Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
М., ‘Русский путь’, 2010.
Дом честной
В июльский день, когда уже нивами полной и желтой ржи покрыты холмы и долы России и синие васильки радостно мигают в ней, когда жужжат мухи и раскаты далеких гроз носятся в небесах и дождь свежит жаркий день,— я ехал на мельницу ловить рыбу удочкой. На мельницу глухую, в лесу, на реке Нерле. По краям, обросшим ольхой, ехал я в места, похожие на рай, и, право, это был рай земной — старая мельница. Вез меня знакомый крестьянин, Иван Васильевич Баторин, человек хороший, рассудительный, серьезный, так сказать, настоящий крестьянин. Семейство большое, трое сыновей и трое дочерей. Сам он старший был в семье.
Ехали мы лугами… День, красота! По обе стороны овсы и рожь, и трава около проселочной дороги покрыта цветами кашки. Дикая рябина в цвету, в небе весело, синее оно, и кучами клубятся белые облака. Ах, как хорошо на свете жить, как хороши простые раздольные долины родины моей России!
— Ноне у нас праздник храмовой,— сказал Иван Васильевич,— Пречистая, приход-то наш. И я ездил, раннюю отстоял. Да вот потом к вам приехал.
— То-то, Иван Васильевич,— говорю я,— нынче ты нарядный. Картуз новый и рубаха голубая. Я думал — ишь принарядился! Так из церкви? Ну, поздравляю с праздником. Что же из дому уехал, поди, у вас веселье сегодня?
— Да, в деревне праздник. Я-то не пью. Ноне угощение у нас-то. Да мне что! Завтра успею, завтра родня приедет. Ну, а ноне я с вами поехал. Тоже повадно с вами-то. Я ведь любитель погулять этак, по охоте.
— Тпру!..— остановил вдруг лошадь Иван Васильевич,— слепень одолевает… Он слез с тарантаса и стал поправлять подпругу и дугу.
За ним и я вылез из тарантаса и сел на бугорке у дороги. В это время подошел к нам прохожий. Я узнал в нем крестьянина той же деревни, Павла. Поздоровались. Павел попросил как-то у меня работы — послужить, зимой ведь дела нет в деревне,— и я устроил его дворником в Москве. Человек он был кроткий и робкий. Как спросишь его что-нибудь, раньше, чем ответить,— поднимет плечи и переступает на одном месте, потом уж говорит.
— Откуда идешь, Павел? — спросил я.
— Да вот с карьера, от мастера железнодорожного,— показал он на длинные расчетные книжки, которые держал под мышкой.— За подписями иду в деревню, подписи набирать.
— Какие подписи?
— Какие! Мошенство, вот какие.
— Так, значит: кто грамотный и пишет — такой-то, ну и получает за это десять копеек. Вроде как он работал, выходит. А он и на карьере-то не был и на ремонте не был. Остальное получает главный мастер. Наживает. Конечно, плутовство одно. Ну что ж—посылают…
— Но ведь это мошенничество? — говорю я.
— Вестимо, плутня. Да кто скажет? Гривенник получает ни за что. Нешто скажет! Мы сели в тарантас, поехали дальше.
— Хорошо было сегодня в Пречистом,— обратился ко мне Иван Васильевич.— Певчие были, облачение новое, боголепие.
— Что ж, Иван Васильевич, певчие были, молитвы пели по случаю праздника храмового-то?
— Да, всякое разное пели.
— А ну, какую молитву?
— Как сказать, Киститин Лесеич, ведь не упомнишь.
— Но все же, что-нибудь торжественное?
— Все вполне хорошо, только не по-нашему.
— Как — не по-нашему?
— Нет, верно. Вот поют ‘аллилуйя, аллилуйя… двери, двери’, а чего это — неведомо. А один, на станции, этак говорит мне: ‘Новую молитву знаешь?’, а я говорю: ‘Какую?’ А он говорит — новая молитва: ‘Отыми у всех, Господи, отдай мне’.
— Кто это тебе сказал? Что ты! Это тебе нарочно.
— Да вот, нарочно! А он говорит — есть…
— Удивил ты меня, Иван Васильевич, нешто можно такой молитве быть? Совсем ты чудное говоришь, даже странно слушать.
— Верно, я-то неграмотный, а вот этот-то человек, что встречный,— Павел, этот,— ах, скажу вам,— грамотный, но беду дому нашему сделал вот какую! Сестру мою через него в молодости в землю отдали. Вот какой человек. Глядеть-то тихий, а лиходей. Вот,— продолжал он,— у нас в деревне, по осени, повадные вечером собираются в избе — парни, девки. Ну — и танцы, гармонь, пряники, угощения. Моя сестра на возрасте семнадцати годов. И она на повадные ходит, как и все прочие. Но вот отец Павла посылает сватьев. Значит, за Павла сестру мою прочат. Да Павлово дело крестьянское слабо. Он все больше по станции да по службе норовит. Не крестьянин он. Лошадь плохая, коровы нет, хозяйства нет настоящего. Значит — отказ. И просватали ее в Покров за вдовца, человека крепкого, молодого еще, двадцати шести годов, богатого крестьянина. Все — как надо, свадьбу сыграли богатую. Гостей что было!.. А через ночь одну он и подъезжает к дому нашему тройкой и входит с женой-то в дом к нам. Мы все обедаем. Вошел, перекрестился, за руку ее берет, ставит посреди горницы и говорит: ‘Берите ее себе,— говорит,— мне такой в жены не надо. Она порчена’. Сел на тройку и уехал… В эту ночь-то у нас крыльцо все дегтем крашено, прямо вся деревня видит. Понять надоть, чего тут! И кто той чести рад. Спасибо этому-то, что встретили! Вот этому-то тихому крестьянину грамотному.
Он задумался.
— Ну вот, значит, дом наш бесчестный. Деревня знает. К колодцу сестрам пойти нельзя — воды взять. Смеются. Ночью парни стучат в окно, приговаривают: ‘Выходи, милашка Аннушка, погулять’. Ну что тут, похабство одно! Она, значит, сознается нам. А дальше что?.. Первый бил отец, потом я, братья. Мать не хотела, уходила в сарай, плакала. Ну, били. Крепка была сестра Анна! Вот, Кинстинтин Лексеич, вот и посейчас слезы из глаз идут. Она, сердяга, мне говорит: ‘Вася, чего ты, бей меня по сердцу, по голове, скорей кончусь. Братец, не бей по грудям!’ И вот били месяц, другой. Крепка была. Наконец, кровь пошла у ней горлом. Легла и стонать зачала. Видно, скоро конец. Не били уже больше. Померла через две недели — сама, значит, по себе. Соборовали. Прощения просила, поцеловалась со всеми: ‘Простите,— говорит,— горе вам принесла, не зная того’.
— Вы убийцы! — сказал я.
— А-а, да… Убивцы, да. Да нет! Ну а сестры, а вся деревня? Ведь ежели это так, то надо допущать. Тогда что? Честь-то дому какая? Эх, убивцы! Вон он, убивца-то, пошел — тихой. Уби-ив-цы… тоже вы скажете… А как же жить в этаком обмане? Дураком все его крестить кругом будут. А он-то, прохожий с карьера, Павел, прямо в лицо смеяться будет. Да, убивцы! А сестры, что? Кто возьмет их в дом в жены-то себе? Этаких-то? А дети-то чьи пойдут в эдаком разе? Чье дитя-то? — повернулся ко мне Иван Васильевич и глядел на меня.— Убивцы, говоришь? А что ты делать должон с эдакой-то? Что ей дом твой, муж, отец, на что? Какой совет мужу от ее или радость жисти какая? Какая вера ей, какая правда от ее? Не-ет! Этаких правильному крестьянину не надоть. Он ее правильно отдал, ему не надоть такой. Чего, чего! Последнее дело, чести нет, шабаш. На эвтом весь дом держится, да и все.
— Да ведь он брал-то ее, Павел-то, посылал к вам сватов. Вы ведь отказали?
— Чего ж он? Бери ее, уводи, венчайся. Нет, он тоже — свадьбу править хотел с нами. Ровней быть. А он кто такой — мотыга! Как же это до венца невесту в полюбовницы определять, где же тут венец честной? Ну-ка, скажи. Пропала сестра Анна.
Иван Васильевич снял картуз, перекрестился, сказав: ‘Прости ей, Господи, а нам простить никак невозможно. Дом честной дороже жисти’.
* * *
В 1915 году я заехал в дом крестьянина Баторина. В доме я застал Катерину, мать семьи Баториных. Состарившаяся Екатерина Ивановна стряпала на столе в избе творожники. Увидав меня, она ласково обрадовалась.
— Здравствуйте, родной, Кистинтин Лисеич, как Бог милует? Все ли здоровы?
— Где же Иван Васильевич? — спрашиваю я.
— Тоже на войне. Вот Григорий радость принес: убили на войне, за землю постоял, за нас, родимый. Убили. Пишут письмо-то полчане: на штыках повис у их, с лошади сняли. Конногвардейский он был.
Катерина вытерла нос фартуком и ушла за печку. Я молчал. Выйдя из-за печки с заплаканными глазами, сказала, обратясь ко мне:
— Убили нешто, за честь, а вот жаль мне Анну-то, дочь.— Катерина заплакала.— Пошто сгибла?
— Что же ты, Катерина,— говорю я,— не защитила? Отправила бы ее.
— Да как? Ведь две-то дочери. Еще ведь их замуж надо отдавать. Теперь отдали хорошо, уж внучата есть. А то, поди, кто возьмет? А ему-то, Павлу, я сто двадцать рублев давала, что за жисть скопила тихонько. А он туда-сюда. Говорит, мало! Слабый он. Ах, горе! Кажинную ночь во сне Аннушку вижу. И венец на ней смертный. Ну вот как заря утреня — пунцовый.
ПРИМЕЧАНИЯ
Дом честной — Впервые: Возрождение. 1930. 3 августа. Входит в издание ‘Константин Коровин вспоминает…’. Печатается по газетному тексту.