Было 26 марта 1847 года, третій день пасхи. Солнце, ярко блествшее и игравшее въ воскресенье, въ это утро то скрывалось, то показывалось изъ-за мутно-срыхъ весеннихъ облаковъ, которыя, какъ дымъ, поднимались съ юга и разливались дождемъ надъ губернскимъ городомъ N. Порывы теплаго, пронзительнаго втра изрдка открывали блдную лазурь неба и разносили въ воздух звонъ колоколовъ съ приходскихъ церквей, надъ которымъ возвышался густой аккордъ соборнаго колокола. Городъ смотрлъ радостно, хотя погода была дурная, хотя блые, желтые и дикіе домики съ ихъ зелеными ставнями совсмъ почернли и замокли, хотя на улицахъ грязь была ужасная и отъ дождя, и отъ кое-гд еще нестаявшаго снга, который растворялся подъ могущественнымъ дыханіемъ весны и осдалъ понемногу, наводняя бдные переулки, незнакомые съ тротуарами и мостовою. Но праздничный гулъ, но веселая пснь жаворонка, гремвшая въ озимыхъ поляхъ, но звонкіе голоса мальчишекъ, которые славили Христа на каждомъ перекрестк, сбирая красныя яйца, свжія, хитрыя личики этихъ пвуновъ, изъ которыхъ всякій — малъ-мала меньше, и самый маленькій — какой нибудь дискантикъ изъ архіерейскаго хора съ голоскомъ въ ниточку,— но надъ всмъ этимъ мгновенный, кроткій лучъ съ неба — все манило душу вздохнуть широко и отрадно, взглянуть на міръ божій.
Часовъ въ одиннадцать этого утра, въ одномъ изъ отдаленныхъ переулковъ города, въ скромномъ флигельк о трехъ окнахъ сидли три женщины. Комната сіяла безукоризненною близною стнъ, непрерываемою ни однимъ зеркаломъ, ни одной картиной. Два дивана, одинъ противу другаго, и около нихъ шесть ильмовыхъ креселъ, симметрически поставленныхъ, обитыхъ синею съ коричневымъ бомбою, столъ ильмоваго же дерева, у стнъ полдюжины плетеныхъ стульевъ, въ углу пяльцы, тщательно закрытые по случаю праздника, стнные часы старинной, но превосходной работы, блыя, чистыя сторы на окнахъ, нсколько книгъ въ порядк на небольшой этажерк — вотъ что составляло все убранство пріемной. Облокотясь о ручку дивана, сидла молча одна изъ женщинъ, другая, ея собесдница, сидла въ креслахъ, также молча. Взглянувъ на нихъ, по сходству лицъ можно было угадать, что он — сестры. Т же темные волосы у одной, какъ и у другой, т же срые глаза, продолговатый носъ и тонкія губы. Замтно было, что он были хороши съ молоду. Съ молоду — потому что рзкія прорзы на худыхъ щекахъ, десятки мелкихъ складокъ у угловъ глазъ, сильная просдь на вискахъ обличали ихъ 42—45 лтъ, а тщательно причесанныя головы съ жиденькими косами, давно требовавшими убжища подъ тюлемъ и кисеею, служили врнымъ признакомъ того, что хозяйки дома были двицы. Въ то время ни одна двица, будь ей даже за пятьдесятъ, не дерзала надть чепчика. Об сестры были въ темно-гранатныхъ платьяхъ терно съ высокими лифами и въ ослпительныхъ блыхъ воротничкахъ, подъ самое горло.
Цлые полчаса въ комнат слышатся одинъ стукъ маятника. Повидимому, сестры давно все переговорили между собою, потому что не искали начать разговора и тмъ мене занятія: былъ праздникъ, и это нарушило бы его торжественность. Одна вертла конецъ платка, другая складывала и раскладывала руки, поглядывая на свои худые и блые пальцы. Вдругъ распахнулось окно, и порывъ втра съ крупнымъ дождемъ ворвался въ комнату.
— Ахъ, боже мой, что это такое? вскричали об хозяйки и обернулись.
У раствореннаго окна, свернувшись съ ногами на стул и положивъ голову на его закраину, сидло маленькое, чрезвычайно красивое существо. Зеленое тафтяное платье было настоящею зеленью кругомъ этого милаго цвтка. Розовыя плечи двушки и круглая шейка съ черной бархаткой свтились сквозь кисейную пелеринку. Раскрывъ алый ротикъ, двушка съ любопытствомъ глядла во вс свои черные глаза на страшный ливень и на мильйоны дождевыхъ пузырей, скакавшихъ вдоль улицы.
— Да ты простудишься, Паша, затвори окно, повторили об сестры. Одна изъ нихъ поднялась съ кресла и хотла запахнуть раму, но втеръ безпощадно вырывалъ ее.
— Не трогайте, сестрица, вскричала жалобнымъ голосомъ двушка, удерживая ея руки: — я нарочно открыла, мн надо…
— Что за фантазіи такія! Смотри, ты вся въ дожд, въ комнату брызжетъ.
— Душечка, не затворяй… Наташа, не вели Кат мшать мн… я хочу посмотрть на улицу.
— Полно же наконецъ, сказала съ дивана Наталья Дмитріевна:— голова мокрая, еще совсмъ перевсилась…
— Я только взгляну, какъ понесутъ Онисимовну.
— Точно ты никогда не видала похоронъ!
— Такихъ никогда, милочка. Эдакая славная старуха была, все, бывало, въ уголку въ нашемъ приход трясется, молится. И счастливица же! умерла на первый день праздника, еще обдню выстояла. А говорятъ, ей было девяносто-восемь лтъ.
— Ну, и помолись о ней, сказала Катерина Дмитріевна, пытаясь опять закрыть окно.— Вотъ, двки, лакеи высунулись, и ты туда же, благородная двочка. Хорошо скажутъ.
— Что жь тутъ говорить? Какое имъ дло до меня? Кто меня видитъ? Что за бда? Что тутъ дурнаго?
— Полагаю, неприлично. Вотъ и мальчишка на тебя глазетъ…
— Ну, такъ что же?
Въ это время послышались шаги по мягкой грязи: бжали мальчишки, обыкновенные предвстники всякихъ церемоній. Паша вскочила на окно и принялась набожно креститься.
Показалась сосновая крыша гроба, за нею, бережно ступая, шелъ старикъ священникъ въ поношеной риз, четверо дюжихъ работниковъ несли подъ убогимъ церковнымъ покровомъ небольшой гробъ, ноша ихъ была такъ легка, что они и не сгибались. Дв-три женщины, немного отставшія лтами отъ покойницы, ковыляли за гробомъ, изрдка крестясь и охая. Дребезжащій голосъ дьячка плъ ‘Христосъ воскресе…’.
Улица давно опустла, но Паша глядла еще долго, потомъ тихо встала и затворила окно.
— Къ вечеру будешь кашлять, сказала Катерина Дмитріевна, ходя туда и сюда по комнат.
Наступило опять молчанье.
— Милочка, не пойдемъ ли мы сегодня къ Петровымъ? робко спросила Паша, обращаясь къ Наталь Дмитріевн.
— Зачмъ?
— Я думала… Двушка замялась.— Вы имъ общали въ начал поста… Он такъ упрашивали, и Анночка, и Маша…
— Да изъ чего же къ нимъ напрашиваться? перебила Катерина Дмитріевна:— были вмст, кажется, у заутрени, он ловятъ знакомыхъ, а къ намъ и не подошли.
— Ахъ, Катя! вдь он стояли далеко, давка была страшная, а Маша мн кивала…
— Прекрасно! чрезъ всю церковь! Захотли бы, такъ бы подошли…
— А разв мы сами не могли къ нимъ первыя подойти?…
Паша остановилась.
— У тебя для всхъ оправданія. Оттого вс на носъ намъ и садятся.
Въ комнат опять воцарилась тишина. Катерина Дмитріевна не переставала ходить, останавливаясь то у окна, то у стола, съ котораго сдула свшую порошинку, то у креселъ, и со вниманіемъ передвинула одно изъ нихъ, стоявшее нсколько косо. Наталья Дмитріевна скромно звнула.
— А что, спросила она: — сегодня вторникъ?— Тамъ среда, четверкъ… въ субботу, полагаю, можно будетъ безъ грха ссть за работу, надо кончить углы платка и послать скоре въ Москву, на продажу. Не намъ скакать да прыгать.
Она встала съ дивана, тщательно поправила измятую складку на плать, два раза растегнула и застегнула пуговки рукавовъ и поглядла на стнные часы.
— Кажется, минутъ десять отстали, сказала она.
Паша тоскливо взглянула туда же.
— Однако, съ чего это отворили подъздъ, замтила, ходя, Катерина Дмитріевна:— настежъ вс двери!
И она шла отдать приказаніе, когда дверь въ сняхъ съ шумомъ растворилась и хлопнула. Въ передней кто-то страшно топтался и возился, обтряхиваясь и шурша. Дверь въ пріемную задрожала подъ нетерпливой рукой.
— Боже мой, кто это? вскричали въ голосъ Наталья и Катерина Дмитріевны.
Прізжая была Надежда Петровна Колина, кузина сестеръ Ельниковыхъ, двушка лтъ двадцати-двухъ, недурная собою, хорошаго средняго роста, большіе срые, живые глаза, вздернутый носикъ и вообще лукавое и вертлявое выраженіе всей физіономіи этой молодой особы длали то, что ея нельзя было разглядть съ перваго раза. Множество буколь l’anglaise, совсмъ распустившихся, падали изъ-подъ ея розовой шляпки, надвинутой на лобъ, ея синій Crispin упалъ съ плечъ, свтло-песочное гроденаплевое платье такъ и гремло отъ множества крахмальныхъ юбокъ, которыя едва пропустили прізжую въ дверь.
— Надежда Петровна! можно ли такъ шумть! встртили ея сестры.
— Ну, вотъ! еще не похристосоваіись, а ужь разбранили! вскричала гостья, бросаясь цаловать ихъ.— Здравствуй, Паша, здравствуй.— И она поцаловала ее въ об щочки, пощипавъ ихъ предварительно.— Уфъ! какъ я замаялась, дешь къ вамъ,дешь, а я еще въ саняхъ: одн попались на всей бирж, лошадь лыкомъ запряжена, все разбирали сторонкой, гд снжокъ, чуть не вывалили. Ухъ, духу не переведу, говорила она, ходя безъ остановки по комнат, толкаясь о вс стулья:— врно, я на чучелу похожа. Гд тутъ зеркало?
Наталья Дмитріевна слегка пожала плечами.
— Чего же искать, когда ихъ нтъ? Или ты въ первый разъ у насъ въ дом?
— Все лучше, какъ поищешь, сказала Надежда Петровна, бросаясь, наконецъ, въ кресла.— Вы монашенки — вамъ не надо, а Паша во что же смотрится?
— На себя, кажется, никто уже не мшаетъ теб взглянуть, замтила спокойно Наталья Дмитріевна:— все платье въ грязи, даже шляпка.
— Неужто, mon ange? Ахъ, такъ и есть, весь подолъ: это я у Душниковыхъ крыльца… Или нтъ — какъ въ сани садилась. И шляпку забрызгало. Ну, такъ и быть.
— Новенькое платье.
— Такъ что же? Не повсить же его на гвоздикъ, да молиться. За то вс видли и хвалили, и влюбились. Я всхъ облетала. А вы что? Все по заутренямъ? Паша, поди ко мн на колни. На мн, все что видите, все — подарокъ отца, къ святой — и платье и перчатки.
Она сбросила шляпку и завивала на палецъ локоны.
— Сними хоть перчатки-то.
— Ужь он никуда не годятся, mon ange. Я ихъ изорвала у полицмейстерши. ду, вижу, у нихъ коляска Володи Кашицкаго. Я кричу извощику — стой…
— Боже мой, сказала Наталья Дмитріевна: — но ты съ полицмейстершей незнакома.
— Вотъ еще! Я въ город не живу, матери у меня нтъ, батюшка изъ деревни никуда — кто же меня будетъ знакомить? Я видла ее въ церкви, вмст на паперти ждали лошадей, она меня подвезла до лавокъ, тамъ мы чему-то похохотали, съ тхъ поръ и кланяемся… Вотъ, я къ ней — тамъ Володя. Ну, просто, чудо! Фракъ модный, весь застегнутъ, и что за перчаточки! Я какъ взглянула на свои, а он — въ полтинникъ и еще желтыя. Поскорй руки подъ Crispin, а злодй Володя глядитъ, улыбается. Тутъ позвали завтракать — онъ все не сводитъ глазъ. Я разозлилась, потащила перчатку, еще притворилась, что туга — потянула, а палецъ пополамъ.
— Ну-съ, а дальнйшія ваши похожденія? спросила Катерина Дмитріевна, насмшливо поджимая губы.
— За завтракомъ, гляжу, рядомъ со мной жандармскій полковникъ. Знаете, sur le retour, бакенбарды во всю щоку и глупъ. Кругомъ шумъ, барышни пищатъ, одолваютъ Володю, чуть хлбными катышками, дуры, не бросаютъ… Я, подъ шумокъ, къ жандармскому, и онъ — разинулъ ротъ, а что сказать, не приготовился. Я поскоре о котлетахъ, а тамъ съ котлетъ, ужь сама не знаю какъ, на чувства и прямо на счастливыя супружества…
Наталья Дмитріевна и Катерина Дмитріевна не выдержали и засмялись.
— Ахъ, чудачка, сказали он.
— Володя подслушалъ. Посл завтрака такъ меня и окружили. Бдный мой жандармскій переконфузился, барыни тутъ вмшались, заспорили, запищали… Вижу — ну, заварила кашу! А сама — и примолкни, и улыбаюсь себ какъ можно насмшливе. Володя это увидалъ, смотритъ на меня и также улыбается.
— Ахъ, Надежда Петровна! Ну, ну, послушай… ну, что о теб подумаютъ?
— Э, подите вы. Все разбирать — жизнь пройдетъ, повся носъ. За то повеселилась. Я уврена, жандармскій теперь въ меня влюбленъ.
— Что за самонадянность!
— Ну, влюбленъ, перебила Надежда Петровна, слегка топнувъ ногой.— Право, я не могу сидть такъ какъ вы и житья вашего не понимаю. Ну, праздникъ ли это? вдь и въ великую пятницу то же было! На страстной полы вымыли, чистыя гардины повсили — у васъ и праздникъ. Я, по крайней мр, хоть помыкаюсь, повеселюсь, а вы что?
Прошло нсколько минутъ въ общемъ молчаньи.
— Послушайте, Надежда Петровна, сказала Наталья Дмитріевна, и голосъ ея замтно дрожалъ.— Мы, слава-богу, постарше васъ, и давно знаемъ вашъ характеръ. Вы выражаетесь иногда довольно дерзко…
Гостья хотла что-то возразить, но Паша дернула ее за платье.
— Что же длать? Мы — люди глупые, не понимаемъ жизни взбалмошной, рысканья по городу, житья свыше средствъ. Какія, напримръ, ваши удовольствія? Право, какъ ни подумаешь, ни послушаешь, общество здшнее до того глупо и пусто. Любопытно, изъ чего можно добиваться попасть въ это общество! Нтъ, я предпочитаю гнить здсь… ну, да, гнить, что вы на меня смотрите, сударыня? Разв я не знаю, что вы такъ думаете… Но намъ никого не нужно. Мы приличія знаемъ. Нтъ экипажа — не подхватимъ ваньки, нтъ знакомыхъ — не набьемся ко всякой дряни. Мы слишкомъ цнимъ себя. Пусть объ насъ забываютъ.
Наталья Дмитріевна замолчала и откинулась на спинку дивана. Но Надежда Петровна почти ее не слушала, она глядла на Пашу. Та была грустна и перебирала свои тоненькіе пальчики.
— Что же ты ничего не скажешь о твоемъ батюшк? спросила Катерина Дмитріевна.
— Что объ немъ говорить? Отпустилъ меня въ городъ, самъ сидитъ дома, завтра меня поджидаетъ. Сегодня у него сосди: Затыкинъ, Крючкинъ, вс деревенскіе притащутся, Степанида Петровна…
Говоря это, Надежда Петровна встала и понемногу, на цыпочкахъ, подходила къ окну, маня за собою Пашу. Любопытство Надежды Петровны было чмъ-то сильно возбуждено, наконецъ, она прильнула къ стеклу, держа кузину за руку и длая ей знакъ тоже наклониться. Старшія не трогались съ мста. Паша бросила на нихъ робкій взглядъ и прочла на ихъ лицахъ неудовольствіе и скуку.
— Ай, какой хорошенькій, какой душка! закричала Надежда Петровна, — посмотрите, что за жалость! ай, какъ его дождь вымочилъ! ахъ, какой хорошенькій!
Прижавшись къ самому наличнику окна и кое-какъ прячась за ставнею отъ страшнаго ливня, стоялъ молодой человкъ. Онъ все ближе и ближе тснился къ стн, съ отчаяніемъ поглядывая на свое новенькое пальто и панталоны, на сапоги, уплывавшіе въ грязи, и поднималъ жалобный взглядъ къ своей шляп, по которой дождь стучалъ какъ крупный горохъ. Наконецъ, бдный юноша обшарилъ полные водою карманы, вынулъ пунсовый фуляръ и набросилъ на шляпу.
— Ну, право, взгляните, кузины — стоитъ того, кричала Надежда Петровна:— лучше даже Володи Кашицкаго! Ай, ай, платочкомъ покрылся! ай, ужасъ!
— Надежда Петровна!
Молодой человкъ замтилъ движеніе за окномъ, обернулся и поспшно сдернулъ фуляръ. Глаза его встртились съ любопытными глазами Паши и ея кузины. Онъ вспыхнулъ и спрятался за ставень.
— Ну, ей-богу, чудо. Что за черные глазки! ахъ, кузины! Вдь это жалость, погибаетъ на дожд! Кликнемъ его, пожалуйста, пускай тутъ переждетъ. Кликнемъ, душки, я ему постучу.
— Вы съ-ума сошли! закричала Наталья Дмитріевна, вскочивъ съ дивана и удерживая ее за руки.
— Что же за бда?
— Прохожихъ зазывать!… Вы съ-ума сошли!
— Да вдь изъ состраданія. Хоть попросите на подъздъ войти. Эй, Васька! гд тутъ мой мальчишка… Ушелъ, дуракъ. Да я сама пойду.
— Уйметесь ли вы? закричала Наталья Дмитріевна, окончательно взбшенная: — я такихъ мерзостей въ моемъ дом не потерплю, или узжайте сами.
— Господи, сколько шуму изъ пустяковъ! Все обдумывай, все вымряй! Помилуйте, кузины, это — мученье! Право, не думавши, лучше бы выходило.
Надежда Петровна услась въ уголъ.
— А какъ бы мы потшились, какъ бы онъ краснлъ, вертлся. Врно, какой нибудь приказный. Но что за прелесть: вотъ онъ уже и уходитъ! Ахъ, злодй, и сердце мое унесъ, и еще глядитъ сюда!
Она опять бросилась къ окну.
Въ самомъ дл, счастливо перескакнувъ черезъ дв лужи, молодой человкъ попалъ на камень, остановился, пристально посмотрлъ въ окна флигеля и пошелъ.
Въ комнат опять все притихло. Надежда Петровна сидла надувшись. Паша искала глазами, чмъ бы занять кузину. Она подошла къ этажерк и принялась рыться въ книгахъ.
— Какъ, ужъ за книгу! Да брось ты ихъ хоть для свтлаго христова воскресенія!
Паша жалобно на нее взглянула.
— Ну, хочешь посмотрть, какъ разросся мой жасминъ, сколько бутончиковъ.
— Поди ты съ своимъ жасминомъ! Какъ ни прідешь, только и застанешь, что ты да твои сестры подрзаютъ да подчищаютъ жасминные корешки, а тамъ ужь и чистить нечего. Завели бы побольше цвтовъ, а то всего одна тощая розга.
Наталья Дмитріевна взглянула на нее и позвонила.
— Давайте завтракъ, сказала она вошедшей горничной: — я думаю, отецъ Иванъ сейчасъ придетъ.
— А кто этотъ rvrend pè,re Jean?
— Отецъ Иванъ, протопопъ Благовщенской церкви и духовникъ нашъ, Надежда Петровна.
У Паши не было своей комнаты. Та, въ которую она увела кузину, была довольно просторная спальня, гд помщались вс три сестры вмст. Эта комната, вмст съ пріемной, прихожей и двичьей составляли все жилье Ельниковыхъ. Она была оштукатурена подъ блдно-зеленую краску, три постели съ ослпительнымъ бльемъ стояли вдоль стнъ, въ ихъ промежуткахъ помщались комодъ, шкафъ съ платьемъ, другой съ посудой и третій съ образами. Подъ окномъ, на небольшомъ столик, стоялъ рукомойникъ и зеркало.
— Давай еще подушку, растегни мн платье и распусти корсетъ: я смертельно налась, сказала Надежда Петровна, бросаясь на постель.
Паша исполнила ея просьбы и сла около кузины.
— Скажи же мн, что ты длала? мы не видались съ масляницы.
— Да не скучала. Ну, что бы твоимъ сестрамъ отпустить тебя ко мн хоть на недльку! Просила, писала — нтъ! Такія вы несговорчивыя. Съ вами пива не сваришь.
— Разсказывай же о себ, прервала Паша.
— Ну, первую недлю я говла. Вторую такъ-себ, сбиралась начать работу и не собралась, третью тоже ничего не длала, на четвертой было у насъ совщаніе по размежеванію.
— Какое же тутъ веселье? сказала Паша, почти обрадовавшись: — а еще говоришь, было весело.
— Дурочка! Она воображаетъ, что я могу прожить мсяцъ безъ проказъ! Он сами на меня бгутъ. Въ среду на четвертой недл было назначено совщаніе по нашей Демьяновк… Охъ, да я не съ того начала! вскричала вдругъ Надежда Петровна и покатилась громкимъ смхомъ, такъ что компанія въ пріемной пріумолкла.
— Что это, у васъ нельзя шевельнуться, покойникъ разв въ дом? Я замолчу.
— Ну, душечка, ну, для меня…
Паша ее нжно поцаловала.
— Надо теб сказать, что еще въ субботу вечеромъ сидимъ мы… Я была сердита на отца и воюю съ нимъ: онъ вздумалъ закинуть всхъ щенятъ отъ моей Розки, кричу я страшно. Вдругъ, стучатся. Батюшка пошелъ отворять, и я бгу. Лакей въ бекеш, съ бобровымъ воротникомъ, такой презентабельный, говоритъ, пріхали съ бариномъ землемромъ изъ Москвы и проситъ у насъ позволенія переночевать. Ты знаешь батюшку — замялся, ворчитъ: я бы радъ, любезный, но любезный!… Это такъ меня взбсило! Можно ли отговариваться, когда ужь и лакей такой порядочный. Я приказала сказать, что мы чрезвычайно рады и ждемъ его. Ну, черезъ четверть часа, является самъ землемръ.
— И хорошенькій?
— Теб бы все хорошенькіе. Разв одни красавцы хороши? Представь,— душка, вертлявый, худенькій, какъ скворушка. Скворушка не хорошъ, а милъ. Лакей его — лакея звали Анисимомъ — втащилъ чемоданъ, довольно тоненькій, отецъ очистилъ свою комнату. Покуда они тамъ разбирались, я смотрла изъ-за двери, надла кое-какъ три крахмальныхъ юбки подъ халатъ, хватилась за камаль — а онъ изорванъ, за синюю мантилью — представь, не высохла: я ее чернилами залила, пятны выводила! Ну, мученье! Достала поскоре новую бархатную польку — та безъ корсета не сходится. Хоть плакать! Ну, кое-какъ, наконецъ, всми неправдами, застегнула, едва духъ перевожу, а еще папильотки не развиты.
— Экія бды! вскричала Паша, смясь.
— Стала я ихъ рвать съ головы. Аксютка съ другой стороны рветъ и все за одинъ волосокъ цпляетъ… я ее прибила. Ну, наконецъ, выхожу. И вообрази, второпяхъ не развила двухъ бумажекъ.
— Такъ и вышла?
— Да. Вхожу, гляжу — мой папаша поумнлъ: ужь сидитъ съ землемромъ, и вдругъ мн: ‘Наденька, Николай Александровичъ Орамьевъ, чаю поскоре Николаю Александровичу, онъ скоромное кушаетъ’. Представь, какъ нарочно, ничто въ тотъ день не ладилось — нтъ сливокъ, и только! Варенье — варенье, ты знаешь, какое я для себя варю — одно паточное, ну, какъ подать? Длать нечего, однако, положила на блюдечко, а несносный отецъ опять кричитъ: ‘Наденька, какая ты разсянная, Николай Александровичъ пьетъ со сливками’. Я опять выбжала, да и стала за дверью, жду, вотъ придутъ сливки. Постояла, идти назадъ совстно, а проку мало. Пошла, сла за самоваръ и надулась, а Орамьевъ вдругъ мн говоритъ: ‘Вы напрасно хлопочете, я очень радъ буду попостничать хоть недлю, а то избаловался’. И какъ это было мило сказано! Вижу — угощать нечмъ, лучше, думаю, заговорю я его на-смерть, чтобъ подольше не вспомнилъ объ ужин, а отецъ пошелъ хлопотать. Я тотчасъ объ Москв, о маскерадахъ, наврала, что у меня въ Москв тьма знакомыхъ, и невзначай помяни одну ему знакомую фамилію. Онъ у меня такъ и привскочилъ. Вижу, сильно это его тронуло, такъ, дай, думаю помучу тебя. И понесла я чепуху! Онъ сперва очень заинтересовался, потомъ, видно, примтилъ, что я лгу, и вытаращилъ такіе большіе глаза… Я и примолкла, а самой такъ смшно!… Тутъ ужинъ подали. Представь мой ужасъ — ему наварили картофелю, а масло принесъ Аоня въ маслянниц, на которой, ты видла, безносый амуръ! Землемръ мой покосился на амура, да и сталъ сть картофель съ одной солью…
— Ну, не стыдно ли теб, Надя!…
— Погоди еще. Подали жаркое — и что же? Зарзали самую старую, самую худую курицу. Покуда ее на блюд несли, она гремла. Орамьевъ положилъ кусокъ на тарелку, кусокъ зазвенлъ. Тутъ я не вытерпла, легла почти носомъ на столъ: и стыдно, и сама дрожу отъ смха. А отецъ-злодй еще упрашиваетъ: еще цыпленочка кусочекъ. Куда! онъ и этотъ повертлъ и отдалъ… Ну, думаю, по крайней мр уснетъ хорошо. Ему положили дв перины и три подушки.
— Однако, Надя, можно ли такъ принимать гостей? Гд же отцу распоряжаться? Вдь ты — въ дом хозяйка, а такой безпорядокъ…
— Вотъ еще, хозяйка! Ненавижу я ваши кухни!…
— И выходитъ дурно.
— И, не жури, сдлай милость, а слушай. Отецъ уложилъ гостя и вдругъ объявляетъ мн, что землемръ до совщанія останется у насъ. Три дня. Такъ мн стало вдругъ досадно, сейчасъ бы его выпроводила.
— За что же?
— Такъ, надолъ. Всю ночь я злилась. Думаю, вотъ, завтра будетъ вертться передъ глазами. Встала я презлая. Отецъ посидлъ немножко, ушелъ по хозяйству, осталась я опять съ Орамьевымъ одна. Хорошо же, думаю, не скажу съ нимъ ни слова. И такъ и сла на диванъ, и молчу. Одни часы — тикъ-такъ-тикъ-такъ… Повришь ли, что за прелесть этотъ Орамьевъ! Закурилъ сигару, принесъ планы, бумаги, разложилъ на стол и сталъ считать на счетахъ цифры и подводить итоги такъ громко, что и часовъ не стало слышно. Съ полчаса я вытерпла, наконецъ встала и говорю ему: ‘Николай Александровичъ, оставьте хоть на минуту ваши дла: это такъ скучно’… Вришь ли, какъ онъ изумился, однако, не очень поторопился все собрать, это мн понравилось. Потомъ я попросила у него сигару.
— Сигару! Надя!
— Что же за бда? Маленькія услуги, маленькія просьбы сближаютъ. Онъ слъ около меня на диван, но говорилъ все такъ вжливо, холодно… меня опять взяла досада. Неужто, думаю, онъ въ меня не влюбится? Ну, хоть не займется мною въ эти три дня? Ты знаешь, я поражаю всегда какой нибудь оригинальной выходкой или ловкимъ парадоксомъ… Съ чего бы начать рчь? Передъ нами висла, знаешь, Павелъ и Виргинія, я прямо на нее, заговорила о рисованьи немножко, но это — не по его части, съ рисунка свернула на сюжетъ, на литературу, оттуда на любовь и вдругъ говорю: ‘знаете, по моему любовь и ненависть — одной то же?’ Онъ поморщился. ‘Извините, говоритъ, я въ этомъ толку не знаю, предметъ такой недоступный’. Однако, я не допустила себя сбить…
— Какъ же ты доказала, что это — одно и то же?
— Послушайте, говорю: ‘положимъ, вы любите, а я ненавижу. Мы равно страдаемъ, равно заняты нашимъ предметомъ…’ ‘Что-то темно’ говоритъ. ‘Нтъ, не темно, говорю: мы равно проводимъ безсонныя ночи, равно плачемъ, грыземъ подушку, равно зовемъ обожаемую или ненавистную тнь, чтобъ задушить ее ласками или жаждою мщенія. Ну, не одинакое ли это чувство? Любовь не есть ли уничтоженіе предмета любви и самоуничтоженіе? То же и ненависть: мы оба достигли цли нашихъ стремленій, и сердце жаждетъ уничтожиться, вамъ нужна жизнь, мн — смерть человка, а смерть и жизнь — не одно ли то же?…’ ‘Что-о такое-съ?’ спросилъ онъ. ‘Да-съ, и не достигнувъ цли, мы разбиваемъ или сожигаемъ наше сердце, и въ обоихъ случаяхъ отъ нашей страсти остается одно и то же — груда пепла’. И многими другими доводами я ему это доказывала… Да гд теб, Паша, понять! да я и не могу долго разсказывать…
— Пожалуй. Ну, что жь, землемръ?
— Представь, слушалъ-слушалъ, возражалъ такъ вяло и вдругъ говоритъ: ‘вс ваши слова — одинъ бенгальскій огонь’. ‘Такъ, значитъ, въ нихъ толку нтъ? говорю я:— вы, просто, не хотите убдиться. Убдитесь, по крайней мр, что жизнь и смерть — одно и то же…’ А онъ вдругъ: ‘Не пойму, ей-богу, не пойму!’ И чуть ушей не зажимаетъ. Ну, прошу покорно! А я уже разсчитывала… Но, поврь, Паша, онъ только прикидывался равнодушнымъ, я эти штуки знаю… Вдругъ, онъ всталъ… ‘Вотъ, говоритъ, непріятность: зубы заболли’. Онъ и точно немножко поблднлъ. О, тутъ ужь я смекнула. Нервическое потрясеніе, со мною всегда такъ бываетъ, когда я повздорю съ отцомъ или расчувствуюсь. Пришелъ отецъ, и уже какъ несносенъ… ‘Вы бы, Николай Александровичъ, оподельдокомъ потерли, или креозоту, или бы жигучку?’ Притащилъ свои стклянки, раскупорилъ — отъ одной вони убжишь… ‘Поставьте на затылокъ горчицу…’ побжалъ длать горчичникъ — Орамьевъ испугался, поскоре къ себ, залегъ спать, не пустилъ къ себ отца, сказалъ что сномъ пройдетъ. Ну, подумай же, каково мн! Этакое ухаживанье хоть кого взбситъ. До вечера Орамьевъ не выходилъ, даже къ обду, и ничего не лъ цлый день…
— Онъ побоялся вчерашней курицы.
Надежда Петровна захохотала и бросилась цаловать Пашу.
— Какова! о, насмшница! ты — не дурочка, изъ тебя будетъ прокъ… Къ вечеру я одурла отъ тоски: хожу, не знаю, что длать. Прислушиваюсь — землемръ храпитъ въ батюшкиномъ кабинет, ну, просто, невыносимо. Вижу, въ лакейской, его Анисимъ, одинъ, и туда же читаетъ, нашелъ у батюшки ‘Самозванца’. Онъ замтилъ, что я подсматриваю за его бариномъ, что я на него сердита, потому что я сержусь всегда громко, онъ врно слышалъ, какъ я раза два громко назвала его невждой. Думаю, пускай его перескажетъ, тмъ лучше: откровенность — не бда, не воображай онъ, что онъ непремнно долженъ нравиться, если захалъ въ трущобу…
— Но вдь онъ не воображалъ этого, Надя?
— Такъ пусть впередъ наука. Не всегда бьютъ за дло, а чтобъ впередъ пригодилось… Тутъ, къ довершенію благополучія, притащился Голубевъ.
— Кто такой Голубевъ?
— Да что ты ничего не знаешь! Голубева не знаешь… Ну, Голубевъ — и только.
— Вдь мн отъ этого не легче, Надя.
— Вогъ всть, гд ты живешь и гд вы киснете, вамъ тоска что нибудь разсказывать: азбуки не знаете, жениха моего не знаете. Надежда Петровна вскочила и принялась ходить по комнат.— Голубевъ — нашъ извстный демьяновскій скаредъ: у него восемьдесятъ душъ, тысячъ тридцать денегъ, сватался за меня пятьдесятъ разъ, отцу хочется, да мн не хочется, иногда, отъ нечего длать, я люблю возбудить въ немъ надежду, словомъ — держу на веревочк, на всякій случай. Лтъ ему двадцать-семь, профиль у него греческій.
— Стало быть, очень хорошъ?
— Да, греческій, переходящій въ лягушечій профиль… Ну, услся, затянулъ трубку, дымитъ, я ему улыбаюсь, а онъ вздыхаетъ, и такъ мило посиживаемъ en deux. Вдругъ — Орамьевъ. И блдненькій, и сюртучекъ застегнутъ, позябъ, и утомленъ… Такъ бы тутъ и убила Голубева! ну, къ чему пріхалъ, только помшалъ. Длать нечего, однако, думаю, убью его морально, посмюсь съ Орамьевымъ. Разговорились. ‘Вотъ, говорю, человкъ, который ршитъ вашу судьбу, Голубевъ.’ — ‘Какую?’ — ‘Ужь, разумется, не сердечную, а по размежеванію.’ Орамьевъ улыбнулся, а въ разговоръ не вступаетъ. ‘А что, Голубевъ, говорю: которая изъ двухъ вашихъ судебъ васъ больше трогаетъ? Вы врно больше дорожите за козляниновскую пустошь и за ту десятину, что хочетъ отнять у васъ Афросинья Потаповна, чмъ за судьбу вашего сердца?’ — ‘Вы меня обижаете-съ.’ — ‘За первую вамъ нечего бояться: вы вврили ее надежнйшему изъ надежнйшихъ землемровъ въ мір — вотъ Николаю Александровичу, а что будетъ со второй, если она въ неврныхъ рукахъ?’ — ‘Я давно хотлъ поручить ихъ въ драгоцнныя ручки, да он не хотятъ-съ, имъ противно.’ И тутъ онъ метнулъ мн такой убійственный взглядъ, что Орамьевъ не выдержалъ и улыбнулся. ‘Вотъ, видите, говорю:— какъ вы не умете скрывать свои чувства, сейчасъ открыли вашу тайну предъ постороннимъ человкомъ, онъ видитъ, какую роль я играю въ этой тайн — такъ лучше ужъ и мн не скрываться. Только прежде мн бы хотлось испытать васъ. Великодушны вы?’ — ‘Ахъ, не сомнвайтесь.’ — ‘О, я не сомнваюсь, но мн нуженъ примръ. Николай Александровичъ, потрудитесь показать планъ нашей деревни.’ Онъ принесъ чрезполосный. ‘Вотъ, говорю:— завтра совщаніе по нашей деревн, вонъ земля ваша, въ тридцати клочкахъ, вотъ и усадьба Афросиньи Потаповны. Вы три года не можете передлиться между собою. За вами почти одними стало все межеваніе. Вы говорите: однодворка Афросинья Потаповна жительствуетъ на вашей земл, вы требуете, чтобы она выселилась куда пожелаетъ. Такъ докажите ваше великодушіе, ваше безкорыстіе — уступите ей эти пятьдесятъ-три сажени. Вотъ вамъ послднее испытаніе, и если вы выйдете изъ него съ торжествомъ — ваше счастье устроено, вы получите мою руку и сердце.’ Голубевъ такъ и попунцовлъ, завертлся, а молчитъ. ‘Такъ-то! говорю я:— такъ довольно. Испытаніе кончено, я очень рада счастливой выдумк, судьба не подсмется надо мною, я не далась безумно въ обманъ, между нами все кончено…’ — ‘Какъ, сударыня, такъ я лишился…’ — ‘Всего. А счастье было такъ возможно, такъ близко!… все — въ документ однодворки Потаповой…’ Ты представить себ не можешь, Паша, какая была потха! Я думала, умру — такой дурацкій смхъ меня разобралъ, слезы льютъ градомъ, а Голубевъ воображаетъ, что я объ немъ плачу, не знаетъ, что ему длать: то за голову схватится, то высморкается…
— А что же Орамьевъ?
— И, дуракъ! его никакая шутка не пронимаетъ. Такъ меня разсердилъ своей неподвижной миной, что я бросила его на съденье Голубеву и ушла. Мн изъ моей комнаты было слышно, какъ Голубевъ его мучилъ, умолялъ, кажется, заступиться, упросить меня. Я къ нимъ больше не выходила и даже легла спать безъ ужина. На другой день начали сбираться на совщаніе, Орамьевъ все утро заперся, кричалъ и спорилъ съ какими-то господами. Вс мн уши прожужжали: ‘демьяновская усадьба, чрезполосная, навозная, черноземная’ — притащились наши уроды, дворяне и дворянки, я вдь съ ними отроду не говорю, а тутъ еще корми ихъ, мн съ одной кухней надоли все утро: того-то нажарить, того-то напарить… Я думала, у меня желчь разольется. Посл обда началось совщаніе, уполномоченный, посредникъ прижали къ углу Голубева: согласись, уступи усадьбу Афросиньи Потаповн — тотъ не поддается, потъ съ него льетъ градомъ, а между тмъ, однодворки — въ волосы другъ другу, рвутъ планъ изъ рукъ, въ комнат трубками надымили, съ свчей не снято — адъ, настоящій адъ! Ну, наконецъ, уломали Голубева — идетъ: его посредникъ и уполномоченный чуть не ведутъ подъ руки — подписалъ. Вдругъ, Орамьевъ ко мн: ‘Не написать ли, говоритъ, уступлено г. Голубевымъ по просьб Надежды Петровны Колиной? Голубевъ оправдался передъ вами. Поздравляю васъ, тмъ боле, что участокъ его будетъ круглый, особенный. Вы его ловко отмежевали. Поздравляю съ скорой свадьбой.’ Вришь ли, я не помнила себя! У меня брызнули слезы… Такъ понять меня, вообразить, что это была не шутка. Я хотла уйти, меня аттаковала Афросинья Потаповна, чуть руки не цалуетъ, благодаритъ — не знаю, какъ я ее не побила. Вдругъ она мн шепчетъ: ‘землемръ просватанъ.’ Представь, она провдала, что Орамьевъ помолвленъ.
— Неужели?
— Да, душка! Онъ женится на Машеньк Дымовой, на моей сосдк. На Дымовой. У меня, признаться, похолодли губы. Помолвленъ! Стоило имъ заниматься — вотъ отчего онъ и былъ такъ глупъ со мною, а еще влюбленъ. Тутъ онъ совсмъ упалъ въ моихъ глазахъ. А правду сказать, какія кошки скребли на сердц!
— Ты эту Дымову знаешь?
— Видала. Что жь, лгать не могу. Она — красавица и милушка. Житье ей въ дом ужасное, и слава-богу, что милый человкъ выводитъ ее изъ бды… Я прогнала дворянку и прямо къ Орамьеву. ‘Надюсь, говорю, вы понимаете шутки, и что такое — Голубевъ, и можетъ ли что нибудь быть между нами.’ Онъ вытаращилъ глаза. ‘Моя очередь, говорю, васъ поздравить, я знаю, по-крайней-мр, что тутъ дло серьзное. Вы женитесь на Дымовой.’ Онъ разсердился и сконфузился. ‘Не отговаривайтесь, я такъ рада за Машеньку, и искренно желаю вамъ счастья.’ Ахъ, Паша, какъ онъ вдругъ перемнился, какъ онъ мн протянулъ свою худенькую ручку, какъ пожалъ мою! Еслибъ ты видла! И такъ мн стало опять досадно… Помолвленъ — о, дрянная Машка! Умла же влюбить въ себя. Однако, пускай себ будутъ счастливы, еще бы дня два-три со мною, онъ бы не тотъ похалъ къ невст… Да врядъ ли бы и похалъ.
— И, полно, Надя!
— Да, такъ. Она лучше меня, воспитанне меня, и ты лучше и воспитанне, да съ вами скоро соскучишься. Вы — недвиги, тихони какія-то… Вечеромъ, онъ былъ превеселый, разговорился за вс дни. Но я то зато! Тоска — тоска такая… и тянетъ къ нему, и противенъ онъ мн… А тамъ онъ ухалъ, просилъ считаться друзьями, на свадьбу звалъ… Я и расплакалась. Ну, да хорошо, что со мною такія глупости ненадолго.
Паша призадумалась.
— Скажи мн, Надя, спросила она: — какъ это ты живешь… длаешь все, что придетъ въ голову, и все теб кажется у мста, и какъ слдуетъ, и все кончается благополучно. Вришь ли, когда я иногда подумаю о жизни, какой бы мн хотлось и какую другіе ведутъ — мн и во сн не снится, что для тебя такъ просто.
— Ой, сдлай милость, не философствуй!
— Напротивъ, когда анализируешь вещи…
— Ой, перестань, тоска! Это тебя сестра научила. Скоро вы будете снтковъ по косточкамъ разбирать.
Паша немного задумалась и замолчала.
— Ну, ужъ зато, какъ Орамьевъ ухалъ, продолжала Надежда Петровна:— что досталось отъ меня отцу! Ужь какъ онъ за мной ухаживалъ!
— И ты его такъ мучаешь?
— Ахъ, Господи, да вдь онъ знаетъ, что я его люблю! Еще бы онъ по вашему принялся анализировать мой характеръ. Онъ меня любитъ, ну — и дло кончено.
Паша опять замолчала.
— Представь, начала опять Надежда Петровна: — отъ нечего длать, взяла я у Аксютки шерстяной чулокъ. Въ жизнь мою не брала спицъ въ руки, а тутъ вдругъ мн такъ понравилось. Ночь вязала, до зари вязала, даже не ходила обдать, въ два дня связала пару. И до того они мн опротивли, что я спицы закинула… На страстной отецъ говлъ, мы здили въ Мишино, версты за три, остановливались у священника. Славно тамъ было молиться: церковь старенькая, иконостасъ весь рзной, почернлъ, въ свод такъ темно, служба кончится, мужики, бабы разойдутся, я присяду на ступеньку за клиросомъ, да и плачу. Плачу, а на сердц хорошо. Разговлись мы у священника, хотли хать домой, а бричка сломалась. Я поймала демьяновскаго мужика, съ нимъ одна и ухала, чтобъ отцу тележку выслать. Ты только вообрази: у мужика въ телег огромная кашолка съ яйцами, лошаденка скверная, грязь по поясъ… Ну, и натолкало же мн бока! Чудо какъ было весело. Мужикъ въ росказни пустился, хохочемъ… Но чего ты не можетъ представить себ, Паша, это — какой былъ видъ на небо, на землю, въ такой ранній часъ! Солнышко только что встаетъ, воздухъ свжій — не надышешься, птухи поютъ по деревн, вдали, конца нтъ полю, въ лугахъ вода озерами, травка зеленетъ… Ну, что бы теб быть со мной!
Паша вздохнула.
— А у васъ здсь и солнца не видно. Ну-съ, пріхала я домой, послала за отцомъ, разговлись еще… А тамъ онъ отпустилъ въ городъ… вотъ, чтобъ тебя задушить, мою птичку, вдругъ сказала Надежда Петровна, бросаясь цаловать Пашу.
— А я весь постъ работала, сказала Паша.— И о теб не забыла, Надя. Вотъ, возьми подарокъ.
Она вынула изъ шкатулки воротничокъ по кисе и подала кузин.
— Зачмъ? вскричала Надежда Петровна:— нтъ, нтъ! Мн на него взглянуть грустно.
— Полно, перебила нетерпливо Паша:— я вышила его шутя, носи, душка. Какой тутъ трудъ? Вотъ, мы коверъ шили, это — другое дло. Начали на первый день масляницы, а къ половин поста кончили, и я еще хорошо помню, въ какой день.
— Врно было приключеніе?
— Нтъ, прізжалъ Семенъ Андреичъ.
— И теб было весело?
— Какое же особенное веселье? Разв ты его не знаешь — Семенъ Андреичъ намъ въ отцы годится.
— Чмъ же особенно памятенъ этотъ день?
— Такъ… давно никто не былъ, а тутъ онъ пріхалъ и сидлъ до часу ночи. И съ непривычки ужасно спать хотлось.
— Только-то?
Паша покраснла.
— И эта эпоха раздлила для тебя постъ на два періода — до Семена Андреича и по Семен Андреич?…
— Ахъ, полно же насмхаться, Надя!…
— Я и не смюсь, но…
Въ это время часы пробили пять.
— Ай, пора-пора! вскричала Надежда Петровна: — надо еще повидаться кое съ кмъ, да прохать мимо Володи, я знаю, гд онъ стоитъ: не увижу ли хоть въ окошко…
— Право, нельзя. И еще тебя разбранятъ, что не была съ ними.
Она поспшно отворила дверь въ пріемную. Столъ былъ уже накрытъ, въ ожиданіи горячаго, Наталья Дмитріевна и Катерина Дмитріевна молча сидли на своихъ мстахъ. Паша поспшила занять свое.
— Можно, я думаю, удлить намъ четверть часа, пообдать, ты часа три сряду говорила тамъ, замтила Катерина Дмитріевна.
Несмотря на такой убдительный аргументъ, Надежда Петровна ухала.
— Что она теб разсказывала? спросила старшая Ельникова.
— Ничего особеннаго, Наташа:— какъ у нихъ прошелъ постъ.
— Врно, вздоры.
— О, нтъ, поспшила сказать Паша:— она работала, у нихъ были хлопоты, совщаніе, они говли…
— Все это чрезвычайно серьзно, чему же вы такъ хохотали? У нея безъ вздоровъ не обойдется. Охота слушать.
Обдъ кончился въ общемъ молчаніи.
— Голова болитъ, сказала Наталья Дмитріевна, вставая.— Придется пойти лечь. Терпть не могу лежать днемъ, довольно сна и ночью…
— Врно мы угорли, прибавила Катерина Дмитріевна:— и у меня болитъ голова. Попробую тоже лечь, можетъ быть, засну.
Постоявъ въ недоумніи, идти ли имъ или нтъ, сестры, однако, разошлись.
Паша осталась одна. Тишина въ дом была ужасная, одни часы немилосердно стучали. Двушка ходила по комнат, потомъ сла у окна и глядла на улицу. Она глядла, покуда устали глаза. Тамъ она встала, свернулась какъ котенокъ на диван, положила руку подъ щоку и начала дремать. Вдругъ, дверь подъзда хлопнула, и чей-то басистый голосъ спросилъ въ прихожей:
— Барыни не спятъ?
Паша вскочила и поспшила на встрчу гостю.
— Христосъ воскресе, барышня, сказалъ, входя, Семенъ Андреевичъ.— Это былъ плотный мужчина, лтъ за пятьдесятъ-пять, съ сдою курчавою головою, краснымъ носомъ и маленькими срыми глазами. Онъ держалъ въ рук свертокъ бумаги.
Паша такъ обрадовалась постороннему лицу, что вмигъ повеселла.
— А я кому-то подарокъ привезъ, только не барышн.
— Ну, не обманете: по лицу вижу, что мн.— Паша протянула руку. Семенъ Анреевичъ поднялъ свертокъ надъ головою.— А вотъ, не достанешь.
— Нтъ, достану.
Паша вскочила на стулъ. Семенъ Андреевичъ ловко отскочилъ въ сторону и пустился маленькой рысцой кругомъ комнаты. Паша, легкая какъ кошка, бгала по стульямъ, не столько за подаркомъ, какъ изъ желанія продлить забавныя эволюціи старика. Тотъ запыхался и, наконецъ, слъ. Паша схватила свертокъ.
— Ай, какой платочекъ, ай, какія перчатки, вскричала она, нагибаясь и цалуя старика въ темя:— безцнный! Семенъ Андреичъ! ахъ, башмачки!…
— Сейчасъ же надвай, въ пору-ли? Снимай ботинки.
Но Паша уже натянула крошечные атласные башмачки и дула въ перчатку.
— Вотъ бы теперь славно потанцевать, сказала она.
— Ну, и попляшемъ.
Семенъ Андреевичъ взялъ ее за об руки и пустился опять кругомъ комнаты, пришептывая и распвая какой-то старинный маршъ.
Паша хохотала и подпвала.
— Что это тутъ такое? сказала, тихонько входя, Наталья Дмитріевна.— Семенъ Андреичъ… Паша — и теб не стыдно! Третій день праздника… и вы позволяете себя мучить?… А это что… Vous tes sans bottines? прибавила она, покраснвъ и глядя съ изумленіемъ на пашины ботинки, лежавшія на стул.
— Ахъ, въ самомъ дл… Но вы ее балуете… благодарю васъ. Но это только для баловъ. Нтъ, право не приходится, договорила Наталья Дмитріевна, принужденно улыбаясь.— Вы слишкомъ добры… Паша, прибери же свои ботинки.
Паша поспшно сняла платочекъ и перчатки и завязывала ихъ въ бумагу. Въ комнат водворился порядокъ. Вошла Катерина Дмитріевна.
Паша ушла къ себ, смущенная. Она такъ была огорчена внезапнымъ холодомъ, повявшимъ на ея веселость, что подарки стали ей не милы. Она сла на свою постельку, и опять впала въ забытье. На этотъ разъ у нея хотли пробиться слезы.
Въ пріемной тоже было не особенно весело, хотя гость говорилъ за двухъ. Онъ былъ сосдъ по имнію и старинный знакомый госпожъ Ельниковыхъ, зналъ въ город всхъ и все и пользовался авторитетомъ умнаго человка. Семенъ Андреевичъ былъ вдовецъ, давно переженилъ дтей, жилъ одинъ, то въ город, то въ деревн, давно въ отставк, пріобртя на служб, какъ основательно предполагали, кругленькій капиталъ, избгнувшій отъ глазъ зоркихъ блюстителей закона, такихъ же охотниковъ до кругленькихъ капиталовъ. За эту ловкость Семена Андреевича особенно наградили названіемъ ‘умника’. Теперь онъ ршительно ничего не длалъ. Онъ наблюдалъ за обществомъ, а иногда мшался въ чужія дла, конечно, боле словомъ, чмъ дломъ. Въ домъ госпожъ Ельниковыхъ его привлекало и участіе, и любопытство. Онъ сердечно любилъ Пашу, какъ хорошенькаго, но, но его мннію, мало смыслящаго ребнка, а за старшими надзиралъ. Семенъ Андреевичъ былъ того убжденія, что старыя двицы, будь имъ хоть по шестидесяти лтъ, ни за что не умютъ взяться, ни съ чмъ справиться такъ ловко, какъ длаютъ это даже двадцатилтнія замужнія женщины и вдовы. Мннія этого, боле или мене, придерживалось и все тогдашнее общество. Семенъ Андреевичъ, хотя считалъ двицъ Ельниковыхъ ‘почтеннйшими’, но скептически улыбался на ихъ хозяйственныя распоряженія, предполагая въ нихъ, вслдствіе безбрачія, плачевную и смшную неопытность даже въ распоряженіи о замазк двойныхъ рамъ на зиму. Госпожи Ельниковы чувствовали надъ собою это покровительство, но выбиться изъ него не могли. Наталья Дмитріевна, правда, часто протестовала противу него молчаньемъ, но Катерина Дмитріевна, заспоривъ, раззадоривъ старика, богъ-знаетъ почему, всякій разъ все сильне подпадала подъ это покровительство… И теперь нчто въ род такого спора слышалось Паш изъ пріемной.
Долго сидла Паша одна, покуда услышала еще чей-то голосъ.
‘Что за чудо’ подумала она: ‘еще кто-то’.
Она поправила волосы и поспшила къ сестрамъ. Он встрчали входившую даму и молча, церемонно съ ней раскланивались.
Прізжая была Анна Степановна едорова, дама лтъ сорока, когда-то сосдка Ельниковыхъ по деревн. Ельниковы не видались съ ней, по крайней мр, года два.
— Извините, говорила m-me едорова:— что я пріхала прямо вечеромъ: мы были такія хорошія знакомыя… Рдко бываю въ город.
Недовольныя такимъ неожиданнымъ посщеніемъ, сестры молча указали ей на диванъ.
— А эта молодая двушка? спросила гостья, обращаясь къ Паш: — сестра ваша?
— Точно такъ.
— Очень пріятно познакомиться. Charmante, прибавила она, оглядывая Пашу.
Разговоръ не клеился. Слышно было даже, какъ стучали часы. Ельниковы видимо хотли сбыть съ рукъ гостью. Все въ неудачныхъ попыткахъ понравиться хозяйкамъ, много разъ перемняя предметъ бесды, гостья сидла часа полтора и прислушивалась, не пріхали ли ея лошади, которыхъ она имла неосторожность отпустить. Наконецъ, она съ безпокойствомъ стала сморкаться и кашлять. Выручилъ всхъ Семенъ Андреевичъ.
— Нтъ, вотъ я вамъ скажу случай, сказалъ онъ, своротивъ кое-какъ разговоръ на карты: — какую я проигралъ игру. Нтъ-ли карточекъ, Наталья Дмитріевна? я вамъ покажу-съ, удивительный случай.
— Не знаю, Семенъ Андреичъ, у насъ никто не играетъ.
— Напрасно, матушка. Нтъ-ли хоть старыхъ? Да тутъ лавочка близко, пошлите купить.
Старикъ любилъ потормошиться и въ ожиданіи понюхивалъ табакъ.
Карты принесли.
— А, давай сюда. Видите-ли, сударыни: былъ у меня тузъ, дама, валетъ самъ-четвертъ червей, тузъ, король пикъ, тузъ трефъ, король, дама, валетъ бубенъ. Вдь восемь? неправда-ли, восемь?
— Ну, восемь.
— А выходитъ — нтъ. И семи не взялъ. Вотъ-съ, какое чертовское вышло раздленіе, глядите, какъ у вистующихъ раздлились масти.
Семенъ Андреевичъ усердно началъ раскладывать карты, но и это не оживило компаніи. Посл нкоторыхъ ‘ахъ’ и ‘охъ’ опять замолкли. Паша чуть не звнула. Она машинально протянула руку къ картамъ, перебирала ихъ, собрала, потомъ, обратясь къ Семену Андреевичу, сказала:
— Хотите, я вамъ погадаю?
— Погадайте, милая барышня, вотъ и дльно.
Паша и не замтила косаго взгляда Натальи Дмитріевны.
— А вы умете гадать, mademoiselle? спросила, улыбаясь, гостья.