‘Дошутилась’, Сорнева Александра Алексеевна, Год: 1883

Время на прочтение: 87 минут(ы)

‘ДОШУТИЛАСЬ’.
(повсть.)

I.

Марья Алексевна Козочкина открыла глаза, потянулась съ легкимъ, сладкимъ звкомъ, протянула руку къ ночному столику и, не глядя, позвонила.
Послышались тяжелые шаги, дверь скрипнула и изъ-за пестрой портьеры выглянула Дуняша, горничная.
— Который часъ?
— Безъ десяти восемь.
— Баринъ давно всталъ?
— Давно,— ужь кофею напились.
Она отдергивала занавску на черномъ коленкор.
— Погоди, я еще поваляюсь,— холодно. Затопи каминъ.
Марья Алексевна говорила лниво, кутаясь въ атласное бордо одяло, на фон котораго ея изящная, миніатюрная, блокурая головка, съ спутанными отъ сна волосами подъ чепчикомъ, казалась картинкою въ рамк.
Дуняша вышла на ципочкахъ. Въ комнат опять воцарился пріятный полумракъ.
Марья Алексевна задремала, но вдругъ вздрогнула. Въ дверяхъ стояла Дуняша съ кошелкою полньевъ и щепокъ, изъ которыхъ нсколько упало на полъ.
— Ахъ, несносная! Скорй, и убирайся.
Дуняша съ виноватымъ видомъ опустилась на колни у камина. Марья Алексевна сердито надвинула на ухо одяло, но звукъ полньевъ, которыя горничная пихала въ каминъ, трескъ ломаемыхъ щепокъ, даже чирканье спичекъ — все ловило ея чуткое ухо, и это дйствовало на ея нервы, раздражая ее.
— Ну, что же, скоро?— спросила она нетерпливо.
— Да не загораются дрова, барыня,— должно, отсырли.
— Вдь это безсовстно, наконецъ! Не могла раньше высушить. Все ваша небрежность.
Она отбросила одяло, но тотчасъ опять закуталась. Голосъ уже звенлъ.
Насилу-насилу Дуняш удалось растопить каминъ. А то у нея ужь руки начали дрожать. Она была десятка скромнаго, пугливаго, а барыня если раскричится, такъ удержу нтъ,— ужь больно вспыльчива. Впрочемъ, у нея скоро сердце сходило и въ сущности она была добра, какъ ангелъ, проста съ прислугою, не заносчива, не брезгала ими и всегда входила въ ихъ нужды и интересы.
Марья Алексевна вздохнула свободно, нервы угомонились и она уже ласково спросила:
— Какая погода сегодня?
— Дурная,— отвтила обрадованная Дуняща.
— Дождь?— разочарованно продолжала барыня, поднявъ тоненькія, немного переломленныя въ середин, бровки.
— Нтъ, а туманъ, пасмурно.
Опять дрогнули нервы, и натянулись, какъ струны.
— Ахъ, какая тоска!
— Кухарка велла сказать, что говядины нту людской,— продолжала ободренная горничная, поправляя дрова щипцами.
— Ахъ, успете,— не умрете съ голоду. Уходи!
Дуняша поспшно спряталась, придержавъ дверь, чтобъ она не хлопнула.
Марья Алексевна грустно-вздохнула и уставилась на каминъ.
Что значитъ нервная натура. Какъ дурная погода, сейчасъ хандра, и жизнь противна, не глядла бы на свтъ Божій. Зато когда солнце, и на душ сейчасъ повеселетъ, станетъ свтло. И жить хочется тогда, и дло длать, а то и, руки опускаются, ничего не занимаетъ, ничего не идетъ на умъ. Положимъ, занятья у нея не ахти какія, а все-таки… чтеніе, вышиваніе нескончаемыхъ подушекъ, музыка, пніе, хозяйство… Она энергичная, жизни въ ней бездна, не любитъ сидть сложа руки, но въ т несносные дни и дло постыло, все злитъ, ко всему придираешься и кончаешь тмъ, что расплачешься. Впрочемъ, она иногда и злоупотребляетъ слезами безъ повода: ей такъ пріятно, когда ее утшаетъ ея Васинька. Обниметъ такъ одною рукой и начнетъ по голов гладить, приговаривая:
— Ну, курочка моя, уточка, дточка, успокойся.
И голосъ такой нжный, такъ и хватаетъ за сердце. Ея Васинька ужасно любитъ ее, живетъ ею, мыслитъ, дышетъ, трудится все ею, все для нея. Даже въ клубъ каждый вечеръ обязательно ходитъ все для нея же: чтобъ выиграть и Маничк купить шляпку, или туфели съ чулочками цвтными. Васинька — прелесть, голубчикъ, попочка! Нтъ такого другого нжнаго, преданнаго, заботливаго мужа. Еслибы нужно было живымъ изжариться, по горячимъ плитамъ босикомъ пройтись, или на мороз голымъ верхомъ проскакать для ея счастья, и то не задумался бы. Она за это голову прозакладываетъ.
— Что это? Фу!…
Марья Алексевна, увлекшаяся было перечисленіемъ достоинствъ Васиньки, потянула носомъ съ подвижными, розовыми ноздрями и вдругъ вскочила, схватилась за колокольчикъ. Но, отъ быстраго движенія, она зацпила за него рукавомъ и онъ съ грохотомъ покатился на полъ подъ постель.
— Ахъ, безрукая! Дуняша, Вася!— отчаянно взвизгнула она.
Никто не откликнулся, не явился на зовъ:
Марья Алексевна, какъ молнія, выскочила изъ-подъ одяла, просунула ноги въ туфли безъ каблуковъ, которыя она прозвала ‘шлепанцами’, хотя он совсмъ не шлепали,— напротивъ, въ нихъ удобно шмыгать неслышно по комнатамъ и подслушивать, не будучи замченной, потомъ она набросила халатикъ, стрлой пролетла въ другую комнату и выдвинула каминную задвижку отъ трубы. У нея даже въ глазахъ потемнло и въ голову стукнуло отъ испуга: у нея была такая слабая голова, что не выносила малйшаго угара или запаха дыма.
— Дура, уморить меня хочешь? Сегодня прогоню,— крикнула она на Дуняшу, вытаращившую глаза, увидя барыню въ такомъ вид, когда думала, что она спитъ. Барыня сердито хлопнула дверью, Сбросила ‘шлепанцы’ и юркнула въ кровать, дрожа и пожимаясь отъ холода. Она была малокровна и ноги у нея всегда были какъ ледъ.
Каминъ разгорлся и весело потрескивалъ, дразня синими и красными языками, воздухъ начиналъ наполняться пріятною теплотой, пламя играло, падая на яркое одяло, согрвая съежившееся подъ нимъ нжное тльце, освщало заревомъ ея личико, отражаясь въ блестящихъ, расширившихся отъ гнва, черныхъ зрачкахъ.
Марья Алексевна вторично поднялась, полила одеколономъ на плитку камина, присла на секунду на корточкахъ передъ огнемъ и опять легла, устремивъ глаза на огонь, и задумалась. Малу-помалу думы перешли въ мечты, приняли боле легкій, радужный характеръ, лишенный всякаго оттнка серьезности.
Да и чего было не мечтать? О чемъ было думать серьезно? Чего не хватало ей?… Молодости, здоровья, красоты, денегъ?… Мужъ балуетъ, нжитъ, холитъ, чуть не на рукахъ носитъ, одваетъ какъ куклу, обожаетъ какъ кумиръ, кажется, готовъ за стеклышко поставить и молиться. Другая мать такъ не лелетъ ребенка. Ну, и остается одно — строить замки воздушные.
Въ комнат таинственный полусвтъ, пахнетъ пріятно духами, подъ одяломъ такъ уютно, тепло, покойно: все это невольно навваетъ грёзы, тмъ боле, что тишина такая, будто вымерло все. Еще бы посмли они стучать, когда ‘она’ спитъ. Лишь тогда начинается жизнь ‘во всю’, когда раздается ея голосъ, а до той минуты вс обязаны ходить на цыпочкахъ, говорить шепотомъ, иначе рискуютъ навлечь на свою голову бурю, громы и молніи.
Вдь если разсудить строго, то счастливе ея и нтъ. Ей стоитъ пожелать, чтобы все исполнилось ‘по щучьему велнью, по моему прошенью’ (врне — ‘по моему хотнью’). Кататься ли захочетъ, пость вкусно,— все къ ея услугамъ, выхать ли нарядившись въ собраніе,— вс падамъ до ногъ, на-перехватъ берутъ танцевать. Мужчины, дамы — вс искренно восхищаются, даже самые злые языки не имютъ что сказать дурнаго, потому что она со всми ровна: съ дамами одинаково мила, любезна, всмъ найдетъ сказать пріятное, мужчинамъ всмъ длаетъ одинаково глазки, одляетъ всхъ равно улыбками и кадрилями. Она — общая любимица.
Комнатка ея — рай, маленькая, уютная. Вотъ трюмо въ вид шкафа, вотъ изогнутая кушетка съ персидскою подушечкой для ногъ, мраморный столикъ съ цпочками, гд она по утрамъ пьетъ какао, вонъ пяльцы у окна съ корзинкою шерстей и шелковъ: на это одно что денегъ брошено, а безъ проку валяется, пылится только. Вонъ туалетъ весь въ бантикахъ, буффахъ, оборкахъ, точно нарядное платье бальное, кіотъ съ благословеніемъ, свчами, внкомъ флеръ-д’оранжа, украшавшимъ когда-то ея дтскую, своевольную головку, букетъ на немъ, уже пожелтвшій весь и на половину осыпавшійся. И умирать не надо. Все здсь ей такъ знакомо, дорого, мило, связано тысячью воспоминаній и сценъ самаго нжнаго свойства. На кушетк, напримръ, онъ просилъ у нея на колняхъ прощенья, когда ссорою довелъ ее до ‘первой’ истерики, у письменнаго стола, заваленнаго бездлушками, произошла ссора, а потомъ примиренье, по поводу того, что онъ лишній часъ заигрался въ стуколку въ клуб, заставивъ ее прождать до двнадцати, когда она привыкла ровно въ одиннадцать отворять ему сама дверь. У пялецъ она хныкала и нервничала, просясь въ Москву купить новую шляпку и посмотрть новую драму своего знакомаго. Да мало ли? Каждая вещица, каждый даже цвтокъ на ковр — и т напоминаютъ что-нибудь и ужь по этому одному ей близки.
И жизнь за два года она помнитъ до мелочей,— даже числа, слова. Какъ познакомились, какъ онъ здилъ къ нимъ, какъ произошло объясненіе, потомъ предложеніе и, наконецъ, внчаніе и медовый мсяцъ. Впрочемъ, и предложенія не было никакого, а просто она пришла и объявила, что замужъ выходитъ, и тогда начали шить приданое. У нея папа и мама такіе добрые были, плясали по ея дудк, чуть только она отъ земли видна стала. Съ колыбели какъ сыръ въ масл катается, видно, въ сорочк родилась не даромъ. Да и какъ было не отдать за Васиньку? Положимъ, не такъ молодъ, почти вдвое старше ея, за то честный, умный, дльный, милый, душа общества, какъ вс говорятъ. А симпатичный? Одна улыбка чего стоитъ. Она такъ любитъ эту улыбку, когда щеки покроются морщинками и глаза сдлаются маленькими, маленькими щелками. Она его сейчасъ цлуетъ,— не можетъ удержаться. Впрочемъ, вдь онъ и собою хорошъ, даже очень хорошъ. Это — не пристрастье влюбленной жены, это находятъ вс дамы и кокетничаютъ съ нимъ: но она не ревнуетъ, а смется надъ ними. Она смло можетъ сказать, что еслибы даже его оставить въ сред тысячи красавицъ, то и тогда бы была спокойна и знала, что онъ ей не измнитъ даже въ помыслахъ. Вдь онъ безъ ума влюбленъ въ свою безпокойную, капризную, маленькую жонку. Кто-то назвалъ ее за это самоувренной и сказалъ, что ничего нтъ удивительнаго, если онъ среди тысячи красавицъ останется вренъ, а что если оставить его съ глазу на глазъ съ одной красавицей, то почемъ знать,— кто поручится… Она въ глаза чуть не вцпилась этому дерзкому и цлый мсяцъ не выходила къ нему, насилу Васинька уговорилъ. Она сама — красоточка, козочка бленькая, и вдругъ онъ ее промняетъ!..
А медовый мсяцъ какъ провели! Ахъ, ни у кого не было такого медоваго мсяца!… Они скрывались отъ всхъ и въ то же время такъ много видли. Побывали въ столькихъ мстахъ. Вели какой-то кочующій, цыганскій образъ жизни. Съ утра убгали изъ гостиницы, обдали, ужинали — все въ разныхъ мстахъ. Потомъ театры, концерты, а то просто шныряли по улицамъ, глазли на магазины, заходили къ Филиппову въ кондитерскую или молочную скушать пирожокъ, печенья, выпить стаканъ молока. И что за блаженное это было время! Идешь, бывало, вечеромъ, какъ фонари зажгутъ, по Кузнецкому. Магазины слпятъ огнями и рдкостями въ окнахъ, глаза разбгаются, морозъ щиплетъ щеки, духъ захватываетъ. Идешь, подпрыгиваешь, мелкими шажками, чтобъ угнаться за нимъ, повиснешь на его рук, молчишь и только изрдка, съ улыбкою, взглядываешь другъ на друга и читаешь въ глазахъ другъ друга именно то, что хочется прочесть въ эту минуту. И знаешь, что никто не сметъ разлучить, помшать счастью,— знаешь, что они ‘одни въ мір’, слились душами и не хотятъ ничего знать, кром того, что тамъ, на дн этихъ душъ. Что за упоенье!…
Помнитъ она даже, какъ приставала къ нему, прося показать ночныхъ бабочекъ, спрашивая, почему они, мужчины, узнаютъ ихъ, а она не можетъ. И какъ съ ужасомъ и омерзніемъ сторонилась отъ нихъ, когда онъ, не стсняясь, громко говорилъ: ‘вотъ, смотри, и эта тоже’,— не спрашивая себя, что привело несчастныхъ на эти тротуары, отняло у нихъ стыдъ и совсть, заглушило человческое чувство, а только видя въ нихъ развратныхъ, падшихъ и презрнныхъ тварей… Она, шалунья, упросила даже разъ Васиньку идти въ отдаленіи, а сама побжала впередъ, желая испытать, посмютъ ли къ ней пристать или нтъ. Но когда посмли, то испугалась и пустилась бгомъ подъ его защиту. А потомъ хохотала до коликъ.
Везд, везд побывали они за это время, только въ маскарадъ не създили ни разу, какъ она ни просила. Вася находилъ это неприличнымъ. А какъ ей хотлось! Одна маска, прикрывающая лицо и заставляющая разыгрываться фантазію, чего стоила! Ей бы ужасно хотлось попробовать поинтриговать. Не даромъ она съ пеленокъ слыла бдовою, зубастою.. А что за удовольствіе, напримръ, поздно вернувшись въ нумеръ, усталою, озябшею, сбросивъ башмаки и поджавъ ноги, уссться на диванъ съ пріятнымъ сознаніемъ, что никто, не потревожитъ и не помшаетъ заснуть здоровымъ, крпкимъ сномъ!…
Вотъ когда начиналась самая-то жизнь, самая суть: на стол самоваръ кипитъ, испуская шипнье, клубы пара поютъ веселую псенку… Изъ бумажнаго мшка несется соблазнительный запахъ горячихъ булокъ, такъ и щекочетъ ноздри, раздражая обоняніе и вкусъ. Слюнки текутъ и только облизываешься, позволяя себ, въ ожиданіи чая, ковырнуть миндалинку или изюминку для большаго возбужденія аппетита. Глотнешь горячаго, душистаго чая — обожжешь языкъ, внутри разольется точно живительная, теплотворная струя по всмъ жиламъ. Такъ и набросишься на каплуна или паштетъ изъ дичи, и среди этого, въ довершеніе всего, страстное объятіе, нжное, шепоткомъ сказанное слово, разжигающій поцлуй… Ну, можно ли чего желать больше?
Но отпускъ Васиньки длился не долго и они вернулись въ ‘его’ городъ, въ ‘его’ домъ, чтобы сдлаться осдлыми людьми. Что за бда? Разв осдлость и сидячая жизнь мшаютъ имъ продолжать медовый мсяцъ?— Ничуть. Васинька служитъ головою, лицо видное, почетное, она длается ‘madame голова’,— нужно обуздать себя, взять въ руки, напустить серьезность, сбросить легкомысліе, перестать быть ‘шалуньей-двочкой’, какъ ее называетъ Вася. Ха-ха-ха!… Она — двочка! Ну, сохрани Богъ, кабы вс были такими двочками! Мамаши бы тогда заживо зарылись отъ стыда… Тяжко ей было прощаться съ Москвою, гд она провела столько хорошихъ, счастливыхъ дней. Она безъ памяти любила эту милую, вонючую, русскую, наивную деревню, съ ея пылью, грязью, конкою и шумомъ. Здсь она родилась, выросла, воспиталась. Особенно любила она Кузнецкій, куда бгала за французскими романами въ библіотеку Готье, и Петровку съ пассажемъ. Тамъ у нея былъ знакомый красавчикъ-купецъ, похожій на лорда,— она такъ находила, къ нему она, подъ разными предлогами, забгала въ магазинъ и тараторила, по часамъ о всевозможныхъ пустякахъ. Глазки разгорались, щечки пылали, голосокъ прерывался. По ночамъ же мечтала о немъ, видла его во сн. Ахъ, невозвратное время, единственное въ жизни!
Но Васинька былъ дороже Москвы и она утшалась мыслью, что покидаетъ ее ради ‘него’. Ихъ провожали родные, знакомые, она всплакнула, но лишь поздъ тронулся и она увидла себя въ купэ, наедин съ своимъ божкомъ, слезы мгновенно просохли отъ улыбки счастья, впрочемъ, она и тутъ поплакала немножко, склонивъ головку на грудь мужа, но уже отъ другого: то были слезы умиленія и благодарности судьб.
И, вотъ, уже два года, какъ она неограниченно царитъ и властвуетъ въ своемъ маленькомъ царств, чиня судъ и расправу, милуя и наказуя, выдавая и принимая, разсчитывая и тратя. Ею все стоитъ, все держится. Не закажи она обда, забудь вынуть чистое блье, Васинька просидитъ голоднымъ и неодтымъ. Онъ такъ привыкъ, чтобъ она была везд и всюду, онъ, какъ за каменною стной, живетъ за нею. Его дло только деньги добывать для ея удовольствій и потребностей — вотъ что, остальное же не должно его касаться, она уже разъ такъ завела и не терпитъ вмшательства въ свои распоряженія и непослушанія. Она самая примрная жена, хозяйка, везд у нея чистота, порядокъ. Она не только въ кухню, даже въ сараи и конюшни носъ суетъ: сама выдаетъ овесъ, отвшиваетъ и отмриваетъ провизію, не довряя ключей никому. Она хоть и идеалистка, но не вритъ въ людскую честность и безкорыстіе, она знаетъ одного безсребренника — своего Васю, остальные же вс — мошенники и плуты. Отвтовъ она не любитъ, возраженія не допускаетъ, совтовъ ничьихъ не слушаетъ и поступаетъ всегда по своему разуму. Словомъ, во всемъ видна избалованная дочка нжныхъ родителей.
Одна бда — нтъ дтей. Она ужь и къ доктору обращалась,— нтъ и нтъ. Что ты будешь длать? Еслибъ она врила въ сказки, то выписала бы рыбу такую, какъ та царица безплодная, чтобы только имть пискунчика: ‘мама’, ‘папа’… ‘Агу, дточка, агу’,— а онъ бы чмокалъ, топорщилъ губки и длалъ бы этотъ милый звукъ: ‘аски’… Она ужь и псенку придумала, какой бы убаюкивала его, сама бы пеленала, купала, кормила, поставила бы люльку около своей постели,— авось бы Васинька ничего не имлъ противъ… А то бы и прогнала его изъ спальни, право! И няньки бы не брала. Вотъ бы было весело! А вдругъ бы заболлъ и умеръ?— Нтъ, сохрани Богъ, лучше не нужно. Все равно бы скучала и тяготилась, вдь она знаетъ себя. Это только такъ кажется, что хорошо: тамъ бы захотлось на вечеръ хать, а тутъ — пеленай, корми, танцевала бы и думала, что съ нимъ тамъ… Куда ей быть матерью, съ ея натурою, характеромъ! Вотъ постарше будетъ — другое дло, а теперь въ ней и степенности нтъ,— еще тянетъ порхать, кружиться и… и побждать, ну, да, побждать,— что-жь тутъ дурнаго? Разв ей мшаетъ это любить своего Васиньку больше всего на свт и не промнять ни на кого? Что она теряетъ, если разокъ-другой кому сдлаетъ глазки?— Ровно ничего, да и онъ тоже. Все-таки она его любитъ, она его жена, врная, нжная, добрая, ласковая. А отчего же не покружить какому-нибудь дураку головы, если это доставляетъ удовольствіе, щекочетъ самолюбіе? Тутъ никто ничего безнравственнаго не найдетъ. Въ сущности вдь хоть она и страстная, горячая женщина, все-таки во многомъ — ребенокъ, на многое смотритъ по-дтски, а ребенку и пошалить дозволительно. Войдетъ въ лта,—перестанетъ и смотрть на всхъ, а пока молода, живи и пользуйся преимуществами молодости. Состарться-то успешь, хоть она уврена, что до гробовой доски останется молода душой, и Васинька понимаетъ, что все это невинно, шутки, потому и не ревнуетъ… Да, не ревнуетъ. Вотъ эта-то вторая бда — и самая горькая — еще важне первой: ужь какъ она ни вызывала его на ревность, что ни продлывала,— нтъ и нтъ. Разъ, напримръ, чуть не сама подошла знакомиться съ мальчишкою — студентомъ перваго курса, молоденькимъ, хорошенькимъ, пухленькимъ, застнчивымъ, какъ двочка. Чуть усики пробиваются, но въ глазахъ что-то трогательно-мечтательное, Лермонтовское, смущается и опускаетъ глазки такъ мило, избгая взгляда другихъ. Это было, положимъ, нехорошо и неловко, но предосудительнаго, ‘особеннаго’, въ этомъ ничего не было,— захотлось просто познакомиться съ человкомъ, показавшимся порядочне другихъ, который еще не напрактиковался въ житейскихъ мерзостяхъ и не уметъ говорить женщин гадостей, Главное, ее подкупило убжденіе, что молодежь идеально смотритъ на женщину, это было ея мнніе,— да притомъ онъ выглядлъ такимъ comme il faut.
Увлечься, полюбить она, конечно, не могла бы. Боже мой! полюбить… Это даже кощунство — такія выраженія употреблять, зная ея чувство къ мужу, всю силу ея любви, величіе ея взглядовъ на семейный очагъ. А еще главне — ей хотлось, чтобы мужъ ея поревновалъ чуточку. Но и тутъ не выгорло: побранилъ ее, по обыкновенію сказалъ, что ‘неприлично, не водится’,— да тмъ дло и кончилось.
Глупый, глупый Васинька!… Разв она этого добивалась? Нужно ей эти нотаціи,— и такъ надоли по горло. Вообще, она не понимаетъ его. Вдь ясно, что любитъ ее безъ ума, а самъ хладнокровенъ, спокоенъ, невозмутимъ,— ни подойдетъ самъ: приласкаться, ни поцлуетъ лишній разъ. Все принуждай, силою вызывай, да и то не всегда удается. А такою разв она себ воображала замужнюю жизнь? Виновата ли, что она любитъ его до изступленья, до дурноты, какъ сумашедшая, голову теряетъ иногда отъ одного звука его голоса, шаговъ, а онъ… онъ какъ истуканъ бездушный, каменная баба, что на курган стоитъ гд-то,— забыла гд. Ей ея бабушка говорила, что видла… Мало ей одной этой любви, что гд-то, въ глубин души, таится, не выходя на свтъ Божій, какъ ее ни старается она вытащить оттуда обими руками. Не довольствуется она однимъ сознаніемъ существованія этой любви,— нтъ, вы ее подавайте ей всю, чтобы на виду была, не пряталась, Чтобы давала себя чувствовать ежеминутно, во всемъ, везд,— какъ ея чувство у всхъ на глазахъ. И Дуняша, и Никитка-кучеръ, и Мотька-дворникъ — вс, вс знаютъ, насколько барыня любитъ своего барина — ‘обмираетъ по немъ’ — и она еще нарочно на-показъ ласкается, она не стыдится, а гордится. Тутъ таиться нечего: онъ — мужъ. А Васинька, наоборотъ, никогда, ни при комъ не цлуетъ и сердится даже, если кто замтитъ. Удивительно странный человкъ! Неужели серьезность мшаетъ быть нжнымъ? Называетъ, ее ‘расплывчатой’. Ну, да, она расплывчата, сентиментальна, идеалистка,— ее воспитали на французскомъ роман,— съ пылкимъ воображеніемъ, широкою фантазіей, часто поднимающей ее отъ земли и уносящей далеко въ облака. Но вдь это доказываетъ поэтичность натуры, художественные инстинкты, и ничего боле. Что-жь, лучше бы было, еслибъ и она была такою же рыбой? Вдь это что же вышло бы? Разъ бы въ недлю цловались… Удовлетворитъ ли подобная жизнь такую живую, кипучую натуру?… Оттого ли онъ такой, что отжилъ уже бурную пору молодости съ ея порывами, понятными ей одной? Она не можетъ сказать, но только чувствуетъ, что ея жизнь не полна,— не такимъ бы хотла она его видть, своего Васю.
Оттого и скука, хандра у нея, оттого и выкидываетъ она разныя штуки, чтобъ расшевелить его, а то точно замерзшій, безкровный. Ахъ, она такъ обожаетъ ссоры,— не маленькія, но настоящія, пахнущія драмою, трагедіей, кровью. И потомъ — миръ, клятвы, обты… Ничего не можетъ быть пріятне въ семейной жизни.
Вотъ онъ находитъ, что семья — это покой, отдыхъ для души, а она — напротивъ. Для нея семья — это жизнь, а она иначе не можетъ представить себ жизни, какъ съ бурями, треволненіями, порывами. Она — огненная женщина, порывистая и вмст чувствительная, отчаянная и покорная, кроткая. Она по себ видитъ, что эти качества совмстимы. Она не понимаетъ однообразной жизни — по струнк, по механизму, какъ урокъ заученный. Это не жизнь, а молоко кислое. И она бы тогда закисла и ни на что, бы не сдлалась годна. Да, да, въ Васиньк ея недостаетъ именно того, безъ чего она прожить не, можетъ,— жизни, огня! Вотъ она договорилась. Онъ смется надъ ней и ея понятіями ‘о жизни’, говоря, что эти понятія самыя извращенныя, ложныя, грубыя, но относительно этого ему ея не перевоспитать,— напрасный трудъ,— она останется при своемъ, и потому, при всемъ своемъ счасть, она все- таки немножко несчастна, недовольна.
Да и что такое, если разобрать, ихъ теперешняя жизнь?— Утромъ встанутъ, пьютъ чай, кофе, онъ узжаетъ на должность, она — по хозяйству, садится вышивать. Онъ возвращается, беретъ газету и прочитываетъ отъ передовой статьи до объявленій включительно, держа на колняхъ моську — собаку, или шагаетъ по комнат, играя опять съ моською. Потомъ — обдъ. Онъ отдыхаетъ, она читаетъ, тамъ снова чай, газета и моська, клубъ и музыка. Опять — сонъ, чай, моська и т. д. безъ конца… вяло, монотонно. И это жизнь?… Это — прозябаніе, вотъ это что! А моська эта… о, она ее ненавидитъ по-временамъ! Это — ея злйшій врагъ: она отнимаетъ у нея мужа, поглощая его вниманіе. Вдь либо съ моською играть, либо… И вотъ она, раздраженная, выведенная изъ себя его равнодушіемъ, начинаетъ его мучить: теребитъ его, щиплетъ, дергаетъ за бороду, за волосы, за уши, щелкаетъ по носу, по щекамъ, чтобы заставить обругать ее, толкнуть, ударить, что-ли, наконецъ,— чтобы было, словомъ, къ чему придраться и начать ‘сцену’. Когда же и это не беретъ, она хлопаетъ дверью и начинаетъ, все швырять и топтать, клянется мсяцъ не подходить къ нему, проучить,— и въ то же время прислушивается, какъ онъ играетъ съ моською, осыпая ее самыми ласкательными именами. Горькія слезы обиды застилаютъ ей глаза, и она, убдившись, что онъ ее совсмъ не любитъ,— ему собака дороже,— называетъ себя несчастною, молитъ небо о смерти, болзни, всякихъ напастяхъ, потому что жизнь ‘противна’.
Но проходитъ день, наступаетъ ночь, и она, по его возвращеніи изъ клуба, вмсто того, чтобы проморозить его, какъ общала утромъ, бжитъ босикомъ, забывъ изнженность и холодъ, отворять ему и овечкою припадаетъ къ его рук, едва онъ успваетъ взяться за руку. По правд сказать, она дурнаго нрава, очень дурнаго,— эгоистка. Сколько разъ она давала себ общаніе исправиться, сдерживаться, покорять буйное сердце разуму,— нтъ. Чуть что — и ‘ндравъ’ опять прорывается наружу. Впрочемъ, ему что?— Онъ знаетъ, что она первая подойдетъ все равно. А все-таки она его любитъ, ни на кого не промняетъ,— до того любитъ, что иногда просто усталость чувствуетъ и пресыщенье отъ страсти и полноты счастья.

II.

Дверь тихо отворилась. Онъ!
Марья Алексевна съ головою накрылась одяломъ и притворилась спящею, но сама хохотала, боясь выдать себя. Василій Николаевичъ подошелъ къ постели и засмялся. Это былъ высокій, полный, могуче-сложенный, красивый брюнетъ. Лицо его, фигура дышали силою, здоровьемъ, самоувренностью и довольствомъ.
— Не надуешь… Будетъ валяться, киска!— промолвилъ онъ, сдергивая одяло.— Десять часовъ.
‘Уже десять! Какъ незамтно пролетло время’.
Она потянулась, смотря на него и играя глазами, фыркнула и протянула ему руки.
Но Василій Николаевичъ былъ уже у окна и раздвигалъ занавси. Ясная, солнечная погода глянула въ окно и освтила радостнымъ лучомъ сердце мечтательницы-институтки даже замужемъ.,
Марья Алексевна взвизгнула, подпрыгнула на постели и, доставъ мужа, дернула за рукавъ, а сама, смясь, упала навзничь на подушки.
— Попочка, милый, обними меня, поцлуй!— вскричала она съ самымъ счастливымъ видомъ.
Она пригнула его голову и осыпала поцлуями его лицо, шею, насильно посадивъ его на постель.
— Задушишь, пусти,— задыхаясь проговорилъ онъ, вырываясь,— Волосы вс спутала.
— Не пущу, не пущу! Мой, мой,— никому не отдамъ!
Она была такъ мила въ чепчик, съ выбивавшимися изъ-подъ него прядями, что у мужа загорлись глаза. Марья Алексевна такъ и подпрыгнула. Онъ ее поцловалъ въ губы.
— Ну, ну, вотъ и поцловалъ… Что же дальше?
Она поглядла ему въ глаза, засмялась и оттолкнула.
— Убирайся — вотъ что дальше! Ты не человкъ, а колода непонятливая.
Она высунула ноги.
— Подай чулки!
Тотъ подалъ.
— Наднь!— повелительно промолвила она.
— Ну, ужь это спасибо,— у самой есть руки.
— Да не хочу я сама.
— Позови Дуняшу.
Онъ приглаживалъ волосы у трюмо.
— Я хочу, чтобы непремнно ты… Ну, голубчикъ,— ну, миленькій!
— Перестань капризничать!
— Ну, такъ ножку поцлуй.
— Ну, да… Это еще что за новости?
— Попочка!— капризно вымолвила она.
— Перестань упрямиться,— я ухожу.
— Ну, понимаешь, до смерти хочется. Не проживу безъ этого.
Онъ двинулся къ двери.
— Это, значитъ, ты любишь?
Онъ откашлялся и закурилъ папиросу.
— Такъ не поцлуешь, отвчай?… Вася, отвчай!
Она знала, что деспотизмомъ и своеволіемъ съ нимъ ничего не возьмешь, но теперь на нее нашла минута, каприза, а она была ‘женщиною минуты’. Онъ ее звалъ даже: ‘минутка’.
— Одвайся,— я сейчасъ узжаю.
— А, ну, хорошо… И не возвращайтесь. Можете хоть недлю,— не заплачу!— отрывисто выговорила она, нервно натягивая чулки.— Теперь я вижу, какъ вы меня любите,— продолжала она, возвышая голосъ.— Я сегодня же ду на вечеръ и все время сидть буду съ хорошенькимъ студентомъ, танцевать и ходить… Слышите?
— Слышу.
— Теб все равно будетъ?
Его невозмутимость лишала ее самообладанія.
— Мн-то какое дло?— пожалъ онъ плечами.— Это дло твое.
— Пожалешь, погоди!— злобно крикнула она вслдъ, потрясая кулакомъ.— Противное дерево! Ну, есть ли еще такіе?… Молоденькая, свженькая, хорошенькая жена сама лзетъ съ ласками, а онъ носъ воротитъ. Мурло противное! А теперь наврное съ моською… Ну, какое терпнье тутъ устоитъ?
Она подбжала къ окну и, натягивая юпку, стала глядть, какъ онъ садился въ сани.
— Пень, полно!— прошептала она и высунула ему языкъ.
Она наскоро одлась, распорядилась по хозяйству и сла за рояль пть экзерцисы.
Моська, сидвшая на привязи у ея кровати, чтобы не убжала за бариномъ, оборвалась, перегрызя тесьму, и прискакала къ ней на трехъ ногахъ. Она не могла равнодушно слышать ея пнія и всегда укладывалась у ея ногъ на коврик и вздыхала, сопла, кряхтла отъ избытка удовольствія. Марья Алексевна, не замтившая ея, пла съ наслажденіемъ. Она была въ голос, и это немного сшибло съ нея сердце. Окончивъ десятокъ этюдовъ, она перешла къ фисгармоніи и мечтательно начала трогательную вещичку, подъ названіемъ ‘Ave Maria’, наклоняя головку то направо, то налво. Аккорды сливались въ чудную мелодію, ножка въ бархатной туфельк граціозно двигалась, нажимая педаль… Музыкантша унеслась въ облака, поднявъ глаза на стоящій за гармоніею цвтокъ, какъ вдругъ какая-то фальшь рзнула ея ухо, еще, еще — и по комнатамъ понесся какой-то отчаянный вопль, вой, смшанный съ визгливыми нотами. Марья Алексевна, поднявъ одну руку и не докончивъ чувствительной трели, обернулась и побагровла.
Моська, съ обрывкомъ на ше, свернувъ на бокъ голову и оттопыривъ ухо, вся превратившись въ напряженное вниманіе, выводила жалобные звуки подъ тактъ ‘Молитвы’. Марья Алексевна, раздраженная, дала ей шлепка, привязала на мсто и уложила нсколькими пинками ногой. Но понятно, что играть дальше она не могла,— моська все перевернула въ ея душ. Она углубилась въ платье, которое должна была надть вечеромъ.
Пріхалъ мужъ и дернулъ за затворенную на задвижку дверь.
— Убирайтесь!— хотла она крикнуть, но сдержалась и только кашлянула.
— Отвори,— промолвилъ онъ за дверью.— Будетъ глупить.
‘Ахъ, этотъ голосъ, сколько онъ въ ней вызываетъ!’
Она взглянула въ зеркало. На нее глянуло продолговатое личико съ нжнымъ цвтомъ лица, тоненькій, прямой, немного вздернутый носикъ, голубые, съ длинными, загнутыми кверху рсницами, глазки. Пунцовыя, полныя губки капризно изгибались, въ бровяхъ, въ складкахъ лба и въ пухленькомъ подбородк съ ямочкою лежало своевольное, упрямое выраженіе. ‘Какая она душечка!’
Она послала себ поцлуй. Она даже смягчилась душой и подумала, что слдовало бы помириться съ попочкою, но подавила въ себ этотъ порывъ.
‘Пусть… Это — урокъ. Увидитъ, что она такая хорошенькая, и пожалетъ’.
Мужъ вошелъ въ другую дверь и сталъ мнять сюртукъ. Моська, чесавшая съ старческимъ покряхтываньемъ ухо, кинулась къ нему и стала на дыбы, удерживаемая привязью.
— Ахъ, колодникъ, бдный!— жалобно говорилъ Василій Николаевичъ, маня ее. Моська пищала и рвалась, ожидая отъ барина спасенія.
Тотъ отвязалъ ее и, присвъ на корточки, сталъ гладить по спинк. Моська щурилась и облизывалась.
Марья Алексевна искоса глядла на мужа, громко шурша платьемъ.
‘Скажите на милость, хоть бы что, будто и не произошло ничего между нами. О, идолъ, безчувственное созданіе, эгоистъ!’
— Чего это ты заперлась?— спросилъ онъ, продолжая играть съ собакою, лежавшею кверху животомъ и кусающею его руки.
Она промолчала, сдлавъ строгое лицо.
— Ты бы лучше кофе сварила, Маня, чмъ съ глупостями возиться.
‘Глупости… Собака — не глупости, а платье… Съ собакою можно возиться,— это дло, занятіе,— а… Это онъ въ пику все, въ пику’.
Она молчала и только сдвинула брови.
— Куда это ты собралась?— продолжалъ онъ, видимо не дуя въ усъ.
— Не ваше дло, отстаньте!
Онъ изумленно поднялъ голову.
‘И этого не помнитъ. Нарочно притворяется,— отлично знаетъ’.
— Еще не сошло, значитъ?
‘Скажите, еще смяться сметъ’.
Она готова была разорвать его на куски за его невозмутимость:
‘До сцены меня довести хочетъ, врно. Такъ вотъ нарочно не стану’ — съ злостью подумала она.
Онъ вышелъ, не затворивъ даже дверь. Моська бжала за нимъ, кусая его за панталоны. Онъ взялъ ее на руки.
— Проклятый!… Живите съ вашей моськой, обнимайтесь, а я не стану,— убгу… Къ любовнику убгу!— крикнула она вслдъ и на весь домъ хлопнула дверью.
‘Что она сказала? Съ ума сошла? Сама будетъ виновата, и поправить нельзя будетъ. Какого еще выдумала любовника? Ну, не сумашедшая ли?’
— Господи, Господи, за что я такая несчастная!— воскликнула она.
Она сла на постель, закрылась руками и заплакала.
Солнце, морозъ, вечеръ, платье — все потеряло для нея цну и прелесть. Прибжала моська и, вспрыгнувъ на ея платье, начала ласкаться и лизать у нея за ухомъ.
— Вонъ!— неистово крикнула она и швырнула ее такъ, что та кубаремъ покатилась и ударилась головой о дверь.
Она ужасно любила мосиньку, съ ея бородавочками, черною мордочкой и хвостикомъ колечкомъ, но теперь она была ея соперницей, ея личнымъ врагомъ,— она стояла между нею и мужемъ.
Въ зал послышались голоса. Марья Алексевна мгновенно стихла, заглянула въ щелку, съ влажными щеками и глазами.
‘А, Петровъ… Хорошо. Тмъ лучше’.
Петровъ былъ хлыщъ, обожатель Марьи Алексевны, и питалъ тайную надежду влюбить въ себя хорошенькую ‘головку’, какъ себя называла шутя Марья Алексевна.
Она припудрилась и вышла съ самою любезною улыбкой.
— А, пріхали?— заиграла она глазками, удерживая его руку въ своей.— А сказали, что боитесь меня видть, чтобъ не потерять голову.
Онъ никогда ничего подобнаго не говорилъ. Марья Алексевна слыла за неприступную и зажимала ротъ при первой ‘гадости’, но она уже продолжала трещать, хохотать и щуриться на него кокетливо, грозить ему пальцемъ. Она была неузнаваема.
Василій Николаевичъ былъ тоже веселъ, шутилъ, смялся, часто взглядывая на жену,— словомъ, держалъ себя какъ ни въ чемъ ни бывало.
Все это еще боле разжигало Марью Алексевну. Она начинала въ себ чувствовать приступъ отчаянности, безшабашности.
‘А, онъ хочетъ показать, что мы живемъ голубями. У, хитрый!’
Она заговорила о скук, о вечер, просила Петрова непремнно быть, общала ему вторую кадриль, сказавъ, что первую танцуетъ съ хорошенькимъ студентомъ, и начала распрашивать о немъ съ самымъ живйшимъ интересомъ, въ мельчайшихъ подробностяхъ.
Василій Николаевичъ спокойно курилъ и молчалъ, изрдка кашляя. Этотъ кашель выводилъ изъ себя Марью Алексевну,— онъ былъ ей ненавистенъ.
Петровъ ухалъ въ восторг: такое начало общало еще лучшій конецъ.
Моська, все время лизавшая сапоги гостя, чмъ приводила его въ немалое смущеніе, очутилась снова въ объятіяхъ барина и торжественно была внесена въ кабинетъ, гд улеглась на колняхъ хозяина, въ сосдств газетъ и ящика съ папиросами, на вольтеровскомъ кресл, въ углу.
Марья Алексевна явилась туда съ сверкающими глазами и пылающими щеками.
— Не смйте заговаривать со мною, когда я на, васъ зла!— промолвила она.— Меня приличіе обязываетъ отвчать при чужихъ, а я этого не хочу, слышите? Лицемръ! никого вы не обманете этимъ. Прислуга первая видитъ и разнесетъ. Понимаете?
Василій Николаевичъ ничего не понималъ, кром того, что на жену ‘нашло’, и потому лучше не трогать, пока не ‘сойдетъ’ само собою.

III.

Обдъ начался въ торжественномъ молчаніи. Василій Николаевичъ кушалъ беззаботнымъ образомъ и гладилъ моську, просившуюся на колни, Марья Алексевна гремла ложками, тарелками, просыпала соль и подбирала ее, поминая всхъ чертей и дьяволовъ. Пискъ моськи перешелъ скоро въ жалобный, избалованный лай. Только-что Василій Николаевичъ протянулъ руку, чтобы, по обыкновенію, взявъ ее за загривокъ, помочь ему выбраться, какъ собачонка, неожиданнымъ образомъ, проскользнула мимо его руки, вспрыгнула сама на колни и. потащила лапами за конецъ скатерти. Тарелка, стоявшая на самомъ краю, покачнулась, супъ разлился на скатерть и панталоны барина, кость съ говядиною съ шумомъ шлепнулась на только-что вымытый полъ, образовавъ сальное пятно, и, подхваченная виновницею переполоха, была унесена въ кабинетъ.
Марья Алексевна взбеленилась.
— Сами неряха и собаку пріучаете!— прошептала она, вспыхнувъ до корня волосъ, и задохнулась отъ подступившихъ слезъ.
Василій Николаевичъ только кряхнулъ, вытирая салфеткою панталоны, но мокрый конецъ скатерти такъ и остался висть, пачкая ихъ опять.
Подали жаркое.
— Это что такое?… Куда вся говядина двалась?— ткнула хозяйка пальцемъ въ сотейникъ.
Дуняша испуганно взглянула на барыню.
— Вся тутъ.
— Врешь, я много давала! Украла… Скажи, что она воровка.
— Маня,— осторожно замтилъ мужъ,— стоитъ изъ-за этихъ пустяковъ волноваться.
— У такихъ рохлей все пустяки!— сверкнула она на него глазами.— А это что? Опять сотейникъ не вычищенъ, опять?
Она видла, что лучше нельзя вычистить,— онъ сіялъ, какъ золото,— но нужно было отвести душу, придраться къ чему-нибудь.
Дуняша чуть улыбнулась.
— Какъ ты смешь смяться, дрянь?— крикнула она, ударивъ рукою по столу, такъ что браслетъ разстегнулся и упалъ.— Вонъ отсюда!
Вмигъ тарелка съ котлетою загремла по полу, а вилка воткнулась въ половицу. Не посторонись горничная, фарфоръ пришелся бы ей по лбу,— у Марьи Алексевны глазъ былъ вренъ, а злость придала ей силу.
Моська, поджавъ хвостъ, нырнула подъ бариновъ стулъ, но потомъ, осторожно, высунувшись на-половину, стала подлизывать соусъ.
— Простите, барыня, я не знала… Не буду больше,— пролепетала помертввшая Дуняша, складывая руки.
— Ахъ, Боже мой! — выговорилъ Василій Николаевичъ, сморщившись болзненно и запустивъ отчаяннымъ жестомъ руку въ волосы.
Это восклицаніе только подлило масла въ огонь.
— Вамъ бы только охать… Кисляй вы, мямля, рыба, вамъ дла нтъ! Ваше дло проучить, чтобъ не смла грубить,— затрещала жена дрожащимъ голосомъ.
— Да кто теб грубитъ?
Дуняша, подобравъ тарелки, удрала въ кухню повстить о томъ, что врно господа поссорились: баринъ молчитъ, а барыня ‘и рветъ, и мечетъ’.
— А это не грубость, не грубость? Сметъ улыбаться… дрянь… Врно не даромъ, что заступаетесь за нее,— есть прич…
Но она прикусила языкъ.
‘Что она опять говоритъ? Чисто бшеная… Такъ зачмъ же ее бсятъ?’
Василій Николаевичъ всталъ и ушелъ спать, не проронивъ ни слова. Марья Алексевна упала головой на столъ и разрыдалась злобно, желчно.
‘Совсмъ онъ ея не любитъ, не любитъ, не любитъ!’ Она чувствовала себя одинокою, жалкою, покинутою всми ‘жертвою’!
Успокоившись немного, она тоже улеглась, но не забыла ни на минуту, что сегодня вечеръ и что она должна быть интересна. Она укрылась плэдомъ, но заснуть не могла, ворочалась, вздыхала и нервно всхлипывала безъ слезъ. Василій Николаевичъ, напротивъ, спалъ, казалось, самымъ беззаботнымъ сномъ. Марья Алексевна стала размышлять на грустныя темы.
‘Боже мой,— думалось ей,— неужели же чмъ дальше, тмъ онъ будетъ все хладнокровне, истуканне? Она чувствуетъ, что чмъ старше длается, тмъ горяче, пламенне чувствуетъ и любитъ его, тмъ сильне въ ней и необходиме потребность любви. Бальзаковскія женщины — самыя страстныя, говорятъ, этотъ ‘бабій вкъ’ именно опасный, роковой для нихъ. А вдь ему будетъ тогда сколько? Почти семьдесятъ — ужасно! Повситься на отдушник, или удушиться подушкою — одно останется’.
Она стала вспоминать разные случаи самоубійствъ.
‘Какъ это умираютъ? Въ Париж все угаромъ, жаровню разведутъ… А вотъ въ послднее время стали съ башни бросаться. Это пока летишь — умрешь’. Она содрогнулась и зажмурилась, точно увидла себя летящей съ башни. ‘Маленькою, она хотла сдлать опытъ съ двумя зонтиками, взобралась на чердакъ… Спасибо, прачка увидала, а то бы теперь и замужемъ не была за этимъ… О, какъ она на него зла,— убила бы!’
— Постылый!— прошептала она, грозя кулакомъ ему въ спину и сжавъ зубы, и отвернулась.
‘Нтъ, она бы никогда не ршилась на самоубійство, хотя частенько приходитъ въ голову. Лучше въ летаргическомъ сн быть. Одли бы въ блое, убрали цвтами живыми.
Разубрали меня, разукрасили,
А ужь я ли красой не цвла?—
пришло ей. въ голову. Ахъ, когда-то и она восхищалась этими стихами, и сама писала… про гондолу, луну, замокъ, посвящая ‘римоплетство’ учителю словесности, котораго обожала въ институт. А сочиненія ея?… Напримръ: ‘Какъ великъ Богъ’. Тутъ и пастушокъ съ пастушкою, и лебеди на озер, подъ тнью плакучей ивы, и солнце… чего, чего не было? И откуда что бралось. ‘Геніальная головка’, называли ее, ‘золотое сердце’. Одинъ ‘этотъ’ не цнитъ. Умерла бы, тогда бы оцнилъ’.
У нея защекатало въ носу, она заморгала.
‘Упалъ бы у гроба, обхватилъ его руками, и рыдалъ, рыдалъ… Охъ, хотлось бы испытать, чтобъ узнать, насколько сильна его любовь къ ней. Вдь тогда бы вполн выказалась. Притвориться?— Да нельзя,— выдастъ это глупое сердце… Кабы выпить что, чтобъ оно совсмъ неслышно билось, и вдругъ бы, когда стали опускать въ могилу, она бы встала, пробудилась отъ электрическаго… фу, что она вретъ?— отъ летаргическаго сна… Впрочемъ нельзя,— крышка закрыта… Ну, раньше… Словомъ, все равно… И вотъ бы обрадовался, съ ума сошелъ! И тогда бы наврно любилъ больше, дорожилъ, боялся потерять опять. Какъ это тамъ, въ ‘Трущобахъ’ этихъ, женщина очутилась въ могил… Мыши, червяки, и вдругъ слышать… у-у! Какъ это ее звали? Забыла. Она зачитывалась, упивалась этою книгой, бредила ночью мертвецами и перепугала няньку’.
Марья Алексевна засмялась и заглушила смхъ подушкою.
‘А то одинъ актеръ, играя, долженъ былъ заколоться золотою булавкой и взаправду ее всадилъ въ сердце… Что, еслибъ она?… Можно было бы спасти, или нтъ?… У нея есть длинная булавка для шали. За то перепугу, перепугу…’
Что-то скребнуло у двери и стихло. Марья Алексевна вздрогнула и уставилась туда. ‘Это что? Опять мыши завелись? Надо мышьяку’.
Скребъ усилился, сдлался дерзче, перешелъ въ стукъ, громкій, смлый.
— Моська… Ахъ, избалованная дрянь!
‘Гамъ, гамъ!’ — смло раздалось за дверью.
:— Ахъ, подлая! Ещё разбудитъ… Цыцъ!— шикнула она, поднимаясь, наготов задать трепку баловниц.
‘Стоитъ заботиться объ этомъ безсердечномъ, охранять его покой’.
Но не успла она поровняться съ дверью, какъ моська, обжавъ кругомъ, растворила съ размаху другую дверь, вскочила на постель Василія Николаевича, взобралась на подушку, къ нему на голову и завертлась, приловчаясь улечься попокойне.
Марья Алексевна схватила ее за хвостъ, чтобы сдернуть, но моська огрызнулась и исчезла подъ одяломъ, внезапно приподнятымъ бариномъ. Черезъ секунду оттуда послышалось ея самодовольное сопнье. Марья Алексевна посмотрла на мужа, въ ней опять шевельнулось недоброе чувство.
‘Видите, какія нжности, А попробовала бы она… Моська въ ротъ, кажется, влзетъ, и то ничего’.
Василій Николаевичъ уже заснулъ опять, какъ вдругъ жена выпалила:
— Прогоните собаку,— она мн спать не даетъ: ищетъ все блохъ, щелкаетъ зубами, на нервы дйствуетъ.
Никто не шевельнулся, только изъ-подъ одяла доносилось кряхтенье и чмоканье. Это моська, придерживаемая рукой барина, чесала ухо и потомъ облизывала лапку.
‘Притворяется’,— подумала жена.
Она долго сидла на постели, глядя на спину мужа, потомъ медленно встала и, съ размаху навалившись на него сзади, обхватила за голову.
Испуганный Василій Николаевичъ вздрогнулъ.
— Ахъ, ну что такое, Боже мой!— сердито выговорилъ онъ.— Не мшай спать пожалуйста.
Онъ закрылся съ головою.
Просящее, виноватое, любовное выраженіе на лиц супруги смнилось опять задорнымъ, надутымъ и враждебнымъ.
— Ничего,— отрывисто отвтила, она и добавила черезъ секунду:— Конечно, я не моська.
Она обругала себя за проявленіе ласки и желаніе помириться и, зарывшись головою подъ подушку, скоро заснула.

IV.

Проснувшись, она увидла мужа за умывальникомъ. Шторы были спущены.
‘Заботливость…— подумала она.— Да не безпокойтесь, не замаслите ничмъ’.
Марья Алексевна накинула на лицо плэдъ и пролежала, пока мужъ не ушелъ. Тогда она вскочила, сердито велла ‘Авдоть’ принести чаю въ спальню, выпила дв чашки съ булками и приступила къ прическ, такъ какъ было уже поздно.
Вошелъ мужъ,подошелъ къ трюмо и пригладился, не глядя на нее, хотя она нарочно приблизила къ зеркалу лицо, выправляя брови и рсницы.
— Очаровательна, обворожительна!— проговорилъ онъ, усмхнувшись, и вдругъ, взявъ ее деспотично, двумя пальцами, за локончикъ на лбу, потрясъ его такъ, что голова закачалась.
— Эхъ, ты, смшная двочка!
Марья Алексевна чуть не лишилась чувствъ, у нея даже въ глазахъ потемнло отъ обиды.
— Какъ вы смете? Вонъ изъ моей комнаты!— глухо проговорила она, чувствуя, что горло ея сдавило клещами и слезы готовы брызнуть.
— Да что ты бсишься сегодня?
— Вонъ, вонъ!— взвизгнула она не своимъ голосомъ,— или я убгу.
Она стремительно кинулась къ двери, но онъ ее удержалъ.
— Куда это?
— На дворъ, на улицу, на морозъ.
— Это зачмъ же?
— Горячку получить, простудиться… Пустите!— сквозь зубы пролепетала она, вырываясь и морщась отъ боли, такъ какъ онъ пальцами стиснулъ ей браслетъ.
— Маня!— убдительно промолвилъ онъ,— вдь это, наконецъ, смшно. Ты не маленькая и не дурочка.
— Смйтесь… Вамъ смшно. Вотъ когда умру, тогда смйтесь,— проговорила она сквозь слезы и заплакала тихо, капризно, жалобно, топая ногою.
Василій Николаевичъ слъ и посадилъ ее на колни.
— Да что съ тобой?
Онъ старался повернуть къ себ ея лицо, но она упиралась, хотя чувствовала отъ его давленія красное пятно на щек.
‘Припудрюсь, ничего,— думала она.— Пусть помучается. Урокъ,— не мучай меня’.
— Какая же ты, однако, злая, я не зналъ.
Онъ ее ссадилъ съ колнъ.
— Ну, Богъ съ тобой.
Ей почудилось, что его голосъ дрогнулъ. Сердце ея защемило. Она изподлобья глянула на него.
— Такъ зачмъ же ты меня злишь?
— Чмъ я тебя злю?
— Не знаешь… Не притворяйся пожалуйста!
— Ей-богу, не знаю.
— Я тебя о чемъ утромъ просила?
Онъ глядлъ, недоумвая.
— Забылъ?… Видно, что я для тебя интересна. Моська гораздо интересне.
— Конечно, интересне,— засмялся онъ и погладилъ ее по голов, проговоривъ:— Ахъ, ты, умница моя!
Этотъ тонъ снисхожденья всегда ее злилъ, но тутъ она не выдержала, кинулась ему на шею и спрятала лицо на его груди.
— Милый… ну, зачмъ ты смешься? Такъ забылъ?… А это что?
Она выставила прелестную ножку въ ажуровомъ чулк и изящной туфл, хоть она и безъ того была вся на виду изъ-подъ коротенькой крахмальной юпочки. Съ распущенными по плечамъ волосами, мокрыми глазами, миніатюрная, какъ куколка, она была прелестна, симпатична до-нельзя. Мужъ искренно любовался ею.
— И отлично помнишь… Все врешь.
Она глядла на него нжно, любовно, кротко, ластясь, какъ кошечка.
— Попочка, вдь ты влюбленъ въ свою жонку, скажи?
Она держала его за голову руками и неперемнно глядла то въ одинъ, то въ другой глазъ.
— Опять съ глупостями… Нтъ, не влюбленъ!
— Въ кого же вы влюблены, сударь?
— Въ Дуняшу.
— Вре-ешь!— протянула она лукаво,— А глаза-то?… Глаза и выдаютъ.
Она закричала, хлопая въ ладоши.
— Обожаешь, влюбленъ, страдаешь, не наглядишься. И-и, оба!— прошептала она, съ невроятною силой прижимая его къ груди, и впилась страстно поцлуемъ въ его губы.
— Больно,— прошепталъ онъ, тихо отстраняя ее и тяжело дыша,— задохнулся совсмъ. Фу, задушишь……
— Вдь мы скоро вернемся съ вечера? Мн и хать-то не хочется. Этотъ дуракъ и вправду подумаетъ, что я хочу его видть. Ужасно люблю ихъ морочить. Вдь онъ вообразилъ, что я готова теб измнить ради него. Вотъ осина-то! Я его терпть не могу,— болтала она, водя рукой по атласу его сукна на рукав и ощущая пріятное чувство отъ этого прикосновенія.
— Такъ не зди совсмъ.
— А ты?
— Я скоро вернусь. Мн нужно по длу, видть кое-кого.
— Не женщину?
— Конечно, женщину, свой предметъ.
Она его ударила по щек.
— Нтъ, и я. Я не разстанусь съ тобой ни на минуту. Я хочу, чтобъ ты мною любовался. Я буду такая душка. Вдь нтъ лучше меня, нтъ?
— Нтъ, есть, много есть.
Выраженіе досады пробжало у ней въ глазахъ.
— Врешь, нтъ,— для тебя нтъ.
— Ну, мн пора,— опоздаю. Я буду ждать тебя.
— Такъ и знала!— надулась она.— Какъ заговорю о любви, сейчасъ — некогда!… Нтъ, ты далеко меня не такъ любишь, какъ я тебя. И не говори, не говори,— не поврю.
— Да я и не говорю.
— Ну, addio, no caro, addio,— томно проговорила она.
Онъ пошелъ, крпко пожавъ ея руку.
— Тютичка!— крикнула она вдругъ.
Онъ былъ уже въ передней.
— Поди, поди сюда, скоре.
Онъ вошелъ уже въ шуб.
— Ну?
Она сидла и кивала ему лукаво, маня его пальцемъ.
— Стань на колнки передо мной, я тебя поцлую въ глазки.
— Ахъ, я думалъ, дло скажетъ!— досадливо вымолвилъ онъ, поворачиваясь.— Вдь, право, надоло. На все свое время!
— Ну, да, теперь на карты время. Матушка, жизненочекъ, солнце мое красное, заря восхожая, мсяцъ ясный,— запла она, протягивая руки и глядя умоляюще,— ну, на минутку, только стань, опустись.
— Прощай. Посл.
— Не хочу я посл!— взвизгнула она.
Онъ топалъ, надвая калоши.
— Чудовище, рыбина!— шепнула она.— Придетъ моя очередь, погоди, и я отплачу.
Она прислушалась, какъ онъ уходилъ.
‘И непремнно папироса въ зубахъ. Хоть бы минуту побылъ безъ этой соски. Какъ это онъ еще шубу или носъ себ не спалитъ’.
Но на душ у нея затихло. Прикалывая цвтокъ, она вдругъ нашла, что голубой цвтъ ей сегодня не идетъ, нужно черный. Черный придастъ ей интересную блдность.
Мгновенно голубая гирлянда очутилась на полу и замнилась блдно-палевою розой, живописно выглядывавшею изъ-подъ чернаго кружева, задрапированнаго на голов красивыми, мягкими складками.
Руки Марьи Алексевны дрожали, щеки начинали горть лихорадочнымъ румянцемъ, внутри что-то дрожало безпокойно, глаза блестли отъ волненія, ожиданія и нетерпнія. Она выглядла очень эффектно и совсмъ иначе, нежели въ коротенькомъ плать. Тогда она совсмъ казалась козочкою, бленькою, нжненькою и легкою, выхоленною, теперь же платье придало ей строгость — и въ фигур, и въ очертаніяхъ лица — и какую-то таинственную, заманчивую прелесть.
Моська, не перестававшая вертться и умильно глядть на нее, виляя своимъ колечкомъ, вдругъ, отъ избытка счастья и любви, разлеглась на расправленномъ и подколотомъ шлейф.
Эта дерзость снова навела Марью Алексевну на воспоминаніе о холодности мужа, и она, уже собиравшаяся приласкать собачонку, отпихнула ее ногой такъ, что та перевернулась въ воздух и съ визгомъ спряталась подъ кровать.
— Тальму, теплыя калоши,— уронила она небрежно, натягивая перчатку и въ бокъ оглядывая себя.— Ты меня проводишь. Возьми веръ.
Дуняша метнулась, зацпилась за стулъ и стукнулась о дверь лбомъ.
— Пощади… Дверь проломишь,— усмхнулась барыня. Она укуталась съ лицомъ, такъ что глаза одни остались видны, и вышла, предварительно затушивъ собственноручно вс лампы и отдавъ строгій приказъ, чтобъ отнюдь не забыли заправить лампадку, какъ это обыкновенно случалось съ безпамятною горничной.

V.

До клуба было два шага. Веселая морозная ночь, съ мигающими звздами и улыбающимся ликомъ мсяца, звуки музыки, доносившіеся изъ форточекъ, раскрытыхъ для освженія залы,— отрадно подйствовали на душу молодой женщины и расположили ее къ веселости и спокойному настроенію. Раздраженія не осталось и слда. ‘А тамъ еще… поклонниковъ рой, танцы… божественный вальсъ, упоительная мазурка… Вася ждетъ и будетъ любоваться,— глаза загорятся- поужинаютъ и пойдутъ подъ ручку домой’.
Ссору она забыла уже. Лакеи встртили ее съ почтеніемъ и улыбкой уваженія, поклонами. Корридоръ былъ биткомъ заваленъ по стнамъ шубами, пальто, шапками. Ряды калошъ тянулись по об стороны. Мужчины оправлялись передъ зеркаломъ. Кто надвалъ перчатки, кто очки протиралъ, кто просто глазлъ на прізжающихъ, стоя въ дверяхъ залы. Дверь уборной поминутно открывалась, впуская и выпуская дамъ раздушенныхъ, разодтыхъ, подвитыхъ. Танцевали вальсъ. Марья Алексевна, при вход въ уборную, была встрчена радостными восклицаніями, кивками. Горничная съ фамильярною улыбкой кинулась ее раздвать,— Марья Алексевна была щедрая барыня. Кто хвалилъ ея туалетъ, кто прическу, кто красоту. Марья Алексевна улыбалась во весь ротъ, бросая на себя горделивые взоры въ зеркало и расправляя локончики на лбу. Она чувствовала себя въ своей сфер, въ своей тарелк. На душ ея разцвтали розы, разливался цлительный бальзамъ, заглушая и безъ того уже закрывшуюся ранку раздраженія. Ее поднимала знакомая волна удовлетвореннаго тщеславія.
Въ дверяхъ залы она была подхвачена инженеромъ и понеслась въ безумномъ вихр вальса. Отъ него она перешла въ объятія полковника съ густыми эполетами и четырехъ-вершковыми надушенными усами, тамъ передана доктору-холостяку, поляку-говоруну, и, наконецъ, усталая, чуть дыша, съ бьющимся сердцемъ и поблднвшими щеками, была перенесена черезъ залу и опущена на диванъ въ гостиной товарищемъ прокурора.
Волна уже совсмъ подняла ее надъ землей и несла все выше и выше. ‘Она — центръ вниманья, поклоненія, восторговъ, она — царица, и это ее нисколько не удивляетъ’.
Толпа артиллеристовъ подлетла къ ней, но она объявила, что кончила. Чуть пошатываясь отъ круженія въ голов, она прошла въ игорную, ища глазами мужа.
— Вотъ, здсь, сюда пожалуйте,— вскричалъ шутникъ мировой судья, привлекая ее подъ ручку къ столу.— Давно дожидается васъ супругъ.
Но Марья Алексевна, хоть и была близорука, инстинктомъ уже раньше узнала мужа и просіяла.
‘Сейчасъ оглядитъ ее всю и…’ У нея замерло сердце.
Вс встали, раскланялись почтительно, кто-то ей подвинулъ стулъ. Она сла и прикусила губу: мужъ даже не взглянулъ на нее, углубившись въ карты. Ее взорвало. Она прищурилась и оглядла комнату. Все знакомыя лица. Вотъ кто-то отвшиваетъ ей низкій поклонъ. Она граціозно наклонила голову, но не можетъ узнать въ полумрак… ‘Вс ее уважаютъ, одинъ онъ…’
Она взглянула на мужа. Онъ смялся съ партнеромъ.
‘Теперь она для него не существуетъ,— теперь карты… Зачмъ она одвалась, пріхала? Все даромъ’.
Она почувствовала тоску, досаду, озлобленье. Сдали карты. Она потянулась разобрать ихъ, но мужъ ее предупредилъ. Ноздри ея дрогнули. Подошелъ Петровъ.
‘Постой же’.
— Здсь Ливановъ?— громко освдомилась она у Петрова про студента.
— Нтъ. Говорятъ, его даже въ город нтъ.
— Вздоръ, я съ нимъ вчера гуляла и мы сговорились быть вмст,— нетерпливо отвтила она, хотя знала, отлично знала, что вретъ. Но что ей было до того? Ей надо было привлечь вниманіе мужа.
Василій Николаевичъ и не слыхалъ, переговариваясь съ партнеромъ.
— Но если онъ не прідетъ, кадриль моя?
Петровъ глядлъ на нее игриво. Ее передернуло.
‘Какъ онъ сметъ, дуракъ, длать такіе глаза?’
— Такъ я буду его ждать до второй.
— Помилуйте, вторая моя!— завопилъ тотъ.— Вы вчера сами общали, то-бишь — сегодня даже. Василій Николаевичъ, вы свидтель.
‘Сейчасъ взглянетъ на меня’,— подумала она и склонила кокетливо головку.
— Что такое?— удивленно спросилъ мужъ, отрываясь отъ картъ.
Петровъ повторилъ.
Василій Николаевичъ, дйствительно, взглянулъ на жену, но такъ, какъ взглядываютъ на потолокъ, на стну,— безсмысленно, машинально, не замчая ихъ.
Слезы подступили у ней къ горлу, она опустила голову и стала раскрывать и закрывать веръ, чтобы не выдать себя.
— Дайте мн винограду!— рзко промолвила она, спустя минуту, Петрову.
Она знала, что мужъ не любитъ, чтобъ она брала отъ чужихъ, но сдлала ему на-зло. Тотъ принесъ.
— Не разоритесь?— засмялась она, чтобъ этимъ вопросомъ окончательно доказать, что принимаетъ виноградъ отъ Петрова, а не на свой счетъ.
Петровъ что-то шепнулъ ей, близко нагнувшись, она отклонилась, покраснвъ, и стала глядть въ карты мужа.
‘Наглецъ… Сама виновата,— напросилась… Ручку поцловать… Она ему въ рожу дастъ вмсто поцлуя… А все изъ-за ‘него’.
Она злобно взглянула на мужа, говорившаго о снос картъ и горячо спорившаго, доказывая неврность хода.
‘Вотъ въ чемъ для него жизнь. А надъ нею смется… Игрокъ! ‘
Онъ сталъ ей противенъ. Она брякнула блюдечко съ виноградомъ на столъ и встала, хотла идти, но мысль, что Петровъ увяжется за нею, остановила ее. Тотъ не отставалъ, продолжая нашептывать.
— Убирайтесь!— чуть не на всю комнату крикнула она на него.— Вы — дуракъ и наглецъ!… Я съ вами не буду танцевать.
Многіе на нее оглянулись. Василій Николаевичъ нахмурился и, обернувшись, тоже строго взглянулъ на нее.
— Уходи пожалуйста, ты намъ мшаешь,— шепнулъ онъ.
‘А, прогоняетъ… Хорошо…’
Но она не хотла уступить такъ скоро.
— Теб везетъ?— спросила она, улыбаясь и стоя, облокотившись за его стуломъ.
— Я тебя прошу отойти. Ты насъ развлекаешь.
Она поблднла и прошла въ гостиную, стиснувъ зубы.
— Какой у васъ супругъ строгій. А должно-быть вы его побаиваетесь,— не переставалъ ‘наглецъ’, слдуя за нею по пятамъ.
Она остановилась и смрила его съ головы до ногъ.
— Если вы не замолчите съ вашими пошлостями, я попрошу васъ вывести!— прошипла она.
Онъ покраснлъ и вытянулъ физіономію, но она уже сидла съ прокуроромъ въ уголк, на диван, и смялась, слушая какой-то анекдотъ. Она не танцевала больше и все время просидла съ нимъ. Это удивляло и занимало всхъ. Ей только и нужно было. ‘Завтра выдумаютъ сплетню, дойдетъ до мужа’. Въ конц четвертой кадрили она замтила Василья Николаевича, стоявшаго у двери съ мировымъ.
‘Сейчасъ подойдетъ’.
Мировой, переваливаясь, шелъ къ ней и подставилъ руку кренделемъ.
— Пожалуйте.
— Это куда?
— Къ супругу.
— Мн и тутъ хорошо.
— Нужно на два слова.
— Спросите эти два слова и передайте мн.
— Интимныя…— убдительно промолвилъ тотъ, прикладывая руку къ сердцу и хлопая глазами.
— Какія бы ни были, я не двинусь.
— Такъ я и скажу.
. — Такъ и скажите,— пожала она плечомъ и обернулась къ прокурору.
Василій Николаевичъ недовольно сдвинулъ брови.
‘Все привередничаетъ… Несносно!… Но онъ ее уведетъ во что бы то ни стало, иначе она на скандалъ наткнется’.
— Супругъ уходитъ, у него голова болитъ,— вторично подошелъ ‘гонецъ’.
— Такъ что же?— недоумло спросила она.
— Вы разв не пойдете? Онъ васъ дожидается.
— Не пойду,— я буду танцевать мазурку.
:— Съ кмъ же вы останетесь?
— Да съ вами.
Она сдержанно улыбалась, играя веромъ.
— А неприлично?
— Я не смотрю на приличія.
— А мужъ разсердится?— продолжалъ серьезно мировой, тараща смшливые глаза.
— Я не боюсь.
Тотъ поглядлъ съ минуту на обоихъ, потомъ проговорилъ, указывая на прокурора:
— Да вы не рисуйтесь передъ нимъ. Вдь онъ знаетъ, что вы — примрная супруга, и самъ онъ — женатый человкъ.
Прокуроръ хохоталъ. Она обозлилась.. Ее оскорбилъ этотъ циничный хохотъ, это вмшательство не въ свои дла.
— Отойдите, шутъ гороховый, вы мн надоли!— огрызнулась она.
— Такъ серьезно остаетесь?
— Нтъ, шутя. Скажите, буду ужинать съ едоромъ Алексевичемъ и потомъ онъ меня проводитъ… Не откажете?
— Съ удовольствіемъ, весь къ вашимъ услугамъ!— осклабился прокуроръ-ловеласъ.
Она нарочно сказала. Мужъ какъ-то просилъ ее быть дальше отъ прокурора, циника и пошляка. Мировой покачалъ головой и отошелъ. Она звнула подъ веръ. Ей было невыносимо скучно слушать монотонный голосъ любезника, одни и т же комплименты, повторявшіеся каждый разъ при ихъ встрч. Но она сидла и сидла, болтала, хохотала и чуть не засыпала, такъ какъ было уже поздно. Нужно же было отплатить за равнодушіе мужа къ ея красот и наряду, нужно было насолить, побольне уколоть, заставить подумать, что она увлеклась, и наконецъ приревновать. Это ей казалось верхомъ блаженства, раемъ. При одной мысли объ этомъ ея сердце усиленно начинало биться.
Василій Николаевичъ, между тмъ, нершительно стоялъ въ корридор съ мировымъ. Онъ зналъ упрямство и сумасбродство жены, но ужь это переходило границы. ‘Ну, а какъ подойти сказать? Еще скандалъ учинитъ. Совсмъ взбалмошная, невмняемая женщина, когда разозлится. Очевидно, злится, но отчего? Придется остаться’.
Въ корридор мелькнуло черное платье. Марья Алексевна оглянулась и направилась къ нимъ.
— Ты уходишь?— враждебно начала она.
— Да, нездоровится.
— А ужинать? Ты общалъ.
Лицо его было усталое, мятое. У нея сжалось сердце.
‘Врно вправду боленъ’.
— Хорошо, я иду.
— Вотъ этакъ-то лучше, не уступать,— шепнулъ ему мировой,— Однако, у нея характерецъ — ой-ой!
Она впереди его, молча, вышла изъ клуба.
— Не упади, дай руку,— промолвилъ онъ на крыльц. Она молча подала. Онъ осторожно ее свелъ.

VI.

— Маня,— началъ онъ уже на улиц,— я долженъ теб сказать, я нарочно увелъ тебя,— у меня голова не болитъ…
‘Увелъ… Черезчуръ сильно,— подумала она.— Что дальше?’
— Ты себя окончательно неприлично вела сегодня. Мн было совстно за тебя. Помилуй, разв можно допускать такую близость?
— Какую близость? Это еще что за новости?— промолвила она строго, вырывая руку.
— Какъ какую? Ты весь вечеръ сидла съ прокуроромъ. Гд это водится? Это извстная дрянь. Если тогда съ Ливановымъ сошло, то тутъ наврное сплетню выдумаютъ. Этотъ негодяй первый пуститъ. Такихъ людей надо сторониться. Сидть цлый вечеръ въ углу, шушукаться все съ однимъ — это безтактность. И съ Петровымъ ты такъ рзка… Нельзя длать все на-показъ. Мало ли кто не симпатиченъ? Нужно умть владть собой. Не хочешь же ты себя сдлать сказкою города. Тебя до сихъ поръ вс уважали.
Торжествующая улыбка промелькнула на губахъ Марьи Алексевны.
‘Ревнуетъ наконецъ!’
— Что это ты, ужь не ревновать ли вздумалъ?— насмшливо спросила она.
Они стояли у воротъ. Онъ позвонилъ.
— Ты сама знаешь, что я тебя никогда не ревновалъ.
‘Еще бы не знать… Слишкомъ хорошо знаю’.
— И не буду ревновать.
‘Ну, это еще увидимъ. Бабушка на-двое сказала’.
— Слдовательно, нечего и глупости говорить на втеръ. Морочить меня нечего.
— Еще бы. Вы такой благородный. У васъ всегда разумъ на первомъ план. У кого нтъ сердца, тотъ всегда прикрывается головой.
Они всходили по темной лстниц.
— Какъ и у всхъ, я думаю. Дай руку,— упадешь.
— Меня сдлайте исключеніемъ. Безъ вашей помощи дойду и… проживу,— не маленькая!— оттолкнула она его руку.
— Нтъ, маленькая, значитъ, если даже держать себя не умешь прилично.
Они дошли до двери. Ихъ руки встртились у звонка. Точно искра электрическая пробжала по тлу молодой женщины.
— Хочу и буду!— отрзала она.
Она сильно рванула дверь и, ударившись грудью о ручку, застонала.
— Ну, вотъ, вчно съ своими рзкостями. До добра не доведутъ!— заботливо произнесъ онъ и прибавилъ:— Ушиблась?… Очень больно?
— Ахъ, отстаньте!
Дуняша, въ одной юпк, босикомъ, прикрывшись платочкомъ, чиркала спичками, чтобы зажечь свчу. Марья Алексевна, кряхтя, прошла въ спальню, сбросивъ на ходу тальму на полъ. Мужъ ее поднялъ и бережно повсилъ на вшалку. Изъ передней слышались его и Дуняшинъ голоса. Марья Алексевна вдругъ затихла и затаила дыханіе. Ей показалось, что мужъ любезничаетъ съ горничною. Она подкралась къ двери и прислушалась.
— Когда присылали?— спрашивалъ мужъ.
— Да вотъ какъ ушли, скоро посл того.
— Надо было прислать,— можетъ нужное. Это всегда такъ!— недовольно отвтилъ онъ, и шаги его зазвучали дальше.
Марь Алексевн совстно стало за свои подозрнья.
— Авдотья!— крикнула она, загремвъ дверью.
Дуняша вздрогнула всмъ тломъ и сжалась.
— Это что за разгильдяйство?… Голая скоро будешь барину показываться?— продолжала она уже въ спальн, пока та раздвала ее.— Это что, это что?
Она рванула за платокъ, прикрывавшій ея плечи. Дуняша опять стыдливо прикрылась.
— Завтра получишь разсчетъ,— я не могу такихъ безстыжихъ держать.
Она нагнулась надъ умывальникомъ, испугавшись, что та догадается объ ея мысляхъ и посмется.
‘Вотъ какая я гадкая, скверная, злая. Хочу его заставить ревновать, а самой только показалось, такъ… Каково же бы и ему было? Эгоистка я и ничего больше…’
— Ступай. Попробуй еще разъ раздться раньше…
Дуняша вышла, сильно стуча пятками. Марья Алексевна медленно улеглась, медленно надла чепецъ, медленно растерла кольдъ-кремомъ лицо и руки, взбрызнула одеколономъ постель, потерла имъ руки и кофточку и, повернувшись спиною къ постели мужа, легла. У нихъ были разныя постели, которыя Марья Алексевна сдвигала и раздвигала по своему капризу. На этотъ разъ он стояли рядомъ. Такъ она пролежала минуты дв, прислушиваясь къ стуку тарелокъ. Мысли, безъ связи, копошились въ ея разгоряченномъ мозгу. Ей живо представилась моська, на заднихъ лапкахъ, съ хвостикомъ закорючкою, положивъ мордочку на колни барина, въ ожиданіи подачки,— спокойное, сытое лицо мужа, его плавныя, точно разсчитанныя, движенія. Она такъ ужь изучила эти движенія и пріемы: какъ онъ закуриваетъ папиросу, какъ ходитъ или сидитъ съ газетою, какъ даже за солью руку протягиваетъ. Всегда одинаковъ, хотя бы малйшее измненіе въ чемъ. Вдь это наконецъ противно, невольно разстраиваетъ нервы, какъ этотъ противный монотонный звукъ воды, капающей изъ умывальника въ ведро, съ однообразнымъ шлепаньемъ. Она вскочила, заткнула пробкой отверстіе таза и вдругъ, словно по высшему наитію, стала босикомъ раздвигать кровати, спшно, дрожа отъ желанія поскоре сдлать. Мужъ засталъ ее, когда она, вся красная, натужившись, тащила тяжелый ночной шкапчикъ, приподнявъ его отъ земли, чтобы не длать шума. Онъ остановился въ дверяхъ.
‘Гнвается, значитъ, не на шутку’, подумалъ онъ.
— Здравствуйте! Перемна декорацій опять?— засмялся онъ.— Ну, ну, давай я теб помогу. И босикомъ. Глупая ты киска… Опять хочешь насморкъ получить?
‘Нтъ, это невозможно! Его ничмъ не расшевелишь’.
— Сами вы котъ жирный, заплыли жиромъ отъ вашего довольства… У… ю-юй!
Она бросила столъ и, схватившись за ногу, стала вертться на другой, какъ ребенокъ. Нечаянно она ударилась косточкою объ уголъ.
— Боже мой, Боже мой!
— Отдавила? Ну, вотъ и отлично,— не будешь больше безобразничать. Приложи холодной водой.
Она неистово замахала рукой, сжимая другою раненую ногу.
‘Ему все равно, а еще любитъ… Радуется… Кабы совсмъ отвалилась, охромла, и то бы… Извергъ, чудовище! Небось, кабы моська…’
Она упала головой въ подушку и заплакала. Мужу стало ее жаль. Онъ слъ къ ней, обнялъ ее и, пригнувшись къ самому уху, сталъ нашептывать шутливо и нжно:
— Ну, кисынька, уточка моя, птичка, рыбка золотая, до свадьбы заживетъ. Спрячь ножку, а то простудишься.
Она его оттолкнула. Плачъ усилился. Онъ ее уложилъ насильно, укуталъ и сталъ цловать въ шейку, гд вились мелкіе волосики.
‘Ахъ, какъ онъ любитъ свою кисыньку! Не столько страстно, сколько преданно, нжно. Это какая-то идеальная любовь, рдкая…’
Но рюмка водки, выпитая имъ въ клуб, во время игры, передъ пирожкомъ, да рюмки дв мадеры за ужиномъ сдлали то, что въ эту минуту онъ позабылъ объ идеализм и, увидавъ ея ножку, выглядывавшую изъ одяла, поцловалъ ее. Ножка дрогнула, спряталась. Ему показалось, будто Маня фыркнула. Онъ самъ собирался засмяться, какъ она подняла голову и, сдвинувъ брови, проговорила:
— Что вамъ нужно отъ меня?
Онъ даже не нашелся, что отвтить сразу.
— Чтобъ ты меня поцловала!— сказалъ онъ, обхватывая ее за плечи.
Она уперлась руками въ его грудь и откинула голову.
— Подальше, прошу,— я не намрена шутить.
Лицо ея было трагично. Онъ захохоталъ, какъ смются надъ дтьми, напустившими на себя важность.
— Слышите?— заскрежетала она зубами,— вы меня оскорбляете при всхъ, чтобъ вс видли и сказали, что я — боюсь, овца глупая.
— Никто этого не скажетъ,— спокойно возразилъ онъ.
— Нтъ, скажутъ, скажутъ! Первый едоръ Алексичъ…
— Ну, и пусть. Теб-то что?
Но она продолжала, захлебываясь и обрывая слова:
— Если еще разъ осмлитесь, я нарочно останусь на чужой счетъ ужинать,— я не хочу униженья.
— Какого униженья?
— Чтобъ вс видли, что помыкаете, на помочахъ меня водите.
— А кто говорилъ, что для того, кто любитъ, нтъ униженья ни въ чемъ?
— Никогда я не говорила.
— Такъ я буду записывать и обличать тебя.
— Кто любитъ… А я васъ терпть не могу.
— Съ какихъ поръ?
Ей хотлось ему вцпиться въ волосы, въ глаза, за его равнодушный тонъ. Онъ ее лишалъ самообладанія. Она голову теряла.
— Давно… Одинъ вы не видите. Вамъ мое удовольствіе гроша мднаго не стоитъ… Эгоистъ, притворщикъ, обманщикъ!… Не смйте трогать!
Она яростно отбивалась чуть не кулаками, морщась отъ боли, когда ея кости стукались объ его кости.
— Покорно благодарю. Кого же вы любите?
— Прокурора.
Она тяжело дышала. Мужу было смшно.
‘Одною рукой могу сдавить и ничего не останется, а туда же, кошечка, бархатныя лапки’,— подумалъ онъ.
— Ступайте, я хочу спать!— вымолвила она отрывисто, зажмуриваясь.
— Не уйду!— шепотомъ отвчалъ онъ.— Ну, кошечка, дточка, прости меня, если я обидлъ тебя, ты знаешь, какъ я тебя люблю. Ты — моя честь, и я не позволю, чтобъ мое, твое имя… Ты сердце мое,— одно мое на свт,— понимаешь ты?
‘Ахъ, блаженство!— она упивалась этими словами.— Онъ, передъ ней, святой, а она вдьма.’
— Серьезный человкъ не говоритъ о сердц. Это унижаетъ его достоинство мужчины, дльца,— буркнула она, отстраняя его слабо.
Что бы она дала, чтобъ обвить его шею руками и прижаться къ нему поцлуемъ и замереть такъ. Но руки лежали, какъ плети, вдоль одяла, губы сжались и были сухи, глаза сомкнуты.
— Мосинька, умилостиви хоть ты барыню,— продолжалъ онъ, взявъ моську, удобно примостившуюся у подушки клубкомъ и вилявшую во сн хвостикомъ, и пихнулъ ее къ лицу жены. Моська съ просонокъ залаяла и ползла къ ней на голову, но тотчасъ начала лизать у нея за ухомъ. У нея ни одинъ мускулъ не дрогнулъ, лицо ея было каменное, безжизненное, и еслибъ не сердце, бившееся, какъ голубь, можно бы было подумать, что она умерла. Она сама удивлялась въ себ этой стойкости, твердости характера. Мужъ взялъ ее за голову и сталъ цловать въ губы, медленно, горячо, долго, твердо вря, что уже это должно растопить ‘чудную льдинку’. Но губы ея не шевельнулись и отвтнаго поцлуя не послдовало.
Онъ всталъ, вздохнулъ и отошелъ. У него что-то повернулось въ груди. Она никогда не бывала такою. Что означало это?
У нея даже передернуло внутри. Она глянула на него въ полглаза.
‘Сейчасъ, сейчасъ кинется къ нему,— не выдержитъ. Ахъ, дрянь она! Чего она добивается, чего?!’
Но другой голосъ, не мене сильный и убдительный, шепталъ съ другой стороны:
‘Если теперь, безъ причины, такъ ласкаетъ, то что же будетъ, когда ты затронешь его, дйствительно, за живое?’
Картины, одна другой плнительне, заиграли передъ ея глазами. Вотъ она видитъ его на колняхъ, рыдающаго, онъ клянется въ вчной любви, умоляетъ не покидать его,— говоритъ, что умретъ, потерявъ ее… ‘Господи, ну, хоть бы на мигъ испытать подобное что-нибудь. Зачмъ она не встртилась съ нимъ раньше, въ его молодости? Но тогда вдь ей было десять лтъ всего, не больше, и любовь на умъ не шла… Впрочемъ, нтъ — шла: она была влюблена даже семи лтъ въ своего учителя танцевъ, а потомъ въ учителя музыки. Тринадцати лтъ она даже мечтала совсмъ не по-дтски. Она не виновата, что развилась рано. Ей съ малолтства не запрещали ничего читать, а какъ кончила курсъ, на французскіе романы набросилась, глотала ихъ съ жадностью… А теперь ужь и исправиться не легко, переродиться,— корни пущены черезчуръ глубоко. Вдь она убждена, что умри Вася,— ахъ, сохрани Богъ!… (она даже перекрестилась подъ одяломъ, взглянувъ набожно на образъ),— она бы, наврное, не вышла больше замужъ и не полюбила. Даже еслибъ былъ боленъ, калка, съ нея бы довольно было его присутствія, голоса, взгляда, пожатія руки. Вдь истинное ея чувство къ нему такое тихое: довріе, дружба, уваженіе, нжность,— совсмъ платонизмъ. Да вдь нельзя же прожить однимъ этимъ всю жизнь. Вдь они — мужъ и жена, и самъ Богъ…’ Она начала припоминать обрядъ внчанія, слова, которыя говорилъ и читалъ священникъ. ‘Жена да боится мужа, а мужъ да любитъ жену’. Кажется, что-то въ род этого… Ей стало смшно. ‘Она боится — вотъ смхъ. Онъ скоре трепещетъ. Вдь, ей-богу, боится, что она разлюбитъ его когда-нибудь. Разъ какъ-то проговорился, и она ему за это дала щелчокъ въ носъ и проревла потомъ цлый часъ. Онъ не сметъ не врить въ нее. Это — кощунство. Нуженъ ей кто!… Лучше его никого нтъ нигд. Да еслибъ и были,— она на нихъ и смотрть не захочетъ. Еслибы можно было взять всы и взвсить ихъ чувства другъ къ другу, то ея бы перетянули, наврное. А какъ хорошо было внчаться! Она струсила, какъ вошла въ церковь… Вдь она была красоточка подъ блою вуалью, какъ въ туман. Батюшка подвелъ его, она чуть не кинулась къ нему на шею,— до того обрадовалась. Стыдно ничего не было,— они были ужь такъ близки душою. А жутко какъ-то… Не то, что обрядъ, важность его,— по правд, ее больше всего занимало платье и вуаль, розовый платокъ, торжество дня, ужинъ съ поздравленіями, балъ,— а оттого было жутко, что вс глядли, церковь была биткомъ набита. Все время она улыбалась, глядя на него сбоку, и думала о томъ, какъ это они останутся en deux, tte—tte?… А какъ стали водить кругомъ, она ему руку стала жать. О томъ, что она несчастна можетъ быть, она не думала, потому что это несообразно было бы съ ея настроеніемъ, такъ оно и вышло. Впрочемъ, нтъ, при всемъ счастьи, она бываетъ иногда такъ, такъ несчастна, что не задумалась бы умереть. Напримръ, теперь: вотъ она мучается, а онъ и ухомъ не ведетъ, дрыхнетъ… Какой-то чурбанъ!’ Василій Николаевичъ зашевелился и, поднявшись, выпилъ изъ графина. ‘Не спитъ. Значитъ — взволнованъ, если пьетъ. Она — причина… Ему больно, тяжело,— она его обидла, огорчила, оскорбила. Да, небось нехорошо, а когда мн… Можетъ-быть онъ оттого пьетъ, что соленаго обълся!’
Она припомнила обдъ. Соленаго ничего не было.
‘А котлета, а тарелка хорошая?… Даромъ разбила. Ну, не вдьма ли?… Да еще кіевская, змя подколодная. Она ноги его должна цловать — вотъ что’.
Слезы затуманили ея взглядъ, губы задрожали, искривились.
‘А что еслибъ онъ измнилъ ей,— простила бы она, или нтъ?’
Глаза ея устремились на лампадку, съ изображеніемъ какой-то святой. Сердце расширилось, наполнилось умиленьемъ.
‘Да, все бы простила. Она бы пожертвовала собой… его счастью. Вотъ эти мучились, а она, любя, сама мучитъ. Господи, прости ее, окаянную гршницу,— никогда больше не будетъ. Голоса не возвыситъ и будетъ его обезоруживать кротостью агнца. Вдь, въ сущности, она его ребро, ничто другое… Впрочемъ, нтъ, Адамово ребро…’
Она набожно перекрестилась и тихонько дернула за одяло мужа.
Тотъ не двинулся.
Она встала, неслышно наклонилась надъ нимъ, слушая его дыханье.
‘Неужели ужь заснулъ? Ну, кабанъ,— никакого чувства жалости нтъ и человчности. И ничего ему не подсказываетъ, что я мучусь, каюсь?’
Мужъ мрно, спокойно дышалъ. Моська покоилась на его рук.
‘Милая собачка, бархатная головка, отласныя ушки’. Она поцловала моськино ухо и перевела губы на волосы мужа.
‘Ухъ, сколько сдыхъ волосъ!… А все черезъ меня’.
И, убаюкивая себя этою надеждой, она отвела одяло отъ его лица и заглянула черезъ его плечо. Моська подняла морду и уставилась на нее заспанными, слипавшимися глазами, потомъ протяжно звнула.
Василій Николаевичъ, почувствовавъ на себ ея взглядъ, раскрылъ глаза и обернулся. На него смотрло покорное, виноватое лицо, съ блестящими отъ слезъ глазами.
— Попочка, прости, я — гадкая… И тебя люблю ужасно!— дрогнувшими губами выговорила она, припадая къ его рук.
Онъ вздрогнулъ, закрылъ глаза и привлекъ ее къ себ.
— Ахъ ты, прелесть моя!— нжно прошепталъ онъ, цлуя ее въ голову.
Она спрятала лицо на его плеч и крпко прижалась къ нему.

VII.

Марья Алексевна, заснувшая съ отраднымъ чувствомъ на рук мужа, проснулась съ головною болью. Мужа уже не было. Отдернувъ занавсъ, она увидла пасмурное срое небо, туманъ вдали, мелкій, мокрый снгъ, падающій и липнущій къ стекламъ, и на душ у нея стало тоже кисло и пасмурно. На природ былъ больной, плачевный видъ. Лицо Марьи Алексевны было тоже блдно, желто, подъ глазами темно. Она даже руками всплеснула. ‘Что такое?’ Вдругъ она покачнулась и чуть не упала, но схватилась за столъ. ‘Голова кружится, тошнитъ, бьется сердце… Неужели?…’
Марья Алексевна кликнула Дуняшу, лниво приказала себя одть, надла изящный капотъ, чепчикъ и улеглась въ граціозной поз, нюхая одеколонъ. Она и припудриться не забыла. На губахъ ея блуждала томная улыбка, глаза подернулись влагой мечтательности.
— Вася!— кликнула она растянутымъ голосомъ.
Тотъ вошелъ, тоже хмурый, кислый, съ гримасою на лиц.
— Что теб, Маня?
Она съ тихою улыбкой протянула ему руку.
— Сядь, милый. Ты боленъ?
— Нездоровъ,— голова болитъ.
— Какое у насъ сочувствіе. Знаешь, что я теб скажу? Ты радъ будешь, скажи?
Въ голос ея звучала драматическая нотка.
— Ахъ, жизнь моя, насилу-то!
Онъ глядлъ на нее съ такимъ видомъ, будто хотлъ сказать:
‘Ты не рехнулась ли, Маничка?’
Она приподнялась, уцпившись за его рукавъ, и дотронулась до его уха.
— Я, кажется, ‘того’…— прошептала она смущенно, опуская глаза.
— Что ‘того?’ — недоумло спросилъ онъ.
Она дернула бровками и плечиками.
— Ахъ, какой!… Все надо разжевать и въ ротъ положить. Никогда самъ не пойметъ. Пискунъ будетъ — вотъ что.
Онъ наморщилъ лобъ.
— Пискунъ?
— Ахъ, милый, ну, что это за наказаніе!— раздосадованно вскричала она, ударяя его по рук.— Видишь, я какая. Хороша? Это чего признаки, чего? Ну, понялъ теперь?…
Василій Николаевичъ засмялся и погладилъ ее по щек.
— Ахъ ты, моя фантазёрка! Успокойся, милая, это просто угаръ. У меня тоже т же признаки. Вчера Дуняша, отъ усердія, рано закрыла печку и рано отдушники открыла. Однься и погуляй,— пройдетъ.
Онъ собирался уйти. Она разочарованно глядла передъ собой. ‘Вотъ теб и мечты, и надежды, и преждевременная радость! А все-таки онъ — безсовстный: разв можно такъ рзко, точно обухомъ по голов? Пискунъ и… угаръ,— похоже!… Вс они — грубые матеріалисты, циники’.
Но на воздухъ надо было непремнно. Въ голов ея тотчасъ созрлъ планъ. Она надла изящную шляпку, блестящую, какъ игрушка, шубку, блый шелковый платокъ на шею и вышла въ кабинетъ.
— Я ду съ тобой!— объявила она безапелляціонно.
Василій Николаевичъ, съ моською на колняхъ, заслоненный газетой, не шевельнулся.
— Нельзя,— отвтилъ онъ.
— Это почему еще?
— Потому, что нельзя. Я долго буду въ дум.
— Я тебя подожду, посижу, а тамъ подемъ кататься.
— Ахъ, Боже мой, да нельзя же! Не приставай лучше.
Онъ началъ одваться.
— Спрячь моську, а то уйдетъ,— приказалъ онъ.
Она молчала, сдвинувъ брови и обрывая концы платка.
— Такъ ршительно не хочешь брать съ собой?— задорно спросила она, когда онъ надвалъ калоши.
— Не не-хочу, а не могу. Ступай, гуляй.
— Не хочу я гулять,— я хать хочу!
— Позжай, а я пшкомъ пойду.
— Ты знаешь, я не выношу противорчій? Ты меня хочешь сдлать желчной, какъ шафранъ?
— Прощай. Такъ не нужна лошадь?
— Убирайтесь вы съ вашей лошадью!
Она сла, глаза ея потемнли. Перчатка треснула и полетла на полъ, изящная шляпка была сорвана съ головы и брошена на диванъ. Она топнула и закрылась руками, собираясь разлиться слезами негодованія. Но вдругъ вспрыгнула, кинулась въ корридоръ. Мужъ садился, кутаясь въ шубу.
— Такъ не возьмете?— выпалила она изъ окна.
Отвта не послдовало. Сани тронулись, скрипя полозьями.
— Вы меня больше не увидите. Слышите?— закричала она благимъ матомъ.
Сани завернули за уголъ дома и скрылись.
— Да что же я за несчастная?— вскричала она, взмахнувъ руками, и начала оправлять завернувшееся платье. Она вернулась въ домъ и сла въ раздумья.
‘Куда онъ могъ похать, если нельзя ее взять? Въ думу?— Тамъ она сколько разъ его ждала на лошади. Почему же сегодня нельзя? Что за особенная причина?— Придирка просто. А если у него свиданіе? Пройдетъ въ думу, а оттуда, задними воротами, въ городъ и… У-у, измнникъ! Она убьетъ его тогда, застрлитъ. Нтъ, его жалко, не хватитъ духу,— а ту, подлую, соперницу… и его вмст, обоихъ’. Она кинулась къ ящику, вытащила револьверъ въ чехл, оглядла…
— Ай, заряженъ!
Она бросила его испуганно на столъ и отскочила. Ей всегда казалось, что онъ можетъ самъ выпалить. ‘Себя хватить разв? Фу, стоитъ того! Плевать ей на все! Пусть измняетъ,— она ему этимъ же отплатитъ. Только кивнуть первому встрчному… прокурору… Фу, гадость!’
Она съ ожесточеніемъ плюнула.
‘Нтъ, зачмъ такъ круто? Она лучше придумаетъ’.
Она обернулась къ дивану за шляпкой. ‘Гд-жь она?’ Моська рычала подъ столомъ и злилась, вотъ показался ея хвостикъ, спинка дымчатая съ полоской, голова съ курносымъ носомъ и хлопавшими ушами, и — о, ужасъ!— обомлвшимъ очамъ хозяйки представилась шикарная шляпка въ зубахъ моськи. Одно изъ кудрявыхъ страусовыхъ перьевъ было оторвано, изуродовано и наполовину съдено. Моська торжественно тащила бренные останки ‘игрушки’ въ гостиную, подъ диванъ, ‘додать’.
Марья Алексевна взвизгнула и кинулась за ней. Моська улепетывала во вс лопатки, выронивъ въ зал недоденное изящество, и спряталась подъ диванъ. Но раздраженная барыня вытащила ее за хвостъ и, несмотря на ея вопль, подняла надъ землей за уши, потрясла и выкинула за дверь, приправивъ наказаніе здоровеннымъ пинкомъ ногой. Подвергнутая остракизму, моська спаслась бгствомъ на дворъ, гд стала лаять, гоняясь за курами. Поднялся пискъ, визгъ, клохтанье,— словомъ, концертъ невообразимый.
Но Марья Алексевна не слышала и не видла ничего. Въ другое время она, бы отхлестала моську, но въ эту минуту отчаянія она помнила одну шляпку съ отгрызаннымъ перомъ… Она замерла надъ ней: Озлобленіе противъ мужа усилилось. ‘Это все онъ виноватъ, одинъ онъ! Еслибы взялъ съ собой, она бы не бросила ее, а не скатись она, собака бы не сгрызла. Какъ теперь поправить?’
О вчерашнемъ смиреніи не было и рчи. Кое-какъ, дрожащими руками, поправила она изъянъ и ушла, не предупредивъ никого.

VIII.

Вернувшись домой поздно, Василій Николаевичъ не нашелъ жены и обрадовался, надясь, что воздухъ разсетъ ея дурное настроеніе. Но пришло время обда и онъ спросилъ у горничной, гд барыня. Та отвчала съ удивленіемъ, что не знаетъ.
Василій Николаевичъ заглянулъ въ картонку, въ шкапъ: ни шубы, ни шляпы,— ушла. Онъ пообдалъ одинъ и легъ спать въ полной увренности, что жена зашла къ знакомымъ, какъ и бывало часто, и осталась обдать, но что не замедлитъ вернуться къ чаю и разбудитъ его поцлуемъ. Онъ очень любилъ покой и семейную жизнь, уютную комнату съ лампочкою подъ розовымъ абажуромъ, самоваръ и ручки Манички въ колечкахъ и браслетахъ, копошащіяся на стол у чашекъ. Обдать безъ нея ему было чистымъ горемъ. Онъ такъ привыкъ къ ея голосу, смху или ругатн, надутости, которая шла къ ней какъ нельзя лучше. А чай, налитый не ея ручками, казался и не такимъ сладкимъ, и не такимъ вкуснымъ.
Но Маничка и къ чаю не вернулась. Василью Николаевичу досадно стало. ‘И гд она можетъ пропадать? Она никогда такъ долго не бывала въ отлучк. Ужь не случилось ли чего? Не заболла ли и не можетъ дойти?… Тогда бы прислали сказать’.
Онъ послалъ Дуняшу къ однимъ знакомымъ узнать, тамъ ли барыня, и просить скоре домой, а самъ сталъ ходить по комнатамъ, размышляя объ ея странномъ характер. ‘Право, онъ не могъ сказать наврное, что она сдлаетъ черезъ полчаса. Во всемъ порывъ, и всмъ занимается порывами: накинется на что и днями не разстается съ своею фантазіей, а то броситъ сразу и ужь ничмъ не заставишь взяться опять. Напримръ, въ первый годъ женитьбы что пришлось вынесть? Вдругъ задалась идеей на сцену поступить, перестала сть, пить, бредила и днемъ и ночью, похудла, какъ тнь стала. Такъ прошло съ мсяцъ, а. тамъ себя назвала дурой, и вдь искренно, съ убжденіемъ, и всмъ кричала о томъ, что съ ума сошла, съ жиру взбсилась. Потомъ пніемъ занялась съ жаромъ, музыкою, а теперь бросила и не заманишь къ роялю,— вдругъ нашла клавиши тугими. Чего-чего не придумывала! А вотъ не будь ея, и жизнь бы опустла, потемнла. Въ комнат и то пусто безъ нея, неприглядно, не хватаетъ чего-то. Онъ привыкъ во всемъ видть ея руку, ея глазъ, ея вкусъ. И все то, что бы она ни творила, ему кажется верхомъ совершенства, идеальнымъ. А что если онъ не всегда потакаетъ, то желая ей же пользы. На такіе характеры непремнно маленькая узда нужна, иначе они погибнутъ. Погибнуть… Примнимо это и къ ней разв? Могла ли бы и она погибнуть?— Конечно, больше, чмъ кто другой. Какъ-то она сказала, что, разлюби онъ ее, она бы сгоряча на всякую гадость могла ршиться, даже пасть, кокоткой сдлаться. Такъ вотъ и сказала прямо. Не думалъ совсмъ жениться, а увидлъ ее… Что значитъ судьба!’
Вернувшаяся Дуняша объявила, что барыни тамъ нтъ и не была.
‘Значитъ, у другихъ. У кого? Не посылать же ко всмъ… Смшно: жена сбжала, мужъ ищетъ, скажутъ, боится, что рога наставитъ… Ничего я не боюсь и не ревную, а просто зла беретъ отъ ея глупостей. Что за шалости, что за шутки неумстныя? Шутила бы дома, а не длала бы на-показъ всмъ’.
Но за сердце скребло и грызло. Клубъ былъ забытъ, карты потеряли прелесть и не тянуло къ нимъ.
Стемнло, загорлись фонари, огни въ домахъ.
‘Это чортъ знаетъ, что такое!’
Онъ пошелъ въ клубъ, но сыгралъ всего три робера, проигралъ, къ великому изумленію всхъ, не простился ни съ кмъ, и ушелъ.
— Барыня дома?— хотлъ онъ спросить у кучера, но устыдился и промолчалъ.
Отворила Дуняша. Ужь это одно обстоятельство указало ему истину, но онъ подумалъ, что жена сердится еще, или полнилась встать, побоялась холода. ,
— Пришла барыня?— спросилъ онъ для очистки совсти больше.
Дуняша, съ просонокъ, не разобрала.
Онъ повторилъ съ сердцемъ вопросъ. Та отвтила отрицательно и подумала:
‘Вотъ потха-то: барыня наша пропала. Чудны дла твои Господи!’ (эту фразу она подхватила у барыни).
У Василья Николаевича заныло, защемило внутри еще сильне.
‘Ужь это, наконецъ, изъ рукъ вонъ!’
Онъ не дотронулся до ужина, состоявшаго изъ сыру и молока и стоявшаго на ея письменномъ стол, зажегъ свчку и машинально сталъ заглядывать подъ кровать, на шкафъ, за ку,шетку, гд висли ея юпки, подъ простыню.
‘Какъ онъ глупъ! Станетъ она прятаться теперь, какъ бывало… Нтъ, ужь это не шутка, это — скандалъ, безобразіе, а не игра, не комедія’.
Ему вспомнилось, какъ часто, возвращаясь изъ клуба, онъ принужденъ былъ искать свою шалунью, и какъ она, открытая въ своей засад, радовалась и прыгала ему на шею. Разъ за кроватью нашелъ, у нея даже ноги затекли, и она насилу выдержала, а потомъ охала. А то, за шкафомъ, на окн за занавсью спряталась и выдала себя, фыркнувъ, такъ какъ онъ не могъ ее найти. А то забралась въ шкафъ съ платьемъ… Онъ ощупалъ, потомъ заперъ на ключъ шкафъ и она закричала, боясь задохнуться, и стала стучаться въ испуг.
Сердце его перевернулось при этихъ дорогихъ, счастливыхъ воспоминаніяхъ.
‘Что ему длать: ждать ее, или спать? Но разв сонъ пойдетъ на умъ?… Читать?’
Онъ взялъ газету, но строчки передъ его глазами и слова сливались, расплывались… Онъ бросилъ газету. Моська, чувствуя себя забытой, кусала его за ноги, въ порыв оскорбленнаго чувства.
Василій Николаевичъ подошелъ къ окну. Ночь была темна, не было слышно ни звука, только изрдка прозжалъ съ глухимъ гуломъ извощикъ, да раздавалось откуда-то трынканье гармоники и возгласъ запоздавшаго сапожника, распвающаго псни и выводящаго ногами ‘мыслте’ по упругому, подмерзшему снгу. Все тоскливе и тоскливе длалось на душ Василья Николаевича. Онъ долго стоялъ, вперивъ глаза въ темноту ночи. Сердце его стучало какъ маятникъ въ часахъ, висвшихъ надъ дверью. Вотъ они зашипли и послышались удары.
‘Двнадцать!— прошепталъ онъ.— Господи, что же это? Куда она ушла, зачмъ?’
Рука его невольно дегла на глаза, оттуда перешла на голову и замерла, вцпившись пальцами въ густые, волнистые волосы. Онъ не чувствовалъ ни гнва, ни злобы, но разбитость, усталость, доходящія до отчаянія.
‘Наконецъ!’
Онъ бросился въ спальню, зажегъ другую свчу и выдвинулъ ихъ на край стола, чтобы лучше видть ея лицо при вход.
Лязгъ отворяемаго крючка и быстрый вопросъ: ‘баринъ дома?’
Отъ этого звука голоса у него забгали мурашки на темени, надъ волосами и холодно стало.
Шаги, шелестъ шелковаго платья, дерзкій топотъ каблучковъ… Она вошла, свжая, румяная, беззаботная, съ неопредленной улыбкой на губахъ — не то усталости, не то мечтательности…
Василій Николаевичъ ястребомъ глядлъ на нее, на ея лицо, стараясь въ немъ прочесть вопросъ, мучившій его,— на складки ея короткаго, на подъем, платья, соболій воротникъ, чуть заиндеввшій на мороз.
Она кинула на него небрежный взглядъ насмшки,— такъ ему показалось,— и стала поднимать осторожно замерзшую вуалетку.. Онъ опустился въ кресло,— у него дрожали и подкашивались ноги,— и спросилъ твердо, рзко:
— Гд была?
Послдовало молчаніе, потомъ она отвтила равнодушно:
— Гд была, тамъ меня нтъ теперь.
Онъ сжалъ нервно ручку кресла. Ему захотлось скомкать ея шляпку, прическу, побить ее.
— Гд ты была, спрашиваю я?— повторилъ онъ прерывающимся голосомъ.
— Вамъ-то какое дло?… Гд хотла, тамъ и была.
Онъ поднялъ руку, готовясь ударить. Она взглянула на него и захохотала. Онъ уронилъ руку въ безсиліи, пошатнулся и пошелъ къ кровати.
— Что-жь, побейте…— донеслось до него.— Лишь этого недоставало для полноты нашего счастья.
‘Какой голосъ… Онъ не узнавалъ его’.
Она, посмиваясь, наблюдала за нимъ. Онъ раздвался молча.
— Руки коротки,— не доросли. Ваша теорія только на словахъ сильна, а на практик…
Она прищелкнула языкомъ.
Разъ онъ ей сказалъ, что чмъ больше мужъ бьетъ жену, тмъ она врне и преданне и привязывается сильне — и она пристала къ нему, чтобы побилъ, чтобъ испытать на себ. ‘Конечно, если онъ бьетъ изъ любви, ревности, а не съ-пьяну, какъ мужики,— потому только, что руки расходились и хочется ихъ почесать’.
Баба ей одна сказала, что несчастна тмъ, что мужъ ея ‘не жалетъ’.
— Бьетъ?— спросила она.
— Н: кабы билъ, значитъ бы жаллъ, а то — то и бда, что не бьетъ, значитъ — не любитъ, не жалетъ.
Ее это тогда привело въ ярость, и она битый часъ старалась вразумить эту дуру, но напрасно: та осталась при своемъ, нсколькими вками и поколніями усвоенномъ, убжденіи, выработанномъ крестьянскимъ опытомъ.
— Успокойтесь, я была у Котиковой,— промолвила она, уже ложась.
— Лжешь!— отвтилъ онъ отрывисто.
— Что такое?
— Лжешь. Я туда посылалъ,— тебя не было.
И онъ стукнулъ кулакомъ такъ, что стаканъ подпрыгнулъ.
Она презрительно усмхнулась.
— А уже вы шпіонили?… Длаетъ вамъ честь. Слдовало ожидать.
‘Опять она такъ? Зачмъ это она?… Ахъ, дрянь!’
— Гд шлялась все время, отвчай?!— крикнулъ онъ.
Она его не узнавала. Куда двалась мягкость его голоса? Онъ говорилъ деспотично, повелительно, почти грубо.
‘Ревнуетъ… Ревнуетъ, наврное’.
— Вы съ ума сошли! Я не намрена вамъ отдавать отчета въ своихъ поступкахъ.
Онъ отвернулся и легъ, тяжело дыша. Марья Алексевна ворочалась, взбивала подушку, металась и стонала. Она не могла спать. Она вспоминала сегоднешнее странствованіе по знакомымъ. У однихъ кофе пила, у другихъ обдала, у третьихъ чай, а у четвертыхъ играла въ ералашъ и продула два рубля. ‘Подломъ,— не убгай на цлый день’. Ей самой было смшно. У четвертыхъ ей представили прізжаго знакомаго, какого-то Чудова. ‘Ужь, дйствительно, чудо-юдо. Боже, такого урода она никогда не могла представить! Настоящій сатиръ, только рожекъ и хвостика не достаетъ’. Она вдругъ расхохоталась раскатистымъ, громкимъ смхомъ и зарылась лицомъ въ подушку. Василій Николаевичъ судорожно надвинулъ на голову одяло. Онъ не спалъ и мучился, прислушиваясь къ движеніямъ жены. Ея безсонница, безпокойное метанье по постели, стоны — все это боле и боле утверждало его въ мысли, что она его разлюбила и увлеклась другимъ. ‘Кмъ? Прокуроромъ?… Какъ онъ не подумалъ объ этомъ раньше?’ А когда она засмялась,— ему показалось, что это надъ нимъ смется. ‘Онъ смшонъ, жалокъ ей съ своими требованіями и самоувренностью’. Онъ спихнулъ моську, кряхтвшую, какъ старуха на печи. Марья Алексевна уложила ее съ собою, гладила, цловала, приговаривая:
— Собаченька, мосинька, ненаглядная моя!
‘Это всегда такъ… Отъ избытка счастья любовь переносятъ на животныхъ, если нельзя высказать’,— подумалъ съ горечью Василій Николаевичъ.
Марья Алексевна уже сладко спала, когда онъ поднялся на локт и сталъ глядть на нее, прислушиваясь къ ея храпу.
‘Нтъ, это невозможно. Неспособна она измнить… Чтобъ такъ скоро увлечься, отдаться безъ любви, безъ борьбы, однимъ воображеньемъ увлекшись вчера же вдь еще… Опять — капризъ: мучитъ его, испытываетъ… Испытываетъ… Ха-ха-ха!…’
Онъ усмхнулся горько, криво, съ жгучею болью въ сердц.
‘Но гд же она была? Что ее удерживало?… Зачмъ тогда эти ужасныя, разрывающія душу, муки? Эта тоска — предчувствіе чего-то страшнаго, рокового…’
Проснувшись часовъ въ пять, жена не нашла его въ комнат и, подкравшись къ кабинету, заглянула въ щелку. Онъ сидлъ напротивъ двери, положивъ голову на руку и грустно глядя передъ собой. Ей стало до того жалко его, что она чуть не бросилась просить прощенія. Но тщеславіе, эгоизмъ и любопытство опять перевсили.
Пролежавъ до девяти часовъ съ открытыми глазами и мечтая о томъ, что будетъ съ Васей дальше, если она поведетъ дло съ тактомъ и обдуманною послдовательностью, она вышла въ столовую къ чаю. Дверь въ кабинетъ была чуть притворена, его кресло находилось рядомъ. Дуняша, перетиравшая чашки, струхнула, ожидая общаннаго разсчета, но барыня, глянувъ на мужнину дверь, начала дружески-фамильярно:
— Знаешь, Дуняша, какого я вчера видла красавца у Котиковыхъ!
Дуняша осклабилась во весь ротъ. Василій Николаевичъ насторожилъ уши.
‘А, вотъ она — разгадка!’
— Настоящій Мефистофель,— продолжала Марья Алексевна, косясь на дверь.— Ты знаешь, что такое Мефистофель?— Это соблазнитель-дьяволъ, который въ насъ влагаетъ гршные помыслы. Понимаешь?
Дуняша качала головой съ ужасомъ. Полотенце замерло въ поднятой рук. Вдругъ она выронила чашку и разбила.
‘Вотъ теб и дьяволъ!— пронеслось въ ея голов.— Сейчасъ барыня прогонитъ’.
Но барыня не прогнала. Сдлавъ жестъ рукой, означавшій: ‘ничего, брось’,— она продолжала, понижая голосъ:
— Онъ въ меня влюбился. Мы сегодня опять увидимся въ концерт. Хочешь его посмотрть?
— Хочу, сударыня,— покажите! Я люблю хорошенькихъ.— Она захихикала.
‘Господи, до чего забылась,— съ горничной пустилась въ откровенности!’ — мелькало въ разгоряченномъ мозгу мужа.
— Отъ него барыни вс съ ума сходятъ, вс мужья перебсились. Чистый демонъ Лермонтова. Ты не читала ‘Демона?’
Она ужь не понимала сама смысла своихъ словъ,— у нея путалось въ голов.
Дверь распахнулась и на порог кабинета показался халатъ и туфли мужа. Его лицо было блдно, искажено страданьемъ.
— Вели лошадь запрягать!— промолвилъ онъ коротко.
Онъ не думалъ сегодня хать, но надо было ихъ разлучить — госпожу и служанку, а то бы он договорились Богъ знаетъ до чего. Дуняша исчезла.
Марья Алексевна, спиною къ мужу, высунула языкъ. ‘Ахъ, какъ хорошо! Она растопила его. Онъ слышалъ. А еще то ли будетъ? Она продолжитъ это блаженство, эти сильныя ощущенія. Нужно насладиться ими надолго, на будущее время. Она его доведетъ до изступленія, и тогда уже признается. Еще. больше будетъ ее любить и ласкать’.

IX.

Въ концертъ Марья Алексевна явилась, когда ужк вся зала была полна. Котикова съ мужемъ ждали ее и закивали ей. Мефистофель-демонъ (странное сочетаніе, могущее имть мсто лишь въ головк Марьи Алексевы) осклабился тоже, увидя ее. Она сразу ему понравилась, какъ никто, и онъ мечталъ уже объ интрижк. Его уродливый носъ, висвшій надо ртомъ и двигавшійся, точно на пружин, при каждомъ слов, а при улыбк кривившійся на бокъ, не внушалъ ему серьезныхъ опасеній. Онъ считалъ себя молодцомъ-мужчиною, способнымъ заполонить вс женскія сердца.
Концертъ начался. Плъ Б. съ капеллою русскую, грустную псню. Его разбитый уже, но мягкій, задушевный голосъ, которымъ онъ владлъ мастерски, растрогалъ молодую женщину. Она опустила голову и перебирала веръ, въ душ подпвая мотиву. Но, почувствовавъ себя неловко, она инстинктивно подняла глаза и встртилась съ глазами мужа. Онъ стоялъ въ дверяхъ гостиной, среди другихъ слушателей, выплывшихъ изъ игорной, и впился въ нее глазами, точно собирался заглянуть въ ея душу. Его щеки казались осунувшимися, глаза впалыми. Ей стало жутко, но она пересилила себя и, перегнувшись черезъ Котикову къ Мефистофелю-демону, заговорила съ нимъ кокетливо. Но вскор, пошептавшись съ Котиковою, помнялась съ нею мстами и, склонивъ близко головку къ сосду, улыбаясь, стала слушать его нашептыванья. Но она ничего не слыхала: шумъ въ ушахъ и біеніе сердца мшали ей слышать и его слова, и слова псни, звуки сами — и т, сливаясь, болзненно отдавались въ ея душ. Она думала о томъ, прервать ли испытаніе, или продолжать.
Василій Николаевичъ чувствовалъ себя все хуже и хуже. Онъ боялся дурноты, обморока или удара. Кровь шумла у него въ ушахъ, приливала горячимъ потокомъ къ голов, затемняла глаза, заливала мозгъ, лишая его способности соображать, взвшивать.
‘Нашла кмъ увлечься… Боже мой, да неужели я хуже этой рожи? Впрочемъ, чувство не разбираетъ,— это своего рода сумашествіе, болзнь. Можетъ-быть просто тянетъ страсть,— ну, онъ и кажется ей красавцемъ… Я не по ней, говоритъ она давно. Чмъ я лучше, что смю требовать ея любви? Не лучше, но мужъ, потому и имю право на нее, связанъ съ нею узами долга, клятвою… Ха-ха-ха! Точно он понимаютъ значеніе, великую тайну обряда,— думалось ему.— Имъ платье подвнечное, блые башмаки — вотъ для нихъ смыслъ внчанья’.
Когда первое отдленіе кончилось и она пошла съ уродомъ подъ руку по зал, нарочно проходя мимо мужа, онъ не выдержалъ и позвалъ ее, назвавъ ‘Марьей Алексевной’.
Она извинилась и отошла къ нему въ уголъ.
— Подемте,— промолвилъ онъ.
— Позжайте, а я остаюсь. Я васъ не держу.
Она хотла отойти, но онъ схватилъ ее за руку, забывъ, что ихъ видятъ вс.
— Вы подете,— я вамъ приказываю!
Ея пальцы хрустнули, она чуть не крикнула отъ боли, но любезно улыбалась, кланяясь кому-то.
— Оставьте меня,— вамъ до меня не должно быть дла. Я свободна, и вы свободны, я васъ не стсняю, не мшаю,— не мщайте и вы мн,— съ улыбкою шептала она, будто любовно.
— Я вашъ мужъ,— я имю право… Вы подете сейчасъ,— прошиплъ онъ, не сознавая сказаннаго.
— Вы забыли ваше благоразуміе,— на насъ глядятъ.
Она высвободила руку изъ его разомъ ослабвшихъ пальцевъ и отошла къ своему демону съ индюшечьимъ носомъ.
‘Ни за что не удетъ,— ршила она.— Именно теперь ни за что’.
Всю вторую перемну она не спускала глазъ съ двери, но мужъ не показывался.
‘Слдитъ откуда-нибудь,— подумала она и еще больше стала заигрывать съ индюкомъ и хохотать до того громко, что Коткова остановила ее:
— Да будетъ вамъ бсноватьси!
‘Спится мн младешеньк…’ — плъ пвецъ жалостливо, разставивъ руки и потрясая ими въ тактъ.
Марья Алексевна взглянула на его чисто-русскій овалъ лица, распущенные но плечамъ русые кудри, плохо гармонировавшіе съ бархатнымъ костюмомъ и брилліантовыми перстнями поверхъ перчатокъ, и вдругъ сдлала открытіе, поразившее ее. Пвецъ былъ похожъ на мужа. То же красивое лицо съ окладистою бородой, ростъ, сложеніе,— то же выраженіе самодовольства и увренности. Та разница только, что этотъ — блондинъ, а тотъ — брюнетъ. ‘А совсмъ бояринъ русскій, только кафтана не хватаетъ’.
‘Милый другъ по сничкамъ похаживаетъ,— выводилъ пвецъ.— Спи, они, моя милая…’ — закрывалъ онъ глаза, спускай голосъ до самыхъ тихихъ нотъ.
‘Ахъ, и мой Вася такъ говоритъ мн, голубчикъ, миленькій!’ — думала Марья Алексевна, умиляясь на воображаемую въ углу фигуру мужа.
‘Загонена, забранена, рано выдадена…’ — подхватилъ хоръ и замиралъ, постепенно растягивая послднія слова.
Громъ рукоплесканій отвтилъ ему. Затопали, застучали стульями.
Марья Алексевна успокоилась. Чувствовалась потребность примиренья, душевнаго согласія, тишины. Разумъ яснлъ все боле и боле, колебанія насчетъ примиренья овладвали ею все сильне.
Пвецъ удалился въ отведенную ему комнату выпить воды.
Красавецъ-органистъ кокетничалъ и игралъ чудными глазами на дамъ перваго ряда, переговариваясь съ басомъ и рисуясь профилемъ и зубами.
— Что онъ гримасничаетъ? Противно!— громко вымолвила Марья Алексевна.
Котикова дернула ее за платье.
— Что вы кричите?
— А пусть слышитъ. Онъ — дуракъ, ничего больше.
Красавецъ плавно поворачивалъ голову, скользя бархатнымъ взглядомъ по ножкамъ дамъ перваго ряда, въ томъ числ и Марья Алексевны. Она спрятала ноги.
— Ахъ, онъ такъ хорошъ, что ему простительно,— пропла Котикова, гладя на него въ лорнетъ, и выставила ноги.
Красавецъ благодарно повелъ на нее глазами и нагнулся надъ нотами, щеголяя волнистою гривой.
— Я положительно въ него влюблюсь,— тянула Котикова, лукаво скосившись на своего мужа, вытиравшаго лобъ платкомъ. Онъ былъ красенъ, какъ его шелковый платокъ.
Марья Алексевна презрительно окинула ее глазами.
‘Жалкая, пустая, глупая!… Тоже хочетъ мужа заставить ревновать. А она-то сама лучше?’
Появился пвецъ. Захлопали. Бойкій мальчикъ въ перчаткахъ, съ серебряною цпочкой на бархатной куртк, подалъ ему палочку. Роздалась прелюдія. Публика задвигалась, заволновалась, пронесся шепотъ…
— Ахъ, мое любимое, слушайте! Съ ума сойдете,— шепнулаКозочкиной Котикова.
Марья Алексевна отставила губку и поморщилась.
‘Поскорй бы кончалось’.
Хоръ какъ-то дрогнулъ и замеръ, уставившись на пвца. Б. строго, съ достоинствомъ, повелъ глазами направо, налво, взглянулъ на публику. Котикова встряхнулась и задвигалась безпокойно. Многіе переглянулись и воззрились въ пвца съ улыбкою пріятнаго ожиданія.

X.

— ‘А изъ рощи, рощи темной…’ — съ аккомпаниментомъ органа и капеллы плъ Б. Аккорды звучно разносились по зал, резонансъ былъ чудесный. На улиц, подъ окнами, толпились мщане, солдаты, кухарки, извощики — и т слушали, поднявъ кверху замороженныя лица и тихо шлепая рукавицами.
‘Не течетъ рка обратно…’ — грустно-страстно, отчетливо звучало по комнатамъ.
Прислуга, поваръ въ бломъ колпак и фартук, ихъ жены — вс собралось слушать эту любимую псню. Марья Алексевна, недоврчиво отнесшаяся къ словамъ Котиковой и начавшая слушать съ пренебреженіемъ и звотою, затаила дыханіе. Она вспоминала, какъ мужъ говорилъ съ кмъ-то объ этой псн и выразился такъ, что ‘эту глупую псню пть только прачкамъ подъ стать, сидя у воротъ, щелкая смечки въ сумеркахъ и и ожидая любезнаго съ гармоникою’.
‘Ну, да, конечно, отъ него и ждать другого нечего. Онъ и романовъ никогда не читаетъ, и не любитъ, когда она что-нибудь чувствительное играетъ, врод: ‘La prire d’une vierge’. Ему все Бетховена подавай, да серьезныя статьи, врод: ‘Наука и женщина’. Онъ и ее хотлъ пріучить читать серьезныя вещи — Дреппера, Дарвина, Бокля, Милля, но она отдлалась. Очень ей нужно знать, какъ тамъ другіе смотрятъ на все! У нея свой взглядъ. Авторъ книги: ‘Наука и женщины’ — женщина и городитъ такую чушь, что кухня, мытье, машина скоро затрутся скелетами, черепами, трупами, научными изслдованіями, разными должностями… Вздоръ! Это значитъ и любить нужно перестать, потому что любовь присуща, главнымъ образомъ, женщин, неразрывна съ нею. Это ея жизнь, душа, все… Пусть кто хочетъ наряжается въ панталоны и идетъ рзать людей, копаться въ ихъ кишкахъ (ее повело), а она всегда останется врна себ. Вася это называетъ отсталостью… Пусть. Еще успетъ и начитаться, и впередъ уйти, а пока для нея одно нужно: любовь и ласка. Да и онъ-то самъ: ‘Дума, городъ, отвтственность, представитель, вліяніе’ — вдь все это слова. А попробуй я серьезно охладть къ нему,— поглядла бы. Теперь-то и то ужь…’
‘А изъ рощи, рощи…’ — въ третій разъ, тихо, медленно, съ выраженіемъ серьезной строгости и вмст таинственности, радостнаго забытья, неслось по зал.
Марья Алексевна точно на парусахъ плыла вслдъ за этими звуками. На душ ея совсмъ просвтлло, улеглось. Колебанія исчезли, сгладились, замнились твердою ршимостью. Внутри ея стало вдругъ тепло, тепло, словно туда проникли весенніе солнечные лучи. Воображеніе рисовало ей природу: птички щебечутъ въ зелени, соловей, лсъ, солнце, небо безпредльное, необозримыя пространства полей и луговъ… Весело, живо… И она съ Васею въ лодк, поетъ: ‘А изъ рощи, рощи темной’. Онъ слушаетъ, соглашается, что глубокій смыслъ скрытъ въ этой псн, и гладитъ ее по головк, называя ее ‘свтлою умницей’. Щекамъ ея длалось жарко, глаза неестественно щурились, мигали. Она забылась до того, что чуть не сложила на груди руки и не подняла глаза въ потолку.
Не успло это отдленіе окончиться, какъ она полетла въ игорную. ‘Гд онъ?— Нтъ’. Она въ буфетъ, въ столовую,— нигд нтъ.
‘Играетъ врно на билліард внизу’.
— Вы кого ищете, мужа?… Ушелъ давно,— раздаюсь около нея.
Мировой, шутъ гороховый!
— Что вы сдлали съ нимъ? Онъ на себя не похожъ. Охъ, барыня, берегите его,— грхъ будетъ.
Ея сердце екнуло.
‘Ушелъ, ушелъ… Поставилъ-таки на своемъ’.
У нея ноздри заходили, поднялись.
‘Хоть бы предупредилъ,— такая небрежность! Тмъ лучше,— есть къ чему придраться. Чего ей жалть его, когда онъ ее не жалетъ! А она, дура, расчувствовалась. Никогда больше не поддастся глупому сердцу, надо слушаться холоднаго разсудка’.
Она вернулась въ залу. Тамъ двигали стульями, слышался смхъ, шутки, споръ. Ей противна стала суета, никому ненужная возня. Куда спшатъ, чему радуются? Все — мишура, фальшь, напускное. ‘Жить спшатъ’.
Она злобно оглянулась на стоявшую рядомъ пару.
‘Отъ нечего длать… Ахъ, какъ вс они противны!’
У нея начинала дрожать грудь. Чудовъ ей сдлался отвратителенъ. Она готова была обругать его. ‘Все изъ-за него!’ Она прикрыла ухо веромъ, чтобы не слышать говора, смха окружающихъ, шарканья ногъ по полу, шуршанья шлейфовъ. ‘О, какъ она ненавидла все и всхъ!’
Третье отдленіе она просидла какъ во сн, не понимая ничего. Въ ушахъ бились слова: ‘ушелъ, ушелъ’, въ голов былъ хаосъ.
‘А если онъ спитъ, забылъ думать о ней, дла до нея нтъ?’
Она поминутно открывала часы, руки и ноги у нея холодли, въ вискахъ бились жилы. Музыкантъ-красавецъ казался ей уродомъ, взглядъ мальчика, стоявшаго ближе всхъ къ ней, крошечнаго, худенькаго, блдненькаго, завитого, который возбуждалъ въ ней прежде жалость, теперь злилъ ее. Она насилу досидла до конца. Котикова пригласила ее ужинать, и она съ радостью согласилась.

XI.

Козочкинъ все время проходилъ по кабинету, то схватываясь за голову, то прикладывая руку къ сердцу, какъ-то странно замиравшему, такъ что по временамъ его совсмъ не слышно было. Жена его разлюбила, обманываетъ, для него не оставалось сомннія. Онъ наблюдалъ ее нарочно, и убдился въ этомъ. Онъ — жалкій, несчастный человкъ, ему немыслима жизнь безъ нея. Сегодня,— нтъ, сегодня онъ не владетъ собою, а завтра онъ объяснится, и если… Въ первый разъ за два года въ немъ шевельнулось сожалніе и раскаяніе въ женитьб, въ невозможности вернуть прошлое, поправить ошибку. ‘Да, это была ужасная ошибка. Онъ думалъ, что знаетъ ее, считая только избалованною, наивной двушкою. Онъ не зналъ, что она — пустая, легкомысленная женщина, безъ принциповъ, воли, разсудка и сердца. Не чувство въ ней, а распущенность, разнузданность страстей. Много было двушекъ, а ни одну онъ не выбралъ. Вс он хорошія матери, жены, подруги мужьямъ, а эта только и думаетъ быть ему любовницею. Да, вотъ слово!… И вмст съ тмъ, со всми этими порочными наклонностями, недостатками, онъ любитъ ее и разлюбить, забыть не сможетъ. Любитъ еще сильне въ эти мучительные дни. Разойтись, дать ей свободу?…’ Онъ хрустнулъ пальцами. Глаза его, потемнвъ, безъ блеска, остановились на одной точк.
‘Захочетъ уйти, и такъ уйдетъ, если полюбитъ не шутя. Для такихъ нтъ ни долга, ни чести, нтъ обязанностей и понятія о нихъ, не нужно для нея и развода. Замужъ если захочетъ выйти второй разъ,— не легче будетъ отъ того, что онъ ее свяжетъ, не давъ развода… настоящаго: она возненавидитъ его, оставитъ память дурную,— разбираетъ она разв, что я человкъ, не скотъ, не собака, по-человчески чувствую и живу? Ей люди не нужны,— ей нужна фантазія, она живетъ фантазіей, а не дйствительностью! Ну, и пусть… Чего бы ни стоило, все отдастъ, развяжетъ ей руки на вс четыре стороны. А онъ-то самъ что же?… Онъ?— Ну, онъ смотрть будетъ на нихъ и любоваться, радоваться… Женится опять?— Нтъ. Одна ошибка служитъ урокомъ на всю жизнь. Она все взяла отъ него, унесла съ собой — и душу его, и сердце, кровь, помыслы… Ничего не осталось!… Одинъ умъ,— сухой, холодный умъ. Да, онъ — эгоистъ, и самонадянный эгоистъ, но вдь онъ любитъ ее больше себя, больше жизни. И все-таки какъ же отказаться отъ нея, какъ жить? Гд взять для этого силы?’
Онъ слъ, уронилъ на столъ голову и остался недвижимъ. Онъ никогда не плакалъ. Но тутъ слезы прорвались наружу и катились по лицу, бород, смачивая тонкое полотно рубашки. Онъ — сильный, крпкій мущина — плакалъ, какъ дитя, безсильно всхлипывая и глотая соленыя слезы. Это были первыя и послднія слезы, слезы прощанья съ нею, отршенья отъ нея, отъ прошлаго, счастливаго, чмъ жилъ, дышалъ, мыслилъ… Это было прощанье съ жизнью, со всмъ, что дорого, свято, во что врилъ, во имя чего трудился.

XII.

Часы равнодушно тюкали, свчка, не шевеля пламенемъ, отбрасывала отблескъ на полъ, оставляя въ полумрак углы и его склоненную надъ столомъ здоровую, плечистую фигуру, сверчокъ смло трещалъ въ щели у двери, одинъ, въ отвтъ часамъ, нарушая тишину спавшаго дома. Изъ-за притворенной двери доносился храпъ и сопнье сладко спавшей горничной.
Василій Николаевичъ поднялся. Лицо его было мокро, но глаза сухи, тверды, непреклонны. Онъ ровнымъ, быстрымъ шагомъ подошелъ въ двери, заперся и, вынувъ листъ почтовой бумаги, сталъ писать своимъ красивымъ, крупнымъ, отчетливо-твердымъ почеркомъ, не останавливаясь, не подбирая словъ. Потомъ вложилъ листъ въ конвертъ, написалъ адресъ, отложилъ письмо въ сторону, выдвинулъ ящикъ. Движенья его были спокойны, лицо холодное, застывшее. Онъ взялъ револьверъ, оглядлъ зарядъ. ‘Завтра онъ узнаетъ, объяснится и… Ухать, похоронить себя?… Бросить все — службу, пользу?… Онъ — честный, онъ стоитъ высоко, на него надются, отъ него ждутъ многаго. Начать и не кончить, изъ малодушія не довести мечту до осуществленія… ‘Мечту’… Одна была мечта, и нтъ ея,— разбита въ прахъ, и осколковъ не осталось,— не жаль… Ни на что онъ не годенъ теперь. Пуля — вотъ исходъ самый врный, благодарный… Успокоить и ее, и себя однимъ ударомъ’.
Онъ поднялъ руку, но вдругъ встрепенулся,— ему почудился звонокъ… ‘Не приливъ крови, нтъ’.
Онъ мгновенно спряталъ револьверъ, накинулъ шубу, схватилъ шапку и, безъ калошъ, кинулся по лстниц на дворъ.
Звонокъ повторился. Кучеръ было выскочилъ, но онъ ему сказалъ, что самъ отворитъ. У калитки звучали голоса… мужской голосъ. У Василья Николаевича зашумло въ ушахъ. Онъ взялся за палку, придерживавшую калитку. Ему пришла мысль размозжить голову своему сопернику. ‘Засудятъ, сошлютъ, тамъ медленная смерть въ кандалахъ… А если оправдаютъ, все едино — одинъ смыслъ, одинъ конецъ’.
Эти несвоевременныя мысли, какъ вихрь, крутились у него въ мозгу, пока онъ похолодвшими руками отодвигалъ запоръ.
Марья Алексевна, блдне обыкновеннаго при голубомъ свт мсяца, выплывшаго изъ-за застилавшей его тучки, въ бломъ платк, откинутомъ со лба, съ чуть колеблющимися завитушками, стояла лицомъ къ Чудову, провожавшему ее. Мефистофель-демонъ, низко наклонясь надъ нею и держась обими руками за борты шубы, горячо говорилъ что-то. У Василья Николаевича подкосились ноги отъ этихъ словъ. Но жена не слышала изліяній индюка. Она даже не могла на него сердиться,— до того ея дума и помыслы были полны другимъ. Она взглядывала вверхъ на окна, думая тамъ увидть свтъ, признакъ того, что мужъ ее ждетъ, но все было темно въ окнахъ, и домъ казался погруженнымъ въ спокойный сонъ.
— Ни одна женщина не производила на меня такого впечатлнія,— шиплъ индюкъ, поводя кончикомъ носа.— Я вамъ клянусь — на край вселенной убгу, если прикажете. Завтра вы будете на вечер? Прізжайте, ради Бога, я вамъ долженъ передать важное… Жизнь и смерть будетъ зависть отъ этого.
Марь Алексевн было ужасно смшно отъ этихъ напыщенныхъ признаній.
‘Что еслибъ онъ сталъ еще на колни и Вася увидлъ!— подумала она.— Вотъ былъ бы эффектъ. Ужь тогда головой бы ручалась за драму’.
Калитка съ шумомъ отворилась и передъ ними предсталъ Василій Николаевичъ, блдный, съ надвитою на глаза шапкой, съ трясущейся челюстью и распахнутою шубой на груди. Ноздри его были какъ-то втянуты внутрь. Онъ, казалось, не дышалъ и вотъ-вотъ кинется на нихъ. Ей даже показался въ рукав шубы, въ сжатой рук, револьверъ. Въ первую минуту она испугалась, но потомъ, совладвъ съ собой, юркнула въ калитку, шепнувъ уроду:
— Merci, demain donc.
Мужъ и соперникъ стояли лицомъ къ лицу. Василій Николаевичъ чуть не кинулся душить этого наглеца. Чудовъ насмшливо приподнялъ шляпу-цилиндръ и откланялся съ ехидною улыбкой. Василій Николаевичъ обезумлъ отъ этой улыбки. Онъ, какъ зврь, кинулся на Чудова, схватилъ его за шиворотъ шубы. ‘Храбрый любовникъ’ ужаснулся виду ‘ревниваго мужа’,— онъ думалъ, что ему тутъ ‘капутъ’ на мст, и заоралъ благимъ матомъ:
— Сторожъ!
На углу улицы показался мужикъ въ овчинномъ тулуп, закутанный башлыкомъ. Брякнула колотушка разъ, другой и — пошла писать трещотка, разнося успокоивающіе свои звуки по городу и водворяя тишину и порядокъ.
Василій Николаевичъ опомнился, ужаснулся своего поступка и вдругъ этотъ ужасъ заставилъ его сдлать новый ужасъ: онъ толкнулъ соперника своего мощною рукой, и тщедушный, безсильный, изжившійся, бойкій на словахъ и храбрый лишь въ длахъ любви, Донъ-Жуанъ полетлъ носомъ въ снгъ и уперся въ него руками въ элегантныхъ шведскихъ перчаткахъ отъ Бонне. Ни слова, ни звука не было сказано между ними, но они поняли другъ друга безъ этого и оцнили по достоинству одинъ другого.
Храбрецъ вскочилъ на ноги и, опасаясь новаго нападенія отъ стоявшаго неподвижно ‘атлета’ (какъ онъ обозвалъ Василья Николаевича), подобралъ полы шубы и зашагалъ, чуть не забывъ поднять цилиндръ, откатившійся далеко подъ горку.
‘Sacrebleu! Однако, это опасная штучка,— тутъ и обжечься легко,— разсуждалъ онъ, стаскивая никуда негодныя, мокрыя перчатки.— Хорошо, что никого не было… Придется поскорй ухать изъ этого нецивилизованнаго городишки, гд не умютъ уважать чувства достоинства постороннихъ людей’.
Василій Николаевичъ, не шевелясь, глядлъ ему вслдъ. Онъ былъ радъ этой минутной вспышк. ‘Если узнаютъ,— разскажутъ… Пусть,— думалъ онъ,— ему все равно: онъ исчезнетъ съ лица земли и не услышитъ, какъ будутъ трепать его имя грубые, ничего непонимающіе, люди. А она… она скоро перемнитъ это имя на другое. Его никто понять не въ состояніи, тмъ боле она. Да и онъ не разскажетъ, коли есть частица самолюбія,— за себя стыдно станетъ. Неужели, будь онъ холостякомъ, онъ бы былъ такимъ же пошлякомъ, не задумался бы разрушить счастье семьи ради минутнаго развлеченія, удовлетворенія животнаго инстинкта?— Нтъ и нтъ!’
— Гд ты пропадаешь?… Тутъ обкрадутъ и никто не увидитъ!— крикнулъ онъ на сторожа и пошелъ отъ дома. Ему было жарко,— нуженъ былъ моціонъ, воздухъ, чтобъ отрезвиться.
Сторожъ отошелъ и подумалъ, что ‘неужто-жь это былъ воръ, что баринъ поколотилъ сейчасъ? Въ енотовой шуб,— мудрено что-то…’ Колотушка опять застучала и тяжелые шаги прозвучали у дома, гд въ опьяненіи раздвалась Марья Алексевна, ожидая съ стсненнымъ сердцемъ результата встрчи.
‘La donna е mobile…’ — мурлыкалъ Чудовъ, уже оправившійся отъ смущенія, всходя на ступени своей гостиницы и чувствуя себя опять героемъ, побдителемъ прекраснаго пола.

XIII.

Козочкинъ подозвалъ извощика, слъ и тотчасъ почувствовалъ ужасную слабость во всемъ тл.
— Куда-съ?— освдомился извощикъ.
— Все равно, прямо,— буркнулъ онъ и сдлалъ неопредленный жестъ рукою.
Извощикъ покатилъ по шоссе, къ вокзалу. Сани раскатывались, ныряя въ ухабахъ. Козочкинъ тупо глядлъ на спину возницы, на ходъ пристяжной, съ коротко-подвязаннымъ хвостомъ, и толстыя, шершавыя ноги. Мсяцъ ясно выдлялся на темно-синемъ фон морознаго неба и лучи его разсыпались милліонами жемчужинъ и брилліантовъ по снжной равнин. Звзды водили хороводы, весело мигая на хавшихъ. Извощикъ что-то заговорилъ, повернувъ лицо съ замерзшею бородой и краснымъ носомъ. На Козочкина пахнуло водкой и онъ уткнулся носомъ въ воротникъ.
‘Вотъ направо кладбище. Завтра и его повезутъ сюда… Нтъ, посл-завтра, черезъ три дня. Счастливый извощикъ! у него жена-дура, семья,— онъ покоенъ, у бдняги все сгорло на дняхъ, и все-таки онъ — счастливый. Пьяница, цлый день на мороз, прідетъ измерзшій, завалится спать съ трубкой и — счастливъ, не задается вопросами, сомнніями. А отъ трубки сно, на которомъ спитъ, вспыхнетъ и — пожаръ. До тла сгоритъ опять, поставитъ новый срубъ и — опять счастливъ. А онъ… У него всего вдоволь и… умереть тянетъ. Странно, все — чушь, шиворотъ навыворотъ. Старуха слпая, что ходитъ къ нимъ на дворъ за хлбомъ, и та боится… А онъ радъ, ему не жалко жизни, ничего не жаль’.
‘А вдь жена будетъ плакать. Ей черное къ лицу… вуаль креповый, нищимъ милостыню будетъ раздавать, приговаривая: ‘помяните раба Божія Василія…’
Онъ усмхнулся и, захвативъ въ зубы кусокъ мха, рванулъ нсколько волосъ и плюнулъ.
— Эй, милые!— словно въ отвтъ на его размышленіе раздался счастливый голосъ возницы и онъ хлестнулъ залнившуюся пристяжную.— Сказываютъ, намеднись, тутъ волка видли,— продолжалъ онъ, неловко выговаривая захолодвшими губами.
Василій Николаевичъ промолчалъ и еще плотне запахнулся въ шубу.
‘Что ему волки?… Кабы стая цлая накинулась сейчасъ, только бы перекрестился,— не все ли одно, какой конецъ… А извощику страшно,— дти, жена-дура останется, сироты безъ поддержки…’
Ему припомнилось, какъ они съ женою разъ катались посл ссоры. Онъ ее обнялъ, а она спрятала личико въ его шубу. Она сказала тогда, что если они разойдутся, то имъ обоимъ не жить… Какъ скоро проходитъ все!… Все — ложь, слова, самообманъ, игра того же воображенія’.
Вдали свистнулъ локомотивъ.
‘Какой поздъ?— Да, почтовый… Вотъ исходъ,— чего же искать? Цль одна, а какъ и гд — разницы нтъ. Обезобразитъ его, и не узнаетъ никто… Мигъ одинъ. А дла?— Не сданы, не въ порядк, на немъ отвтственность. Что это ноги какъ щипетъ! Ахъ, да онъ безъ калошъ… И это хорошо,— простудится’.
Онъ сталъ перебирать пальцами, чтобъ отогрться, но тотчасъ пересталъ опять и выставилъ ихъ изъ-подъ шубы.
‘Что за вздоръ? На что нужно? Все равно, сейчасъ конецъ. Только дохать’.
Окна вокзала, блестя издали, манили въ себ. Въ эту минуту тамъ зажигаютъ лампы, суетятся, вносятъ самоваръ, гремятъ чашками, на стол булки горячія. Т же лица, т же движенія, рчи, тотъ же скрипъ двери на платформу, мельканіе фигуръ съ фонарями, ключами…
‘А жизнь-то самая — не то же ли однообразіе? Не тотъ же ли хаосъ — душевный міръ каждаго человка? У кого тамъ гладко, установлено разъ и не измняется ни при какихъ условіяхъ? У него перваго было гладко, вложено въ извстныя рамки,— гладко до этой минуты, и только эти два дня все перевернули на изнанку, спутали и разобраться нельзя, да и не нужно. къ чему? Кому отъ того польза?
‘Гд это собака воетъ? Это меня она хоронитъ… Къ низу мордою — мертвецъ, къ верху — пожаръ. Сейчасъ, близко уже, два шага. Десятки жизней несутся сюда въ этихъ вагонахъ и унесутъ, раздавятъ своею тяжестью одну жизнь’. Онъ вздрагивалъ. Голова была тяжела и вмст съ тмъ въ ней ощущалась какая-то странная пустота.
‘Долговъ нтъ у него, жена — одна наслдница, онъ, какъ перстъ, одинъ,— она обезпечена. Судить станутъ и пусть,— они вс ему мелки, жалки съ своимъ счастьемъ, беззаботностью, мелкими будничными интересами. Онъ счастливъ, что развяжется съ ними, перестанетъ имть дло, не увидитъ ихъ больше,— ни удивленья ихъ, ни сожалнія, ни насмшекъ, ни холоднаго соболзнованія’. Въ душ его было покойно и тихо, страшно тихо. Онъ взглянулъ на небо.
‘Что тамъ ожидаетъ? Лучшее средство заставить себя врить — ршиться умереть. Послднія минуты, сознаніе неизбжности столкновенія съ ‘этимъ’ — приносятъ вру въ то, надъ чмъ тшился раньше въ другихъ.
‘Трусливое, неблагодарное созданіе — человкъ! Гд это они дутъ? Сани стучатъ… Да, по мостику. Какъ хорошо, что у нихъ дтей нтъ. Никакихъ обязательствъ,— ничто не удерживаетъ. А обязательства службы?’
Онъ махнулъ рукой.
‘Да, онъ еще по картамъ долженъ… Карточный долгъ — долгъ чести. Два рубля шестьдесятъ три копйки. Все пятно… Ахъ, вздоръ, все вздоръ! Одно не вздоръ — это ‘то’ и ‘тамъ’.
Онъ въ изнеможеніи откинулся на спинку саней и закрылъ глаза.
— Пріхали!— послышалось надъ нимъ.
Онъ очнулся. Они стояли у вокзала. Направо — стна извощичьихъ парныхъ саней, съ сидньемъ изъ сна въ мшкахъ толстаго холста, налво — крыльцо съ кишащими на немъ солдатами, служителями, извощиками. Въ дверяхъ застрялъ толстякъ-помщикъ съ чемоданомъ и подушкою, перетянутой ремнемъ. За нимъ, въ распахнутую дверь, видны прилавки, ящики, тюки… Несетъ махоркою, дегтемъ, сивухою, лукомъ.
— Василій Николаевичъ!… Сколько лтъ, батюшка?— захриплъ толстякъ.
‘Сейчасъ подойдетъ, ухватятся за край шубы и… конца не будетъ’.
— Назадъ!… Скоре!— промолвилъ Козочиннъ.
Возница подобралъ возжи, стегнулъ лошадей. Они помчались. Василій Николаевичъ глубже опустился въ сани и свсилъ голову на грудь.
Толстякъ спасъ его отъ смерти подъ вагонами. Надолго ли? Зачмъ? ‘Чтобъ умереть подъ пулей?… Не смшно ли?’

XIV.

‘Куда же это онъ двался?— думала Марья Алексевна, сидя на постели, обхвативъ руками колна и положивъ на нихъ подбородокъ.— Опять въ клубъ доигрывать, въ отместку мн?’
Она приказала Дуняш разбудить кучера и узнать, въ клуб ли баринъ? Пока Дуняша исполняла приказаніе, барыня ходила въ волненіи по комнат,— ей время это казалось вчностью,— и успокоилась лишь тогда, когда хлопнула калитка.
Оказалось, что барина въ клуб нтъ. Марья Алексевна испугалась.
— Такъ гд же онъ?— спросила она Дуняшу.
— Незнаю-съ,— отвтила та.
‘Вотъ смхъ-то: то баринъ барыню ищетъ, то она его’,— подумала Дуняша, съ слипавшимися глазами, и, завалившись, захрапла, какъ убитая.
Марья Алексевна провела мучительную ночь. Воображеніе ея разыгралось до-нельзя и рисовало ей мужа уже разбитымъ, искалченнымъ, съ оторванными ногами, руками, головою, перерзаннымъ туловищемъ. Она рвала на себ волосы, кляла себя, Чудова, Котикову,— ‘они были главною причиной несчастія’,— со слезами кидалась передъ образами, прося небо возвратить ей Васю цлымъ, давала обты, клятвы исправиться, наложить на себя епитимію и говть два раза въ годъ, чтобы снять съ себя грхъ, наставить свчей на три рубля и т. д. И въ то же время обдумывала, какого повара позвать готовить, въ случа чего, успютъ ли ей сшить въ два дня траурное платье, чепчикъ вдовій, кого позвать. ‘Молодая, интересная вдовушка’,— она себ не могла вообразить этого,— и тутъ же называла себя ‘подлою’ за то, что такія мысли ей приходятъ въ голову въ такія минуты. Всю ночь она не сомкнула глазъ. Во всю жизнь не мучилась она такъ. Она то и дло взглядывала на часы. Пробило пять, шесть, начинало свтать. Марья Алексевна, разбитая безсонницей и волненіемъ, физически и нравственно, упала лицомъ въ подушки и замерла. Слезы обильно текли, смачивая подушку. Въ семь часовъ, когда уже встала Дуняша и убирала комнаты, раздался слабый звонокъ на двор. Марья Алексевна вскочила, кровь отлила отъ ея сердца къ голов. Она затаила дыханіе и, рискуя простудиться, высунулась въ форточку. Ей почудилось, что мужа привезли съ вокзала мертваго, изуродованнаго.
‘Слава теб, Господи, живъ, цлехонекъ!— перекрестилась она, узнавъ его шаги.— Но гд же онъ могъ пропадать?’ Опять враждебное чувство шевельнулось, дрогнули губки, надулись, въ глазахъ легло задорное выраженіе.
Она юркнула подъ одяло и притворилась спящей. Тяжелые шаги подвигались къ двери. Онъ вошелъ въ шуб, шапк, медленно сбросилъ шубу на кушетку, шапку на полъ, покачиваясь, подошелъ къ постели, взялъ графинъ и съ жадностью сталъ пить.
‘Боже мой, да онъ пьянъ!’
Ужасная мысль прорзала ей мозгъ.
‘Онъ былъ… Онъ былъ… Боже мой, Боже!’ — чуть не закричала она, схватываясь руками за грудь и надавливая ее до боли. Василій Николаевичъ раздвался, съ трудомъ ворочая руками и сбрасывая на полъ вещи, потомъ грузно упалъ на постель, тяжело дыша. Отъ него сильно пахло виномъ. Глаза его отяжелли, покраснли, потускнли какъ-то, щеки втянулись внутрь, волосы въ безпорядк падали на лицо, борода была всклокочена.
Марья Алексевна почувствовала отвращеніе, ужасъ, отчаяніе. Она долго пролежала, широко раскрывъ глаза и испуганно, безсмысленно глядя передъ собою на печку.
‘Я убью себя, я убью себя, не переживу’,— твердила она мысленно.
— Гд вы были, негодный человкъ?— вдругъ крикнула она и вскочила на постели.
— Отвчайте,— продолжала она, стиснувъ зубы, но, вспомнивъ, что Дуняша можетъ слышать, шепотомъ добавила:
— Мы — чужіе, я вамъ не жена… Я васъ не люблю, презираю!
Она остановилась, ожидая отвта, но онъ лежалъ, какъ пластъ, закинувъ одну руку подъ голову и свсивъ другую съ кровати. Лицо его было красно.
‘О, эти руки,— какъ она любила ихъ цловать…’
— Боже мой, Боже мой, я съума сойду!
Она схватилась за голову, сжала виски.
— Я другого люблю, знайте это, а васъ ненавижу!— громкимъ, трагическимъ шепотомъ промолвила она и, упавъ лицомъ на одяло, въ ноги постели, зарыдала.
‘Все для нея кончено,— у нея нтъ больше мужа. Умереть осталось, умереть’.
Василій Николаевичъ не двигался.
‘Комедіантка, актриса!’ — вертлось у него на язык, но онъ не могъ имъ шевельнуть,— онъ прилипъ къ гортани. Въ голов путались, сплетались обрывки мыслей, воспоминаній, безъ конца, безъ начала… Мучительныя картины проносились… Въ ушахъ звучали слова:
‘Король… уголъ… не любитъ… коньякъ… не-не… измнила… тройка… умереть… транспортъ… разлюбила…’
Въ груди тсно, давило что-то и грудь, и голову, и глаза, душило за горло.
Онъ заснулъ, громко храпя и открывъ ротъ.
Марья Алексевна вскочила и убжала въ кабинетъ. Онъ былъ ей противенъ. Тамъ она, какъ тигрица въ клтк, начала бгать изъ угла въ уголъ. То хваталась за голову и стонала: ‘Боже мой, Господи, Господи’,— то останавливалась и, вперивъ глаза на образъ, шептала: ‘Пошли мн смерть, дай умереть, возьми меня!’
Она быстро выхватила ящикъ, глаза упали на револьверъ.
‘Нтъ, ни за что. Можетъ есть надежда,— не все потеряно. Не можетъ быть, чтобъ онъ ‘тамъ’ былъ. Вдь это она его завела, одна она, и все-таки… нтъ, она не проститъ… У нея не было дурныхъ намреній, она изъ любви, и такъ отплатить… О, Господи!’
Прежній, честный, высоко стоящій идеалъ, Вася, окруженный ореоломъ добродтели, исчезалъ въ туман. Горечь, отчаяніе все ближе подступали къ горлу, просясь наружу слезами. Но слезъ не было больше и выдавить ихъ насильно она не могла.
‘Господи, а давно-ль они были такъ счастливы? Завидовали имъ, ставили въ примръ…’
Она открыла средній ящикъ.
‘Что это?— Письмо… его рука… на ея имя…’
Она рванула конвертъ.
‘Маня, прощай, не поминай лихомъ. Я не хочу мшать теб, я любилъ тебя больше жизни. Будь свободна, счастлива! В. К.’.
Она выронила листокъ, схватилась за сердце.
‘Отравился… Онъ былъ въ аптек, за ядомъ…’
Она открыла ротъ, чтобы крикнуть, но опомнилась и стала размышлять.
‘Давно бы умеръ тогда. Можетъ ядъ медленный, опіумъ, хлороформъ,— уснетъ и не проснется… Можетъ теперь ужь я его убила, я, я!’
Она кинулась въ спальню, боясь подойти къ постели. Она думала тамъ найти одинъ холодный трупъ, а она мертвецовъ боялась до смерти.
‘Дышетъ, какъ всегда. Что мн въ голову пришло. Такъ гд же онъ былъ? Письмо ничего не значитъ,— могъ раздумать. Да вокзал пили, а тамъ цлымъ обществомъ… Съ пьяныхъ глазъ все на умъ пойдетъ. Онъ рдко пьянетъ. Что онъ долженъ выпить, чтобы дойти до такого состоянія?…’
Она одлась и, убаюкивая себя разными соображеніями и догадками, стала ждать, пока онъ встанетъ. Боле всего ее утшала твердость Васиныхъ убжденій и взглядовъ.

XV.

Козочкинъ проснулся часовъ въ 12 съ ужасною головною болью. Виски точно клещами давило, на голов точно лежали пудовики, онъ едва волочилъ ноги отъ слабости и боли во всемъ тл, говорилъ хрипло. Пришли изъ думы съ бумагами, но онъ отослалъ назадъ и, пославъ за сельтерскою водой, заперся въ кабинет.
Марья Алексевна притихла и слушала у двери, но ничего не могла услыхать, и пугалась не на шутку, отходя съ сжижающимся сердцемъ.
Въ два часа пріхалъ старичокъ знакомый. Козочкинъ его не принялъ, но жена приняла, въ надежд узнать что-нибудь о муж. Дйствительно, съ первыхъ словъ, болтунъ заговорилъ о томъ, что былъ чрезвычайно удивленъ и озадаченъ вчера поведеніемъ уважаемаго Василья Николаевича: онъ явился поздно въ клубъ, часа въ 3—4, не раньше…
— Такъ онъ тамъ былъ?— крикнула она невольно съ заблиставшими отъ радости глазами.
— Да-съ, и надо того — услся играть въ штоссъ съ извстнымъ шулеромъ Давыдовымъ…
‘Такъ онъ шулеръ?— подумала она.— Скажите…’
— И проигралъ восемьсотъ рублей,— протянулъ съ ужасомъ болтунъ, прикладывая палецъ къ носу для усиленія впечатлнія.— Мало того-съ, выпилъ цлую бутылку коньяку, одинъ-съ… Вдь это что-съ?… Хоть бы вы наложили свое veto. Этакъ голова треснетъ. Немудрено, что онъ боленъ. Лучше бы вамъ денежки на наряды пригодились.
— Ахъ, Богъ съ ними, съ этими нарядами!— промолвила она томно и подумала:
‘Ахъ, бдный попочка! Все изъ-за меня. Такъ вотъ онъ гд былъ! Какъ же онъ меня любитъ посл этого!… Надо пожалть. Сегодня же вечеромъ объяснюсь, скажу Котиковой, что не поду въ клубъ’.
Почему вечеромъ, а не утромъ, ршить не трудно: вечеромъ обстановка боле подходящая,— сумракъ располагаетъ къ объясненіямъ всякаго рода. Тогда сердце бываетъ мягче, дневной, холодный свтъ убиваетъ чувства и заставляетъ дйствовать разсудокъ. Вечерній полумракъ, напротивъ, волнуетъ воображеніе, поднимаетъ чувства. Тогда все кажется возможне, розове, достижиме.
Болтунъ выболтался и исчезъ, точно дло сдлалъ, но молодая женщина готова была его расцловать: онъ снялъ такую тяжесть съ ея души. ‘Но неужели это все отъ ревности? Такъ что же онъ молчитъ? Даже теперь сцены не сдлалъ никакой. Ужъ тогда она просто не знаетъ, что и придумать, просто выбилась изъ силъ. А покориться участи, жить какъ кисель, тянуть день за днемъ — разв есть какая возможность? Умрешь со скуки’.
Она стала надвать шляпу, напвая.
‘А если онъ безъ нея тутъ?… Вздоръ, не станетъ, не объяснившись. Еслибъ задумалъ серьезно, то положилъ бы на столъ письмо. Да, вдь, она изорвала его’. Она приблизилась къ двери. Мужъ ходилъ, шурша туфлями, по комнат… Вотъ подошелъ къ двери, щелкнулъ ключомъ.
Марья Алексевна спряталась за другую дверь. Онъ прошелъ въ спальню, тяжело ступая и возя подошвами.
‘За объясненіемъ, врно. Ничего, пусть помучается еще немного’.
Оіа вбжала въ кабинетъ, схватила револьверъ и, нарочно стукнувъ входною дверью, будто вошла только, отправилась въ спальню.
Увидя ее, мужъ хотлъ спросить, куда она идетъ, но сдержался и вышелъ. Она сунула револьверъ подъ матрацъ и перекрестилась.
— Спасенъ теперь… Пусть ищетъ.
Она, стуча каблукани, вышла изъ дому, напвая: ‘А изъ рощи, рощи томной…’
— Дуняша, я не приду до вечера!— крикнула она, хотя никакой Дуняши не было въ корридор.
Мужъ бросился къ шуб и, натянувъ ее кое-какъ, просунулъ ноги въ туфляхъ въ калоши, нахлобучилъ шапку. Онъ ршился прослдить за нею и тогда уже ршиться на что-нибудь. Марья Алексевна чуть не бжала. Онъ слдовалъ въ отдаленьи. У него было отличное зрніе. Онъ видлъ, какъ она вошла въ гостиницу и исчезла.
Онъ схватился рукой за уголъ стны.
‘Въ нему!— простоналъ онъ и поблднлъ, какъ мертвецъ.— Проклятый!… Убить… Кого убить: его, ее?— Нтъ, себя’.
Онъ дотащился до гостиницы. У него оставался еще лучъ надежды.
— Здсь Пузановъ остановился?— спросилъ онъ, разумя толстяка.
Онъ зналъ, что не здсь,— это былъ предлогъ.
— Никакъ нтъ-съ.
— А кто же стоитъ въ первомъ?
— Господинъ Чудовъ.
— А…
Онъ повернулся и сталъ спускаться съ лстницы.
— Ваша супруга здсь!— послышалось вслдъ.
Онъ чуть не ударилъ нахала, но отвтилъ:
— Знаю.
‘Господи, лакеи — и т знаютъ!— подумалъ онъ съ горечью и тоскою.— Маня, Маня, что ты сдлала съ собою, со иной? Позоръ! Чмъ смыть это пятно?— Смертью… До чего дожилъ. А все любовь’.
Онъ засмялся. Нищій, проходившій мимо, посмотрлъ на него и, снявъ шапку, поклонился низко.
‘Насмшникъ… Кому онъ кланяется, передъ кмъ шапку снялъ?— Передъ моимъ горемъ и… моими рогами…’
Злость душила его. Онъ бы съ радостью разорвалъ на части сердце.
‘Истуканъ,— говорила она,— безчувственный, ничмъ не проймешь… Да, истуканъ, но только съ сердцемъ дурака, сумашедшею головой’.
Онъ изумился, не найдя револьвера.
‘Не запряталъ ли куда въ пьяномъ вид? Ну, да все равно посл,— не уйдетъ’.
Онъ, какъ безжизненный, опустился бокомъ на диванъ и положилъ голову на его спинку. Все было откинуто въ сторону, все взвшено, обдумано и слово ‘смерть’ кровавыми, роковыми буквами стояло вмсто надписи. Вопросъ заключался лишь въ томъ, насколько еще продолжить испытаніе, отложить конецъ. Онъ до того уже свыкся съ этою мыслью, что она ему удовольствіе доставляла, успокоивала его какъ-то, придавала бодрость. Ею все темное назади стиралось, сглаживалось, ею освщалось все впереди. ‘Гд впереди?— Тамъ… Онъ знаетъ, гд’.
‘Жизнь красна любовью, теперь онъ сознаетъ это, а прежде смялся. Это всегда такъ… до поры, до времени. Безъ нея и дло теряетъ цну. Безъ нея ни уваженія не нужно, ни пользы, ни значенія. Собственно она придаетъ всему силу и смыслъ. Ахъ, какъ поздно онъ понялъ это! Отчего не зналъ раньше? Умираютъ же другіе отъ любви… Да, но т молодые, а онъ… ‘отжилъ’, сказала она какъ-то. Да, отжилъ, доживаетъ, а она пусть начинаетъ съизнова’.
Хлопнула дверь. Она! Вотъ она роковая минута крови, смерти, минута расплаты, разсчета за необдуманное прошлое.
Онъ собралъ послднія силы и потащился въ ‘ея’ комнату. ‘Что-то тутъ будетъ посл его смерти?’
Марья Алексевна оглянулась и покраснла.
‘Начинается’.
— Куда вы ходили?— проронилъ онъ блдными, сухими губами, ясно и отчетливо,
— По длу,— отвтила она, приглаживая волосы и слдя за нимъ въ зеркало.
Онъ глядлъ на нее съ злобной страстью.
— Знаю ваши дла,— знаю, гд вы были… Въ гостиниц, въ номер.
Онъ весь дрожалъ и держался за столъ, боясь упасть.
Она глянула на него прямо, съ вызывающимъ выраженіемъ.
— Да, въ номер.
Эта откровенность поразила его. Онъ ожидалъ смущенія, испуга, виноватаго вида.
— Въ какомъ номер знаю… Въ первомъ.
— Можетъ быть. Это васъ не касается.
Онъ схватилъ ея руку, сжалъ и, потомъ рванувъ, отбросилъ отъ себя.
— Будешь ты отвчать, негодная?
Онъ былъ страшенъ. Глаза налились кровью, дыханье со свистомъ вырывалось изъ груди. Она наслаждалась и въ то же время ей было жутко.
‘Вотъ она трагедія!’
— Пожалуйста, не такъ страшно,— я не изъ пугливыхъ,— покривила она губами, стараясь выразить презрніе, хотя, на самомъ дл, готова была разрыдаться отъ жалости къ нему.
‘Ну, чего она не скажетъ прямо, что была у Котиковой?… Нтъ, подождетъ немножко’.
— И потомъ… что это за допросы? Вы не инквизиторъ, кажется.
Она отвернулась, чтобы не видть этихъ, полныхъ муки, глазъ, изможденнаго лица. Сердце ей твердило, что пора кончить, но любопытство удерживало.
— У кого ты была, у кого?— прохриплъ онъ, длая къ ней шагъ. Ему становилось страшно за себя.
Она окинула его гордымъ, величественнымъ взглядомъ, но сама отодвинулась отъ него къ кровати. Ее пугало его выраженіе свирпости, жестокости.
‘А все-таки кончитъ тмъ, что свалится на колни и стянетъ ноги цловать, какъ тогда’.
— У любовника была, вотъ у кого!— прошиплъ онъ, поднимая кулаки.
— Вы съ ума сошли… Какъ вы смете меня оскорблять безъ повода? Вы видли, что ли?
Онъ захохоталъ дико, отрывисто, громко, закинувъ голову и схватившись за волосы. У нея холодъ побжалъ по спин.
‘Что съ нимъ?… Чего онъ смется?’
— Оскорбилъ… Примрная… Ха-ха-ха… Сама къ любови… Ха-ха-ха… Коли не на глазахъ… Не видлъ,— сердце видло… Ха-ха-ха!… Оскорбилъ… Оно кровью истекло… по капл…
Въ голос его слышалось рыданье муки.
— А она утшаетъ… Добрая, милая, прелесть моя!… Ха-ха-ха… Я убью тебя!— вдругъ прохриплъ онъ, кидаясь на нее. Его глаза точно выскочить собирались изъ орбитъ.
Марья Алексевна взвизгнула. Она не ожидала такого перехода. Этотъ крикъ отнялъ у него послдній разумъ. Онъ вдругъ почувствовалъ себя не человкомъ, а звремъ, со всми его кровожадными инстинктами. Марья Алексевна отскочила, приложивъ руки къ щекамъ. Но онъ кинулся на нее и принялся ее душить за горло, хрипя, задыхаясь и хохоча какъ безумный. Минута — и она была бы задушена… Выраженіе мольбы въ ея глазахъ спасло ее, вернуло ему разсудокъ. Онъ отскочилъ отъ нея, съ безумнымъ испугомъ въ глазахъ, и вдругъ, упавъ на колни, страшно зарыдалъ, сжимая ее руками и пряча лицо въ складкахъ ея платья.
Марья Алексевна, не помня себя, упала на кровать и недвижно глядла на него, на его трясущуюся спину, голову, ноги… нея волосы становились дыбомъ, сердце перестало биться… Онъ былъ страшный, чужой для нея, новый, не прежній Вася, съ мягкимъ взглядомъ, ласковымъ голосомъ. Только теперь поняла она, что съ этимъ человкомъ нельзя шутить, играть комедію. Она чувствовала себя такою мелкою, ничтожною передъ нимъ,— виноватою, презрнною… Въ эту минуту только поняла она и оцнила всю силу его любви — и всю мелочность, эгоизмъ, безсердечность своей душонки. Она была гадка себ, не смла къ нему прикоснуться, и въ то же время чувствовала, что она уже не та, что между ними порвано что-то и что онъ дальше для нея, чмъ былъ прежде. Она его боялась, боялась этой любви, которой жаждала раньше. Но вдь она не желала ‘такого’ проявленія этой страсти,— она ждала другого.
Въ ней точно оборвалось что и упало. ‘Что имъ говорить, о чемъ?… Они не поймутъ теперь одинъ другого’.
Ей стало больно, тяжело, тоскливо. Она тихо высвободилась изъ его рукъ и промолвила:
— Пусти.
Онъ поднялъ голову. Въ глазахъ стояли слезы.
— Куда?
Голосъ опять тихій, мягкій, почти молящій.
Она отстранила его, отошла.
— Я теб прощаю твое оскорбленье и твой порывъ, потому что ты не помнилъ. Я не заводила любовниковъ,— я чиста передъ тобою, какъ была, но…
— Ты разлюбила меня, ты его любишь?— простоналъ онъ.
— Я… я никого не люблю… Я была у Котиковой: она въ гостиниц у своей прізжей знакомой, мы сговорились на вечеръ сегодня, и я раздумала, ходила сказать, но… Но и ты… оставь меня.
Она повернулась и пошла.
— Маня!— раздалось за ней.
Ея сердце дрогнуло, но она не оглянулась и заперлась въ угловой. Тамъ она сла на диванъ, закрылась руками и, прислонившись щекою къ спинк, замерла такъ.
‘Удушить, убить’ — вертлось у нея въ мозгу, въ ушахъ, въ сердц, которое своимъ учащеннымъ біеніемъ, казалось, тоже повторяло эти слова.

XVI.

— Барыня, вы тутъ?— окликнула ее Дуняша часа черезъ два, удивившись, что въ дом тишина и никто не спрашиваетъ обдать.
— Что теб?… Оставь меня въ поко. Я занята,— отозвалась Мары Алексевна.
— Барыня, пожалуйте сюда. Съ бариномъ что-то…
Марья Алексевна выскочила.
— Что, гд?
— Я сейчасъ зашла въ спальню,— думала, вы тамъ,— спросить насчетъ обда. А баринъ тамъ на постели стонетъ и говоритъ что-то вслухъ. Я испугалась.
Марья Алексевна бросилась въ спальню. Мужъ лежалъ на постели ничкомъ, свсивъ ноги, и бредилъ отрывочно, неразборчиво. Онъ метался и горлъ. Испуганная Марья Алексевна послала за докторомъ, съ помощью Дуняши раздла мужа, не приходившаго въ себя, и уложила, накрывъ потепле холодныя, какъ ледъ, ноги. Онъ все раскрывался и отбивался, когда она старалась спрятать подъ одяло его руки.
Пріхавшій докторъ нашелъ горячку и выразилъ опасеніе.
— Спасите его, спасите, я на васъ молиться буду!— вскричала въ отчаяньи Марья Алексевна, схватывая его руки и цлуя ихъ, не помня себя.
‘Она была виновата. Умри онъ, это падетъ на ея совсть. Но если даже не это,— разв она въ силахъ потерять его, разстаться? Она живетъ имъ, въ немъ все ея счастье’.
Разладъ, пропасть, отчужденность отодвинулись на задній планъ. ‘Теперь онъ ближе ей, дороже, чмъ когда-либо’.
На другой день собрали консиліумъ, нашли сильнйшее разстройство всей нервной системы и подрывъ физическихъ силъ. Марья Алексевна чуть съ ума не сошла и, при всхъ, разразилась истерикою, начавъ биться головой объ стну. Насилу удалось ее успокоить. Но она была неутшна и кричала, что умретъ съ нимъ вмст, проклянетъ ихъ, если они не спасутъ его. Т, конечно, не обидлись, потому что нашли ее въ невмняемомъ состояніи.
Много дней и ночей провела она у постели мужа безъ сна, безъ пищи. Она осунулась, поблднла и, какъ тнь, неслышно, бродила по комнат, то приготовляя ему питье, то поправляя подушку, то давая лкарство.
Василій Николаевичъ не приходилъ въ сознаніе и все бормоталъ непонятное. Но она одна понимала: онъ бредилъ ея измною, тмъ, что она разлюбила его, и все въ этомъ род. За эти дни она сдлалась еще краше, женственне. Глубокая, серьезная морщина появилась между бровями, глаза глядли строго и грустно. Она ршила умереть въ одинъ день съ нимъ и даже приготовила стаканъ съ мышьякомъ, что купила для отравы мышей. Но она надялась, что онъ выживетъ, потому что твердо врила и горячо молилась. То прежнее все была комедія, игрушка, дйствительность, жизнь дала себя знать лишь въ эти нсколько дней убійственнаго, тревожнаго ожиданія участи.
Докторъ, два раза въ день навщавшій больного, удивлялся ея энергіи, неутомимости и совтовалъ беречься, но она только усмхалась иронически и горько.
‘Глупый! Беречься… къ чему, для кого, для чего? Впрочемъ, вдь онъ не знаетъ, что они связаны на жизнь и на смерть. Ему потому и въ диковинку’.
Она по цлымъ часамъ сидла у постели, подложивъ руку подъ голову мужа, не дыша и не спуская глазъ съ его исхудалаго, измненнаго болзнью, лица. ‘Дорогія черты!’ Она не уставала любоваться ими, точно вдоволь хотла наглядться, изучить на память каждый изгибъ, каждую черту. ‘Она его погубила, она его убила, она полжизни, быть-можетъ, отняла, хотя и выздороветъ онъ. Быть-можетъ, она душу его убила, все свтлое души. Чмъ исправить, пополнить, какъ вернуть, какъ сдлать, чтобы забылось?’ Она мысленно, въ сотый разъ, испрашивала у него прощенья, молила жить, точно онъ могъ слышать. ‘Лучше бы онъ и вправду задушилъ ее тогда. Она этого стоила. Чмъ вздумала шутить… безбожная! Видно, что она-то не понимаетъ, какъ любятъ истинные, высоконравственные люди. Гд ей дорости до него? Какъ былинк до солнца… Дай ему выжить только, Господи, и она всю жизнь положитъ на то, чтобы, кром счастья и покоя, онъ ничего не зналъ. Она отъ всего отречется ради него, измнитъ образъ жизни, привычки, взгляды,— она станетъ его эхомъ’.
И она думала искренно: болзнь мужа, какъ прямое слдствіе ея поступка, потрясла ее глубоко, заставивъ серьезно остановиться на тхъ вопросахъ, о которыхъ прежде судила поверхностно, легко, съ насмшкой и недовріемъ относясь къ нимъ.
‘Но если онъ умретъ, если умретъ! Она молода еще, хочется ей жить еще, жить съ нимъ, его любовью, и доказать ему, что и она способна давать что-либо другое, кром несчастья, горя и болзней’.
Это былъ день, въ который ожидали кризиса.
Марья Алексевна склонилась головой на подушку, рядомъ съ головою мужа, рука ея держала его руку, вдругъ она ощутила слабое пожатіе. Сердце стукнуло и затихло. Она подняла голову и встртила взглядъ мужа — кроткій, благодарный.
— Маня, любишь?— прошепталъ онъ, слабо улыбаясь.
Она обхватила его руками, прильнула къ нему.
— Люблю, живу тобою, умру съ тобою,— прошептала она въ отвтъ.— Прости меня… Я хотла испытать…
— Ахъ, Маня, я думалъ, что умру,— такъ ты меня подкосила сразу. Милая, дорогая, ненаглядная моя кошечка!
Онъ хотлъ ее обнять, но она выскользнула, припала лицомъ къ его ногамъ, поцловала и закричала въ истеричномъ припадк, свалившись на бокъ и держась за горло руками. Не душили спазмы,— дышать было нечмъ. Испуганный, слабый, онъ приподнялъ ее, привлекъ на грудь и старался влить воды въ ея стиснутые зубы.
Она билась, колотилась головой о стаканъ. Острая, щемящая боль сосала ей сердце, сжимало его тисками.
— Что ты, Богъ съ тобой!— твердилъ онъ, стараясь поцлуемъ заглушить ея крики.
— Я — гадкая. Ты не вришь мн, презираешь!— твердила она сквозь рыданья.— Я наложу на себя руки.
— Врю, люблю, еще больше люблю, обожаю!— лепеталъ онъ, насилу удерживая ее слабыми руками и покрывая жгучими поцлуями ея волосы, глаза, руки, шею.
Долго, долго не могъ онъ успокоить ее. Наконецъ, она стихла, взглянула на него… Ихъ губы слились… Они объяснились, кризисъ миновалъ благополучно, и давно не были они такъ счастливы, какъ въ этотъ вечеръ.
Онъ не скрылъ отъ нея объ эпизод съ Чудовымъ, она нервно хохотала и дала ему клятву больше не шутить и не испытывать его страсть, подвергая его пыткамъ, доводящимъ до сумашедшаго дома, до больницы, до могилы. Прошлое вернулось во всей своей прелести и красот, жизнь ихъ потекла прежнимъ мирнымъ, счастливымъ теченіемъ, и онъ удивлялся только, какъ у него хватило духу запятнать подобными грязными подозрніями свою чистую, безцнную жену, сокровище его души и сердца, звзду, освщавшую кроткимъ, яснымъ сіяніемъ его жизненный путь. Что же касается Мани, то любопытство, тщеславіе и жажда сильныхъ ощущеній были удовлетворены черезъ край.

XVII.

Прошло полгода. Зазеленла весна. Природа встрепенулась и весело набиралась свжихъ силъ. Наша героиня также пополнла, похорошла, посвжла и съ радостью встрчала лто. Ей надолъ холодъ, захотлось лса съ самоваромъ, уединенныхъ прогулокъ съ мужемъ, поздокъ въ шарабан за городъ. Она всю зиму вызжала, кружилась, но и это уже наскучило,— понадобилось разнообразіе, перемна впечатлній, удовольствій. Она давно уже забыла о катастроф. Они жили дружно, не ссорясь, и молодая супруга уже начинала уставать тишиною, безъ бурь и грозъ, и придиралась то къ тому, то къ другому. Василій Николаевичъ снова сдлался прежнимъ невозмутимымъ, покойнымъ, серьезно-дловымъ человкомъ. Исчезли порывы и слды кровавой ссоры. Опять появились газета и моська, клубъ, карты и сигара.
Жену тяготило это и, чтобъ разогнать скуку, начинавшую овладвать ею, она придумывала всевозможныя занятія и увеселенія: наряжалась въ маски и пугала бабъ, копавшихъ гряды, сама копалась въ огород, не разгибаясь, возилась съ курами, утками, поросятами, бгала на рынокъ съ корзинкою, въ платочк, рисуясь этимъ передъ другими хозяйками въ шляпкахъ, съ кухарками по пятамъ. Мсила пироги, выучилась доить, съ недлю одна готовила въ кухн и даже мыла полъ, ползая на колняхъ. Это ей доставляло удовольствіе, она гордилась собою. То вдругъ все бросала, хныкала, ругалась съ прислугою, приставала къ мужу, или, забравшись съ ногами на кушетку, углублялась въ книгу, махнувъ рукой на цыплятъ, кухню, огородъ, на все.
Настало лто. Запли соловьи, рожь наливалась, колосилась, волновалась, какъ море. Въ лугахъ косили сно, и запахъ его носился въ воздух, вмст съ запахомъ розъ и жасмина. Огородъ процвталъ, радуя сердце хозяйки. Въ парникахъ поспвали дыни, арбузы, въ саду наливались яблоки, вишни, кусты украшались втками ягодъ. Всего было вдоволь въ саду Козочкиныхъ. Марья Алексевна вставала съ солнцемъ, полола, собирала, поливала, варила, солила, ворошила сно. А по вечерамъ бгала взапуски съ моською, или тормошила мужа и тащила его въ бесдку изъ акацій. Тамъ было такъ хорошо цловаться,— даже кучеръ, работавшій подъ бокомъ, не могъ видть. Она страстно любила таинственность. Но Василій Николаевичъ мало сочувствовалъ ея восторгамъ. Онъ возился съ клумбами, цвтами, горшками, лейками и мочалками, пересаживая, высаживая, подвязывая, курилъ папиросу за папиросою, въ клубъ онъ не ходилъ, но зато ложился спать съ курами.
‘А тутъ только-что мечтать время’.
Словомъ, молодая женщина опять начинала находить, что жизнь ея неполна, и искала, чмъ бы ее наполнить.

XVIII.

Былъ чудный вечеръ — теплый, тихій. Солнце садилось, золотя небосклонъ. Миріады мошекъ кружились въ воздух, предвщая хорошую погоду. Козочкины только отпили чай въ бесдк, обтянутой холстомъ съ кумачевыми полосами. Въ бесдк стояли корзинки съ растеніями, гнутый стальной диванчикъ. Дикій виноградъ обвивалъ столбы у входа, заслоняя растенія отъ припека. Изъ саду неслось благоуханіе. Соловей щелкалъ въ сосднемъ саду, на лип.
Марья Алексевна, въ бломъ капот, съ подвитыми волосами, полулежала на диванчик съ книгою. Посл жаркаго дня она чувствовала истому, лнь, слабость въ тл. Она млла. Глаза, полузакрывшись, были устремлены на согнутую спину мужа, рзавшаго траву ножницами.
Она только-что прочла такую огненную сцену, такую сцену, что у нея самой кровь ключомъ закипла.
‘Какъ онъ можетъ заниматься подобнымъ вздоромъ?— думалось ей о муж.— Такой вечеръ, воздухъ нгою дышетъ, а тутъ… трава и ножницы’.
Она подкралась къ нему и, навалившись на него сзади, запрокинула его голову и стала цловать. Отъ сильнаго движенія онъ упалъ и выронилъ ножницы.
— Ахъ, ну, что это?— съ сердцемъ выговорилъ онъ.— Не мшай, пожалуйста. Никогда не дастъ дломъ заняться.
Марья Алексевна покраснла.
— Тютичка, да вдь какую сцену я сейчасъ прочла, еслибы ты зналъ!
— Теб бы только сцены… Налей-ка мн лучше чаю, если не остылъ.
— Ну, да… А теб цвты и ножницы,— надулась она и подумала:
‘Не стоило и подходить,— избаловала ласкою. Ему цвты гораздо дороже меня’.
Василій Николаевичъ кончилъ и принялся мести.
‘Ну вотъ, такъ и знала… Ахъ, тоска!’
Она закрылась книгою, чтобы не видть. Черезъ четверть часа онъ вошелъ въ бесдку и, отдуваясь, сталъ отирать вспотвшій лобъ. Рукава его были запачканы землей и зеленью.
— Что же чай? Я просилъ налить.
— Ахъ, тютичка, виновата, забыла.
— Ахъ, какая ты! Ужь пора бы забыть романъ, помнить о боле существенномъ. До старости будешь въ облакахъ летать.
Онъ протянулъ руку къ чайнику, но она ударила его по рук и налила сама.
‘До старости, скажите!… Что-жь, я ужь начинаю старться, что ли?’
— Ты самъ знаешь, что и хорошая хозяйка и помню обо всемъ,— обидчиво вымолвила она.
— Ну, да, конечно. А все романъ прежде хлба и щей. Какъ бишь его… аббатъ-то этотъ — Баррей, Паррей — что Золя-то написалъ?
— Селдерей,— передразнила она.— Если я помшалась на роман, то ты на цвточныхъ и огородныхъ сменахъ.
— Я и говорю,— шутливо добавилъ онъ и хотлъ погладить ее.— Ахъ ты, смшная!
‘Опять! Надо его заставить забыть это слово’.
— Пожалуйста оставьте. Сами говорите, не любите нжностей,— отстранилась она.— Вотъ рубашку лучше ежедневно пачкать,— это показываетъ высшія стремленія… Для васъ жизнь въ птицахъ и цвтахъ заключается, а для меня — въ роман. Ну, и нечего, значитъ, говорить,— давно извстно и переизвстно.
— Ты бы лучше парникъ сходила полила,— перебилъ онъ, сморкаясь.— Засохло все.
Марья Алексевна вскочила и, бросивъ книгу на полъ, убжала въ садъ, въ свою бесдку. Она была раздражена, взбшена, уязвлена до глубины души.
‘Она ли не примрная хозяйка — и ей напоминаютъ, надъ ней смются. Любятъ вязаться съ этимъ,— ну, и поливай самъ. Опять такой сталъ, какъ былъ. Ничего не помогло тогда. Видно ужь, горбатаго исправитъ одна могила. Вотъ возьметъ и утопится завтра, какъ купаться пойдетъ’.
Стемнло. Въ кухн зажегся огонь, мсяцъ всплылъ и озарилъ блестящимъ, серебристымъ сіяніемъ весь садъ, съ трепещущими тополями, усыпанными кирпичомъ дорожками, прудомъ, роса заиграла алмазами. Деревья, кусты принимали фантастичныя формы и обманывали зрніе. Пугало, стоявшее на огород съ распростертыми руками, облаченное въ старый сюртукъ барина и старую лтнюю шляпу съ широкими полями, казалось великаномъ-чудищемъ. При сильномъ втр, рукава махали, какъ крылья, пугая воронъ и воробьевъ, собиравшихся на грядахъ съ горохомъ. Большой стогъ сна, стоявшій на углу, въ лощинк, подъ которою проходила труба, для стока воды, казался скалою, или вулканомъ. Вдали палъ туманъ и заволокъ окрестность для глазъ. Въ пол гд-то трещалъ коростель, отъ деревянной пристройки дома падала широкая тнь. Собака гремла цпью и кольцомъ по веревк и жалобно визжала, просясь на волю.
Мары Алексевна, какъ привидніе, шагала по дорожк, заложивъ руку за спину и приподнявъ платье. Ея серги сіяли при свт мсяца, волосы казались золотыми. Она слушала, какъ плъ соловей въ окн сосдняго дома, и ждала, что мужъ придетъ къ ней погулять. Вотъ раздался скрипъ калошъ, лай моськи,— это онъ шелъ. Она вихремъ понеслась къ нему, деспотично обвила его рукою свою шею, сама обняла за талію и прижалась головой къ его плечу, поглядывая на свои ноги въ яловыхъ башмачкахъ съ бленькими пуговками. Она хотла, чтобъ онъ ихъ замтилъ.
Но мужъ не замчалъ и говорилъ объ огород, коров, сн, дровахъ.
Она не слушала и улыбалась чему-то въ себ.
— Пойдемъ,— шепнула она, увлекая его.
— Куда?
— Туда.
Она указала на темную бесдку.
— Да нтъ же. Опять глупости?…— сгримасничалъ онъ.
— Опять кривляться?— крикнула она.
— Да вдь прискучитъ одно и то же. Все одна псня.
— Какая еще псня?
— Какая?— ‘А изъ рощи, рощи…’
— Пснь любви — и несется… псня нги, псня страсти,— затянула она, откинувъ голову, и ущипнула его.
— Ахъ, да будетъ же! Я уйду. Ну, попробовали бы тебя пичкать однимъ сладкимъ, такъ наврное бы горькаго захотла. Какъ ты этого не возьмешь въ толкъ?
Она ничего не хотла брать въ толкъ.
— Ну, такъ завтра я отравлюсь,— буркнула она ршительно, обрывая цвтокъ шиповника и жуя его.
— И отлично сдлаешь… Пожалуйста!
— Ты думаешь, я шучу?
— О…
Этотъ тонъ снисходительной усмшки кололъ ее, какъ цлая коробка булавокъ. Она отошла, но тотчасъ, подпрыгнувъ, обняла его за шею и пригнула къ себ.
— Нтъ, попочка, я все шучу.
Она стаіа его цловать въ щеку, кусая ее. Онъ стоялъ съ видомъ жертвы и морщился.
— Что-жь ты меня не цлуешь? Цлуй, противный!…
Она подставила губки и вытянула ихъ. Онъ поцловалъ.
— Разв такъ?… Ишь, на воздухъ какъ-то.
Ему вдругъ пришло въ голову, какъ она его разъ спросила серьезно: что это значитъ: ‘онъ держалъ ее въ объятіяхъ’ — и какъ онъ хохоталъ тогда до коликъ надъ ея наивностью.
Говоря все это, она вертла его голову, закрывъ руками уши, такъ что онъ пересталъ окончательно слышать.
— Да ты уши-то пусти. Ахъ, Боже мой, схватитъ за уши и держитъ! Думаетъ, очень пріятно, вдь я — не моська. Да и больно,— попробуй сама.
Онъ повторилъ эту операцію надъ нею.
— Ай!— пискнула она.— Съ ума сошелъ?… Сравнилъ меня съ собою. Никогда больше не подойду, слышите?
— Когда ты угомонишься, скажи пожалуйста, и человкомъ сдлаешься?
— А теперь я кто по-вашему?
— Теперь?… Теперь ты — фантазія ходячая.
Она улыбнулась. Это ‘поэтичное сравненіе’ ей было лестно. Она опять уцпилась за него и склонила голову на его плечо. Чудная ночь располагала не въ ссор, а къ миру, изліяніямъ.
— Милый, посмотри на меня!— томно промолвила она, спустя минуту, останавливая его.
— Смотрю.
— Хорошенькая я при мсяц? Лучше, чмъ такъ?
— Ахъ, да перестань! Сама знаешь вдь,— что жь спрашивать?
— Что знаешь? Я знаю, что ты охладлъ ко мн.
— Ну, опять повтореніе стараго!— махнулъ онъ рукой.— Съ тобой и говорить нельзя.
— И не говори… А о коровахъ я не хочу говорить. Хочешь знать содержаніе ‘Аббата Мурэ?’
— Ну его къ Богу!
— Фу, чурбанъ, въ теб и искры поэзіи нтъ. Убирайся!
— Сумашедшая,— промолвилъ онъ.— Ноги промочишь.
А Марья Алексевна гикала, скакала, чуть не кувыркалась по сну, прячась отъ моськи, и потомъ выскакивала, летла за ней по лугу, забывъ о лиловыхъ башмачкахъ. Ей необходимо было излить свое возбужденіе, найти исходъ ‘жизни’, бившей въ ней ключомъ. Моська въ каррьеръ носилась по мокрой трав, поджавъ хвостъ, и, высунувъ языкъ, лаяла особеннымъ, тонкимъ голоскомъ. Этимъ она выражала свой восторгъ. Запыхавшись, задохнувшись, молодая женщина подбжала къ мужу и, обхвативъ его сзади за талію, стала кружиться съ нимъ.
— Ахъ, Боже мой!— отбивался онъ съ отчаяніемъ и, оторвавъ ее отъ себя, оттолкнулъ такъ, что она чуть на ногахъ удержалась.
Она вспыхнула.
— Теб бы Лукерью-кухарку въ жены надо, вотъ кого!— выпалила она со злости.— Такая же мямля, размазня…
Онъ звнулъ.
— Спать пора,— вели давать кушать.
— Да нтъ же, погоди. Посмотри, какая ночь. ‘Что за ночь, за луна…’ — запла она, страстно сжимая его руки.
— Вотъ я теб моську оставлю, ты ей и распвай.
— Вася, я тебя безумно люблю,— безумно, безумно!
— Кушать, кушать… Посл разскажешь.
Она сверкнула глазами.
— Никогда больше не подойду!— топнула она.— Не стану я спать, нарочно пойду босикомъ по рос, простужусь и умру. Вотъ и знайте тогда.
Онъ скрылся за калиткой, и шаги его скоро раздались на лстниц.
Она сла у дерева, на скамью, и прислонилась къ нему затылкомъ. ‘Ни за что она не пойдетъ спать… вотъ на зло ему…’
‘Аббатъ Мурэ… Альбина — какъ они наслаждались!… И она бы согласилась… Мигъ — и тамъ умереть… среди цвтовъ. Вотъ она — поэтическая смерть… Ахъ, какъ скучно имть такого мужа!… Что, еслибъ у нея былъ мужъ чеченецъ? Поцловалъ бы и потомъ въ грудь… кинжаломъ… Брр!… А прохладно становится…’
Она повела плечами.
‘Ахъ, еслибъ опять повторить эту сцену!’
Она вспомнила его рыданія, страшное лицо, когда онъ кинулся на нее.
‘Уфъ!…’
Она озябла и тихо пошла домой, размышляя.
Мужъ уже былъ въ постели и засыпалъ, но, при вход ея, открылъ глаза.
— Нагулялась?
— Нагулялась!— отрывисто отвтила она.
‘Капризница,— подумалъ онъ,— опять надулась. Пусть,— не буду обращать вниманія. Пройдетъ’.
— Куда ты?— спросилъ онъ, видя, что она, раздвшись и распустивъ носу, уходила.
— Упиваться ‘Аббатомъ Мурэ!’ — отчеканила она.
Василій Николаевичъ пожалъ плечами.
‘Ахъ, несчастная, несчастная!… Нтъ, ужъ ея теперь не передлаешь. Что-жь, пусть упивается. Только бы людьми не упивалась, а романами…’
Онъ обнялъ моську подъ одяломъ и заснулъ.

XIX.

Черезъ часъ, когда уже онъ спалъ сномъ праведныхъ и видлъ во сн клумбы и ножницы, онъ былъ внезапно разбуженъ. Въ ногахъ его стояла блдная Дуняша и дергала его за одяло. Постель жены была пуста.
— Что теб?— спросилъ онъ, и сердце его упало.
Предчувствіе подсказало недоброе.
— Барыня что-то кричитъ, не знаю…— пролепетала она.
Онъ накинулъ халатъ и бросился въ комнаты, забывъ о неприличіи костюма. Сонъ соскочилъ съ него сразу.
— Что ты, Маня?
Она лежала въ кресл, въ кабинет, откинувъ голову, и то извивалась, то вытягивалась, сжимая судорожно кулаки. Мертвенная блдность осунувшагося лица, закатившіеся блки глазъ, стаканъ съ осадкомъ чего-то благо на дн — все не оставляло сомннія…
Василій Николаевичъ помертвлъ самъ и, приблизивъ къ себ ея лицо, прошепталъ:
— Что ты сдлала, говори…
Онъ схватилъ ея руку, холодную и блдную, сжималъ ее и глядлъ на нее полными ужаса зрачками.
— Прости… Не любишь… Умираю я… я… Ахъ, Боже!…— застонала она, корчаясь въ судорогахъ.
— Чмъ?— глухо простоналъ онъ и понюхалъ стаканъ.
— Мышьякомъ… Прости…
— Господи!
Онъ заломилъ руки, кинулся въ переднюю, гд за дверью стояла Дуняша съ колотившимися отъ страха зубами.
— Доктора, доктора!… Извощика!— крикнулъ онъ.
Та опрометью кинулась внизъ, воя и причитая.
Онъ вернулся въ жен и схватилъ ее на руки, глядя на нее помутившимися глазами.
— Зачмъ?… И я съ тобою, и я,— вдь я люблю тебя… больше всего въ свт…— лепеталъ онъ, прижимая ее къ себ.
Онъ былъ близокъ къ помшательству.
‘Съ чего, какая причина?’ — вертлось у него въ голов. Онъ, казалось, думалъ оживить ее объятіями, согрть дыханіемъ, вложить въ нее жизнь силою своего чувства, вдохнуть силы поцлуемъ.
Онъ ее зналъ всегда за отчаянную, но этого не могъ допустить. Она его съ перваго года всегда пугала, и онъ привыкъ на это смотрть какъ на шутку, глупость, капризъ. Онъ впился холодными губами въ ея губки и замеръ. ‘Что это?— она укусила?… Бредъ, галлюцинація?… Начало сумашествія?’
— А не больше цвтовъ и ножницъ?— вдругъ прозвучало у него надъ ухомъ, и ему стало горячо у щеки.
На него глядло смющееся личико съ коралловыми губками. Лукаво щурились глазки…
— Я шутила, попочка,— засмялась она:— это сахаръ (она указала на стаканъ), а это пудра. Какъ ты не замтилъ? А очень испугался?… Ха-ха-ха!…
Она тряхнула головкой, и пудра посыпалась съ ея лица на его халатъ.
‘Вотъ будетъ ласкать теперь, зацлуетъ’, подумала она.
Онъ выпустилъ ее и слъ на диванъ, закрывъ глаза рукою.
Она прыгнула къ нему на колни.
— Ты не сердишься?
Онъ всталъ, остранилъ ее и холодно проронилъ:
— Такъ не шутятъ… Такъ убиваютъ на смерть.
Она хотла засмяться, глядя на его мелькавшія изъ подъ халата ноги, но сдержалась и опустила голову.
‘Вотъ и пошутила. Ахъ, дура!’
Пріхалъ докторъ. Василій Николаевичъ сказалъ, что у него лихорадка.
Докторъ прописалъ 20 гранъ хины и ухалъ съ пятирублевкою въ рук. А Марья Алексевна лежала на диван въ кабинет и… плакала, ругая себя.
Мужъ три дня не говорилъ съ нею, но на третій, когда она увидла во сн что-то страшное и расплакалась, онъ сталъ ее успокоивать, и примиреніе состоялось.

XX.

Прошелъ еще мсяцъ. Козочкины, Котиковы и нсколько человкъ близкихъ знакомыхъ собрались въ лсъ прощаться съ лтомъ. Корзины, наполненныя яйцами, сыромъ, молокомъ, жареною говядиною съ огурцами, бутылками съ виномъ и чайными припасами, были разложены на ковр, на ровной полянк, окруженной деревьями, разведенъ костеръ и поставленъ самоваръ. Пока все приводили въ порядокъ, общество разбрелось по лсу — кто за грибами, кто за ягодами. Козочкины собирали хворостъ и елки для костра. Елки трещали, вспыхивали краснымъ и синимъ пламенемъ, разбрасывали огненныя брызги. Марью Алексевну это ужасно занимало. Дымъ отгонялъ комаровъ и прямымъ столбомъ поднимался къ небу поверхъ деревьевъ, не разстилаясь по сторонамъ, такъ какъ было очень тихо. Солнце красноватымъ заревомъ освщало верхушки деревьевъ, начинало попахивать сыростью и свжестью ночи. Вдали слышались мычаніе коровъ, блеяніе козъ и овецъ,— гнали домой стадо. Бичъ пастуха и рожокъ подпаска гулко разносились по лсу и повторялись эхомъ… На противоположной сторон лса начиналъ обрисовываться блдный ликъ мсяца. Всмъ было весело, болтали, смялись, пли псни хоромъ. Голосокъ Марьи Алексевны, какъ серебро, выдлялся изъ хора и велъ его за собою. Она сидла противъ мужа и встрчалась съ нимъ глазами поминутно. Оба были счастливы.
Когда все было съдено, выпито, подгулявшая компанія стала собираться домой. Бутылки, въ знакъ памяти, были оставлены на деревьяхъ. Мсяцъ уже взошелъ и ярко свтилъ, падая на веселыя, румяныя лица, озаренныя широкою улыбкой счастья и беззаботности, поднявшійся втерокъ разввалъ волосы, ленты шляпъ, мантильи. Вс высыпали на дорогу и ршили еще пройтись. Экипажи были отосланы на опушку, а сами господа, попарно, пошли въ глубь лса. Имъ не было ничего страшно. У всхъ были здоровыя палки, кулаки, вино имъ придало бодрость, энергію и увренность. Платья и башмаки были мокры, мантильи и пальто пропитались влагой, но они не помышляли о простуд. Теперь разговоръ былъ уже не общій, и шли вс не гурьбою, а отдльно, парами, подъ ручку, именно съ тмъ, съ кмъ хотлось быть въ эту минуту, разговоръ велся тихо. Котикова шла съ Петровыхъ, ея мужъ велъ какую-то перезрлую двицу, а Марья Алексевна прицпилась къ своему обожаемому кумиру, Вас. Повиснувъ на его рук, она молчала и, изрдка взглядывая на него, глубоко вздыхала отъ полноты счастья. Ей хотлось жить, упиваться этими ночными звуками, пахучимъ лснымъ воздухомъ. Моську баринъ несъ подъ мышкой, и собачонка тоже, казалось, раздляла ихъ восхищеніе: томно жмурилась и звала, поднимая языкъ къ нёбу. Марь Алексевна пришла въ голову пьеса: ‘Бдовая бабушка’ и куплетъ: ‘а коль дтей у насъ не будетъ, такъ мы собачекъ заведемъ’. И она залилась веселымъ смхомъ. Она замедлила шагъ и отстала далеко отъ компаніи.
‘Вдь, въ самомъ дл, она, Вася и моська — это нераздльное тріо. Больше имъ никого не надо. И еслибъ они были втроемъ въ лсу, было бы еще лучше. Вотъ бы построить на этой полянк избушку и жить. Она бы надла сарафанъ, доила коровъ, а онъ бы — рубашку кумачную и косилъ сно. Моська бы за лягушками гонялась. Чудо! А зимой занесетъ сугробами, волки воютъ, а они сидятъ на лежанк, обнявшись, и моська посреди. Ахъ, блаженство!’
— Поцлуй меня,— протянула она, поднимаясь на цыпочки.
— Нельзя,— увидятъ.
— А, ну ихъ совсмъ. Пусть видятъ. Мы — мужъ и жена, имемъ законное право. Вдь я — твоя жена, понимаешь?… жена, жена!— трясла она его за плечи обими руками.
— Неприлично,— нтъ.
— Ну, такъ за кустъ пойдемъ,— тамъ не видно.
— Перестань, пожалуйста!
Онъ удвоилъ шагъ, поспвая за компаніей.
Она смолкла и больше ни слова не проронила. Стали разсаживаться.
— Я съ вами!— промолвила Марья Алексевна и вскочила въ экипажъ мирового, шутника.
Она хотла сперва съ Петровымъ ссть, но вспомнила о ‘катастроф!’
— Ну, такъ вы, Василій Николаевичъ, ступайте ко мн!— позвала ея мужа Котикова. Они исчезли подъ верхомъ пролетки.
Марья Алексевна закусила губу.
‘Съ женою не прилично цловаться, а это прилично?… Хорошо, будемъ знать’.
Она легла спать молча, не простившись, и весь другой день проходила съ сжатыми губами и опущенными глазами.

XXI.

Собравшись вечеромъ въ клубъ, Василій Николаевичъ хватился плаща и не нашелъ его. Марья Алексевна вошла въ кабинетъ и остановилась въ дверяхъ.
— Гд мой плащъ, Маня?
— Не знаю,— пропустила она сквозь стиснутые зубы, а сама подумала: ‘поищи, поищи’.
Кликнули Дуняшу.
— Гд плащъ?
— Я не знаю-съ.
— Что-жь, его украли, что ли?
— Не знаю-съ… Онъ тутъ вислъ.
— Да самъ знаю, что тутъ вислъ… Найди!
Поиски остались тщетными. Василій Николаевичъ надлъ пальто и двинулся къ двери.
— Ну, прощай,— нагнулся онъ къ жен,— прикладывайся.
‘Слишкомъ самонадянно’, подумала она и не двинулась, заслоняя дверь руками.
— Вы не пойдете,— я васъ не пущу.
Онъ изумился.
— Это что значитъ?
— Я не хочу, чтобы вы шли. Сидите дома,— я же сижу.
— Теб тоже никто не мшаетъ идти въ гости.
— Не хочу и… васъ не пущу.
— Да что за глупости?… Пусти, говорю.
Онъ старался отцнить ея руки отъ двери, но ея пальцы точно прилипли.
Онъ крякнулъ и, постоявъ надъ нею, пошелъ къ другой двери. Она однимъ прыжкомъ кинулась за нимъ и затворила дверь на ключъ, спрятавъ его въ карманъ.
Онъ пожалъ плечами.
— Что, вотъ и безсиленъ передъ мною,— дразнила она, щелкая языкомъ и длая злую гримасу.
— Да съ чего ты?
— Съ того…
Онъ поглядлъ на нее и усмхнулся.
— Твои прихоти мн ужъ начинаютъ надодать.
Онъ положилъ шапку, раздлся и услся набивать папиросы.
— Съ носомъ!— дразнила она, стоя опять у первой двери и злыми глазами слдя за нимъ.
— Успокойтесь,— скоро перестанете мною тяготиться!— продолжала она, раздражаясь его молчаніемъ и шуршаньемъ табаку по гильзамъ.
Она скрылась и, черезъ секунду, явилась съ его портретомъ въ рук.
— Получите назадъ!… Отдавайте мой.
Она кинула его на столъ, такъ что стекло треснуло пополамъ, и сорвала свой со стны.
Онъ нисколько не удивлялся. Сцена съ портретомъ повторялась еженедльно, да и вспышки подобнаго рода были ему не внов.
— Снимайте кольцо обручальное, отдавайте,— я вамъ не жена больше, знать васъ не хочу… Отдавайте!— стукнула она рукой по столу. Ей стало больно, и она обозлилась еще больше.
Василій Николаевичъ поблднлъ. Ему становилось не въ мочь. ‘Въ клуб вс ждутъ для партіи, а онъ — на-те!— шагу не сметъ сдлать, потому что супруга изволитъ капризничать и дурить надъ нимъ, вертть имъ какъ мальчишкой’.
Марья Алексевна смолкла, но вдругъ коробка съ табакомъ и ватой полетла на полъ. Моська, спавшая на ковр, у кресла, взвизгнула и стала встряхиваться, облизываться, морщась отъ табаку. Василій Николаевичъ разсердился.
‘Нтъ, ужь это выходитъ за предлы всякаго брагоразумія’.
— Уйди, оставь меня въ поко!— крикнулъ онъ.— Это глупо,
Марья Алексевна захихикала, тихонько, ехидно.
— Теб нравится бситься,— ну, и бсись въ спальн, а сюда не показывайся, не трогай меня.
Ея губы передернулись.
— И уйду, не стану жить съ вами! А вы оставайтесь съ Котиковой, цлуйтесь…
Онъ обомллъ.
— Отдавайте кольцо,— мы въ послдній разъ видимся.
— И убирайся, коли ты такая глупая. Чмъ вчно ссориться, лучше совсмъ не видться. Не умру безъ тебя.
— Ха-ха-ха!… Еще бы. А кто ревновалъ, ревлъ, какъ дуракъ? Не пожалйте своихъ словъ,— поздно будетъ.
‘О, какъ она любила его, какъ хотлось кинуться цловать его руки, ноги!’ Но она знала, что мучитъ его, сама мучилась, и это ей доставляло какое-то жгучее наслажденіе боли.
Онъ дрожащими руками отряхалъ съ сюртука табакъ, взялся за шапку, надлъ ее.
— Такъ вы уходите? Вамъ все равно?… Не увидите меня, предупреждаю. Уходите?… Вы меня не любите, значитъ?
Онъ поспшно повязывалъ шарфъ.
— Злодй, безсердечный!— глухо вымолвила она, хотя душа ея рвалась къ нему и твердила самыя нжныя слова любви.— Постылый!
— Знаю… Нечего повторять,— отвтилъ онъ, кладя папиросы въ портсигаръ.
— Ничего вы не знаете. Узнайте теперь, безъ шутокъ,— довольно шутить. Ненавистный, слышите?… Не-на-вистный!
— Ну, такъ убирайтесь отъ меня вонъ, къ тому, кто милъ!— крикнулъ онъ, обозлившись не на шутку.
Онъ схватилъ пальто и пошелъ къ двери.
Она сдлала движенье кинуться за нимъ.
— Вася!
Онъ не обернулся.
— Вася!— отчаянно-тоскливо повторила она съ рыданьемъ въ голос.
Она обезумла. Въ глазахъ ея запрыгали круги, комната пошла кругомъ… Молоты били въ вискахъ, въ темени… Руки сжались, протянулись къ нему. ‘Сейчасъ, сейчасъ она упадетъ въ обморокъ’.
— Вернись, вернись… Ну, такъ, прощай! Прощай!— протянула она съ какимъ-то изступленнымъ, дикимъ выраженіемъ.
Она дернула ящикъ стола. Василій Николаевичъ оглянулся. Что-то щелкнуло, блеснуло, раздался пронзительный, двойный крикъ, раздирающій душу.
Паденье чего-то… Глухой стукъ чего-то по ковру.
Онъ не усплъ добжать до нея, какъ она уже лежала на ковр, съ безсмысленно открытыми глазами. Страхъ, отчаяніе, ужасъ, недоумніе и раскаяніе отражались въ этихъ чудныхъ, синихъ глазахъ, уже подернувшихся завсою смерти и могильнаго мрака.
Казалось, они спрашивали: ‘зачмъ, отчего, съ навою цлью?’
Струйка свжей, горячей крови бжала по виску, окрашивая золотистые, мягкіе волосики. Изъ поблднвшихъ, полуоткрытыхъ губъ вылетли чуть слышныя слова:
— Вася… Господи… Богъ наказалъ… Это была… шут…ка.
Она теряла сознаніе.
Съ глухимъ стономъ проклятья себ, всему свту, всей жизни, бросился къ ней несчастный мужъ и обхватилъ ее руками…
Вотъ и жажда драмы, жажда сильныхъ ощущеній.
Нервная, страстная, впечатлительная фантазёрка, жаждущая жизни, стала невольною самоубійцей. Не помышляя о смерти, она думала лишь возобновить интересную, разжигающую сцену прошлаго. Но, конечно, не думала о томъ, что револьверъ, разряженный наканун, можетъ быть опять заряженъ, что этою новою шуткой она разобьетъ жизнь мужа, какъ разбила свою безпокойную, хорошенькую головку, свое мягкое, воспріимчивое, любящее, но больное, изуродованное ложнымъ направленіемъ, сердце.
Василій Николаевичъ остался живъ, но потерялъ разсудокъ. Знакомые жалютъ его, навщаютъ изрдка въ больниц душевно-больныхъ и, съ прискорбнымъ терпніемъ, выслушиваютъ въ сотый разъ исторію, давно извстную, возбудившую толки и волненіе, давно уже надовшую всмъ и позабытую, сданную въ архивъ.
— Не вините, не судите ее строго,— обыкновенно оканчиваетъ онъ:— она не хотла вдь огорчить меня, она только шутила, моя милая шалунья-двочка…
И страшно звучатъ эти слова сумашедшаго. И невольно прошибаетъ слеза, при вид этого изможденнаго душевною мукой, сдого, чуть живого человка, и невольно вспоминается всмъ здоровый, краснощекій, кудрявый красавецъ-брюнетъ, всми уважаемый и дльный работникъ на пользу общества.

А. Алексева.

‘Русская Мысль’, NoNo 7—8, 1883

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека