. — Ведь это следствие проклятия, произнесенного перед Дрожащей Скалой. Старуха-мать умерла, говорите вы? Но что ж из этого, если проклятие пережило ее? Я был изгнан, я терпел холод и голод. Один прохожий подал мне шиллинг в ту минуту, когда я хотел броситься в Темзу… Я служил матросом на испанском корабле вместо платы за свой переезд… И что же? Я вам повторяю, я заслужил все это! Бедная девушка не должна была остаться неотомщенной. Гнусная шутка! Бедное дитя умерло с ней, и вокруг ее могилы пели эту адскую песню, вы ее, конечно, помните.
И он попытался пропеть:
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Верно, есть тому причина…
Он вдруг остановился.
— Я убью этого Бенуа! — вскричал он. — Да, я убью его… но к чему? Ведь он трус. Так она умерла, умерла? Я заслужил мою участь, я не жалуюсь. Жозефина, я не обвиняю тебя, я никогда не роптал ни на тебя, ни на мать твою, которая прокляла меня! Но нужна ли еще и моя смерть для того, чтобы заслужить твое прощение? Я умираю, я это чувствую… Жозефина, прими дух мой и прости меня… я люблю тебя!
Мысли его делались все более и более бессвязными, наконец, он совершенно умолк.
— Ах, Боже мой! — вскричал Конан. — Не умер ли он? Он уже…
— Нет, нет, — перебила его Ивонна, более опытная в таких делах. — Это обыкновенное следствие жестокой горячки. Опасный кризис позади. Ну, что же, Конан, что нам теперь делать? Непременно надо перенести господина в постель.
— Я это и хочу сделать, Ивонна.
— Как? В твою комнату?
— Нет, нет, наверх, в парадную спальню, на эту прекрасную постель, покрытую атласом и кружевами.
— Но ты забываешь… если приедет другой!
— Я не знаю другого владетеля этого замка и острова Лок, кроме господина Альфреда де Кердрена, — возразил Конан с твердостью. — Он никому не уступал и не продавал своих прав, он здесь у себя… запомни это хорошенько, Ивонна. А я не хочу знать ни предписаний народных агентов, ни маранья этого Туссена, ни конфискаций, ни податей, ни дьявола… Владелец дома возвратился — следует повиноваться только ему!
— Очень хорошо, Конан, — с жаром отвечала старушка, — я видела, как он родился, и уж, конечно, не я откажусь от повиновения ему… Но между тем подумай немножко: если тот, из Сент-Илека рассердится и вздумает прогнать нашего господина?..
— Его прогнать! Его? — вскричал мажордом, и глаза его засверкали гордой воинственностью. — Прогнать господина Альфреда из собственного его дома? Желал бы я, Ивонна, чтобы они осмелились сделать эту попытку! Да, я желал бы на старости лет моих, чтобы они затеяли подобную подлость! В четверть часа я поднял бы на ноги всю эту страну, и на этот раз подрались бы непременно… Да пусть их. Около нас много людей, которые после революции раскаялись в том, что оставили своего прежнего господина в ту ужасную ночь, о которой мы говорили столько раз, и они поклялись мне, что если бы это началось снова… У нас есть здесь Ивон рыжий, скрипач Каду, старик Пьер, китолов Жан и множество других, которые постоят за правое дело. Они не прочь, когда понадобится, защищать господина де Кердрена, и мы могли бы выдержать осаду, да, настоящую осаду, о которой бы заговорили во всей провинции, я тебя уверяю.
И он потер от удовольствия руки.
Ивонна была очень проста и она имела слишком высокое мнение о своем начальнике, чтобы увидеть безрассудство подобного предложения. Она нисколько не сомневалась в том, что моряки и рыбаки острова Лок в состоянии победить все республиканские войска, если так утверждает господин Конан. Потому она и не возразила ничего. Старик, довольный тем, что убедил ее, продолжал торопливо:
— Пойдем, любезная Ивонна, довольно об этом. Позаботься приготовить постель. А я пока слазаю в тот шкаф, в котором мы хранили, как драгоценность, удочку и прочее имущество, оставленное здесь господином при его отъезде, и снимем с него эти матросские лохмотья. Что подумали бы — Боже мой! — если бы увидели его в таком безобразном наряде?
— Конечно так, господин Конан. Да только как нам перенести его на верх-то? Мы ведь и сюда насилу его принесли… Не лучше бы сходить поискать кого-нибудь на Бернаровой ферме?
— Ни под каким видом, Ивонна! — перебил управляющий с живостью. — Нет, нет, никто не увидит нашего господина в этом постыдном состоянии… Я не нуждаюсь ни в ком. Сейчас у меня недоставало сил, потому что дело шло всего лишь о незнакомце — о чужом, — но для моего доброго господина, для моего детища у меня появится сила Самсона!
Действительно, менее чем через четверть часа Альфред де Кердрен был уложен в той комнате, которую он занимал прежде. Но как она изменилась! Вместо прежних ветхих обоев и изъеденной червями мебели везде были дорогие ковры, зеркала и позолота. Тяжелые бархатные занавеси, с шелковыми кистями, пропускали только полусвет в эту роскошную комнату. В глубине алькова, обтянутого белым, на постели из акажу, из-под богатого покрывала видно было бледное лицо последнего из Кердренов, утопавшее в кружевах. Грубую холстину, которая так бесила доброго Конана, заменила батистовая рубашка с жабо и манжетами, не осталось никакого следа той ужасающей бедности, знаки которой носил на себе эмигрант, приставший к Локу.
Гордый слуга усердно позаботился спрятать и башмаки с подковами, и навощенную шляпу и куртку, пропитанную смолой. Взамен всего этого он разложил на стуле, в ногах постели, панталоны и шитый атласный жилет, шелковые чулки, голубой с отливом кафтан и башмаки с золотыми пряжками — роскошь, которая уже довольно устарела и не совсем была прилична для бедного изгнанника, возвратившегося на родину, но которая, по мнению этого добряка, одна только и была достойна господина де Кердрена.
Конан и Ивонна со всей осторожностью ступали по мягкому ковру, покрывавшему пол, и старались предупреждать желания своего господина. Несмотря на жаркое летнее время, в камине пылал яркий огонь. Верная Жюно не хотела оставить Альфреда, когда его перенесли в эту комнату, и приползла сюда, несмотря на все усилия прогнать ее. Улегшись в некотором отдалении и устремив глаза на постель, умное животное время от времени вертело хвостом и испускало слабые стоны. Весь этот маленький мир, животное и люди были проникнуты чувством глубокого уважения и скорби. Старики говорили очень тихо, не слышно было никакого шума, кроме легких позвякиваний серебряной ложки о края фарфора, когда Ивонна вливала несколько капель питья в пылавшие губы Кердрена.
Больной все еще находился в глубоком сне. По временам его дыхание становилось прерывистым и тяжелым, он поднимал свои иссохшие руки, которые от изнеможения опять падали на постель. Но скоро больной перестал метаться и, по всей видимости, горячка начала отступать.
Таково было положение дел почти до захода солнца. Дыхание Альфреда было ровным, сон спокоен. Но вдруг снаружи раздался сильный удар колокола.
Ивонна побледнела, а Конан сделал движение удивления и ужаса, потом оба молча взглянули друг на друга.
— Это звонят у решетки, Ивонна, — сказал наконец управитель задыхающимся голосом.
— Да, да… звонят, господин Конан.
И ни тот, ни другая не тронулись с места.
— Ты… ты не догадываешься ли, Ивонна, кто бы это мог быть?
— Я не знаю. Как бы сказать… может быть…
Тут раздался новый удар колокола, еще более сильный и резкий. Больной вздрогнул на своей постели, а Жюно глухо заворчала.
— Как тебе кажется, Ивонна, — прибавил Конан с горькой улыбкой, — ведь звонят-то… по-господски?
Ивонна ничего не отвечала и подошла к окну, выходившему на двор. Поглядев туда несколько минут, она воротилась вся перепуганная.
— Точная правда, — сказала она. — Что нам делать? Господи Боже, помоги нам!
Конан также подошел к окну и увидел группу людей, стоявших у решетки. Впереди всех был нотариус Туссен, очень заметный по своему огромному росту и черному костюму. В руке у него была огромная кипа бумаг, и он был, по-видимому, очень раздражен тем, что ему так долго не отпирают. Подле него находилась прекрасно одетая женщина, лицо которой было закрыто довольно густым кружевным покрывалом. Она тихо говорила с нотариусом и, казалось, кротко умоляла его потерпеть. Позади этих главных лиц был человек, казавшийся слугой, который держал коробки и пакеты.
Окончив свои наблюдения, Конан повернулся на каблуках и присвистнул с видом упрямства и досады. Его взгляд встретился со взглядом бедной Ивонны, которая вся дрожала и тряслась.
— Как бы ты думала, моя милая, — весело спросил он ее, — ведь этот старый Туссен, в его лета, еще подумывает о женщинах. И я держу пари, что эта птичка, несмотря на ее предосторожности скрыть себя, еще довольно аппетитна. Жаль только, что в замке Лок ему не удастся обделать свои делишки.
— Но что если эта дама — новая владелица, о посещении которой нас известили?
— Что за вздор? Ты с ума сошла.
— Пусть так, но на что вы решитесь? Вы, конечно, не имеете намерения…
— Они не войдут сюда, — сухо сказал мажордом.
— Помилуйте! Что вы затеваете? Разве вы забыли, что имение конфисковано и продано правительством, и стряпчий вправе…
— А я, я говорю тебе, — прервал старик, воодушевляясь, — что никому не удастся принять здесь на себя роль владельца, пока настоящий владелец не узнает законности прав своих, из-за которых было столько шуму! Очень я беспокоюсь об этих революциях и чернильных пиявках! Оставляя Францию, господин доверил мне охранение своих владений, и эти владения я никому не передам, кроме него. Когда он выздоровеет, он распорядится, как ему будет угодно, и каковы бы ни были его приказания, я буду им повиноваться. А до той поры никто не войдет сюда, чтобы выгнать его с бесславием из наследственного жилища, и даже — чтобы надоедать ему и возмущать спокойствие. Я этого не потерплю.
— Вы добрый человек, господин Конан, но размыслите хоть немножко, прошу вас. Если вы не отопрете ворота этой женщине и нотариусу, то завтра, а, может быть, и сегодня вечером они возвратятся с приставами, с солдатами…
— Эх, черт возьми, как ты глупа: да этого-то я и хочу! Мы выдержим десятилетнюю осаду.
Ивонна думала предложить еще какое-нибудь средство к примирению, когда колокол стал звонить безостановочно, и в то же самое время какой-то грубый голос удвоил свои требования.
Больной повернулся на своей постели, испуская слабые стоны.
— Этот дуралей, пожалуй, разбудит господина, — сказал сердито Конан. — Ну, уж если это необходимо, пойду, поговорю с ним… разговор будет непродолжителен… ты останься здесь и присматривай за нашим господином, и что бы ты ни услышала, не оставляй его ни на минуту, я сейчас вернусь.
Он побежал бегом и, чтобы быть полностью уверенным в точном исполнении своих приказаний, дважды повернул ключ в замке, коим запиралась эта комната.

Глава 3.

Сиделка

Нотариус Туссен, несмотря на убеждения сопровождавшей его женщины, продолжал звонить изо всей силы в висевший у решетки колокол, когда, наконец, на главное крыльцо явился управитель и мерными шагами пошел по двору.
Конан имел вид спокойный и величественный. Лишь только нетерпеливый нотариус увидел его, как закричал изо всей силы:
— Ты что, старый плут, оглох что ли? Почему ты так долго нам не отпираешь? Если это дерзость с твоей стороны, то ты поплатишься за нее, я тебе ручаюсь!
Конан не отвечал ничего, пока не подошел к решетке. Здесь он поклонился со свойственной ему учтивостью и спокойно спросил:
— Чем могу служить вам? Что вам угодно?
— Прекрасный вопрос, черт возьми! Мы хотим войти в замок, — проревел разгневанный стряпчий. — Или вы не изволите признать меня, господин Конан? Ну, отпирай же скорее!
Мне очень досадно, — отвечал управитель со своим невозмутимым хладнокровием, — но в эту минуту никто не может войти в замок Лок.
Незнакомка и господин Туссен изумились.
— Минуточку, минуточку, — вскричал нотариус, видя, что Конан пошел назад. — Откуда эти новые капризы? Разве ты не знаешь, что я, а не кто-нибудь другой, назначил тебя привратником и сторожем замка, когда сделался законным обладателем дома и имения, принадлежащего Альфреду де Кердрену, который теперь на чужбине, и что ты зависишь единственно и непосредственно от меня? Отпирай же скорей! Эта дама думает провести в Локе день или два, и я уверен, что ты будешь иметь к ней полное уважение. Это госпожа Жерве, которую прозвали в Нанте, где она живет, матерью бедных, и никто более нее недостоин этого имени… Да ну же! Понял ли ты меня?
— Вполне, милостивый государь, — отвечал Конан, тщетно старавшийся сквозь покрывало рассмотреть черты незнакомки.
— Давно бы так… А то еще заставил меня пуститься в объяснения! Впрочем, к таким чудакам, как ты, надо быть снисходительным. Beatipauperesspiritu…[7].
Конан выпрямился.
— Все это очень хорошо, — сухо сказал он, — но я все-таки не отопру.
Длинное постное лицо нотариуса побагровело.
— Ах ты, бестия этакая, — вскричал он, топнув ногой, — так ты думаешь, что теперь все еще то же время, когда власть де Кердрена спасала тебя от наказания за твои грубости? То время уже минуло, слышишь ты? Запомни хорошенько: теперь каждый сам отвечает за свои поступки! Пойми же, милостивый государь, что если ты не отопрешь, мы возвратимся с приставами, милостивый государь! С жандармами, милостивый государь! И сила будет на стороне закона. Да, потому что в настоящее время закон выше всего, милостивый государь, и такому безмозглому тупице, как ты, не позволят…
Он закашлялся: его душило негодование.
— Во всем этом есть что-то необычное, — сказала скрытая под вуалью женщина, которая до сих пор была немой свидетельницей спора. — Я слыхала, что о господине Конане говорили, как о человеке умном и честном. И если он отказывается впустить нас в этот дом, то, должно быть, имеет на то важные причины, которых я не постигаю.
Этот голос был так приятен и трогателен, что даже непреклонный управитель растаял.
— Причины? — повторил он с волнением. — Да, сударыня, я, действительно, имею на это причины. Да, я согласен, у вас, кажется, добрая душа, хотя присутствие ваше здесь могло бы заставить думать, что… Причины такого моего поведения — это моя обязанность, мои воспоминания, моя беспредельная преданность фамилии, хлеб которой я ел. Господин де Кердрен оставил меня здесь, как верную сторожевую собаку на пороге своего жилища Если я не смогу защитить мой пост, то по крайней мере останусь на нем до конца и сумею умереть здесь… Да, — прибавил он с еще большей силой, — я не из тех неблагодарных слуг, которые, разбогатевши через благодеяния своих господ, во время их несчастия оборачиваются к ним спиной. Я не довольно учен для того, чтобы оправдывать эту подлую измену красноречивыми умствованиями, и не столько ценю богатство, чтобы добывать его через несчастия… Нотариус Туссен хорошо знает, что я хочу сказать.
Дама, которую называли госпожой Жерве, слегка вздрогнула, но частая ткань скрывала испытываемые ею впечатления. Не то было с Туссеном. Упреки Конана, столь прямые и столь горькие, глубоко потрясали его, он терял терпение.
— Все та же история! — шептал он. — Все та же несправедливость, та же оскорбительная и жестокая ненависть! Ты не знаешь, кого обижаешь, Конан, — прибавил он тоном упрека, — но, может быть, ты когда-нибудь узнаешь… Тогда увидим, кто из нас двоих…
Госпожа Жерве тихо сказала ему что-то на ухо.
— Хорошо, хорошо, сударыня, довольно, — отвечал немного успокоенный нотариус. — Я забуду эту обиду и снесу ее. Но кончим это! Господин Конан, я требую именем закона, чтобы вы открыли ворота сию же минуту. Собираетесь вы повиноваться или нет?
— Разумеется, нет, — отвечал управитель энергично. — Пусть войдет, кто может.
И он, сложив руки на груди, стал прохаживаться по двору.
Дама под покрывалом тронула нотариуса за плечо и сделала ему знак отойти на несколько шагов.
— Любезный господин Туссен, — сказала она дружеским тоном. — Во всем этом есть какая-то тайна, которую я хочу узнать непременно. Я подозреваю… Это отчаянное сопротивление… Оставьте меня здесь одну, не лучше ли я сумею поладить с этим странным сопротивлением Конана? Возвращайтесь в Сент-Илек, куда вас вызывают ваши обязанности, а я останусь здесь.
— Я в вашем распоряжении, сударыня. Но, между тем, если этот человек, при его глупом упрямстве, все-таки откажется отпереть вам, то что вы сделаете? Не угодно ли вам, чтобы у меня приготовили для вас комнату в ожидании, пока мы примем строгие меры?
— Нет, в таком случае я отправлюсь на ночлег вниз, на ферму господина Бернара, который мне предан. Виктор, — прибавила она, обращаясь к лакею, — сейчас же перенеси туда мои вещи.
Лакей удалился с узлами по направлению к ферме.
— Теперь, добрый и почтенный друг мой, — продолжала незнакомка, — воротитесь спокойно домой и нисколько не беспокойтесь на мой счет. Особенно же не вздумайте затеять какое-нибудь мщение за обиду, которую вам нанесли, пока мы не увидимся с вами опять. Завтра я приду в Сент-Илек и при свидании с вами мы поговорим об этом предмете, а до тех пор потерпите, прошу вас. Обещаете вы мне это?
— Я совершенно в вашем распоряжении, — сказал нотариус, целуя руку дамы со старомодной любезностью, — я не знаю, каково ваше намерение, но оно непременно благоразумно и достойно вас. Я исполню вашу волю.
Они обменялись еще несколькими словами, после чего нотариус откланялся, бросил последний гневный взор на замок и быстро удалился.
Только он скрылся в аллее, как госпожа Жерве подошла к решетке и ласково позвала управителя. Старик, морщась, подошел к ней.
— Друг мой, — с жаром сказала она, — ради всего, что для тебя священно, не скрывай от меня истины! Он возвратился в замок, не правда ли? Ах, признайся, что он здесь!
Конан не мог скрыть некоторого удивления, однако он спросил с поддельным хладнокровием:
— О ком вы говорите, сударыня? Я вас не понимаю.
— О нет, ты меня понимаешь! — прибавила она с нетерпением. — Я говорю о том, кого ты так любишь, Конан. Я говорю о твоем господине, о твоем друге… о господине Альфреде де Кердрене! Несчастный изгнанник возвратился ли наконец на родину, в дом отцов своих? Умоляю тебя, сжалься надо мной и не заставляй меня мучиться… Он здесь, я в этом уверена, я это знаю!
— Сударыня! Как могли вы узнать? Кто вам это сказал?
— О, не будь недоверчив ко мне, — прервала незнакомка умоляющим голосом. — Я не имею намерения вредить твоему господину. Я не враг ему. Нет, клянусь небом, что я не враг Альфреду де Кердрену!
В это самое время она подняла свое покрывало, и старик увидел такое ангельское, такое непорочное лицо, что сделался недвижен, будто ослепленный этим явлением.
Это была женщина лет около двадцати восьми, во всем блеске красоты. Все ее лицо заключало неизъяснимое выражение доброты, между тем как черные глаза, оттененные длинными ресницами, обнаруживали в ней душу пылкую, страстную в своих привязанностях. Ее поступь и манеры выражали благородство и достоинство, вызывавшие невольное уважение. Конан, казалось, был уверен, что никогда до сих пор не видел этой дамы — потому что, увидевши ее однажды, забыть это было невозможно. Он почувствовал невольное смущение.
— Сударыня, — сказал он, слегка поклонившись, — теперь, когда я увидел в вас особу, достойную уважения, благородную даму, которую господин мой, без сомнения, знал в более счастливые времена…
Она отвечала на это только неопределенным жестом и меланхолической улыбкой.
— Поэтому, мне кажется, не к чему скрываться… тем более, что эта новость не может долго оставаться тайной и, без сомнения, завтра же разойдется по округе. Что ж, я согласен, вы угадали истину. Господин здесь уже несколько часов.
— Ах, Боже мой! Возможно ли? — вскричала незнакомка, как будто она вовсе не ожидала этого признания.
Она снова набросила на себя вуаль и через несколько минут продолжала совершенно изменившимся голосом:
— Не обманывай меня, Конан. О, если бы ты знал… это было бы слишком жестоко! Он возвратился! Но как это случилось? Никто не видел ни здесь, ни в Сент-Илеке, как он пришел сюда. Его появление было бы событием во всей округе! Верно, он пришел жалким бедняком, которого не могли узнать и самые близкие друзья его?
Это предположение, столь близкое к истине, было именно таким, которое Конан всячески старался отклонить.
— Жалким бедняком! — повторил он с видом оскорбленного самолюбия и даже некоторой досады. — Я начинаю думать, что вы, сударыня, вовсе не знаете того, о ком говорите. Господин де Кердрен, в каком бы он ни находился положении, всегда будет уважаем соответственно сану, он везде найдет друзей или подчиненных, которые почтут за счастье служить ему. Эта фамилия такая древняя и знаменитая! Единственно только во избежание шумных восторгов со стороны вассалов господин решился сегодня утром инкогнито и без свиты выйти на берег в Анс-дю-Рюнсо… Он запретил даже испанскому капитану, который привез его — человеку тоже благородного происхождения, умеющему жить в свете, — салютовать себе хоть одним или двумя выстрелами. Он боялся привлечь этим внимание, а он так скромен! Между тем большая часть экипажа захотела проводить его до берега и…
Конан плыл на всех парусах в океане мечтаний и неизвестно, когда бы кончил свое разглагольствование, если бы незнакомка не прервала его.
— Довольно. Значит, я ошиблась. А я думала… Но пусть так! Он богат, знатен, он нашел сильных друзей в своем изгнании, — благодарение небу! Но, — прибавила она, — отчего же он с таким упорством прячется? Чего он теперь боится? Для чего он так старается скрыться?
— Он не прячется, сударыня, — отвечал Конан, обрадованный тем, что мог, наконец, согласовать истину с желанием поддержать важность своего господина. — Но надо признаться, он в эту минуту опасно болен горячкой и почти без памяти.
Молодая женщина побледнела.
— Он болен, быть может опасно болен! — вскричала она. — Друг мой, веди меня к нему сейчас же! Он без памяти, значит, не может… Конан, ты один с Ивонной в этом пустынном доме, вы нуждаетесь в человеке опытном, который бы помог вам ухаживать за вашим господином: пустите меня… Я привыкла к больным, в Нанте, где я живу, я долго исполняла обязанности сестры милосердия, и, лишь только восстановится во Франции религия, я думаю поступить в этот монашеский орден. Веди меня к больному, умоляю тебя. Это будет доброе дело, и Бог тебя наградит за него.
Глаза госпожи Жерве наполнились слезами. Она была действительно так прекрасна, так трогательна, что, казалось, невозможно было ей противиться. Между тем — странное дело! — этот самый жар пробудил в Конане подозрения, и на этот раз он дошел до жестокости.
— Гм, гм! — проворчал он. — Я не позволю одурачить себя медовыми глазками и слезами женщины. Мне нужно получше узнать вас, прежде нежели я позволю вам быть подле господина. Кто вы такая, и заслуживаете ли вы подобного доверия?
— Я тебе сказала: я — друг его…
— Да, и вместе с тем друг негодного стряпчего, который сейчас здесь был. Послушайте, сударыня, мне не хотелось бы думать о вас слишком дурно, но можно спросить, однако, какой вы находите интерес в тесном сближении с моим господином, который имеет так много причин быть недоверчивым?
Он остановился. Госпожа Жерве бросила на него взгляд, в котором было столько выразительности, столько упрека, что недоверчивый управитель покраснел и, в сильном замешательстве, перешел к противоположной крайности.
— Выслушайте меня, сударыня, — сказал он с чувством. — Я, наверное, злой человек… Несчастья и опасное время, в которое мы живем, испортили мой характер и сделали меня несправедливым. Простите меня… я хочу поправить свою вину перед вами. Да, клянусь моей душой! Я ее исправлю.
Он вынул из кармана ключ и отпер решетку.
— Войдите, — сказал он, — и вы увидите господина и свободно сможете ухаживать за ним, как будто бы вы были ему жена или сестра.
Дама торопливо проскользнула в дверь, боясь, может быть, чтобы Конан опять не раздумал.
Спустя минут пять старик ввел ее в комнату больного. Альфред, все еще спавший, оставался спокойно в том же положении, а Ивонна не могла не вскрикнуть от удивления. Она хотела расспросить Конана, но он тщательно избегал ее взгляда. Вскоре оба они обратили внимание на незнакомку. Вид ее и поступки, действительно, в сильной степени возбуждали любопытство.
Она тихими шагами и со всей осторожностью подошла к постели, на которой покоился Альфред, подняла дрожащей рукой кисейный занавес и несколько минут пристально смотрела на больного.
— Как он переменился! — сказала она со вздохом. Потом встала на колени и, схватив влажную и горячую руку, лежавшую на атласном одеяле, приложила ее к своим губам. В темноте слышны были приглушенные рыдания.
— Кто она такая? — шепотом спросила Ивонна у Конана.
— Я не могу точно сказать… Но, наверно, знатная дама… может быть, какая-нибудь графиня, которую он любил когда-то и которая не забыла его.
Госпожа Жерве наконец встала. Не произнеся ни одного слова, она сняла шляпку и вуаль, а также нечто вроде шарфа, в который была закутана. Оставшись в простом белом платье, с волосами черными как смоль, поддерживаемыми золотой гребенкой, она расположилась как сиделка у кровати Альфреда де Кердрена.
— Она, быть может, и графиня, как вы думаете, господин Конан, — сказала вполголоса Ивонна, смотря на все с удивлением, — но что до меня, то я скорее почла бы ее за одну из тех добрых фей, которые блуждают по ночам при свете луны в наших долинах. Такая красота — не земная красота!
Часть ночи прошла безо всяких приключений. Старики, обессиленные усталостью, уснули близ огня. Сон эмигранта был, однако, не столь спокоен, как прежде: в известные промежутки времени его болезненные припадки возобновлялись. Он испускал глухие стоны. Тогда Конан и Ивонна вздрагивали и бросались к постели, но каждый раз они видели незнакомую даму, неусыпно бодрствовавшую над больным.
Она, казалось, с тоской изучала эти беспокойные симптомы и, не отрывая пальцев от пульса Альфреда, аккуратно считала его биения. Чтобы не причинить раздражения слабым глазам больного, лампу поставили на другом конце комнаты, и незнакомка, подобно белой воздушной тени, бодрствовала подле прежнего владельца этого дома. Время от времени она подносила к губам Альфреда чашку со спасительным питьем и осторожно поднимала ему голову, когда из разгоряченных уст его выходило удушливое хрипение. Завидуя этой необыкновенной заботливости, Конан с Ивонной и сами хотели было оказывать своему господину кое-какие из тех маленьких услуг, которые так усердно расточала ему незнакомка. Но бездействие, на которое ее обрекали, так тяготило ее, что у них недоставало духу огорчать ее, и они снова предоставили ей полную свободу служить бедному страдальцу. Впрочем, она исполняла принятую на себя обязанность с такой легкостью и свободой, которые показывали большой навык в этом деле. И действительно, это был уже не первый опыт госпожи Жерве в уходе за больными.
Сам Альфред, несмотря на свою кажущуюся бесчувственность, был не совсем равнодушен к благодетельным услугам милой своей сиделки. Много раз он открывал глаза, смотрел на нее, и в этом взгляде было нечто разумное. Когда она наклонялась над ним, когда ее длинные черные локоны почти касались русых редких волос, его черты дышали живым чувством нежности и благодарности. Потом он в изнеможении опять падал на подушки, и оцепенение гасило это мимолетное чувство.
Между тем, по мере того, как проходила ночь, в нем чаще и чаще обнаруживались признаки болезненного беспокойства. Незнакомка подошла к старым слугам.
— Будьте настороже, — сказала она им, — горячка теперь усиливается и, без сомнения, будет сопровождаться бредом. Ваша помощь будет необходима.
Конан и Ивонна тотчас встали. Все трое окружили постель и молча стали ждать, что будет.
Предсказания госпожи Жерве не замедлили исполниться. В Альфреде стала мало-помалу проявляться неестественная сила, и он оперся на локоть. Глаза его, широко раскрытые, были мутны и неподвижны, как глаза каталептика. Не замедлил обнаружиться и бред, и больной стал с напряжением говорить. В его речах по-прежнему выражались бессвязные жалобы на судьбу. Это были все те же олицетворения его приключений на чужбине, воспоминания юности, рассказ о бедности в Лондоне — предмете, о котором он говорил чаще всего и со всеми подробностями, сохранившимися у него в памяти.
Какие нелепости говорят при этой болезни! — заметил со смущением управитель. — Будто можно поверить в самом деле, что он испытал те ужасы, о которых говорит. Господин де Кердрен… Ах, какая ужасная вещь эта горячка!
Госпожа Жерве ничего не отвечала на это замечание и, казалось, даже не слыхала его. Но этот шум привлек внимание Альфреда: он обернулся к молодой женщине и молча, пристально посмотрел на нее. Его лицо внезапно приняло выражение живейшей радости, он сложил руки и наконец вскричал напряженным голосом:
— Жозефина! Моя милая Жозефина!.. Неужели это ты? Незнакомка опустила голову, не отвечая ни слова, и отступила на шаг.
— О, как ты прекрасна! — продолжал он. — Еще прекраснее, чем прежде… Но я не понимаю, ты же умерла, и мы теперь на небе. Смерть придает девственной красоте еще больше блистательности. Ну, что же ты мне не отвечаешь, Жозефина? Неужели ты только призрак, а я — всего лишь жалкий духовидец?/
И он судорожно повернулся на постели. По лбу его струился пот.
— Сделайте милость, сударыня, — шепотом сказал Конан, — не противоречьте его фантазиям. Противоречие может усилить его страдания.
— Это вам ничего не будет стоить, — прошептала Ивонна.
Альфред продолжал метаться по постели. Кружева в беспорядке свалились с подушки, и он повторял, как бы в исступлении:
— Жозефина! Жозефина!
— Я здесь, друг мой, — сказала, наконец, молодая женщина трогающим за душу голосом, подходя к нему.
Больной тотчас успокоился и впал в прежнюю мечтательность.
— Я догадываюсь, — наконец сказал он печально, — ты не забыла моего преступления, там, внизу, у Дрожащей Скалы? О, я был низок и жесток, я знаю. Но ты, которая с небесной высоты видела мою борьбу со всеми горестями и бесславием, ты знаешь, какой ценой искупил я свой проступок… В следующую ночь, при блеске пожара, воспламененного моими врагами, я убежал из дома отцов моих. Десять лет я был предметом презрения и обид. Ты этого не знаешь — ты, которой я приносил мои страдания как искупительную жертву в моих ежедневных молитвах! Таково было действие проклятия, произнесенного твоей матерью. В минуты отчаяния у меня не было ни тени ненависти и злобы против этой женщины, бывшей орудием небесного мщения… А ты, прекрасное и благородное дитя, неужели ты не хочешь отказаться от земной ненависти? Ты не хочешь простить меня, как я простил самого себя? Жозефина, чистейшая жертва, скажи же мне, о, скажи мне, что ты меня также прощаешь!
Он взял руку госпожи Жерве в свои руки и с силой сжимал их.
— Я прощаю тебя от всей души, Альфред, — сказала незнакомка растроганным голосом, который изумил старых слуг, — ты был снисходителен к моей матери… Да будет над тобой милосердие Божие!
Больной внимал этим утешительным словам как бы в некотором восторге. Молодая женщина плакала и улыбалась одновременно, — и эта улыбка и слезы сообщали ей невыразимую прелесть.
— Ну что же, Жозефина, — продолжал Альфред в страстном восторге. — Мы находимся теперь в тех местах, где сглаживаются все титулы, исчезают все неравенства, где души, долго искавшие друг друга, наконец, встречаются и становятся родными, — так скажи мне, что ты меня любишь. А я, я никогда никого не любил, кроме тебя. После моего преступления ты была для меня божеством-покровителем в моих горестях, поверенной моих уединенных дум, утешительницей в моих несчастиях. В продолжение этих, без малого, десяти лет моя мысль постоянно была занята тобою… Но зачем говорить тебе все это? Тебе, которая с высоты горнего мира видела мою борьбу и мои страдания? Скажи же мне, что любишь меня, Жозефина, и что после смерти, как и при жизни, ты желала бы соединиться со мной!
— Ты сказал правду, — Альфред, — ты сказал правду! — вскричала молодая женщина с упоением. — Я всегда любила, и теперь люблю, и вечно буду любить одного тебя!
— В таком случае, здесь действительно жилище блаженных, — отвечал больной, лицо которого сияло неземным блаженством. — Наши несчастья кончились. Мы достигли небесной пристани, где нет ни страха, ни сомнений… Жозефина! Жозефина!
Эти последние слова были уже менее внятны: горячечный пароксизм прошел, и Альфред тихо опустился на подушки. Еще с минуту его взор, сиявший счастьем, был устремлен на восхитительную сиделку. С минуту еще радостная улыбка играла на его губах. Потом глаза его постепенно закрылись, улыбка исчезла, и он погрузился в глубокий сон.
Госпожа Жерве сама живо была растрогана этой сценой: она дрожала, грудь ее вздымалась от вздохов. Когда она увидела, что де Кердрен уснул, то попыталась высвободить свою руку из его руки, но больной не выпускал ее и жалобно застонал. Минуту спустя такая же попытка имела тот же успех. И молодая женщина не смела более возобновлять ее, боясь прервать сон, столь драгоценный после таких потрясений.
В остальное время ночи не произошло ничего особенного. Госпожа Жерве ни на минуту не отходила от постели Альфреда. Оба они были так спокойны, что Конан и Ивонна считали их спящими. Но когда, подошедши на цыпочках, они подняли скрывавший их белый занавес, то увидели, что незнакомка сидит у постели все в том же положении: рука в руках Альфреда, — и, казалось, шепчет молитву.
К утру старики, изнемогши от усталости, заснули в своих креслах. Когда они пробудились, был уже день, и солнечный луч скользил по сторонам оконных занавесок. Госпожа Жерве была на ногах, посередине комнаты, готовая уйти.
Она подошла к Конану.
— Опасность миновала, — сказала она своим нежным голосом, — когда господин твой проснется, то вместе с пробуждением к нему возвратится и рассудок… Но надо, чтобы он не видел меня здесь, и я ухожу.
Конан хотел благодарить ее за великодушное участие к больному.
— Не ты должен благодарить меня, — меланхолически сказала молодая женщина, — скорее мне следует сделать это, и я буду тебе признательна всю мою жизнь… Но послушай, господин Альфред де Кердрен решительно не должен знать, что неизвестная особа сидела у его постели, что он принимал еще другие услуги, кроме ваших. Не забудь этого, потому что нескромность могла бы повлечь за собой большие несчастья.
— Несчастья! — повторил с изумлением управитель. — Дадля когоже?
— Для него… для меня… для всех, кто его любит!
— Я не понимаю вас, сударыня, но довольно: я обещаю за Ивонну и за себя, что тайна ваша будет сохранена, как если бы была рассказана на исповеди духовнику.
— Я полагаюсь на твое слово, Конан, равно и на эту добрую женщину. Может быть, когда-нибудь я и расплачусь с вами… А пока надейтесь, что несчастья де Кердрена кончились. Вы скоро увидите этому доказательство, только смотрите, не забудьте своего обещания.
Уходя, она еще раз взглянула на альков, где покоился больной, и сделала движение, словно желая подойти к нему в последний раз. Но она остановилась, глубоко вздохнула и пошла за Конаном, который должен был проводить ее до наружной решетки замка.
Оставшись одна, Ивонна повторяла, покачивая головою:
— Она сказала, что несчастья нашего господина кончились… Кто бы это была она, что говорит с такой уверенностью? Но что же? Как только будет мне можно выйти, я пойду — погляжу, правду ли она сказала, и Дрожащая Скала возвратила ли прежние свойства… Да сохранит нас Пресвятая Дева!

Глава 4.

Жители Лока

Спустя несколько часов Альфред де Кердрен опамятовался, как и предсказывала таинственная сиделка. Солнце, свободно проникая в его комнату, приводило в движение миллионы блестящих атомов, кружившихся около золоченой мебели. Больной, упершись локтем в подушку, сидел на постели и с живым любопытством слушал рассказ Конана о том, как узнали его во время его беспамятства. Его лицо по временам выражало нечто вроде такого же комического замешательства, какое испытал один из героев ‘Тысячи и одной ночи’, заснувший бедняком в своей тесной каморке, а пробудившийся султаном во дворце Багдада. Живши так долго в грязных захолустьях Лондона и в вонючих каютах на корабле, он, казалось, не мог свыкнуться с окружавшей его роскошью. Ему странно было слышать, что Конан величает его господином, как и в былые дни. Наименование это чрезвычайно изумляло его и заставляло сомневаться в смысле этих слов.
Управитель рассказал, как он вчера не впустил сюда нотариуса Туссена, который приходил принять в свое владение замок. Но, верный своему обещанию, не намекнул ни одним словом на госпожу Жерве и закончил рассказ, попеняв своему господину за то, что он скрыл от него свой приезд на остров Лок.
Альфред протянул ему руку.
— Прости меня, мой добрый Конан, — сказал он с чувством, — я хотел избавить моих друзей от неприятного зрелища моего унижения, а также пройти неузнанным через прежние свои владения, не возбуждая ни сожалений, ни сострадания. Бог не допустил этого!
— Ах, сударь, это было бы дурно! Но, как вы говорите, Бог этого не допустил и, может быть, не без причин. Он привел вас в замок Лок.
Альфред задумался.
— Конан, — спросил он после минутного молчания, — ты мне не все рассказал. Кто ходил за мной в последнюю ночь, во время жестокого припадка, которые недавно кончился?
— Да я с Ивонной, сударь, — отвечал старик, несколько смутившись.
— И никто больше?
— Нас только двое и живет в замке.
— Это странно… А мне казалось между тем, что на том самом месте, где ты теперь стоишь, я видел женщину восхитительно прекрасную, взгляд которой наполнял меня счастьем и радостью. Мне казалось, я касался ее атласной руки, вдыхал ее чистое дыхание… один раз даже — мы оба были в темноте — я чувствовал, не видя ее, что она близко от меня, и мне показалось, что ее горячие губы коснулись моего лба.
— Удивительно, как эта болезнь переворачивает вверх дном бедный мозг ваш, — пробормотал Конан.
— Да, да, я обманулся, — отвечал Альфред со вздохом: это очаровательное видение, эти нежные заботы, этот чистый поцелуй — все это глупый сон… Как предположить, чтобы особа, давно умершая!.. Это все еще совесть неспокойна, — прибавил он. — Эти обольстительные образы были посланы мне для того, чтобы сделать мою жертву еще более полной и более мучительной! — Потом, после короткого молчания, он снова продолжал: — Я не могу здесь более оставаться, я теперь чужой в этом доме и должен уступить место настоящим владельцам… Ты незаконно отрицаешь их права, Конан. Как можно скорее исправь свою вину. Через час я оставлю остров Лок, это решено.
— Что вы затеваете, сударь? При такой болезни и слабости…
— Припадок не возвратится раньше завтрашнего вечера. Отправившись теперь же, я буду далеко от этого места, где прошлое в таком разладе с настоящим. Да и эта мягкая постель, которая не принадлежит мне более и на которой я лежал, мне кажется набитой колючками… Я уйду сейчас же. Конан, дай мое платье.
Старый слуга сначала отказывался, но не в силах более противиться настойчивости своего господина, подал ему великолепный прежний костюм его.
— Что это такое? — сказал Кердрен с улыбкой. — Ты хочешь сделать меня предметом общего смеха. Зачем эта мишура, шитье? Подай мне платье, которое было на мне вчера.
— Этот костюм между тем как бы ваш, сударь: он был в комнате, в которую негодяи не входили, когда грабили замок, и я так заботливо берег его, дожидаясь вашего возвращения…
— Друг мой, дай мне мой бедный матросский костюм. Он соответствует моему теперешнему состоянию.
Но Конан был столько же упрям, сколько горд господин его. Он просил, умолял и кончил клятвой, что вчерашнее платье было сожжено ‘из уважения к чести фамилии’. Между тем Альфред, решительно отказавшись надеть придворное платье и шитый жилет, заставил добряка, не перестававшего ворчать, найти круглую шляпу, длинный сюртук и скромные охотничьи панталоны, которые с трудом на себя надел.
Окончив при помощи Конана свой туалет, он хотел идти, но у него еще тряслись ноги и кружилась голова. Он принужден был сесть.
— Это так только на первый раз, — сказал он, — а там я буду покрепче. Немножко погодя можно будет идти! Сейчас пройдет.
В эту минуту вошла Ивонна и сказала, что из Сент-Илека пришел доктор.
— Доктор! — вскричал Кердрен, покраснев. — Но кто же приглашал его? Стало быть, в округе знают, что я здесь?
— Я тут ровно ничего не понимаю, — сказал, немного подумав, Конан, разве что… А что, в самом деле, сударь: ведь он пришел очень кстати. Примите его, а от него самого и узнаем, кто его прислал.
Альфред согласился на это, и Ивонна тотчас ввела доктора. Но их любопытство нисколько не было удовлетворено. Доктор был молодой человек, молчаливый и с ледяным взглядом. Еще недавно поступивший сюда, он почти никого здесь не знал. Его уведомили, по его словам, что помощь его необходима в замке де Лок, и он поспешил сюда, не имея больше никаких иных сведений.
Дав эти объяснения, он пощупал у больного пульс, задал ему обыкновенные вопросы и стал писать рецепт.
— Это пустяки, — сказал он со своей невозмутимой флегматичностью. — Отдых, спокойствие духа и питье, которое я прописал, не дадут горячке вернуться. Но если опять будут припадки, то известите меня.
Потом он встал, почтительно раскланялся и вышел.
— Да уж, не болтлив он! — сказал обманувшийся в своих ожиданиях Альфред.
— Дело! Дело! Он имеет, может быть, на то свои причины, — прошептал Конан. — Но, несмотря на это, говорят, он искусен, и нам надо подумать, как бы достать прописанное им лекарство.
— Конан, — спросил де Кердрен с замешательством, — как ты думаешь, дорого ли это будет стоить?
Старый управитель взглянул на своего господина. Мысль, что бедность могла довести владельца острова Лок до крайности — отказать себе в лекарстве, от которого зависели его здоровье, быть может, сама жизнь, — терзала его до глубины души.
— Ах, сударь, — сказал он тоном упрека, — если вы не хотите ничего принять от тех, кто ограбил вашу фамилию, то не забудьте, по крайней мере, что все, что имеет ваш старый слуга, принадлежит вам.
— И я принял бы, друг мой, — с жаром отвечал Альфред. — Да, я принял бы от тебя без стыда, если бы действительная нужда… Но ты видишь, любезный Конан, что я лучше бы сделал, если бы не остался в Локе: сравнение настоящего с прошлым мучительно для нас обоих.
Он закрыл лицо руками и несколько минут был погружен в глубокое раздумье.
Вдруг по дороге к замку послышались голоса и раздался шум шагов. В толпе спорили, кричали. В одно мгновение от залпа ружейных выстрелов сотряслись окрестности.
— Господи Боже! Что это там? — вскричал испуганный Конан.
— Это, без сомнения, наш приятель законовед исполняет свое обещание, — сказал Альфред с горечью. — Он возмутил сент-илекцев, чтобы те помогли ему овладеть замком. Он мог бы между тем избавить себя от хлопот вести за собой столько народа. Ни ты, ни я, Конан, нисколько не расположены к сильному сопротивлению.
Говоря таким образом полунасмешливо, полупечально, он встал, взял со стола маленький узел, заключавший в себе кое-какие убогие принадлежности его туалета, завязанные в платок, который дал ему Конан, и потом с видом спокойным и решительным стал дожидаться, что будет.
Конан подбежал к окну и с живым беспокойством стал рассматривать приближавшуюся толпу.
— Что это? — вскричал он. — У них ружья и пистолеты! Неужели они осмелятся?.. Да нет, здесь есть и женщины, и дети, а вот и Каду со своей скрипицей… О, я узнаю, чего они хотят, и если у них дурные затеи… Останьтесь здесь, сударь. Я пойду приму их.
Он торопливо сбежал по лестнице.
Сначала слышны были переговоры у наружной решетки замка, потом раздалось оглушительное ‘ура’, сопровождаемое новым залпом из ружей. В то же время тяжелые железные ворота повернулись на своих петлях, толпа ворвалась во двор, наводнила лестницы и коридоры, испуская неистовые крики.
Шум быстро приближался, но у дверей почетной комнаты глубочайшая тишина заступила место безумной стукотни.
Альфред, не зная, не атакован ли он, оставался неподвижен, будучи готов на все. Наконец дверь отворилась, и первым явился Конан, крича восторженным голосом:
— Вот он, друзья мой! Вот наш добрый господин, наш любимый господин… Бог возвратил нам его! Идите, идите все… Он будет так рад видеть вас!
— Да здравствует господин, — вскричала сотня голосов. — Да здравствует Альфред де Кердрен!
И вслед за старым управителем в комнату ворвалась целая толпа: здесь было почти все население острова Лок — матросы, рыбаки, земледельцы с их семействами. Они были в лучших своих платьях и держали в руках огромные букеты. В одну минуту Альфред был окружен, задавлен, задушен их ласками. Это было какое-то исступленное обожание. Одни овладели его руками и крепко жали их, другие целовали края его одежды.
Все говорили разом, называли его самыми нежными именами и плакали от умиления. Матери, бывшие позади других, поднимали вверх детей, чтобы показать им потомка прежних господ, о благодеяниях которых они им рассказывали по вечерам различные легенды. Старики благословляли его. Букеты были собраны на столе, возле которого стоял де Кердрен, и образовали настоящую цветочную гору.
Альфред, ошеломленный этим неожиданным триумфом в ту минуту, когда он готовился ко всевозможным оскорблениям, не знал, кого и слушать. Между тем, когда он понял, а чем было дело — когда в наполнявших его комнату лицах узнал друзей своей молодости, — он и сам растрогался. Особенно ласково он обошелся с Каду, с Ивоном Рыжим, с китоловом Жаном, а больше всего — со стариком Пьером, хозяином ‘Женевьевы’, на которой он отправился в Англию в 1789 году. Он расспрашивал об их семейных новостях, осведомлялся с трогательной добротой, как они поживали в его долгое отсутствие. Добрые люди, гордясь этой благосклонностью и этим лестным вниманием, не знали, как выразить ему свою признательность.
— Да здравствует господин де Кердрен! — повторяли они в восторге.
Альфред поднял руку в знак того, что хочет говорить, крики тотчас прекратились.
— Друзья мои, — сказал эмигрант растроганно, — благодарю вас за выраженные мне знаки привязанности… Но теперь они относятся уже не к владетелю острова Лок, не к господину вашему. Я теперь не более, чем бедный путешественник, скромный гражданин, и подобные почести не для меня.
Среди собравшихся прокатился вздох удивления. Большая часть присутствующих, видя Альфреда де Кердрена возвратившимся в дом его предков, окруженного всей роскошью и всеми принадлежностями прежнего его состояния, не могли, по своей простоте, вообразить, что последствия продолжительной и кровавой революции не изгладились до сих пор, и что кто-то еще может оспаривать его наследство.
— В самом деле, — отозвался старый Пьер, — ведь имение продано — и как все горевали об этом!
— Э! А кто имел право продать его? — вскричал в сердцах Конан. — Кто имел это право кроме господина Альфреда де Кердрена, бывшего тогда в ссылке? Эта продажа была нелепой и подлой! Вора как ни назови — Петром ли, Павлом, или нацией, — разве он менее вор, и его поступок разве справедливее от этого?
Логика Конана имела самый блистательный успех.
— Что правда, то правда! — сказал старый Пьер, бывший Нестором для этой толпы.
— Да, да, — повторяли другие, — эта продажа была несправедливостью, это настоящее воровство!
— Ну так что же? — продолжал с возрастающим жаром Конан. — Если вы так думаете, то не допустим, чтобы исполнилась несправедливость, не потерпим, чтобы наш дорогой барин, наш законный господин…
— Молчи, Конан, — прервал его Альфред, — если ты имеешь еще ко мне какое-нибудь уважение, то больше ни слова! Возмущение против установленного порядка наверняка только погубит всех тех, кто принял бы в нем участие. Друзья мои, — продолжал он, обращаясь к своим прежним вассалам, — я прибыл сюда не за тем, чтобы быть причиной беспорядка. Я с покорностью подчиняюсь переменам, происшедшим в моей судьбе. Самая драгоценная часть моего наследства есть эта, переходившая из рода в род, привязанность обитателей Лока к моей фамилии и ко мне. Эта часть не утрачена, и я благодарю вас за нее от всего сердца… А относительно остального полагаюсь на провидение.
Никто не отвечал, только несколько рыданий раздалось в тесных рядах слушателей.
— Я вас огорчаю, — продолжал Альфред, — но и я со своей стороны также чувствую, что сердце мое разрывается при мысли о расставании с вами навсегда. Ах! Кто известил вас о моем возвращении, тот не был ни вашим другом, ни моим!
— Это месье Бернар, новый фермер острова, — отвечал Пьер. — Он нездешний, а потому ровно ничего не знает ни о море, ни о судах, только и толкует, что о земледелии, плантациях и скотоводстве. Душой и телом предан старому Туссену. Сегодня утром он пришел в деревню и разблаговестил о вашем приезде в замок, а потом, как переполошил всех, сам и улизнул.
— В самом деле, его нет с нами, — заметил Ивон Рыжий. — Этот мошенник где-то шныряет.
— Извините меня, друзья мои, — прервал его де Кердрен, — если я вам напомню, что нам время расстаться. Присутствие здесь такого множества народа могло бы оскор- бить настоящего господина замка. Я вам обещаю непременно прийти повидаться с вами там, в деревне, и проститься с вами еще раз прежде, нежели оставлю эту страну навсегда.
Добрые люди готовы были с покорностью удалиться. Сам Конан, с нахмуренными бровями и сжатыми кулаками не мог более говорить о сопротивлении после того, как Альфред запретил ему это так решительно. Итак, от него еще раз ускользал найденный им случай возмутить для защиты интересов своего господина население острова. Но тут неожиданное обстоятельство изменило ход дела и разбудило только что угомонившиеся страсти.
Толпа собиралась уже разойтись, но вдруг все остановились и, казалось, подались немного назад. Люди расступились, и в комнату вошел человек высокого роста в черном платье и с бумагами под мышкой. При его приходе снова стал подниматься гневный шепот, отовсюду на него были устремлены угрожающие взгляды. Это был нотариус Туссен.
По мере того как он подходил к главной группе, в которой находился Альфред, это собрание становилось все более и более раздраженным.
— Он осмелился войти сюда! — сказал один старый моряк, жуя свой табак. — Эх, если бы позволил господин… с одного бы удара!
— Он не хочет даже и уважить его! — сказала одна из женщин, показывая законоведу кулак.
Несмотря на эти возмутительные слова, Туссен выглядел очень уверенным. По дороге он раскланивался с теми, кого знал, но все от него отворачивались.
Альфред с суровым видом дожидался его стоя. Туссен поклонился ему очень низко. Де Кердрен слегка кивнул ему головой.
— Месье Туссен, если не ошибаюсь? — холодно произнес эмигрант. — Говоря откровенно, милостивый государь, с вашей стороны не совсем благоразумно было прийти сюда в такую минуту.
— Не совсем благоразумно? — отвечал нотариус, улыбаясь. — Почему же? Я пришел сюда, как и все старые друзья фамилии Кердренов, засвидетельствовать вам мое глубочайшее почтение и поздравить вас…
— Лицемер! Он насмехается над господином, — прервал его один из слушателей.
— Да, да, он смеется над нашим господином! — вскричал Конан, который в раздражении толпы видел средство к исполнению своих любимых проектов о сопротивлении. — Вон его с острова Лок! Неужели мы так и оставим это?
— Нет! Ни даже ради всех чертей! — вскричал Ивон Рыжий. — И если он не уйдет сию же минуту…
Туссен бесстрастно посмотрел на управителя.
— Э! Так это ты, старый упрямец, запираешь дверь у самого носа посетителей, — сказал он. — Я тебе прощаю вчерашние шалости, месье Конан, потому что знаю, какие причины не позволили тебе впустить меня. Но я надеюсь, что этого больше уже не будет.
— Будет, месье Туссен, и будет каждый раз, как только вы явитесь сюда, — сухо отвечал Конан.
— Ну же, покончим с ним, что ли? — вскричал один голос. — И если он не захочет выйти в дверь, выкинем его за окно.
— Да… за окно его!
Сто рук сразу поднялось с целью выполнить это намерение, но Альфред вступился.
— Смирно, друзья мои, — сказал он серьезно. — Я, один я имею право судить поведение господина Туссена относительно меня. И если я хочу забыть его вину, то кто имеет право вспоминать о них?
Никто не осмелился возразить. Туссен, несмотря на уверенность в себе, побледнел.
— Может быть, вам не так следовало бы защищать старого друга, — сказал он изменившимся голосом, — но это, без сомнения, моя ошибка — мне давно бы следовало все объяснить… Господин де Кердрен, мне нужно сейчас же поговорить с вами наедине, сделайте такое одолжение.
— К чему это? — отвечал Альфред тоном нетерпения. — Если для того, чтобы вам оправдаться в моих глазах относительно того, как вы сделались обладателем моего имения, в таком случае скажу вам наперед, что знаю без всяких объяснений все нужды, все настоятельные потребности и стечения обстоятельств — все, что можете вы привести в свое оправдание. Довольны ли вы этим?
— Нет, господин де Кердрен, разговор, которого я прошу у вас, относится намного меньше ко мне, чем к вам. Итак, позвольте мне настоятельно просить вас, чтобы мы остались с вами наедине.
Эмигрант ничего не ожидал от этого объяснения и всячески старался избежать его. Между тем он ласково проводил своих посетителей.
— Старые вассалы острова Лок, — сказал Туссен, — все-таки не уйдут так просто из замка. Бернар распорядится, чтобы на двор была принесена кое-какая провизия и бочка сидра, который должны пить за здоровье де Кердрена. Надеюсь, никто не откажется от исполнения этой обязанности!
— Вот, что хорошо, то хорошо! Есть-таки кой-что порядочное и в этой старой мачте с гнилого судна! — про бормотал один пьяница.
‘Плут, — подумал Конан, — он знает их слабость и задумывает какую-нибудь штуку’.
— Ну нет же! — сказал управитель громко. — Господин не может остаться наедине с этим человеком!
Оскорбительное подозрение, выражавшееся в этом замечании, снова заставило нотариуса слегка побледнеть.
— Месье Конан может слушать наш разговор, если ему будет угодно, — холодно сказал он.
— Тогда я, с позволения моего господина, останусь здесь, — отвечал управитель. — Но этого мало…
Он подошел к группе, в которой находились старый Пьер, китолов, Ивон Рыжий и некоторые другие, особенно преданные жители. Он тихо сказал им что-то. Они энергично сжали кулаки, а потом пошли следом за толпой, которая, при известии о бочке с сидром, быстро ретировалась. Скоро в комнате не осталось никого, кроме Альфреда, нотариуса и Конана.

Глава 5.

Нотариус

Альфред бросился на стул и с грустным изможденным видом указал Туссену на другой.
— Пожалуйста, милостивый государь, покороче, — сказал он, — вы ведь понимаете, как горько для меня это нежелательное возвращение к прошлому. Я тороплюсь поскорее все закончить и немедленно уехать.
— Уехать… — повторил Туссен дружеским тоном. — Вы думаете уехать, господин де Кердрен? Что же это в замке и на острове Лок вам так не понравилось? Неужели перемены, произведенные в ваше отсутствие, вам не по вкусу? Неужели вы не заметили богатых лугов, плодоносных полей, заступивших место прежних песчаных пустырей и заразных болот? Правда, это не по нутру другу нашему Конану, но рассудительно глядя на дело, с точки зрения, научной, нельзя жалеть об этих улучшениях, значительно умножающих доходы имения. Надеюсь также, что и поправки, сделанные в замке, не оставляют желать ничего большего. Тщательно сохранено все, что соприкасается с вашими воспоминаниями и фамильными вашими преданиями. Потому я просто недоумеваю, отчего в вас такое отвращение к дому ваших предков.
— Вы забываете, что чем больше я нахожу его украшенным и достойным уважения, тем скорее я должен оставить его.
— А почему это, позвольте спросить?
— Потому что он уже не принадлежит мне.
— Он не принадлежит вам? А кто это вам сказал? Вы переговорили со мною, вашим законным, официальным поверенным? Отдал я вам отчет в своем управлении? Как же можете вы знать, хорошо или дурно я вел дело, вами мне вверенное?
Альфред удивленно развел руками. Конан стоял, разинув рот.
— Но, милостивый государь, — продолжал эмигрант, — в случае высшей силы, которой является полная конфискация моего имущества государством, эта доверенность уничтожалась…
— Эх! Разве вы никогда не слыхивали, что такое в подобных случаях означает извернуться? — продолжал Туссен. — Акт, который передал мне Конан после вашего отъезда, делал меня защитником ваших интересов. Зачем выяснять, какие именно средства я употребил для достижения этой цели? Действительно, месье де Кердрен, я не мог воспрепятствовать ни описи, ни продаже вашего поместья, как имущества эмигранта. Я боролся против этого всеми силами, но был побежден. Однако, месье, — продолжал он, развертывая бумаги и с особенной ловкостью раскладывая их на столе, — если вы потрудитесь заглянуть в эти документы, то убедитесь, что и замок, и остров Лок все еще в вашем владении, и вы в полном праве требовать с него доходы и прочее, в чем я готов отдать отчет вам или тому, кого вы назначите.
По мере того, как он говорил, глубокое изумление рисовалось на лицах Альфреда и Конана, только у старого служителя оно было с примесью радости, а у господина смешивалось с недоверчивостью и осторожностью.
— Как? Месье Туссен, — вскричал старик, — и вы в самом деле поступили как честный человек? Святой Мен, святой Ильек, святой Коломбан! Кто бы мог сказать! Но нет! Это невозможно!
Нотариус тонко улыбнулся. Альфред приказал Конану сидеть смирно и не прерывать разговор.
— Месье Туссен! Я совсем не понимаю то, что вы мне говорите. Я не могу поверить, чтобы я был господином острова Лок, после…
— Господином? — повторил нотариус. — Постойте, милостивый государь, я не говорил о господстве. Как вам известно, феодальные права были уничтожены декретом Национального собрания в 1790 году и доселе, насколько я знаю, не восстановлены. Я сказал только, что вы еще владелец замка со всеми его угодьями, и объясню, каким это образом.
Тут он взял в руки разложенные на столе бумаги и пустился в самые подробные объяснения этого факта, с первого взгляда столь невероятного.
Не в состоянии, при всех своих крючкотворных уловках, воспрепятствовать продаже острова Лок, Туссен распорядился перекупить его. Цена этой перекупки, уплаченная ассигнациями, которые правительство принимало по их номинальной цене, тогда как курс их чрезвычайно упал, тем самым значительно уменьшалась. Приобретя поместья де Кердренов, нотариус должен был занять денег для их обработки, или, по выражению, столь ненавистному для Конана, чтобы обратить в доход обширные земли, до того почти невозделанные. Это поглотило самую большую часть капитала по значительности работ, которые надо было произвести. Зато спекуляция удалась как нельзя лучше: несмотря на несчастное время, доход от имения упятерился за несколько лет, так что в тот период, о котором мы повествуем, значительный долг, лежавший на поместье в связи с издержками на перекупку, поправки и удобрение земель, был совершенно полностью уплачен — и капитал, и проценты. По очистке счетов владельцу осталась еще довольно кругленькая сумма, которую нотариус вынул из кармана в виде набитого золотом мешочка и положил на стол.
Туссен, само собой разумеется, не так скоро сумел объяснить все эти подробности господину де Кердрену. На каждое обстоятельство у него был подлинный документ, который он прочитывал с подобающей пунктуальностью от слова до слова. Счета оказались в порядке: ни малейшей запутанности. Альфред стал в пять раз богаче, чем до отъезда в эмиграцию.
С благоговейным вниманием слушал он великого законоведа, который закончил словами:
— Теперь вам остается, месье де Кердрен, только получить эту сумму и дать мне расписку, а одновременно освободить меня и от управления вашим имуществом, которое я имею честь передать вам по всей законной форме. А для этого прошу вас подписать заранее подготовленную бумагу, которую я при сем и представляю. Вы увидите, между прочим, что в вознаграждение своих трудов я включил в этот акт некоторые условия и в свою пользу, а именно: я — Ансельм Игнатий Туссен, национальный нотариус, имею полное законное право посещать когда и сколько раз мне будет угодно, до самой моей смерти, дольмены, кромлехи и другие друидические памятники вышеназванного острова Лок, могу их измерять, снимать с них планы и рисунки без всяких к тому препон, и наконец, властен выпускать о них в свет диссертации, статьи, мемуары и другие письменные документы, которые сочту приличными. Как вам это условие, месье де Кердрен, не слишком ли оно обременительно и не нужно ли его ограничить?
Ученый наш нотариус был действительно уверен, что эти жалкие, ничего не стоящие милости были достаточным вознаграждением за десятилетние хлопоты и заботы. Нет уже больше таких нотариусов!
Альфред порывисто встал. Глаза его были влажны от слез.
— Месье Туссен, — сказал он глубоко смущенным голосом. — Прежде всего я должен просить у вас прощения за те подозрения, которые я имел против вас. Наружность обманула меня… Вы мой друг… Вы честный человек!
И он крепко прижал его к своей груди.
— Ах, месье де Кердрен, — бормотал растерявшийся нотариус. — Как же я, старинный слуга вашей фамилии, почтенный доверенностью вашего достойного дядюшки, покойного видама, как же я мог когда-нибудь… Ох! Бог свидетель, я желал бы ценой собственной крови отдалить несчастья, на вас обрушившиеся.
Пока нотариус и его клиент предавались взаимным излияниям, Конан подошел, схватил руку Туссена и принялся целовать ее с каким-то неистовством.
— А я-то, месье Туссен, я-то, — говорил он. — Я просто выживший из ума старый дуралей, скотина, осел бесчувственный… Простите ли вы меня? И простит ли меня Бог? А я, — я всю жизнь буду упрекать себя за свою злобу. Ведь я первый бросил камень в вас, восстановил против вас вассалов и, поверите ли…
Нотариус отер глаза и проворно повернулся.
— Ах! Это ты, старый ворчун? — сказал он весело. — Ну что? Я теперь уже не каторжник, не висельник, не подлая чернильная пиявка, сосущая кровь своих благодетелей? Ты довольно позабавился на мой счет, но я говорил, что придет и мой черед. Теперь ты видишь, что иногда пригодны кой к чему и старые негодные бумаги и чернильные каракульки! Что, возвратил бы ты теперь своему господину его имущество, если бы даже и удалось тебе поднять всех здешних крикунов и досужих кумушек, как не раз приходила тебе фантазия? Да, ты довольно насолил мне! Но все это кончилось, и я буду великодушен. Пусть только месье де Кердрен подпишет мне эту окончательную квитанцию, и я обещаю не вспоминать о прошлом ни одним словом.
Он обмакнул перо в чернильницу и подал его Альфреду. Тот внимательно перелистывал бумаги.
— Постойте, месье Туссен, — сказал он, отстраняя подаваемое ему перо. — Прежде чем я приму от вас это блестящее состояние, я попросил бы у вас некоторых объяснений.
— Объяснений? — повторил нотариус с некоторым беспокойством. — Извольте, милостивый государь.
И он снова сел.
— Объяснений? — начал в свою очередь Конан. — На кой черт они нужны?
Но, увидев строгое лицо своего господина, он не смел продолжать начатую тираду.
— Я не очень опытен в делах, — продолжал Альфред, — но между тем заметил в этих бумагах странные неправильности.
— Неправильности! — вскричал нотариус с гневом, скорее притворным, нежели настоящим. — Месье де Кердрен обвиняет меня в лихоимстве?
— Напротив, любезный Туссен, я жалуюсь, что тот, кто сводил эти счеты, действовал больше в мою пользу, чем в вашу… Доходы, может быть, и не преувеличены, но расходы заведомо ниже настоящей своей цифры.
— Согласитесь, однако, что вы делаете совершенно небывалый упрек стряпчему, — отвечал Туссен с принужденной шутливостью. — Мы, подьячие, вовсе не привыкли к подобным крючкам… Впрочем, укажите на какую-либо статью.
— Вот, например, в главе о покупках для фермы я нахожу, что за четырех коров и двух рабочих лошадей поставлено сто франков ассигнациями. Как бы ни были велики несчастия нашей бедной Франции, но я все же не могу поверить, чтобы скот и лошади продавались по такой низкой цене!
— Сто франков за четыре коровы и двух лошадей? — вскричал Конан с видом знатока. — Так продавец их попросту украл?
Туссен бросил на него умоляющий взгляд, отер вспотевший лоб и медленно втянул в нос щепоть табаку.
— Ах, вы заметили это? — сказал он, улыбнувшись. — Признаться, я никак не ожидал найти нашего прежнего веселого и беззаботного господина столь опытным в подобных вещах. Но надобно вам сказать, сударь, что во время террора все продавалось почти что за бесценок, особенно при продаже от судебных властей. Мы, должно быть, воспользовались таким случаем для указанных вами приобретений. Потом, может быть, и клерк мой, переписывавший эти счета, забыл поставить тут нуль, а он способен на такие промахи — преветренная и прерассеянная голова, впрочем, добрый малый. Он поступил на место этого негодяя Бенуа, сочинителя песен — вы знаете? Ах, он ведь, сказать мимоходом, все ж получил достойное наказание за свои проделки: будучи вынужден поступить в солдаты, в 1792 году был убит пулей в сражении при Жемапе.
Если нотариус рассчитывал этими окольными подробностями обратить внимание на так хорошо знакомое Альфреду лицо, то расчет его совершенно не удался. Кердрен полностью остался глух к известию о трагической смерти гонителя Жозефины, и не переставал рассматривать разложенные перед ним счета.
Туссен, заметно, был как на иголках и с отчаяния немилосердно набивал табаком свой нос. Наконец, не вытерпев, он продолжил:
— Ну, другой неправильности вы не нашли, не так ли? Решительно, в этой цифре должна быть ошибка… я непременно в этом удостоверюсь и в случае, если обнаружится ущерб, взыщу, немилосердно взыщу. Ах! Вы еще не знаете, как я строг, когда дело идет о моих выгодах!
— Теперешний случай убеждает меня, однако, в совершенно противном, месье Туссен, — сказал Альфред с твердостью. — Одним словом, старый друг мой, для меня становится ясным, что права мои на владение островом Лок не настолько полны, чтобы я мог принять его, как мою собственность.
— Как, милостивый государь? — пробормотал нотариус. — Вы отказываетесь? Это уже, можно прямо сказать, чересчур!
— Теперь господин начинает придумывать затруднения, — шептал Конан.
— Между другими, темными для меня пунктами, — продолжал Альфред со спокойным достоинством, — я не вижу тут суммы, которая уплачена за восстановление замка. А, судя по богатой мебели в этой комнате, издержки должны были быть значительными.
— Ах! Вы заметили и эти упущения? — отвечал нотариус, не пытавшийся скрыть своего огорчения. — От вас ничего не ускользает! Но это зависит от особенных обстоятельств, которые вам пора раскрыть. Одна особа, которая более всех способствовала некогда опустошению замка, терзаемая на смертном одре угрызениями совести, хотела загладить, сколько возможно, свою вину перед вами, и поручила мне, посмертному исполнителю ее завещания, восстановить замок и меблировать его за счет имеющего остаться после нее имущества…
— А кто эта особа? — вскричал Альфред торопливо.
— Я надеялся, что вы удовольствуетесь и этим объяснением. Это было дело совести… Впрочем, если вы требуете назвать имя…
— Я требую назвать его, Туссен, я настоятельно прошу вас об этом.
— Так и быть, это — госпожа Лабар, вдова, преставившаяся в Нанте в 1791 году.
— Госпожа Лабар! — вскричал де Кердрен с жаром. — Мать бедной девушки! Итак, она простила мне зло, которое я ей сделал?
— Вишь ты! Черт-то, верно, не свой брат! Струсила и старуха Лабар! — вскричал Конан.
Альфред погрузился в горестные размышления, которые пробудило в нем это имя. Наконец, он сказал:
— Не знаю, позволит ли мне совесть принять это завещание. Но это не все: на сохранение моего поместья требовались такие большие суммы, а мне кажется — может быть, я и ошибаюсь — месье Туссен не так богат, чтобы мог уплачивать их один из собственного капитала.
— Эх! Вы просто не знаете. У нас, стряпчих, есть такое множество ресурсов. Притом, если бы даже и какая-нибудь особа, хоть бы один из богатых клиентов, доверяющих нам свои капиталы, захотела присоединиться ко мне для совершения правого дела, то что же тут дурного? Заем выплачен сполна, капитал и проценты, квитанции все в порядке и находятся у меня в конторе… Чем же может тут оскорбляться деликатность де Кердрена?
Туссен говорил с особенной силой.
— Пожалуйста, старый друг мой, — сказал Альфред, — не обижайтесь на эти возражения, которые самоуважение заставляет меня так прямо высказывать вам. Я вполне чувствую признательность к вам, вполне ценю вашу преданность, но я не должен скрывать от вас свои мысли. По всему видно, что мне хотят подать, как милостыню, имущество моих предков, вместо того, чтобы возвратить законно мне принадлежащее.
— Милостыню! Месье де Кердрен, — возразил нотариус, привскочив на стуле, — как могли вы употребить такое выражение? Милостыню? Ну, положим, что одна неизвестная особа, желая вознаградить свои несправедливости к вашей фамилии или хоть к вам лично, содействовала перекупке вашего наследственного имущества. Еще раз спрашиваю: что же здесь плохого?
— В таком случае, я попросил бы вас, господин Туссен, сказать мне имя этой особы, я бы рассмотрел, по каким причинам она оказывает мне такие благодеяния.
— Никогда! — вскричал нотариус, совсем вскочивши со стула. — Никогда это имя не выйдет из моих уст. Я обещал ей… я поклялся. Не ждите от меня этого, месье де Кердрен, это невозможно.
— Ну, что же, — с твердостью сказал Альфред, также вставая. — В таком случае и я буду слушать только голос моей совести.
Это так оглушило Туссена, словно его ударили по голове дубиной.
— Господин еще болен, — смело вскричал Конан. — Верно, горячка вернулась, и голова его…
— Нет, любезный Конан, я полностью в своем уме. Честь запрещает мне принять эти дары от лица, которое скрывается и побуждения которого мне неизвестны. Решение мое неизменно.
Конан и нотариус совершенно растерялись.
— Какой я глупец! — воскликнул нотариус, ударив себя по лбу. — Такие точные, такие подробные счета! Но ради Бога, месье де Кердрен, обдумайте… Даже и в том случае, котором вы говорите, вам следуют значительные суммы владельца острова Лок. Остров продан гораздо ниже настоящей своей цены, доходы с него значительно возросли. По всей справедливости, вы вправе требовать раздела или вознаграждения.
— Ни раздела, ни вознаграждения, — отвечал де Кердрен решительно. — Тем лучше для нового владельца, если он совершил удачную спекуляцию. Я не намерен сутяжничать с ним за барыши.
— Очень хорошо! Но если вы отказываетесь с такой гордостью от такого имущества, значит, вы имеете какие-либо значительные ресурсы или питаете большие надежды на будущее?
— Ресурсы! — сказал с горечью эмигрант. — Могу ли я сказать, что даже платье, которое теперь на мне, мне не принадлежит? Что же касается до моих надежд на будущее, то это не тайна: лишь только я вылечусь от этой проклятой лихорадки, запишусь солдатом в ближайшем городе, а после первого сражения не буду в тягость ни для кого.
Нотариус и Конан уже не возражали, а лишь молча плакали.
— Возьмите, месье Туссен, это золото и эти бумаги, — продолжал Альфред, — а так как по вашим уверениям я имею право требовать некоторое вознаграждение от настоящего владельца острова Лок, то я соглашаюсь провести здесь два или три дня для поправки моих сил. По истечении этого срока я оставлю этот край навсегда, если…
— Условие? Говорите!
— Если в эти три дня я не увижу настоящего владельца острова и не узнаю от него причин его бескорыстия.
— Не надейтесь: я вам сказал, что это невозможно. Если бы вы знали! Но в продолжение этих трех дней мы, без сомнения, найдем иное средство.
— Нет другого, месье Туссен, уверяю вас.
— Увидим… Но, месье де Кердрен, — сказал нотариус, понизив голос, — удостойте по крайней мере принять, в виде займа, это золото. Вы нуждаетесь в деньгах. Впоследствии вы мне их отдадите… не откажите старому другу, который умоляет вас.
— Благодарю, Туссен, я не занимаю, когда не предвижу возможности отдать… Не говорите больше об этом, если не хотите оскорбить меня.
Законовед со вздохом взял назад мешочек.
— Есть между тем один пункт, — сказал он настойчиво, — в котором ригоризм ваш обязательно должен уступить: это насчет завещания госпожи Лабар. Вы не можете представить никакого основательного возражения против этого вознаграждения, законность которого вы сами признаете.
— Ошибаетесь, любезный Туссен, — задумчиво отвечал де Кердрен, — обдумав все хорошенько, я не приму и этого дара наравне с другими: я жестоко оскорбил эту несчастную мать, и мщение ее справедливо. Чем оно страшнее по своим последствиям, тем более я его благословляю! Вы не знаете, Туссен, — продолжал он с видом горького раскаяния, — как я преступен. Угрызения совести не давали мне ни минуты покоя… часто по ночам мне представлялась целомудренная жертва моего плачевного безрассудства. Здесь в последнюю ночь она явилась мне еще прелестнее и трогательнее, чем когда-либо, склонилась к моему изголовью, как ангел-утешитель, и шептала мне слова прощения. Признаться ли в своей слабости? Я сегодня же покинул бы этот замок, уже чужой для меня, если бы не надеялся еще раз увидеть этот небесный образ!
Нотариус был сильно взволнован, даже как будто хотел что-то сказать, но некая важная причина удержала его, и он промолчал. Альфред продолжал:
— Нет, друзья мои, богатство, уважение и благополучие — не мой удел. Когда я терплю унижения и бедность, совесть моя еще как будто успокаивается. Когда меня гнетет бремя проклятия, наложенного на меня перед Дрожащей Скалой, мне кажется, преступление мое несколько заглаживается. Но сделайся я снова богатым и могущественным, совесть убила бы меня!
Альфред, видимо, был сильно утомлен. Туссен счел нужным дать ему покой.
— Ну, месье де Кердрен, — сказал он с сердечным расположением, — затруднения, останавливающие вас, уладятся. Уж мы как-нибудь вывернемся, но победим вашу скрупулезность. Скоро я опять повидаюсь с вами и уверен, что найду вас более рассудительным.
— Вы знаете, месье Туссен, что такое слово де Кердрена, — отвечал Альфред. — Решение мое принято, и я не изменю его.
Старый нотариус печально поклонился и хотел уже выйти.
— Погодите! — вскричал Конан, подбегая к нему. — Вы не выйдете отсюда, если я не сниму часовых.
— Каких еще часовых?
Дверь отворилась, и Туссен увидел в коридоре двух человек, стоящих на часах с ружьями в руках. Двое других сторожили под окнами.
— А! Мне не доверяли? — сказал нотариус.
— Простите меня, месье Туссен, — отвечал Конан. Он подошел к часовым.
— Друзья мои, — сказал старый управитель, — это оружие больше не нужно. Мы ошибались: месье Туссен — самый преданный, самый верный друг господина нашего!
Два рыбака, не говоря ни слова, почтительно поклонились и очистили проход.
— Друг самый преданный, самый верный! — повторил Туссен как бы про себя. — Ох, нет, Конан, есть одна особа, которая любит его больше тебя и меня, вместе взятых!

Часть третья

Глава 1.

Благотворитель

Спокойно протекло время, назначенное Альфредом де Кердреном для своего пребывания в замке Лок. Благодаря целительным микстурам молчаливого сент-илекского доктора, лихорадка больше не возобновлялась, и кроме большой слабости больной, казалось, совершенно выздоровел. Каждый день он в сопровождении Конана делал по острову очаровательные прогулки. Старый слуга усердно показывал ему те места, с которыми соединялось для него какое-либо приятное воспоминание, либо напоминал обстоятельства, дорогие для эмигранта. С меньшим жаром хвалил управитель великолепные плантации, прекрасно удобренные земли, обширные и удобные хозяйственные постройки и фермы, бывшие делом таинственного покупателя. Однако он всегда устраивал так, чтобы ни одно из этих улучшений не осталось незамеченным, и всячески старался возбудить в душе своего господина желание обладать таким прекрасным поместьем.
Не раз старику казалось, что ему удалось поколебать решимость Альфреда, и он отваживался предлагать некоторые перемены по хозяйственной части, словно это зависело от воли де Кердрена, но Альфред холодно отвечал ему:
— Ты знаешь, Конан, что я уже здесь ничего не значу.
И старик со вздохом умолкал. Несмотря на это, где бы Альфред ни проходил, он всегда был принимаем своими старыми вассалами как настоящий владелец, вновь вошедший в права своей фамилии. Для них, невзирая на революцию, он по-прежнему был господином острова. Это вовсе не удивительно в стране, где и теперь еще крестьянин-бретонец зачастую величает этим титулом скромного дворянина, владеющего уголком земли или какой-нибудь развалиной там, где предки его владели графствами и замками. Ни Туссен, ни Конан ни одним словом не подавали повода к какому-нибудь сомнению в этом отношении. Некоторые уверяли даже, что сам месье Бернар, фермер острова, продувной нормандец, ничего не делавший наобум, официально приходил в замок на поклон к господину. Правда, никто не знал, что происходило при этом свидании, но факт был тем не менее многозначителен, и вступление де Кердрена во владение своим поместьем, казалось, не подвергалось ни малейшему сомнению. Сам Альфред потому ли, что ему не хотелось огорчать Конана, ни на шаг от него не отстававшего, или по другому побуждению, не старался разуверять этих добрых людей, а только печально улыбался, когда они поздравляли его с благополучным возвращением.
Между тем старому мажордому хорошо было известно, в чем было дело. Туссен, после первого своего объяснения, несколько раз приходил в замок и возобновлял свои предложения и просьбы, но ничего не смог добиться от де Кердрена, прямая душа которого гнушалась всякими изворотами и увертками. Но наружное спокойствие Альфреда, никогда не говорившего о своем отъезде, подавало Конану некоторую надежду. Таким образом, он ничего не ожидал, когда к концу третьего дня перед заходом солнца звонок позвал его в комнату господина.
Конан нашел Альфреда одетым и полностью наготове. В одной руке он держал узелок в давно известном нам платке, в другой — ореховую палку, которую он накануне срезал в соседнем кустарнике.
При виде этих приготовлений, смысл которых был так ясен, Конан побледнел.
— Как, сударь, — пробормотал он, — неужели вы думаете…
— Да, любезный Конан, пора. Я воспользуюсь этим прекрасным вечером и переправлюсь через пролив, потом через Сент-Илек, и постараюсь сделать так, чтобы меня не заметили, по крайней мере, не узнали. Оставляю на твою волю приукрасить мое отсутствие как ты сочтешь нужным. Поручаю тебе также засвидетельствовать мою благодарность за оказанное мне здесь гостеприимство — смотри, не забудь — Туссену или другому кому.
Конан вдруг выпрямился.
— Мы до этого еще не дошли, — начал он. — Так вы, сударь, в самом деле решились отправиться нынешним вечером?
— Решил.
— В таком случае, — с живостью отвечал старик, — я сделаю то, что мне нарочно приказано на этот случай. Потерпите только часок! Через час я принесу вам, может быть, известия, которые переменят ваше решение.
— Куда ты, Конан?
— В Сент-Илек. Вы даете мне слово не оставлять замка до тех пор, пока я не возвращусь?
— Не знаю, должен ли я…
— Один час, один только час!
— Так и быть, я согласен… Но скажи, по крайней мере…
— Ничего — я ничего не могу сказать. Прощайте, сударь, вы обещали мне!
Он вышел, и через минуту во дворе скрипнула калитка.
Оставшись один, Альфред сел у окна и мало-помалу погрузился в глубокое раздумье. Покидая, может быть навсегда, кров своих предков, снова выступая навстречу случайностям жизни, исполненной лишений, трудов и опасностей, он чувствовал настоятельную потребность собраться с мыслями — в последний раз воскресить в памяти счастливые дни своей юности в тех самых местах, где они протекали. Скоро он потерял ощущение реальности. Настала ночь. В комнату чуть-чуть проникал слабый свет луны. Конан мог бы отсутствовать гораздо дольше назначенного срока, и господин его, занятый своими мечтами, вовсе не заметил бы этого. Между тем не прошло и часа, как в коридоре раздался шум поспешных шагов, и Конан отворил дверь. В темноте ему показалось, что комната пуста.
— Вы здесь, сударь? — спросил он с беспокойством.
— Кто тут? Кто зовет меня? — сказал Альфред, вздрогнув.
Он встал, и силуэт его черным контуром обрисовался на беловатом фоне, образуемом луной.
— Это ты, Конан? — продолжал он, испустив продолжительный вздох. — Какие обольстительные образы прогнал ты своим приходом. Могу ли я, наконец, сказать тебе последнее ‘прости’ и пуститься в дорогу?
— Нет, сударь, вы сами обещались Туссену остаться в Локе, если лицо, тайно купившее ваше имущество, покажется вам и оправдает свое вмешательство в ваши дела. Ваши условия приняты, с вами, наконец, согласны увидеться.
— Когда?
— Сию же минуту. Если вам угодно пройти со мной.
— Куда ты поведешь меня?
— На ферму, где будет и месье Туссен с неизвестной особой.
Альфред постоял в нерешительности.
— К чему? — проговорил он медленно. — Я покорился своей участи… я хочу сохранить свою бедность. Впрочем, посмотрим на этого тайного благотворителя, пытавшегося восстановить дом наш из развалин. Я все-таки обязан ему уважением и благодарностью.
Он взял Конана под руку, и оба вышли из замка.
Пройдя большую аллею, они повернули направо и вышли на тропинку, которая должна была привести их на ферму. Эмигрант снова погрузился в свои мечтательные размышления, а старый управитель, напротив, выказывал признаки внутреннего волнения, и чем ближе они подходили, тем заметнее это проявлялось. Иногда он что-то ворчал себе под нос и внезапно останавливался, потом вдруг принимался шагать с необыкновенной поспешностью. Альфред не примечал этих странных выходок своего спутника, однако один раз он спросил у него:
— Не знаешь ли ты чего-нибудь, Конан, о том, кого мы найдем на ферме? Признаюсь, эта тайна начинает затрагивать мое любопытство.
— Я… я ничего не знаю, — отвечал старик глухим голосом.
И молчание уже не прерывалось на протяжении всего дальнейшего пути.
Скоро они вышли из густой тени плантаций, и глазам их предстало чудесное зрелище. Они были на южной оконечности острова, эта часть, ровная и открытая, тянулась вдоль пролива и, будучи защищена от морских ветров, красовалась зеленеющими лугами и роскошными нивами. Сквозь излучины берега виднелась деревушка Лок. Ее тонкая колокольня, крытая соломой, лачужки, в которых изредка мелькали огоньки, и, наконец, маленький порт, где несколько рыбаков тянули свои лодки, испуская пронзительные, мерные крики. Перед путниками возвышалась новая ферма с ее обширными житницами, уютными скотными дворами, белым чистеньким домиком и садом — веселое, оживленное жилище, которое не один из современных нам буржуа предпочел бы мрачному и старому замку. За фермой при свете месяца блестел пролив, а за проливом на тверди, усеянной миллионами звезд, темной линией выступал берег континента.
Пришедшие направились к главным воротам, но перед квадратным двором, посреди которого был расположен жилой дом, Конан остановился еще раз.
— Я не знаю, сударь, что тут может с вами случиться, — сказал он с особенной выразительностью, — только, ради Бога, умоляю вас: не забывайте своего достоинства и своего имени.
Альфред хотел было попросить у него объяснения этой загадочной тираде, но добряк не дал ему на это времени. Он втащил его во двор, где там и сям раздавалось то глухое мычание, то звонкое блеяние. Дойдя до дома, старый слуга поднял щеколду, и они вошли в низкую комнату, где фермер Бернар ужинал с семейством и работниками.
При виде Конана, а особенно Альфреда, все почтительно встали. Бернар, красивый тридцатилетний мужчина с цветущим румяным лицом, проворными и учтивыми манерами, вышел из-за стола им навстречу. Управитель потихоньку сказал ему несколько слов.
— Их еще нет, и я не получал никакого уведомления… Но, если это так, они, верно, скоро будут.
— Хорошо, я подожду, — сказал Альфред.
Через каменное крыльцо он вышел на широкую, обложенную липами террасу, откуда виднелся весь пролив и даже часть Сент-Илека на противоположном берегу, и стал прохаживаться по главной аллее. Конан и фермер остановились на некотором расстоянии, разговаривая между собой.
Погода была великолепная: обыкновенно свежий морской ветер теперь был теплым и благовонным, как дыхание красавицы. Ленивая волна глухо ударяла о берег. Море светилось тем чудным фосфорным светом, который оно излучает иногда в жаркие летние вчера и который одни приписывают электричеству, а другие — бесчисленным светящимся микроскопическим животным. Пролив представлялся огненной рекой. Камни, его загромождавшие, походили на темные шпили в центре белых пенистых кругов. Иногда вдали скользили по воде тяжелые лодки, между тем как дребезжащий голос пел какую-нибудь старинную бретонскую балладу: то были моряки, возвращавшиеся с рыбной ловли и спешившие на берег после утомительных дневных трудов.
Альфред, скрестив на груди руки, напрасно обводил взорами серебряную поверхность вод. Наконец вдали показался какой-то движущийся предмет, по-видимому, направлявшийся прямо к террасе. Еще нельзя было с точностью определить его форму, но светлые брызги указывали на движение весел. Скоро можно было разглядеть маленькую лодку с несколькими людьми. Спереди проворно действовал веслами лодочник, а сзади неподвижно сидели два пассажира.
На этих-то пассажиров и обратил внимание Альфред прежде всего. Луна с высоты небесного свода изобильно проливала на них свой чистый перламутровый свет. Потому, прежде чем лодка достигла берега, в одном из сидящих де Кердрен узнал нотариуса Туссена, другая была женщина, покрытая длинным белым покрывалом.
Эмигрант провел рукой по лбу.
— Женщина! — шептал он задумчиво. — Эта женщина тайно обнаружила ко мне столько преданности! Кто же она? Разве какая-нибудь из тех любезных дам, которых я знавал когда-то в соседних замках?
И на губах его промелькнула легкая улыбка при этом воспоминании о своей юности.
Между тем лодка пристала напротив самой фермы. Старый нотариус первым соскочил на песок, но так неудачно, что один башмак его и значительная часть черного чулка довольно глубоко погрузились в вероломную воду. Несмотря на этот прискорбный случай, он проворно обернулся, чтобы подать руку сопровождавшей его даме, но та, не дожидаясь его помощи, с каким-то лихорадочным нетерпением встала и легко соскочила на берег. Приметив Альфреда, который с любопытством склонился на парапет, она еще тщательнее завернулась в свое покрывало.
— Я не знаю ее, — прошептал де Кердрен, — я ошибся… Непонятно!
Бернар и Конан поспешили отворить небольшую калитку, которая выходила к морю. Обменявшись с новоприбывшими несколькими словами, они остались позади, между тем как Туссен и его спутница одни пошли к Альфреду.
Дама под покрывалом, казалось, пребывала в сильном волнении. Такая проворная и легкая за минуту до того, теперь она опиралась на слабую руку старого нотариуса. Впрочем, плотная ткань совершенно скрывала ее фигуру и черты лица.
Альфред учтиво поклонился.
— Прекрасная ночь, месье де Кердрен, — сказал нотариус со смесью досады и уважения, — очаровательная ночь! Только она гораздо больше идет к вашему возрасту, чем к нам, старикам. Этот беленький туманец, говорят добрые люди, вовсе не пользует от простуды, а соленая вода, заливающаяся в обувь, никогда не могла вылечить ревматизма.
— Это не я, месье Туссен, выбрал место и время, — рассеянно отвечал Альфред.
— Это правда, это правда, но у вас такая упрямая воля… Я, ей-Богу, не знаю, что было бы, если бы воля столь же твердая, не уступила необходимости. Наконец отныне вы уже не имеете больше причин к отъезду: вы желали видеть особу, которая соединилась со мной для сохранения вашего имущества неприкосновенным, и, несмотря на свое сопротивление, она уступила вашему желанию… она перед вами.
Альфред снова поклонился.
— Я действительно был бы неблагодарен к ней, если бы не искал случая выразить свою признательность. Было бы жестоко отказать мне в этом удовольствии, и теперь, когда я получил эту милость, я поставлен в необходимость выказать требовательности еще больше.
Он остановился в надежде, что дама предупредит его желание. Она не шевельнулась.
— Не знаю, — продолжал де Кердрен, испытывая ее проницательным взором, — имени и звания моей благодетельницы. Особенно не знаю, с какими целями она предложила мне свою преданность и свои услуги. Она скрывает даже черты своего лица.
На этот раз незнакомка сделала движение, словно хотела заговорить, но только после довольно долгой паузы из-под газового покрывала раздался слабый голос:
— Месье де Кердрен, зачем вам знать мое имя и звание? Знайте только, что, содействуя месье Туссену в сохранении вашего имущества, я думала заплатить священный долг. Это я обязана вам благодарностью, если…
— Боже великий! Этот голос! — вскричал де Кердрен вне себя. — Мадам… мадемуазель… сжальтесь, не играйте мной дальше. Кто вы? Во имя неба, покажите мне свое лицо!
Дама была в нерешительности. Наконец, дрожащей рукой подняла свое покрывало. Это была госпожа Жерве, это было прекрасное, кроткое создание, бодрствовавшее целую ночь над больным Альфредом. Это была Жозефина Лабар.
Альфред воскликнул:
— Жозефина! О, неужели мертвые выходят из гробов?
Молодая женщина улыбнулась.
— Я не призрак, месье де Кердрен, могила еще не закрывалась надо мной, хотя я и умерла для мира, для друзей, как и для врагов.
— Умерли? — машинально повторил Альфред.
— Вот тайна, которую мы скрывали от вас, — начал нотариус. — Точно, слух о смерти мадемуазель Лабар распространился в самую ночь отъезда вашего в эмиграцию, но ничего такого не было: спустя несколько дней она могла оставить город и полностью оправилась. Несмотря на это, она желала оставить сент-илекцев в том убеждении, что она действительно умерла, приняв такое решение с согласия матери. Если вы припомните тот случай, который послужил предметом для злословия соседей… С того времени мадемуазель Лабар поселилась в Нанте и жила очень уединенно, проводя время в добрых делах и молитвах. Когда по какому-нибудь случаю ей приходится бывать здесь, она всегда закрывается густым покрывалом, как вы видите.
В эту первую минуту смущения Альфред неспособен был понять никаких объяснений. Одно казалось ему ясным и определенным: Жозефина была жива.
— Так значит, это вас я видел у своего изголовья в продолжение того страшного горячечного припадка? — вскричал он с жаром.
— Меня.
— Я знал это! — восторженно продолжал Альфред. — Так эта небесная женщина, эти усердные попечения, эти утешительные слова, все это — было на самом деле! Жозефина, так вы помните и то, что в эту благословенную ночь, когда я уже думал, что я и вы не принадлежим больше этому миру, вы даровали мне великодушное и полное прощение?
— Я даровала вам прощение?! — проговорила Жозефина дрожащим голосом. — Не следовало ли скорее мне просить его у вас, месье де Кердрен? Разве я не знаю, сколько несчастий перенесли вы через одну особу… которую я должна любить и почитать, несмотря на ее проступки? Оскорбление, пагубное по последствиям, но в побуждениях своих скорее легкомысленное, чем злонамеренное, заслуживало ли такого долгого и жестокого наказания? Да это мне следует, месье де Кердрен, униженно просить у вас…
— Это не все, — прервал эмигрант, увлеченный своими воспоминаниями, — в эту сладостную незабвенную ночь, каждое событие которой запечатлено в моей груди, вы произнесли другие слова, Жозефина, еще более дорогие для моего сердца! Вы сказали… Ох! Это признание, исполненное для меня стольких надежд, и оно тоже было на самом деле?
Мадемуазель Лабар опустила глаза и покраснела:
— Было бы бесчеловечно, — еле слышно проговорила она, — противоречить грезам больного…
— Значит, это был бред, — прервал Альфред с выражением глубокой печали, — а я думал услышать из ваших уст… Зачем вы вывели меня из заблуждения?
Оба замолчали. Нотариус Туссен, не упустивший ни одного слова из этого разговора, увидел, что пора и ему вмешаться.
— Теперь вы понимаете, любезный Альфред, — начал он тоном сердечного участия, — как неосновательна ваша щепетильность в принятии своего имущества. Ведь здесь подразумевается простая и строгая справедливость. Госпожа Лабар, вооружившая и поднявшая против вас народ, раскаялась в своих жестокостях, когда смогла хладнокровно обсудить страшные последствия своей мести. Я был свидетелем этого раскаяния и всей моей властью поощрял ее намерения поправить в своем завещании причиненный вам вред. После ее смерти благородная дочь ее захотела, чтобы вознаграждение было еще полнее. Ваше имение тогда продавалось, и ей пришла мысль купить его, а когда времена поутихнут, вернуть вам. Итак, она предоставила в мое распоряжение необходимый капитал, только с торжественным обещанием, что ее вмешательство в это дело останется тайной для всех, и я поклялся нерушимо хранить тайну.
Переведя дух, нотариус продолжал:
— Но, занимаясь вашим имуществом, мы далеки были от мысли забыть о вас. По всей вероятности, вы должны были находить на чужбине самые ограниченные средства к существованию, и мы сердечно желали помочь вам в изгнании. Но, к несчастью, мы никак не могли получить о вас никаких известий. Все наши розыски оставались бесполезны. Война, проходившая между Англией и Францией, общественные изменения, гражданские беспорядки — все это делало поиски очень трудными, если не невозможными. Нам оставалось только ждать случая для вознаграждения вас за несправедливости судьбы, если только вы не пали под тяжестью горя. Благодарение Богу, эта беда нас миновала. Когда мы получили известие о декрете первого консула, который приказал составить списки эмигрантов и дозволить изгнанникам вернуться на родину, мы возымели надежду, что вы не устоите против желания посетить свой родной кров. Тотчас сделаны были распоряжения, чтобы принять вас. Замок был снабжен всем, что могло сделать пребывание в нем приятным и удобным. Мы не хотели доверить Конану наши проекты из опасения, что он по своему причудливому характеру и восторженной к вам преданности как-то расстроит их. Мы только неопределенно известили его о близком приезде одного важного лица, которое должно разместиться в Локе, а на самом деле это вас и только вас ожидали мы и рассчитывали на Конана, что он примет вас и без предварительного объяснения, если вы появитесь. Но и это не все. Надо было бояться и того, что ваша дворянская гордость заставит вас отвергнуть постороннее вмешательство в ваши интересы. Для предупреждения этой излишней деликатности я приготовил тот самый счет, в котором вы нашли неправильности, — и это просто чудо, сударь! — который в другую эпоху вашей жизни не оставил бы ни малейшего сомнения… Но ум ваш созрел в несчастьях, одного простого взгляда вам было достаточно для открытия того, что я почитал непроницаемой тайной. Как бы там ни было, это откровенное и прямодушное объяснение должно успокоить вашу деликатность, и вы, надеюсь, не будете дальше огорчать нас отказом, который после этого был бы с вашей стороны лишь ни к чему не ведущей и ни на чем не основанной гордостью.
Альфред слушал молча, устремив взгляд на Жозефину.
— Поверьте тому, что сказал друг наш, месье Туссен, — начала она, сложив руки на груди. — Месье де Кердрен, не будьте безжалостны ко мне, ради памяти моей бедной матери. Все несчастья, которые угнетали вас на протяжении десяти лет и в которых вы сами признались мне в ту ночь, — все эти несчастья произошли от нас. Если бы вы знали, как много страдала я от этой мысли! Ради Бога, возвратите мне покой, успокойте кости моей матери, ноющие в глубине могилы! Чтобы предоставить вам униженную мою просьбу, я возвратилась туда, где имя мое ненавидимо и презираемо, я нарушила торжественный обет, который внутренне дала себе: никому не показываться в том месте, где я так была опозорена. Теперь, когда я возвращаюсь, и на этот раз навсегда, в мирное убежище, найденное мной после всех моих несчастий далеко отсюда, позвольте мне унести с собой утешение, что прежние несправедливости заглажены. Месье де Кердрен, добрый и великодушный Альфред, не противьтесь моим просьбам, и я буду благословлять вас всю мою жизнь, беспрестанно буду призывать на вас в своих молитвах милосердие неба.
Жалобный голос Жозефины, ее умоляющая поза, ее слезы должны были, кажется, подействовать неотразимо. Пока она говорила, Туссен не раз прибегал к платку и табакерке. Несмотря на это, Альфред остался мрачным, словно эти жаркие просьбы лишь скользнули по его сердцу.
— Нет! — сказал он сухо. — Достоинство моего имени запрещает мне принять эти благодеяния. Мадемуазель Жозефина Лабар преувеличивает свои мнимые долги в отношении меня. Пусть она возьмет обратно то, что принадлежит ей по закону, я ни на что не имею притязаний.
Эти слова были произнесены жестко. Жозефина бросила на него взор, полный скорби и укора.
— Ах! — еле слышно прошептала она. — Вы никогда ни к кому не были жестоки, кроме меня одной!
И она заплакала. Черты эмигранта потеряли свое суровое выражение.
— Простите меня, простите! — с жаром сказал он, взяв ее за руку. — Я действительно недостаточно признателен за такое самоотвержение. Жозефина, если бы вы так же любили меня, как люблю вас я, все могло бы устроиться, может быть…
Жозефина высвободила свою руку, не отвечая.
— Эх, черт побери! — вскричал нотариус почти с нетерпением. — Надо быть слепым, чтобы не видеть…
Жозефина сделала быстрый жест. Он остановился. Альфред заметил это движение.
— Что же вы, месье Туссен? — вскричал он. — Договаривайте, прошу вас… Неужели это возможно? Ох! Надо наконец выйти из этой страшной неизвестности и беспокойства! Жозефина, всем, что есть для вас священного, заклинаю вас отвечать мне: любите ли вы меня настолько, чтобы стать моей женой?
— Его женой? — с удивлением повторил нотариус, как будто эта мысль не приходила еще ему в голову. — Так что же, черт побери! Отчего бы и нет? Времена для дворянства сильно переменились, и как бы ни повернулись дела, с этих пор часто придется видеть подобные союзы.
Жозефина была сильно взволнована. Она набросила на лицо покрывало и, сотрясаясь от рыданий, казалось, не в состоянии была говорить.
— Одно слово, ради Бога, только одно слово! — продолжал Альфред с возрастающей силой. — Жозефина, из уст ваших выйдет для меня жизнь или смерть.
Только большим усилием воли Жозефина сумела умерить то бурное волнение, которое лишило ее голоса.
— К чему подобный вопрос? — со вздохом произнесла она. — Я не буду отвечать на него, я не должна отвечать на него. Что значат мои личные чувства перед теми великими вопросами, о которых мы здесь рассуждаем?
— Как! Разве вы не понимаете, что если честь повелевает мне отказаться от даров чужой, когда-то оскорбленной мной женщины, я мог бы все принять от жены, которую я люблю и которую буду любить, которой я отдал бы свое сердце и посвятил бы всю жизнь свою?
Глаза Жозефины заблестели под покрывалом, на губах мелькнула слабая улыбка. Между тем она отвечала, стараясь придать своему голосу побольше твердости:
— Можно ли вам думать об этом, месье де Кердрен?. Вам, потомку доблестных и знаменитых людей, имена которых записаны на страницы истории, жениться на дочери! корсара Лабара?
— Надо перебрать много поколений моих предков, чтобы найти человека столь же храброго и страшного для врагов Франции.
— А моя мать, Альфред? Вы забыли мою мать и ту роковую ночь, когда она с шайкой неистовых людей принесла грабеж и опустошение в ваше жилище?..
— А я помню тот день, когда я публично оскорбил, обесславил прекрасную невинную девушку, вся вина которой состояла в том, что она с негодованием отвергла бесчестное волокитство! Я помню, что мщение матери, столь подло оскорбленной в лице своей дочери, было как нельзя более справедливо. Я помню, наконец, что если мое безрассудство некогда осудило мадемуазель Лабар краснеть в своей родной стороне, то мне же надлежит и восстановить ее честь, возвратить ей уважение и почтение, на которые она имеет право везде.
Жозефина испустила глубокий вздох.
— Берегитесь, Альфред! — сказала она. — Это бесславие, тяготеющее надо мной, гораздо страшнее, чем вы думаете. Я желала скрыть от вас эту истину, чтобы не увеличивать ваши сожаления, но предрассудки слепы и живучи. Хотя для большей части соседей я искупила роковое испытание несчастной смертью, но имя мое все же осталось для них символом скандала и посмешища. Я не осмелилась бы показаться здесь с открытым лицом: насмешки и оскорбления посыпались бы на меня со всех сторон. Так перестаньте думать о соединении с опозоренной. Как вы ни тверды, как вы ни сильны, это бремя будет слишком тяжелым и, может быть, задавит вас.
— Так что с того! Чем тяжелее бремя, тем больше для меня причин требовать своей части в нем! — пылко вскричал Альфред. — Я вам сказал, что мне надлежит бороться за вас против людской злобы. Кроме того, не преувеличила ли зло ваша изысканная деликатность, Жозефина? Невозможно, чтобы воспоминание об этой глупой шутке после стольких лет…
— Слушайте, — прервала его Жозефина, протянув руку к проливу.
Перед террасой проплывала лодка, и сидевший в ней молодой гребец пел звучным голосом:
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Видно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
Лодка удалилась, и конец песни замер среди плеска волн. Жозефина горько улыбнулась.
— Вот видите, месье де Кердрен, — продолжала она, — время нисколько не ослабило соблазна смаковать эту историю. Презренные куплеты, которые вы слышали, сделались народными в Сент-Илеке так же, как и на этом острове, в кабаках, в хижинах, везде, даже в вашем замке они будут поражать ваш слух. Мать убаюкивает ими свое дитя, дитя повторяет их за играми… Часто рассказывают и печальный случай, о котором они повествуют, но факты обезображены, переделаны, умножены всем, что только может добавить суеверное воображение наших бретонских крестьян. Имена моей матери и мое произносятся со странными и поносящими нас толкованиями… Итак, вы видите, — добавила она почти с отчаянием, — что против этого застарелого зла нет никакого средства. Как месье де Кердрен, кумир этого населения, осмелится восстать против этих предрассудков? Как посмеет он сказать людям: эта женщина, которую вы преследуете своими насмешками, эта женщина, злословить о которой вошло в ваш обычай, эта женщина — моя жена!
Кердрен был в нерешительности, но только несколько минут.
— Ну и что же! Жозефина! — вскричал он с новой энергией. — Я буду иметь это мужество, и успех увенчает мои усилия. У меня есть план… То, что было орудием вашего унижения, послужит и восстановлению вашего достоинства. Надейтесь на меня, надейтесь на себя, а больше всего — на Бога. Жозефина, несмотря на ваши опасения, решение мое не изменилось, и я, вполне понимая то, что делаю, умоляю вас еще раз, отвечайте мне: хотите ли вы быть моей женой?
Девушка зашаталась, словно не могла стоять на ногах от слабости.
— Сжалься, друг мой! — сказала она. — Эта борьба истощила меня… у меня недостает больше твердости и сил. Пощади меня, ради Бога! Пощади меня!
Альфред бросился, чтобы поддержать ее.
— Жозефина! — шептал он страстно. — Как мне понимать это?
Девушка тихо склонила голову к его плечу:
— Ах! Зачем тебе мое признание, Альфред? — тихо отвечала она. — Не сказала ли я уже тебе свою тайну? Я люблю тебя больше своей жизни… Я хотела бороться, и я побеждена… Итак, пусть совершится мой жребий: я — твоя!
И при бледном свете луны два любящих создания соединились в стыдливом объятии.
— Вот на это-то я и надеялся! — воскликнул нотариус, потирая руки.
— Вот этого-то я и боялся! — вскричал Конан, поднимая глаза к небу.
Что касается до месье Бернара, то он, может быть, думал, и много думал, но как истинный нормандец, не сказал ничего.

Глава 2.

Праздник

В один прекрасный весенний день весь остров Лок представлял праздничный вид. С самого утра деревенский колокол пел на своей колокольне с каменными зубчиками радостную песню. Население Бретани, миль на десять в окружности, собиралось на остров Лок как для великого торжества. Целая флотилия барок, лодок, шлюпок и других самых разных судов всевозможных форм непрерывно переплывали через пролив и высаживали на берег то красивых кавалеров и прекрасных дам в церемониальных костюмах, то крестьян, матросов и рыбаков и их женами и дочерьми в праздничных платьях. Почтенные буржуа важно направлялись к замку — центру сбора для значительных гостей. Другие, больше склонные к удовольствиям, рассыпались по острову, где играли в игры, бывшие тогда в ходу.
Особенно густая и разнообразная толпа наполняла дубовую аллею, ведущую из деревни к замку. Житель окрестностей Леневена в своих неизмеримых штанах, с голыми ногами и в синем льняном колпаке теснился к изящному обитателю Ладивизьо в черном костюме с талией времен Людовика XIV. Крестьянин из Плугастеля с длинными волосами, в каштановой фригийской ермолке, в епанче с капюшоном, подпоясанной шолетским платком, представлял контраст с жителем Лиона в алых штиблетах с серебряными пуговицами, в кожаном поясе, украшенном блестящими бляхами. Самое богатое воображение могло бы встать в тупик перед бесчисленным разнообразием форм, отличавшем женские головные уборы. Одни походили на корабль, плывущий на всех парусах, другие — на обелиск, иные, наконец, представляли подобие венцов, но чаще всего материя или полотно, расположенные самым затейливым образом, казалось, предлагали глазу найти в них хоть малейшее подобие с каким-либо известным предметом. Матросы в своих цветных рубашках, в шляпах из вощеной кожи и блестящих шарфах, еще больше придавали живописности этой пестроте всего сборища.
Само собой разумеется, толпа эта не отличалась ни неподвижностью, ни молчаливостью. Тут деревенский оркестр, взобравшись на пустые бочки, заставлял отплясывать деревенских щеголей и красоток под звуки скрипки, бомбарда и тамбурина. Далее проворные и ловкие молодые люди в самых легких костюмах, обвязав длинные волосы лентой вокруг головы, готовились к состязанию в беге. Площадка, прилегавшая к большой аллее, оставлена была для борьбы — самого любимого упражнения бретонской молодежи. В центре возвышалась молодая березка, на которой висели призы для награждения победителей. Призы эти состояли из окорока копченой ветчины, шляпы, украшенной медной пряжкой, а венец их составляли блестящие серебряные часы, снявшие на вершине мачты, как ослепительное зеркало для привлечения жаворонков. Зрители и действующие лица уже собрались на будущей арене борьбы. Атлеты отличались своими рубашками и панталонами из толстой материи, туго подпоясанными, и соломенными жгутами вокруг головы для поддержания волос. Возле них стояло несколько стариков, прежних заслуженных борцов, выбранных в судьи предстоящих поединков, и четыре наблюдателя, на которых была возложена полицейская работа, расположившиеся вокруг арены. Трое из этих важных сановников потрясали длинными и достаточно толстыми бичами для умерения слишком жарких любителей, между тем как четвертый, вооруженный вертелом, почерневшим и закоптившимся на долгой службе в руках какой-нибудь стряпухи, должен был убирать ноги зрителей, вылезавшие в круг для борьбы. Но что больше всего возбуждало удивление зрителей, так это походные погребцы, удобно стоящие на приличном расстоянии друг от друга под тенью деревьев, где всякому подходящему подавали сидр, вино и даже водку без всякого другого условия, кроме того, чтобы пить за здоровье господина де Кердрена и его молодой супруги — условие, от которого любители, как и водится, не отказывались. Радостные крики, здравицы, визг инструментов и по временам пистолетные выстрелы в знак веселья — все это образовывало такой оглушительный шум, который покрыл был даже шум моря и вой бури, какие случаются во время равноденствия.
Но в то время как большинство гостей предавалось всем удовольствиям праздника, особы важные, почетные обитатели острова, держались несколько в отдалении и беседовали в тени трехсотлетнего дуба. Возле них стояла откупоренная бочка вина, и они ничуть не стеснялись опорожнять и снова наполнять свои стаканы, когда кому было угодно. Разговор в этом привилегированном собрании шел очень оживленный, разумеется, о случае, бывшем причиной праздника.
— Уж так, дядя Пьер, — говорил Ивон Рыжий с многозначительным видом, — ты поверь мне, что тут есть над чем поломать голову самым лихим башкам в приходе, а у нас, надо правду сказать, есть-таки головы… Как! Вот нас тут дюжина верных слуг наших господ, и мы до сих пор не знаем ни имени, ни чина, ничего, что касается новой госпожи де Кердрен.
— Ну не правда ли? Ведь мы даже не видели ее лица, кто ее знает, молода ли она, стара ли!
— Что правда, то правда, Ивон Рыжий, — отвечал рыбак Пьер, сделавшийся уже старым и дряхлым. — А мы с тобой, кажись, имели бы кое-какие права на доверие господина. Помнишь ли ты наш переезд на острове Джерси в восемьдесят девятом году? Господи, помилуй! Какая была погодка! Бедная ‘Женевьева’, моя тогдашняя лодка, то и дело окуналась в воду, и надо было держаться за снасти, чтобы тебя не унесли волны… Да, да, целых тридцать часов мы были на волос от смерти! Но дело шло о спасении господина, и мы не смотрели на опасности!
— Что и говорить, дядя Пьер, — отвечал Ивон Рыжий. — Редко выдаются такие деньки у нас, моряков, да и не приведи Бог! Но если мы не щадили себя, то и господин не жалел рук, надо правду сказать… Я помню, как он до крови оцарапал руки кабельтовом, который он схватил во время шквала, сам свалился от напора, но добычи не выпустил. Крепкий малый, даром что дворянской крови! И послушай, дядя Пьер, если мы с тобой не забыли этой старой истории, то и другие, кажись, помнят ее. Нотариус Туссен уже сказал мне одно словцо кое о чем, да видел я, как и тебя он отводил в сторону давеча утром. Наверное, не о ветре толковал, который дул два дня тому назад! — Ивон принялся хохотать во все горло, потирая руки.
— Да, да, господин наш — добрый господин, — отвечал старый рыбак с выражением признательности. — Теперь, когда на море разыграется непогода, я могу спокойно оставаться у домашнего камелька и попивать водку, пока будет печься репа, ночью, когда поднимется ветер и забушует вокруг хижины, я спокойно буду потягиваться на маисовой соломе, не беспокоясь опоздать к приливу! Дай Бог здоровья доброму господину. Но он и о тебе, кажется, не забыл, Ивон?
— Может быть, — отвечал рыбак с ложной скромностью. — После видно будет… Отчего бы и мне не сделаться тоже хозяином судна, как другие? Но прежде времени хвастать нечего… только я охотно обошелся бы и без лодки и без всего другого, если бы кто сказал мне, кто такая наша новая госпожа, откуда она и как ее зовут.
Тут к избранному кружку подошла тетка Пенгоэль, та мужеподобная лодочница, которая в ночь Альфредова бегства возвестила о приближении грабителей. Услышав последние слова Ивона, она вынула изо рта маленькую трубочку и отвечала, прихлебывая из стакана водку:
— Мать Пресвятая Богородица! Ивон Рыжий — вот говорят, что мы, женщины, чрезмерно любопытны и болтливы. Да ты после этого любопытнее и болтливее любой бабы! Ну какая тебе нужда до того, кто такая наша новая госпожа? Довольно тебе знать, что господин ее выбрал. Если бы ему вздумалось взять даже меня, бедную вдову, не имеющую ничего, кроме чести, что бы ты сказал, позволь тебя спросить об этом?
Она проворно осушила стакан водки, прищелкнула языком и продолжала тянуть трубку, не обращая ни малейшего внимания на хохот присутствующих. Один Ивон Рыжий не принимал никакого участия, по крайней мере, видимого в этих насмешках.
— Послушай-ка, тетка Пенгоэль, — сказал он, — конечно, такая женщина как ты, уж чего бы лучше, и если бы дело шло о том, например, как махнуть веслом, бросить острогу или хватить стакан крепкого, вряд ли найдет кто тебе подобную… Но что касается до молодой жены господина, об этом уж я знаю, что знаю — видишь ты, и мне порассказывали такие вещи…
— Ну, что же? Что тебе рассказывали? Увидим! — прибавил Жан-китолов. — Из тебя так же трудно выпытать что-нибудь, как якорь отцепить от подводного камня.
— Ладно, ладно, братец Жан. Но вы ведь согласитесь, что тут есть немножко того… Дама эта всегда закрыта, и никто до сих пор не похвастается, что видел хотя бы кончик ее носа. Нынче утром она была обвенчана в церкви, безо всяких свидетелей, кроме Конана, Бернара, Туссена да его клерка. Потом в Сент-Илеке месье Туссен, теперешний мэр, нарочно закашлялся в ту минуту, как произносил имя новобрачной. Маленький Ронклион вздумал было запустить глазок в свадебный контракт, — но не тут-то было. Он увидел только ряд каких-то каракулей, где сам черт ничего не разберет… Не заставляет ли все это призадуматься? К чему бы скрывать имя, ежели?..
— Ее имя! Ее имя! — перебил китолов. — Эх ты, голова! Да ведь это не секрет… ее зовут мадам Жерве, и денег у нее — миллионы.
— Это может быть, — сказала тетка Пенгоэль, — но месье Конан, который уж, конечно, должен ее знать, уверял меня, что она графиня.
— Оно, конечно, так, — сказал старый Пьер, слегка улыбнувшись и погладив свою седую бороду. — Конечно, месье Конан достойный человек и верный друг, но в таких делах ему верить едва ли можно. Не говорил ли он три месяца назад, что господин прибыл сюда на испанском адмиральском корабле и что ему салютовали из всех пушек, когда он выходил на берег? А между тем, дядя Томас в этот самый день ловил рыбу с подветренной стороны острова и целый день ничего не встретил, кроме дрянного купеческого кораблишка, который приставал к берегу, чтобы высадить тут какого-то матроса в лохмотьях. Нет, нет, слова месье Конана не всегда правда, не слишком-то надо верить в его истории.
— Именно так! И ты, пожалуй что, прав, — сказал Ивон Рыжий, — потому что человек очень близкий с месье Бернаром, сейчас почти побожился, что…
Он остановился и закусил губу.
— Ну что же? Посмотрим! Откашливайся! — сказал в нетерпением Жан. — Если ты знаешь что-нибудь, так скорей закидывай удочку.
— Э! — сказала тетка Пенгоэль, пожимая плечами. — Разве не видите, что он хочет только, чтобы его слушали, а сам и не знает ничего?
— Как! Я ничего не знаю? — вскричал Ивон с гневом. — Я хочу только, чтобы меня слушали?.. Так вот же, вы увидите… Молодая госпожа замка — просто малютка Лабар, дочь старухи Лабар, — та самая, про которую была когда-то сложена такая славная песенка. Вот как я ничего не знаю! Да!
Это открытие произвело на слушателей драматический эффект: тетка Пенгоэль разбила свою трубку, китолов выпустил из рук стакан, старый Пьер вытаращил свои красные глаза, и все вдруг замолкли.
— Я думал, — сказал, наконец, старик, — что малютка уж давным-давно умерла.
— О, что до этого — так нет! — сказала лодочница. — Говоря по правде, ведь первое известие об этом я принесла в замок в ту ночь, как был грабеж, а на другой же день оказалось, что это вздор… Девушка выздоровела и оставила Сент-Илек. С того времени ее уже никогда и не видали.
— Вот оно как! Да ведь никто другой как старуха Лабар подзудила тех негодяев идти напасть на господина и она же сделала потешный огонь из мебели замка. Месье де Кердрен едва ли забудет это, и конечно очень бы оскорбился, даже если бы его сочли способным жениться на дочери этой чертовки в юбках.
— Эх, старый Пьер! — сказала сентиментальным тоном лодочница, вздохнув над своей трубкой, которая вследствие падения приняла самый скромный размер в длину, — будто ты и не знаешь, какие глупости любовь заставляет делать молодых людей? Мы пожили-таки в свое время… и к тому же, у матери и дочери Лабар должны быть порядочные деньжонки.
— Без сомнения, но, если Ивон говорит правду, то господин не пригласил бы на свадьбу столько народа, а отправился бы жениться в какой-нибудь отдаленный город, не позволяя злым языкам потешаться на свой счет. Здесь ведь не забыли истории Дрожащей Скалы, которая после прикосновения к ней малютки Лабар стала совершенно неподвижной.
— Да, что правда, то правда, — отвечал Ивон, — с того самого дня ее не мог пошатнуть ни мужчина, ни женщина, и это большое несчастье.
— Эх, — сказал старый рыбак, — если бы господин вздумал держаться древних обычаев своей фамилии, мы тотчас узнали бы, что такое эта молодая госпожа — маленькая Лабар — с песенкой или нет! Было когда-то обыкновение, чтобы всякая госпожа де Кердрен в самый день брака…
— Испытания делать не будут, будь уверен, — сказал Ивон Рыжий, оскалив зубы. — Господин хорошо знает, что бы из этого вышло.
— Именно так, — сказала тетка Пенгоэль с достоинством. — Вот как теперь говорю — я сама пыталась было пошатнуть камень не далее, как вчера, идучи собирать раков около берега: он стоял так же твердо, как и сам утес… А между тем, надеюсь, ничего такого о моей чести сказать нельзя!
Она подбоченилась, ожидая, не осмелится ли кто-нибудь протестовать против ее рассуждений, но не оказалось никакого повода к перебранке. Ивон удовольствовался только тем, что повторял:
— Испытания не будет на этот раз, я вас уверяю… Гм! Поговаривали когда-то об этой малютке и господине, иные даже болтали, что наш господин-то и был причиной…
— Молчи! — перебил китолов. — Вон Жак Миротон, общественный глашатай. Он идет, должно быть, чтобы передать нам какую-нибудь новость.
Действительно, что-то вроде безобразного и смешного карлика, одетого в крестьянское платье, с уродливым и бесстыдным лицом, с огромным букетом у пояса и с кучей лент, развевавшихся на шляпе, остановилось на некотором расстоянии и пустилось выделывать прелюдии на старом разбитом барабане. При первом ударе барабанных палок он был окружен любопытными. После дроби, довольно неудачно выполненной на этом гадком инструменте, он прокричал грубым голосом по-бретонски:
— Пусть все, кто слышит, выслушает это объявление и передаст его глухим. Господин со своей молодой супругой благоволит идти к Дрожащей Скале, потом начнутся игры… Все бегут, борцы и танцоры уже приглашены. Дерево принесет свои плоды, как яблоня свои яблоки. Наливайте в карманы воды из хороших фонтанов.
Кончив воззвание, составленное из таких сильных выражений, Жак Миротон исполнил дурное антраша с пируэтом и отправился снова в дорогу — повторять это же воззвание в других местах.
Значительные лица Лока, разговор которых был нами сейчас представлен, еще пребывали в изумлении, когда вокруг них послышался сильный шум. Известие, что молодая жена Кердрена отваживается на страшное испытание у Дрожащей Скалы, взволновало всех. Уже немало любопытных направились к прибрежному утесу, чтобы присутствовать при такой интересной церемонии.
— Ну, что же, Ивон Рыжий, — спросил его Пьер насмешливо, — слышал ты глашатая? И станешь еще утверждать, что господин женился на малютке Лабар? Надули молодца, а те, кто рассказал тебе эту историю, хотели только посмеяться над тобой! Вот что.
Ивон, поначалу ошеломленный ударом, вскоре, однако, оправился.
— Э! — сказал он. — Мало испытать, надо еще, чтобы успешно… Доживем, так увидим… а до тех пор подождем.
— Это правда, — сказала тетка Пенгоэль, — посмотрим, будет ли камень и теперь гневаться так же, как делал он это в продолжение десяти лет. Я со своей стороны объявляю, что если молодая супруга Кердрена разрушит колдовство, я буду смотреть на нее, как на достойнейшую в мире женщину, и буду всячески уважать ее.
— Действительно, — добавил старый рыбак, — это было бы благословением Божием для фамилии Кердренов и для всей страны, потому что с того дня, как Скала разгневалась, несчастья градом посыпались на господина и на нас, бедняков.
— Слушайте, — сказал Ивон Рыжий, — если я обманулся, если своими глазами увижу, что камень закачался, как бывало и прежде, то даю обет идти босиком на богомолье к святому Коломбану и поставлю ему двухфунтовую свечу, чтобы он умолил Бога простить мне клевету на честную особу. Но, — прибавил он торопливо, — нужно, чтобы я увидел и хорошо увидел! Пойдем, ребята, нечего терять время, если хотите занять хорошие места. Через четверть часа к Скале уже никак будет не пробраться.
Интерес был слишком велик, чтобы кто-нибудь из собеседников захотел быть позади других. Все они встали и, оставив свою провизию на сохранение прислужницам, тотчас отправились в путь.

Глава 3.

Все устраивается

Все дороги и тропинки были загромождены народом. Мужчины, женщины, дети — все стремились к одной цели. Воззвание глашатая произвело чудеса: лучшие танцоры, девушки в деревянных башмаках, борцы и бегуны, нарочно сберегавшие свои силы для этого дня, даже скрипачи и звонари — все сливались в один поток. Магическое название Дрожащей Скалы, этого местного палладиума[8], этого памятника здешних легенд, расшевелило самых ленивых и самых равнодушных людей. Идя к нему, народ вспоминал о древности этого камня, толковал об изумительных качествах, сообщенных ему бретонскими волшебницами. Некоторые старухи громко рассказывали кое-какие не совсем известные и, надо добавить, не совсем вероятные факты, тесно связанные с его существованием. Но главное, о чем все с беспокойством спрашивали себя, это выйдет ли, наконец, Скала из своей неподвижности? И результат испытаний, каков бы он ни был, должен был иметь для бретонцев важность великого события.
Когда замечательные лица, чьими речами и действиями мы исключительно занимались, достигли утеса, то нашли, что толпа совершенно загромоздила все углубление, в котором возвышался друидический камень. Любопытные помещались даже на берегу соседнего ручья, и со всех сторон все еще сходился народ, не менее нетерпеливый. Давка была страшная: не было мало-мальски возвышенного клочка земли, не было ни одного выступа на утесе, которые бы не были заняты зрителями. Можно сказать, что люди составили собой живую ограду вокруг памятника. Старый иссохший орешник, лежавший наверху утеса, поддерживал на себе целую ораву смельчаков-ребятишек, которые очень легко могли обрушиться на головы своих родственников, нимало не беспокоившихся о подобной изобретательности.
При всем том эта толпа, так плотно сжатая, с усилием расступилась перед знатными лицами острова Лок. Ивон Рыжий — между тем как его товарищи помещались как им было лучше, — занятый какой-то тайной мыслью, принялся изо всех сил работать локтями и плечами, чтобы добраться до Дрожащей Скалы. Не слушая восклицаний тех, кого он помял при этом, он очутился, наконец, перед камнем и, повалившись на него всей тяжестью, хотел быстрым напором пошатнуть его.
Камень не шелохнулся: хохот и насмешки сопровождали бесполезную попытку силача-рыбака.
— Гляди! Гляди! — отвечал на них Ивон, потряхивая головой. — Ну же, молодцы, кто хочет подсобить мне?
Более пятидесяти сильных рук тотчас уперлись в камень.
— А-а-а-а… ух! — сказал Ивон, словно командовал маневром, используемым при поворачивании ворота.
Все руки нажали одновременно, все усилия слились в одно крепкое, энергическое, непреодолимое нажатие. Но камень оставался так же неподвижным, как будто основание его было вбито в землю футов на двадцать.
— А-а-а-а… ух! — крикнул Ивон еще раз. Успех был таким же.
После третьей попытки обескураженные работники отступились и стали утирать пот, покрывавший их лица.
— Она и не шелохнулась, — сказал старый матрос с рябым лицом, — да что тут толковать — толстый канат с трехпалубного корабля разорвался бы десять раз прежде, чем она бы подалась… В восемьдесят девятом году мы тоже пытались было с сорока лошадьми да сотней дюжих молодцов, так только даром старались, как и сегодня!
Несколько гневных взглядов обратилось на рассказчика.
— Теперь ладно, — спокойно сказал Ивон Рыжий, — спасибо, друзья… теперь я знаю то, что хотел узнать.
На крутизне берега он увидел остроконечный утес, имевший форму шпиля, откуда можно было видеть всю сцену. Самый дерзкий мальчишка не осмелился бы лезть на этот опасный пик, опасаясь свалиться в долину и разбиться. Несмотря на это, рыбак, не задумываясь, полез туда. Поднимаясь с кошачьим проворством, он добрался до самой верхушки и уселся тут, очень довольный собой. Здесь, отвечая презрением на все остроты и колкости, он терпеливо ждал, что будет.
Ждать пришлось недолго: скоро отдаленные звуки виолончелей, тамбуринов и других музыкальных инструментов известили о приближении новобрачных. Ивон Рыжий со своего возвышенного поста видел, как кортеж показался из-за плантаций, расстилавшихся от здания фермы, и длинной вереницей потянулся к скалистому берегу. Во главе шествовал старый нотариус Туссен, ведя под руку молодую, у которой он был посаженым отцом. Он был в парадном костюме, со шляпой в руках и свою обязанность исполнял с такими претензиями на любезность, которые показывали, насколько он горд подобной честью. Новобрачная была в белом атласном платье. Девическое покрывало спускалось из-под венка из белых роз, составлявшего ее головной убор. Только эта вуаль не скрывала более ее лица, а волнообразными складками ниспадала по плечам. Ее походка была спокойной, скромной, но не лишенной достоинства. За ними смелой поступью шел Альфред, одетый просто, но благородно и изящно, с сияющим лицом. Он шел под руку с девицей Туссен, которая, украсившись множеством перьев, цветов и бриллиантов — все тем, что только в состоянии навесить на себя женщина, — расточала ему самые изысканные улыбки. Соседские буржуа и их жены, из которых многие уже знакомы читателю, шли попарно за ними. Особенно заметен здесь был по своему высокому росту и мундиру таможенный офицер, мнения которого вследствие политических переворотов довольно изменились, потому что во времена террора синие хотели его гильотинировать, как слишком умеренного, а шуаны[9] едва не расстреляли как бешеного пса. В числе приглашенных было много кавалеров, дам и девиц, представленных нами при первом посещении Дрожащей Скалы до отъезда Альфреда на чужбину. Казалось, как нарочно, здесь были собраны все тогдашние гости, бывшие еще в живых и не оставившие эту страну. Толпа молодых людей, разукрашенных лентами, с ружьями и пистолетами для поздравительных залпов заключала шествие, и этот блестящий кортеж, следуя извилинам дорожки, производил самый живописный эффект на свежей зелени долины.
Одно лицо значительной важности шествовало впереди всех по направлению к Дрожащей Скале: это был Конан, облеченный достоинством главного блюстителя порядка на время праздника. Одежда на нем была вся новая, но, по обыкновению, вся черная. В шляпе, надвинутой на ухо, с великолепным букетом в петлице он величественно размахивал толстой булавой, серебряное яблоко которой могло бы поспорить с булавой тамбур-мажора. Но при всем том добряк не имел того торжественного вида, который было бы естественно ожидать при таком случае. Его косматые брови были слегка нахмурены, во всей физиономии выражалось дурное расположение духа. Когда он приказывал толпе расступиться, его голос и жесты были резки, и многих шалунов, не слишком скоро убиравшихся с дороги, он даже подталкивал не совсем учтиво.
При всем том ему, конечно, трудно было бы сбить зрителей с занятых мест, если бы известие о приближении кортежа не пробудило с новой силой всеобщего любопытства. Большая часть стоящих здесь, не раздумывая, пустилась бежать навстречу новобрачным. Таким образом, когда молодые со своей свитой подошли к ручью напротив утеса, они встретили здесь крестьян, выстроившихся в два ряда по обеим сторонам дороги с вытянутыми шеями и разинутыми ртами.
Внимание всех было обращено исключительно на молодую жену Кердрена. Лишь только стало можно различить ее изящные черты, ее девственную осанку, ее изящный убор, как изо всех уст вырвался крик удивления.
— Как она мила! — вскричали мужчины.
— Да, в самом деле прелестное создание! — говорили женщины.
— Как жаль, что неизвестно, кто она такая, — заметил кто-то, — никто ее не знает!
— Я ее знаю, я! — воскликнул один старый крестьянин. — Это добродетельная и праведная девица, ходившая за больными в Нантском госпитале, которую называли матерью бедных. Она залечила мою рану, полученную мной при одном случае, да и многих других вылечила. Она выкупила множество священников и благородных господ, которых должны были отправлять на лодках к устью Луары… и Каррье[10] раза два или три хотел препроводить ее в революционный трибунал, потому что она спасла столько несчастных.
— Я — живое доказательство истины слов твоих, друг мой, — сказал кто-то возле него. — Я сам был избавлен от смерти той, которую вы называете матерью бедных.
Все с благоговением сняли шляпы. Тот, кто говорил таким образом, был священник острова Лок, старец с приятными манерами и лицом, внушающим почтение. Недавно возвращенный сюда для исполнения своих святых обязанностей, он еще носил на своем бледном и изможденном лице следы страданий, перенесенных им в темнице замка дю Бофре.
— Вы? — спросила, обращаясь к священнику Ивонна, которая следовала за Конаном, чтобы присутствовать при важном событии, которое должно было произойти. — Вы избавлены от смерти нашей госпожой?
— Да, дочь моя! Молодая супруга господина де Кердрена — праведная женщина, которую Бог послал этой стране как залог спокойствия и примирения… теперь благословение неба через нее ниспошлется на всех нас!
— Ну так что же! — сказала в восторге Ивонна. — Если она действительно праведная, так сотворит чудо. Она уничтожит чары, которые делают камень неподвижным!
Священник улыбнулся и хотел отвечать, но в эту минуту кортеж был уже в нескольких шагах от них, и священник выдвинулся вперед для встречи новобрачных. Конан, проскользнувший позади Ивонны, сказал ей на ухо с выражением глубокого горя:
— Не очень полагайся, Ивонна, на уверения священника: он достойный человек, но обманывается. Я в этом совершенно уверен.
— Как? — спросила с ужасом старушка. — Вы думаете, что Скала…
— Не тронется… сейчас вот увидишь… Но так угодно господину. Пусть исполнится его воля!
Он глубоко вздохнул и удалился, оставив Ивонну в сильном смущении и беспокойстве.
Между тем отзывы старого бретонца и почтенного приходского кюре о новобрачной увеличили всеобщее удивление, возбужденное ее красотой, до последней степени.
Было совершенно невозможно расслышать приветственную речь священника: рукоплескания и восторженные восклицания совершенно перекрывали его голос.
Жозефина раскраснелась от удовольствия. Альфред взял ее за руку.
— Будь тверже, моя возлюбленная! Будь тверже! — шептал он.
И кортеж продолжал шествие среди усилившихся приветствий.
Из зрителей только один не разделял всеобщего энтузиазма: это был Ивон Рыжий. Угнездившись на своем утесе, он пригнул голову к самым коленям, чтобы лучше видеть, и бормотал сквозь зубы:
— Канальство! Я был уверен… Это именно малютка Лабар, хотя она теперь даже еще милее, чем когда-нибудь была! Гм! Эк орут там внизу-то. Да ведь это скоро кончится.
Во время этого ни для кого не слышного монолога, лица, созванные на праздник, разместились вокруг Дрожащей Скалы, для которой эта смесь богато разодетых мужчин и женщин составляла блестящую оправу. Жозефина стояла отдельно от всех с одной стороны камня, Альфред поместился на противоположной стороне. Толпа теснилась, жалась и шумела позади них.
Вдруг распространилось глубокое молчание и на всех лицах выразилось живое беспокойство.
Альфред с улыбкой обратился к своей молодой жене и грациозно поклонился ей. Жозефина сняла, как того требовал обычай, вышитую жемчугом перчатку, бывшую у нее на руке.
В эту минуту солнце, почти весь день скрывавшееся в облаках, вышло из-за туч, и его яркий луч, скользнув по хребту утеса, упал на молодую женщину. В своей белой одежде и покрывале новобрачной она предстала, словно окруженная ореолом из золота и света. Для присутствовавших это было благоприятным предзнаменованием. Некоторые перекрестились.
— Сам Бог за нее! — с безграничным убеждением сказал один из них.
Шепот одобрения пробежал в толпе, и тотчас же снова наступило молчание.
Тогда Жозефина подняла руку, и чуть только ее тонкие розовые пальчики прикоснулись к Скале, как та заметно покачнулась.
— Качается! Качается! — раздалось множество голосов.
— Она качалась и раньше, прежде чем дотронулась до нее наша госпожа! — вскричал Конан. — Это еще один раз после мадемуазель де Керадек… Это чудо!
— Я не видел ничего! — нагло кричал Ивон Рыжий с вершины своего утеса.
— И я! И я! — присоединились некоторые, стоявшие позади других.
Альфред подал новобрачной знак. Она с улыбкой еще раз подняла руку.
На этот раз качание было таким сильным, что многие из дам, окружавших Скалу, попятились в ужасе назад. Движения Дрожащей Скалы продолжались не менее минуты.
Дружный залп из ружей и пистолетов потряс всю деревню. Восклицания, нестройные звуки тамбуринов, бомбард и скрипок доставали до облаков. Многие из присутствовавших, упав на колени, благодарили Бога. Ивонна, вся в слезах, бросилась к ногам Жозефины и вскричала:
— Ах! Добрая госпожа моя, через вас кончатся наши несчастья!
Конан, опьяневший от гордости и радости, произносил какие-то бессвязные звуки, скакал, плясал и обнимал всех, кто ни попадался ему под руку.
Среди восторгов, произведенных этим неожиданным результатом, Ивон Рыжий проворно спустился со своего утеса, растолкал зрителей и упал к ногам Жозефины.
— Мадам! — сказал он с жаром. — Я гадкая свинья морская, но я переменил свои мысли… простите меня! Я был другом господину, он это хорошо знает. Теперь я и вам буду другом! Запомните это… меня зовут Ивон Рыжий! — и, не дождавшись ответа, он вскочил на ноги и исчез в толпе, крича во все горло: — Да здравствует господин! Да здравствует госпожа де Кердрен!
— Да здравствует господин! Да здравствует госпожа де Кердрен! — повторяли стоящие вокруг в один голос.
Жозефина вполне наслаждалась этой сценой, так непохожей на ту, которая была десять лет тому назад при ней же и на том же самом месте. Она была бледна от избытка чувств и едва могла говорить. Ее муж поддерживал ее на своих руках и говорил ей с невыразимой нежностью:
— Дрожащая Скала сотворила зло. Дрожащая Скала и исправила его… Милая Жозефина, ведь этого требовала справедливость?
Когда они с выражением благодарности возвели к небу увлажненные глаза, то встретили устремленный на них взгляд старого священника.
— Теперь моя очередь, — сказал он наполовину ласково, наполовину строго.
Он взошел на тот же камень и, сделав жест, призывавший всех к молчанию, предложил своим прихожанам небольшую проповедь об опасностях суеверий. Его речь, хотя и импровизированная, была не лишена достоинств. Добрый человек не мог, конечно, прямо выступать против верования, результаты которого, как он сам видел, были так важны для фамилии Кердренов. С другой стороны, как служитель Христа, он не мог смотреть равнодушно на подобную извращенность религиозного чувства в своих прихожанах. Итак, он удовольствовался только выступлением против мистических верований, не освященных церковью.
— Для искоренения странных верований, к которым дает повод Дрожащая Скала острова Лок, — прибавил он, — я исходатайствовал у господина де Кердрена, чтобы он за себя и за своих наследников отказался от древнего обычая, действие которого вы видели теперь в последний раз. Теперь никому не воспрещено будет подходить к камню. Всякий, проходя мимо него, может теперь увериться, что перед ним не более, как масса безжизненная, грубая, подчиненная только механическим законам равновесия. Таким образом, падут сами собой опасные заблуждения, и мои добрые прихожане возвратятся к верованиям нашей важной и, вместе с тем, простой религии. Да будет так!
Эта речь была выслушана со вниманием и покорностью. Лишь только добрый священник сошел со своей импровизированной кафедры, как его остановил по дороге Туссен.
— Ах, вот ведь что, — сказал он священнику тоном беспокойства, — хоть вы и вооружаетесь против нашей бедной Дрожащей Скалы, но неужели не позволите мне по подписке издать в свет мое философское рассуждение под заглавием: ‘Скала кельтическая и друидическая, что на острове Лок’, которое составит толстый том in quarto[11] в семьсот страниц? Это труд целой моей жизни, и вы остались бы виноваты перед потомством, если бы лишили его этих ученых изысканий!
Священник пожал руку нотариусу:
— Сочинение, написанное вами, любезный месье Туссен, — отвечал он, — не может быть вредным… я прежде остальных подписался бы на один экземпляр вашей книги, если только, — прибавил он со вздохом, — несчастия нынешнего времени позволят бедному священнику подобную расточительность.

* * *

С тех пор Дрожащая Скала на острове Лок осталась пребывать в забвении. Разве иногда кто-нибудь вместо прогулки придет сюда из соседнего замка, или какие-нибудь ученые-историки посетят в летнее время этот интересный памятник простодушия наших предков. Утес, который защищал ее, непрерывно сокрушаемый напором ветров и волн, стали посещать только морские вороны и орлы-рыболовы. Редко-редко любопытная рука сообщала ей движение, — и ее качания с каждым днем все более и более затруднялись по причине разросшегося здесь мха и ползучих растений, окруживших ее основание. Между тем один местный житель по фамилии Ольд-Бок — наследник доброго Туссена (драгоценные труды которого, скажем мимоходом, никогда не увидели света) — из любви к памятнику направил в местный журнал длинное письмо, в котором скромно приписывает себе великое открытие. Вышеупомянутый Ольд-Бок говорит, что он нашел на верхней оконечности Дрожащей Скалы нечто вроде углубления, куда мог вкладываться и откуда мог выниматься подвижный камень, совершенно останавливая или облегчая ее движения. Прибор этот очень прост и почти незаметен для всякого, кто не предупрежден об этом, и должен был играть — по словам исследователя — очень важную роль в те времена, когда друиды делали для себя из этой скалы пробный камень. А это открытие, если оно верно — в чем мы не сомневаемся, — легко объясняет известные, но немного темные обстоятельства этой истории. Надо, однако, добавить, что соседние крестьяне, не дождавшись исследований новейших ученых, отказались от своих древних верований относительно Дрожащей Скалы. Они не знают более тех мистических качеств, которые когда-то ей приписывались, и, проходя вечерней порой на некотором расстоянии от утеса, довольствуются лишь тем, что машинально крестятся.

Примечания

1

В древних религиях — мировое дерево, древо жизни и судьбы.

2

Синими во время революции 1793 года назывались войска республиканцев. — Примеч.ред.

3

‘Я хохотал до упаду…’ (франц.). — Примеч. перев.

4

Санкюлот (от франц. sans culottes — букв, ‘без штанов’) — насмешливое наименование революционера. — Примеч. ред.

5

Якобинцы — крайне левая часть революционеров-демократов. — Примеч. ред.

6

Кокни — так на жаргоне называют обитателей лондонского Ист-Энда, района бедноты. — Примеч. ред.

7

Блаженны нищие духом… (лат.) — Примеч. ред.

8

Палладиум (от лат. palladium) — статуя Афины-Паллады, охранявшая, по верованиям греков и римлян, безопасность города. — Примеч. ред.

9

Шуаны — вооруженные отряды крестьян Вандеи и Бретани, сражавшиеся на стороне роялистов, вожаком первого такого отряда был сапожник Жан Шуан. — Примеч. ред.

10

Каррье Пьер — комиссар Конвента в Бретани, один из яростных сторонников истребления дворянства. — Примеч. ред.

11

In quarto (лат.) — книжный формат издания в четвертую долю листа. — Примеч. ред.

————————-

Источник: Берте Э.Дрожащая скала. М: Вече, 1993.
OCR by Vladimir, Readcheck by Satok, 2008-01-17
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека