Урядник Синдяков входит в кабинет станового пристава и мрачным басом докладывает:
— Карпей Тихоныч кончаются-с.
Становой пристав Миловидов, шершавый и юркий блондин, с негодованием повертывает к уряднику свое лицо. Он только что возвратился с поездки по стану и потому находится в наисквернейшем расположении духа. Некоторое время он смотрит на урядника с ненавистью, а затем подскакивает к нему, выгибает корпус вперед и со злобою на всем лице шипит:
— Ну, и пусть его кончается! Мне-то какое дело? Я ведь не доктор и не священник!
Урядник пожимает широчайшими плечами.
— Так точно-с, — говорит он хриповатым басом, который он из почтительности к начальству пытается сократить до баритона: — Так точно-с, но только дохтор в сельце Репьевке находится, а отец Амвросий к благочинному за новым Филаретом уехамши.
Лицо пристава снова перекашивается злобою. Ему хочется кричать, кричать на всю квартиру, что нельзя так мучить человека! Он устал, устал до одурения, до того, что стал похож на осиновое полено и не способен более отличать правых от виноватых. Да-с, он измучен! Мертвые тела, кражи со взломом, истязания жен, беспатентная торговля вином, самовольные порубки лесов, недоимки, пьянство, членовредительство, — все это, как паук, высосало из него все соки и теперь в нем столько же смысла, сколько его в дохлой мухе!
Однако, пристав не говорит этого, он молчит, сокрушенно поглядывая на свои сапоги и глубоко засунув руки в карманы форменных шаровар. Урядник тоже безмолвствует.
В комнате делается тихо. Мутные осенние сумерки глядят в окна кабинета с выражением безысходной скуки. За окнами тонко и плаксиво, как иззябшая собачонка, воет ветер. Наконец, становой приподнимает на урядника свой уже несколько умиротворенный взор.
— Ты у него был? — спрашивает он его.
— У Карпея Тихоныча? — догадывается урядник: — был-с.
— Что же он?
— Хрипят-с. Водку они трое суток кушали и вот-с… — урядник вздыхает и пожимает плечами: — а теперь кончаются, — добавляет он басом: — и вас к себе просят-с. Нечто сообщить, по всей видимости, желают-с.
Когда пристав надевает потертое форменное пальто, урядник с сожалением на лице сообщает ему:
— Все начальство у нас в расходе-с. Просто беда. Повивальная бабка и та не в своем виде: родит-с. Я было к ней, — не могу, — говорит. Я, говорит, пять лет терпела, родить времени не было, а теперь, говорит, извините, сама рожу-с! Просто беда, — снова вздыхает урядник.
Миловидов грязной и липкой улицей насквозь вымокшего села шлепает к дому Карпея Тихоныча. Кругом мутные осенние сумерки, склизкие и затхлые. В их мутном свете все предметы как бы растворились, потеряли форму и смысл и стали похожи друг на друга до скуки, до отвращения. Приставу делается даже страшно и жутко среди всей этой бестолковщины. Его лицо снова перекашивается в брезгливую гримасу, и он с отвращением думает:
‘Господи, Боже мой, это не жизнь, а каторга. Скоро и детей крестить нас заставят. Сущее наказание! Осенью сведеньями одними доездили. Предводителю доставь об неурожае, в управу об урожае, в полицейское управление о недороде. Тьфу ты, пропасти на вас нет!’
Миловидов с отвращением плюет себе под ноги и входит в дом Карпея Тихоныча до того обалделый, что чуть не подает руки кухарке Маланье, которая встречает его в прихожей. Уже из прихожей слышен сухой хрип умирающего, и пока Миловидов разоблачается, Маланья, плаксиво сморкаясь в фартук, докладывает ему:
— Кончаются. Винище они трое суток цедили, две четверти, Бог с ними, выцедили. Куда только, подумаешь, влезла эдакая уйма!
Миловидов, осторожно ступая, бочком входит в полуосвещенную спальню.
В спальне душно и сумрачно, пахнет деревянным маслом, богородской травой и еще чем-то тяжким, наводящим на размышление о смерти. У кивота горит зеленого стекла лампадка, ее свет наполняет всю комнату тусклым сумраком и бросает по полу мутно-зеленую, как болотная вода, тень. И все это, и тусклый сумрак, и тяжкий запах, сочетается в невозмутимую тишину прорезываемую лишь сухим и острым хрипом умирающего. По этой тишине и хрипу пристав сразу догадывается, что в этой комнате происходит борьба жизни и смерти, последняя борьба, в которой смерть обеспечила уже себе выигрыш, и пристав медленно подходит к постели умирающего.
Карпей Тихоныч лежит на высокой деревянной кровати под стеганым одеялом. Его нос обострился, голова глубоко ушла в розовые ситцевые подушки, а его борода, длинная и седая, высоко поднимается на тяжко дышащей груди. Его веки закрыты.
Миловидов с минуту глядит на него, покачивая головой, и затем говорит, стараясь придать своему голосу как можно больше нежности.
— Здравствуйте, Карпей Тихоныч! Что это вы шалить вздумали, голубчик?
Сухой и прозрачный взор останавливается на лице станового, одеяло шевелится, и Миловидов слышит:
— И-з-з-дыхаю… С-смерть… С-сядь… с-сюда…
Миловидов присаживается рядом на кончик стула и напрягает слух.
— Вс-сего было, — слышит он хрип Карпея Тихоныча, — был я подпас-с-ком… Поддувалой на кузнице был… Теперь… с-сорок тыс-сяч… Духовное с-сделано… Племянник в С-сызрани вс-се пропьет… С-слушай… Есть у меня… дес-сять тысяч… нигде не показанных… з-золотом набраны… в с-саду с-схоро-нены… в дупле… в яблони… у з-з-забора… Возьми ты их… и доброе дело с-сделай… по с-своему разумению… С-сам не придумаю… На церкву… не н-надо… Ж-жерт-вовано… С-сделаешь… Бог наградит…
Карпей Тихоныч умолкает. Миловидов уныло думает: ‘Здравствуйте! Еще новое поручение: доброе дело придумывать!’
Он хочет что-то сказать Карпею Тихонычу, но в это время стеганое одеяло усиленно начинает шевелиться, и Миловидов снова слышит сухой хрип:
— С-слушай…
Миловидов подставляет свое ухо вровень с розовою подушкою и точно замерзает… В комнате все тихо и неподвижно. Только за окном жалобно, как прозябшая собака, завывает ветер, да мутно-зеленая тень плавно бродит по полу от угла до угла. Миловидов напряженно ждет. Но вдруг он догадывается и поднимает свой испуганный взор на умолкшего. Карпей Тихоныч неподвижен, его взор тускл, рот полуоткрыт, а все его лицо похоже на маску. Миловидов поспешно поднимается со стула, крестится мелким крестом и идет к Маланье на кухню распорядиться, чтобы обмыли новопреставленного.
Через час Миловидов ходит из угла в угол по своему кабинету и усиленно думает. Он пытается придумать доброе дело, возложенное на него Карпеем Тихонычем. Сначала это кажется ему делом весьма легким. ‘Доброе дело придумать легче, чем плюнуть!’ думает он. ‘Доброе дело само в голову влезет. Бог даст, придумаем, не ударим перед покойником лицом в грязь! Вот, например, открыть в сельце Репьевке школу — дело доброе. Сельцо это населенное, а школы нет. Школу, конечно, школу! Просвещение — важная статья!’
‘Впрочем, школу ли? — продолжает размышлять Миловидов: — не другое ли что? а? Школа-то ведь у нас, пожалуй, бесполезна будет? Народ больно беден, ребят в подпаски нанимает, жрать нечего, до школы ли тут? А кто и кончит курс, через год все перезабудет. Хуже неграмотного станет. Потому, практики у него никакой нет. Книга-то когда ему в руки попадет? Библиотек-то ведь у нас не имеется. Нет, школы открывать преждевременно. Придумаем-ка еще что-нибудь’.
‘Вот разве библиотеку открыть?’ — приходит на мысль Миловидову через минуту, но, однако, он сейчас же спохватывается.
‘Эка, я куда хватил! Библиотеку! Школа не нужна, а библиотека нужна? Это ведь ересь, ерунда с квасом, кавардак! Нет, библиотека нам не модель! С библиотекой только мне работа прибавится: за библиотекарем наблюдай, да чего он дает народу, посматривай. Нет, библиотека не резон, надо другое что-нибудь. Вот разве больницу воздвигнуть? Больница вещь великолепная. Ребят у нас видимо-невидимо мрет, народ больной, чахлый, а здоровье прежде всего. Да, больница в самый фасон выйдет!’
Миловидов присаживается на стул, сосредоточенно глядит в пространство и думает:
‘Только вот пойдет ли кто в больницу-то? Мужика-то ведь туда, пожалуй, на вожжах не втащить, боится мужик доктора, в знахаря верит! Знахарь ему серпом в глаз залезет, и он ни-ни, ни в одном глазе, не боится, а хирургический нож с комариный нос увидит — трясется. Нет, больница тоже не мотив! Еще под сердитую руку доктора ухлопают. Хлопот не оберешься. Нет, больницу к черту!’
Миловидов тихо поднимается с места и снова сосредоточенно ходит из угла в угол.
‘Ночлежный дом для рабочих соорудить разве? — думает он: — рабочих у нас осенью тьмы идут, из-за Волги идут, с Кубани, с Дона, другой раз голодные, холодные, ободранные, без гроша в кармане, еле ползут, и на ночь притулиться негде!’
Эта мысль серьезно останавливает на себе внимание Миловидова, но, увы, и с нею он скоро расстается, так же, как и с предыдущими.
— Опасно это, — шепчет он себе под нос: — с места слетишь. ‘Либерал’, скажут, ‘народник, злоумышленник!’ Себе на шею ночлежный-то дом выйдет! Нельзя. Опасно. Бог с ним!
Пять часов ходит Миловидов из угла в угол, усиленно думает, ерошит волосы и дергает себя за усы. Но все напрасно. Доброго дела он не находит. Он строит тысячу планов, тысячу предложений, но тотчас же разбивает их наголову. Он проектирует при своей квартире великолепную каменную ‘холодную’ для высидки, снабженную электрическими звонками, телефоном и даже ванною. Но он сейчас же бросает и эту мысль, не без основания предполагая, что его ‘холодная’ выйдет теплою, а этого тоже, вероятно, нельзя. Затем он освещает электрическим солнцем волостное правление, роет артезианский колодец, ищет на воздушном шаре пропавшего без вести Андре, устраивает восстание в Герцеговине и, наконец, выписывает на все десять тысяч тараканьего мору, чтобы истребить всех тараканов в уезде.
В конце концов, донельзя утомленный и обалделый, с головою, готовою лопнуть, он бухается на стул, к письменному столу, против тусклого окна.
Лампа погасла. В комнате темно, за окном неподвижно лежит бесцветная вязкая, насквозь промокшая земля, а над нею распростерто мутное, как бельмо, небо. Но и земля, и небо глядят на него без всякого выражения, без малейшего намека, который сумел бы толкнуть мысль пристава, и он с ненавистью на лице шепчет:
— О, проклятая служба!
Ему хочется плакать. Да, это служба вымотала из него все соки и убила в нем мысль до того, что он не способен придумать доброго дела. Он хуже осинового полена, хуже вымолоченного снопа, хуже сумки нищего, в которой все-таки хотя что-нибудь да есть, а в нем нет ничего, решительно ничего, кроме глупых служебных обязанностей, которые ровно никому не нужны.
Миловидов быстро вскакивает со стула. При мысли о служебных обязанностях он вспоминает, что завтра, в шесть часов утра, ему предстоит ехать в Репьевку, где он будет продавать за недоимку скот у мужиков с драными локтями. Миловидов поспешно раздевается, комком свертывается в постели и натягивает одеяло вплоть до шеи. Однако, ему не спится.
‘Что же? — думает он, — продавать, так продавать!’ Это его служебная обязанность. Он всюду является, как вестник всевозможных зол. Его вид пугает всех. Когда он показывается в селе, мужики прячутся по сеновалам, а бабы тащат на огороды свои холсты. Если он заглядывает в помещичью усадьбу, рабочие с испуганными лицами выгоняют через задние ворота скотину. Боятся описи.
— О, Боже мой! — вздыхает Миловидов.
Если бы у него было хоть маленькое именьице! Бросил бы он службу, жил бы тихо, смирно, никого не пугая, читал бы, размышлял, в гости к соседям ездил.
Миловидов едва не привскакивает на своей постели.
‘Неужели же? — думает он. — Неужели же?’
Неужели же он, наконец-таки, нашел доброе дело? Да, да, да, он его нашел! Взять эти десять тысяч себе, немедленно уйти в отставку и жить тихо, смирно, никого не пугая. Разве это не доброе дело? Без сомнения, это и есть самое настоящее доброе дело.
Миловидов снова свертывается комочком на своей постели.
Да, это решено! Завтра же он пойдет к старой яблоне и вынет из ее дупла десять тысяч. Затем он подаст в отставку и купит маленькое именьице. В имении будет небольшой в четыре окна дом. И в этом доме польется тихая, безмятежная жизнь. С мужиками он будет ладить, когда нужно, деньги взаймы даст, трешницу, пятишницу. Вечерком к соседу-помещику заедет по душе покалякать. И сосед рад ему, сразу видно, что рад, на крыльцо вышел, обе руки протягивает, а лицо в широкую улыбку расползлось.
Боже, разве это не счастье?..
Ба-ба-ба! Это что такое? Мужики с хлебом-солью пришли? Что? С именинами? Да, он сегодня именинник! Спасибо, братцы! Избы крыть нечем? Возьмите у меня. Рад служить. Благодарю.
Миловидов глядит в пространство мягким, бархатным взором и по его носу медленно ползет слеза.
Когда урядник Синдяков входит в шесть часов утра в кабинет пристава, чтобы ехать вместе с ним в Репьевку продавать мужичий скот, Миловидов еще спит. На его губах блуждает блаженная улыбка. Он видит тихое поле и дом в четыре окна. На дом глядит ясное небо. У крыльца, на длинном шесте торчит скворечня. А на крыше поют скворцы.
—————————————————-
Источник текста: Сборник рассказов ‘Разные понятия’. 1901 г.