‘Дневник социал-демократа’ No 5, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1906

Время на прочтение: 49 минут(ы)

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XV

ПОД РЕДАКЦИЕЙ

Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА 1926 ЛЕНИНГРАД

‘ДНЕВНИК СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТА’ No 5

МАРТ 1906 г.

К аграрному вопросу в России
Чрезвычайный съезд австрийских профессиональных союзов
О черной сотне
О выборах в Думу. (Ответ товарищу С.)

К аграрному вопросу в России

В ноябрьской книжке ‘Правды’ товарищ Маслов спорит с товарищем Ю. Назаровым об аграрном вопросе. Это интересный спор. Аграрный вопрос имеет теперь у нас огромное значение не только в социальном, но также и в политическом смысле, а товарищ Маслов, несомненно, обладает значительными знаниями в этой области. Вот почему полезно будет взвесить доводы спорящих сторон.
В конце своей статьи тов. Маслов говорит:
‘Итак, резюмирую: конференция и третий съезд {Он имеет в виду конференцию так называвшегося меньшинства и съезд так называвшегося большинства.} не поставили точку над ‘i’. Я ставлю эту точку’.
Это — неудачное резюме. С внешней стороны оно, — пусть извинит меня названный товарищ, — немножечко напоминает известное восклицание: ‘Нет, Петр Иванович, это я сказал ‘э’! А по смыслу оно далеко не передает содержания не бедной мыслями статьи тов. Маслова. Да и сам этот товарищ в другом месте своей статьи иначе определяет отношение свое к решениям конференции и съезда. Он говорит там
‘Ни конференция, ни съезд не дали конкретного содержания аграрной программе, а без такого содержания в сущности нет и программы. Сказать, что аграрный вопрос решат комитеты или Учредительное Собрание,— значит ничего не сказать’.
Это уже гораздо строже. Тут уже выходит, что конференция и съезд не сказали ничего, т. е. не только не поставили точки над ‘i’, но не написали даже и самой этой буквы, так что тов. Маслов вынужден был сказать все. Если бы это было так, то конференция и съезд заслуживали бы большого порицания за празднословие, а тов. Маслов заслуживал бы большой похвалы за ‘трудолюбие и искусство’. Однако так ли это? По-моему, не так. Но пусть продолжает тов. Маслов.
‘Потому что член каждой партии должен уяснить себе, как он должен действовать или относиться к тем или иным действиям в крестьянском комитете или в Учредительном Собрании’.
Что верно, то верно! Каждый член каждой партии действительно должен выяснить себе это. Но выяснить себе это еще не значит ‘дать конкретное содержание аграрной программе’. Это может показаться странным, но это неоспоримо. И последователю Маркса это должно быть ясно само собой.
Под словами: ‘конкретное содержание аграрной программы’, тов. Маслов понимает, как это видно из его статьи, определенное требование, относящееся к аграрному вопросу, как он стоит перед партией в нынешней России, при нынешних русских условиях. Желательное для тов. Маслова требование должно представить собой нечто вроде нашего, социал-демократического, проекта решения нынешнего нашего аграрного вопроса. Можем ли мы теперь же выработать подобный проект?
И да, и нет. Проект выработать, разумеется, можно, но сам тов. Маслов согласится с тем, что осуществление этого проекта будет зависеть от соотношения русских общественных сил в ту историческую минуту, когда станет решаться наш аграрный вопрос. Если мы не окажемся господами положения в эту решительную минуту, то мы рискуем остаться при одном проекте.
Из этого нимало не следует, что нам не нужно никакого проекта. Вовсе нет! Но я спрашиваю тов. Маслова, что же поможет тогда ‘каждому члену партии’ выяснить себе, как он будет ‘действовать или относиться к тем или иным действиям’ тех партий, которые будут решать аграрный вопрос? Все тот же проект? В этом весьма и весьма позволительно усомниться.
Конечно, если у меня только и света в окошке, что данный проект, то мне нечего задумываться над тем, как я буду действовать в том случае, когда этот проект окажется неосуществимым. Тактика у меня тогда будет очень простая: я стану с одинаковым отрицанием относиться ко всем другим проектам. Но такая анархически-прямолинейная тактика редко бывает разумна.
Возьмем пример из другой области. Представим себе, что вопрос о так называемом нормальном рабочем дне обсуждается в парламенте такой страны, в которой рабочий день до сих пор равнялся 11 часам. Представим себе далее, что социал-демократы требуют восьмичасового дня, буржуазные демократы стоят за девятичасовой, партия крупных землевладельцев, — чтобы насолить капиталистам и ввиду того, что речь идет не о земледелии, — соглашается на десять часов, а промышленники отстаивают прежний, одиннадцатичасовой день. Наконец, представим себе, что предложенный социал-демократами проект провалился. Теперь скажите, как следует им отнестись к остальным проектам? Голосовать против каждого из них? Иногда, при исключительных обстоятельствах, как демонстрация, это может оказаться небесполезным для рабочих, но в огромном большинстве случаев это будет вредно для них, по крайней мере в возможности, т. е. это принесет им действительный вред в том случае, если, — благодаря этой тактике социал-демократов, — буржуазные демократы окажутся не в состоянии провести свой проект, так что победят землевладельцы или даже промышленники.
А это значит, что тактика, выражаемая формулой: ‘или наш проект, или никакого другого’, в большинстве случаев окажется негодной. Какою же тактикой нужно заменить ее? Понятно — какой! Тактика, сообразная с интересами рабочего класса, должна быть более гибкой, она должна соображаться с комбинацией общественных сил в каждую данную минуту для того, чтобы, опираясь на эту комбинацию, извлекать наибольшую пользу для рабочего класса. А что нужно для того, чтобы тактика приобрела подобную гибкость? Нужно, чтобы она опиралась не на приверженность партии к тому или другому определенному (‘конкретному’) проекту, а на правильное понимание партией всей совокупности интересов представляемого ею класса. А правильность понимания ею этой совокупности интересов зависит от правильности тех общих принципов, которые лежат в основе ее практической деятельности. Кажется, что это ясно само собою: если такие принципы существуют и если партия умеет безошибочно применять их в своей оценке общественных явлений, — это последнее условие есть conditio sine qua non, без него и правильные принципы не ведут ни к чему, кроме ошибок, — то и ‘каждый член’ ее в отдельности, и вся она вообще уже без труда решат, как следует действовать в данном отдельном случае.
Стало быть, мы пришли к следующему, — для некоторых, может быть, довольно неожиданному, — выводу. В деле правильного обоснования партийной тактики не столько важны ‘конкретные’ проекты решения тех или других общественных вопросов, сколько общие руководящие принципы.
Переводя это на язык тов. Маслова, мы можем сказать, что в деле правильного обоснования партийной тактики не столько важна точка над ‘i’, сколько само ‘i’.
Повторяю, этот вывод может кому-нибудь, — а, пожалуй, и самому тов. Маслову, столь гордому своей ‘точкой’, — показаться довольно неожиданным. Однако он вполне соответствует всему духу нашего учения.
Больше того. Он представляет собой лишь повторение того, что сказал Энгельс в начале своей литературной карьеры об отношении метода к получаемым с его помощью результатам. Метод, это — самое главное, если он верен, то по необходимости верны будут и те результаты, к которым он приводит. Кто забывает об этом, тот лишается возможности понять и результаты, которые, таким образом, теряют в его руках почти всякое значение. Энгельс говорит, — заимствуя это свое выражение у Карлейля, — что в таком случае результаты уподобляются моррисоновым пилюлям (считавшимся тогда некоторыми эмпириками за средство от всех болезней). Но ‘моррисоновы пилюли’ должны иметь в наших глазах так же мало значения, как имели в глазах Энгельса.
Пусть не подумает тов. Маслов, что я совсем не интересуюсь ‘результатами’ и потому совсем не дорожу его ‘точкой’. Истинно говорю: у меня к ней большая слабость. А что касается ‘результатов’, то еще Энгельс справедливо заметил: ‘Результаты все-таки должны принять определенную форму, развитие должно вывести их из туманной неопределенности и сделать из них ясные мысли’. Результаты интересны для всякого общественного деятеля, как были они интересны и для самого Энгельса, посвятившего всю свою жизнь борьбе за освобождение пролетариата. Но если общественный деятель — не эмпирик, довольствующийся ‘моррисоновыми’ или какими-нибудь другими пилюлями, то он смотрит на ‘результаты’ с высоты метода, на ‘конкретное содержание’ различных пунктов своей программы — с точки зрения основных принципов своего учения. И когда он сам или кто-нибудь из его товарищей неясно понимает связь метода с результатами, ‘конкретного содержания программы’ с основными принципами учения, то он прежде всего старается осветить этот темный пункт.
Где же надо искать ту точку зрения, с высоты которой мы должны оценивать как все вообще наши ‘результаты’ и ‘точки’, так и, в частности, нашу аграрную программу? Во взгляде на социализм, как на следствие развития производительных сил в капиталистическом обществе. Говоря это, я не имею ни малейшего намерения разогревать старый спор о том, должны ли все народы пройти через капитализм. Если австралийские племена доживут в своей дикости до того времени, когда восторжествует социализм в цивилизованном мире, то они непременно минуют ‘фазу капитализма’. Но они минуют ее, — т. е. войдут мало-помалу в социалистическое общество, — все-таки потому, что производительные силы капиталистических стран достигнут такой степени развития, на которой сделается совсем невозможным их сосуществование с капиталистическими отношениями производства, с капиталистической собственностью. К тому же для России указанный спор потерял теперь всякое значение: ведь она уже вступила в ‘фазу капитализма’.
Но, совсем не желая возобновлять этот спор, я считаю необходимым напомнить о нем.
Было время, когда он имел огромное значение в глазах наших социалистов. ‘Конкретное содержание’ русских социалистических программ в своих главных чертах определялось тем, к каким выводам приходила каждая из спорящих сторон. Народники семидесятых годов и их эпигоны двух последующих десятилетий держались того убеждения, что Россия может миновать капиталистическую фазу, поэтому они выставляли целые ряда таких требований, которые должны были помешать развитию у нас капитализма. Наоборот, социал-демократы утверждали, что говорить о миновании Россией капитализма не приходится по той простой причине, что русский капитализм представляет собой не гипотезу, а факт, не ожидание, а действительность, поэтому указанные требования народников казались им реакционными. Наши социал-демократы говорили, что мешать развитию капитализма значит стремиться повернуть назад колесо истории. И в то время, когда спор еще продолжался, с ними соглашались в этом отношении все социал-демократы Запада. Теперь, когда на Западе появились так называемые ревизионисты, русским социал-демократам пришлось бы, пожалуй, выслушать некоторые возражения на этот счет: гг. Бернштейн, Давид и проч. сказали бы, может быть, — я пишу ‘может быть’ потому что я не уверен в этом, — что народники ‘отчасти’ правы. Но ведь то ревизионисты! Серьезные же социал-демократы Запада и теперь безусловно согласятся с нами. На Бреславльском съезде 1895 г. Бебель сказал, что когда ему приходится обдумывать какое-нибудь практическое требование своей партии, то он прежде всего спрашивает себя: не помешает ли оно дальнейшему развитию капитализма, и если убедится, что помешает, то отвергает его, как несогласное с духом социал-демократии. И это — единственное правильное отношение к вопросу. Отстаивать меры, задерживающие развитие капитализма, прилично только реакционерам и антисемитам, которые, впрочем, тоже — самые несомненные реакционеры.
Подобно Бебелю, русские социал-демократы никогда не согласились бы отстаивать меры, мешающие развитию капитализма. Они держались правильного принципа. Но я уже сказал, что правильного принципа недостаточно: нужно еще умение правильно пользоваться им. А это умение, к сожалению, не всегда было свойственно русским социал-демократам. К числу реакционных, а потому и нежелательных, мер они относили многие из тех, которые на самом деле не только не имели ничего общего с реакцией, но и в случае своего осуществления дали бы новый толчок экономическому развитию России. Это сообщало их воззрениям узкий, сектантский характер. Вот замечательный пример. Во время голода 1891 г. я, в брошюре ‘Всероссийское разорение’, высказал ту совершенно естественную и, можно сказать, неизбежную мысль, что социал-демократам следовало поднять агитацию с требованием от государства самой серьезной помощи голодающим крестьянам. И что же? Часть наших работавших в России товарищей увидела в этом измену моим прежним взглядам и написала мне, что она остается при ‘старой’ программе группы ‘Освобождение Труда’. Эти наши товарищи были убеждены, что помогать голодающим значило задерживать разложение нашего старого экономического порядка. Как ни старался я разубедить их, но я до сих пор не уверен в том, что они согласились со мной и перестали считать меня отступником {Следы этого объяснения читатель найдет в post-scriptum к моей брошюре ‘О задачах социалистов в борьбе с голодом в России’, вышедшей в 1892 г. [Сочинения, т. III]}. И надо сознаться, — стыдно сказать, а грех утаить, — что это было вовсе не единичное явление. ‘Крестьянский вопрос’ вообще решался большинством наших товарищей до крайности прямолинейно. Всякая мысль о повышении уровня крестьянского благосостояния, — если можно применить к быту нашей крестьянской массы слово: благосостояние, — пугала многих из них, как уклонение от марксизма, как угроза экономическому прогрессу. Ввиду этого неудивительно, что когда приступлено было в 1902 г. к выработке проекта нашей нынешней программы, то больше всего затруднений встретилось именно со стороны ‘аграрного вопроса’. Недаром прозаический Ленин почти поэтически, — во всяком случае образно, — представил читателям те затруднения, с которыми встречается социал-демократ, взявшийся за решение этого вопроса в России {См. его статью ‘Аграрная программа Российской Социал-Демократической Рабочей Партии’ в четвертой книжке ‘Зари’.}. Главная трудность заключалась именно в том, что переход помещичьих земель в руки крестьянства вызывал большие споры по части ‘судеб капитализма в России’. Знаменитые ‘отрезки’ потому и понравились очень многим, что казались такой мерой, которая могла бы, с одной стороны, хоть немного помочь крестьянству, а с другой — не только не задержала бы развития капитализма, но даже содействовала бы ему, устраняя кабальные отношения между землевладельцами и земледельцами. Поэтому за ‘отрезки’ держались у нас многие даже тогда, когда крестьяне принялись по-своему разрешать аграрный вопрос, не отличая отрезков от других помещичьих земель и не задумываясь о ‘судьбах капитализма’. В этом я окончательно убедился на конференции ‘меньшевиков’. Некоторые из присутствовавших на ней товарищей нисколько не скрывали тех опасений, которые внушало им крестьянское движение. Эти товарищи считали, что они обнаруживают большую уступчивость, соглашаясь ‘не противиться’ этому движению. Как будто для людей, не служащих в министерстве внутренних дел, — я уже не говорю: для социал-демократов, — мог существовать вопрос: ‘противиться’ или ‘не противиться’!
Слушая речи этих товарищей, я мог приписать единственно только их снисходительности то обстоятельство, что они не заподозрили меня в измене марксизму на основании моих еретических взглядов на этот счет, высказанных в ‘Заре’, на втором съезде, в первом номере моего ‘Дневника’ и, наконец, на той же конференции.
‘Ортодоксов’ этого образца было на конференции не много, и они оказались в меньшинстве. Но это не помешало им повлиять на ход и исход происходивших на ней прений. Благодаря им эти прения должны были сосредоточиться главным образом вокруг вопроса о возможных экономических последствиях ‘черного передела’. В интересах партии, для того, чтобы она не совершила огромнейшей исторической ошибки и не покрыла себя позором комического и в то же время жестокого педантизма, необходимо было настаивать на признании конференцией того, что социал-демократия обязана не только ‘не противиться’ но и действовать. И этим приходилось довольствоваться. Добиться более точного определения оказалось невозможным вследствие сопротивления вышеупомянутых блюстителей уродливо понятой ‘ортодоксии’. Вот почему ‘i’ осталось без точки {Иной социалист-революционер (‘эсер’) скажет, пожалуй: но зачем же партия выдвигала требование отрезков? Отвечаю. Отрезки были требованием, выдвигавшимся в ‘мирное’ время. Я уже в ‘Заре’ указывал на то, что в революционное время надо будет поставить вопрос гораздо шире. Для пролетариата мы не выставляли двояких требований, — одних для мирного, других для революционного времени. Это потому, что пролетариат не может не выставить революционных требований, потому что его движение всегда революционно по существу, а крестьянство могло и не сделаться революционным.}.
На съезде ‘большевиков’ дал себя почувствовать, — как это видно из его протоколов, — тот же экономический предрассудок. Поэтому его ‘i’ тоже вышло без точки.
Читатель видит теперь, что тов. Маслов строг, но… несправедлив. Это неверно, что съезд и конференция ничего не сказали. Они сказали: надо поддержать крестьян, не смущаясь опасением за участь капитализма, мысль о том, что торжество нынешнего нашего аграрного движения возродило бы к новой жизни наши старые экономические ‘устои’, есть не более, как старый народнический предрассудок. И сказать это было бы безусловно необходимо.
А теперь поговорим о ‘точке’, о которой собственно и спорят между собой тт. Назаров и Маслов.
Тов. Назаров, пожалуй, даже и не спорит, а просто просит тов. Маслова рассеять некоторые его сомнения, а тот отвечает со свойственной ему строгостью.
Аграрная программа тов. Маслова, требующего передачи помещичьих земель областным земствам, которые со своей стороны будут отдавать их в аренду, вызывает в тов. Назарове вот какое сомнение:
‘Крестьянин будет видеть, что как прежде он арендовал землю у барина, так точно и при предлагаемой вами реформе он будет арендовать ее у какой-то ‘областной’ организации. Но он не хочет этого… Вопреки ламентациям ‘социалистов-революционеров’, он хочет иметь свою землю, свою собственность. Это мой первый вопрос’.
Тов. Маслов отвечает на это: ‘Даже допуская, что в крестьянском движении преобладает тенденция раздела земель, социал-демократ не может выставить демагогических мещанских лозунгов, чтобы приспособиться к темной массе крестьянства’. Далее, указывая на то, что пролетарская программа должна ставить в свое основание интересы рабочего класса, тов. Маслов продолжает:
‘Раздел земли между крестьянами в собственность или между отдельными общинами (социализации земли) является нежелательным с точки зрения интересов рабочего класса, так как передает результаты народной и, главным образом, рабочей революции в руки частных собственников. Поэтому тот, кто, увлекаясь ‘реалистической’ политикой, будет рекомендовать раздел земли, будет действовать против интересов рабочего класса, будет высказываться за лишение пролетариата права принять участие в распоряжении земельным фондом, так как раздел исключает какое бы то ни было участие в распоряжении землей всех, кроме собственников земли’.
Я не знаю, удовлетворился ли тов. Назаров этим ответом. На его месте я не счел бы себя удовлетворенным.
В самом деле, насколько я мог понять тов. Назарова, для него речь идет не о том, чт представляется ему наиболее желательным, а о том, чт именно следует признать наиболее возможным. Тов. Маслову этот вопрос кажется оппортунистическим, но это совершенно напрасно.
Лично я признаю, что передача земель областным сеймам наиболее желательна с точки зрения социал-демократа. Стало быть, я полностью воздаю масловской ‘точке’ то, что ей принадлежит. И тем не менее я утверждаю, что ‘точка’ оставляет неясными многие ‘пункты’, относящиеся к вопросу о том, как должен социал-демократ ‘действовать или относиться к тем или иным действиям в крестьянском комитете или’ и т. д. А ведь этот вопрос задает нам тот же тов. Маслов, автор ‘точки’.
Я возьму пример, подобный вышеприведенному примеру с нормальным рабочим днем. Представьте себе, что в ‘комитете’, — или другом подобном учреждении, — социал-демократам не удалось провести свой законопроект, выработанный в духе масловской ‘точки’. Остаются три других законопроекта: 1) ‘социализация’ социал-народни-ков, 2) раздел конфискованных земель в частную собственность и 3) национализация земли. Как следует отнестись к каждому из них? Какой из них предпочесть?
‘Точка’ молчит. А это показывает, что с ней не все обстоит благополучно, что над ней тоже нужно поставить какую-то новую ‘точку’. Но какую же именно?
Тов. Маслов говорит: ‘Пролетарская программа должна ставить в свое основание интересы рабочего класса’. Это правильно, хотя не совсем ново. Но это не все. Интересы рабочего класса должны стать основой не только пролетарской программы, но также и пролетаркой тактики. И вот, именно во имя пролетарских интересов, я спрашиваю тов. Маслова, что лучше: социализация земли? ее национализация? или же, наконец, ее раздел в частную собственность?
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя.
Как ни велико мое уважение к ‘точке’, но я должен признать, что она не дает нам ‘прямых ответов’ на эти ‘проклятые вопросы’.
Где же искать таких ответов? Очевидно, что искать их нужно не в той или другой отдельной ‘точке’, а в каком-то общем принципе, могущем охватить в одной формуле многие ‘точки’, многие частные случаи. Известно, что одна точка не определяет направления линии.
Когда ‘каждому члену партии’ будет ясен этот общий принцип, тогда, — и только тогда, — он уяснит себе, как он должен ‘действовать или относиться к тем или иным действиям в комитете’ и проч. А ‘точки’ для этого недостаточно. ‘Точка’ хороша, но тов. Маслов преувеличивает ее значение, подобно тому, как родители преувеличивают достоинства своих детей.
Прежде чем указать, — вернее, напомнить, — в чем заключается этот общий принцип, я сделаю еще несколько замечаний на статью тов. Маслова.
Он говорит, что переход помещичьих земель в руки крестьян ‘может иметь огромное прогрессивное значение и может иметь огромное реакционное значение в зависимости от того, в чьи руки перейдут земли. Во Франции переход конфискованных революцией земель в собственность мелкой буржуазии создал из нее реакционные кадры многочисленных сторонников бонапартизма и буржуазного ‘порядка’. Раздел или распродажа земель вместо десятка тысяч помещиков может только создать сотни тысяч вновь испеченных помещиков, что, разумеется, будет только на руку реакции’.
Прежде всего о Франции. Справедливо то, что мелкая буржуазия, в руки которой попала часть земель, конфискованных революцией, — а не все эти земли, как это думает, по-видимому, тов. Маслов, — справедливо, говорю я, что эта буржуазия нередко играла впоследствии реакционную роль. Но раз уже зашла речь о ней, то я полагаю, что тов. Маслову следовало выяснить ‘каждому члену партии’, какую именно роль играла она во время революции. В данном случае это важнее. Кроме того, этот товарищ хорошо сделал бы, если бы объяснил нам, каково же собственно было историческое значение конфискации земель, совершенной французской революцией?
Следует ли считать его реакционным? Если — да, то нам придется изменить весь свой взгляд на экономический смысл великой французской бури. Нам придется пожалеть о том, что совершилась конфискация, нанесшая такой жестокий удар экономической основе старого порядка. Нам придется пожалеть о том, что мелкая буржуазная собственность заменила собою крупные феодальные владения. Нам придется, пожалуй, пожалеть о том, что вообще произошла эта революция. Но ведь это несомненно ‘будет только на руку реакции’.
Или, может быть, нам следует пожалеть совсем о другом? Именно о том, что Великая французская революция была буржуазной революцией? Что в ее, довольно уже отдаленное от нас, время не было ни тов. Маслова, ни его ‘точки’? Но ведь это ‘будет только на руку’… утопическому взгляду на историю.
Переворот, совершившийся в конце XVIII века во Франции, имел огромное прогрессивное значение как в городе, так и в деревне. И там, и здесь он устранил отжившие производственные отношения, свойственные ‘старому порядку’, и заменил их новыми, буржуазными отношениями. Это дало сильнейший толчок всему экономическому, — а через посредство экономики и политическому, — развитию Франции. Тов. Маслов не реакционер, — вряд ли нужно говорить это, — и не утопист. Стало быть, он и сам понимает, ‘почему сие важно’. А если понимает, то должен будет согласиться и с тем, что если бы теперь какая-нибудь страна оказалась в положении, подобном тому, в котором находилась Франция конца XVIII века, если бы история поставила перед ней ребром великую дилемму: или производственные отношения, свойственные ‘старому порядку’, или переход помещичьих земель в руки мелкой буржуазии, то ни один социал-демократ ни на одну минуту не мог бы поколебаться в выборе и не имел бы права, подобно Понтию Пилату, умыть себе руки. Он обязан был бы всеми зависящими от него средствами способствовать крушению полуфеодальных производственных отношений и замене их буржуазными.
А что, если Россия окажется именно в таком положении? Мне возразят, пожалуй, что Россия, в отличие от Франции XVIII века, имеет пролетарскую партию, в аграрной программе которой тов. Маслов поставил точку над ‘i’. Я этого не забываю. Но ведь я предположил, что в ‘комитете’ или вообще в инстанции, решающей аграрный вопрос, предложение представителей пролетарской партии провалилось, так что остается выбирать между предложениями других, непролетарских партий. Теперь я, ради еще большего упрощения вопроса, предполагаю на минуту, что провалилась также и пресловутая ‘социализация’. Вопрос стоит, значит, так: или национализация, или переход конфискованных земель в частную собственность крестьян. Вы как будете решать этот вопрос, тов. Маслов? Что внушит Вам ваша ‘точка’?
В той же книжке ‘Правды’ г. Николай Валентинов высказывается против национализации, но не считает нужным перечислять имеющиеся против нее ‘солидные аргументы’, так как это сделали Каутский и Маслов. Г-н Н. Валентинов, как видно, не знает, что ‘солидные аргументы’, имеющиеся против национализации, были указаны в ‘Заре’ раньше, чем о них заговорил тов. Маслов. Но это мимоходом. Главное дело в том, что аргументы, имеющиеся против национализации, действительно солидны и что их с убеждением повторяет сам тов. Маслов. Что же ему остается? Остается, — позабыв о своей ‘точке’, — высказаться за раздел помещичьих земель в частную собственность.
Остается только это, если не предпочесть нынешнее положение дел. Слова тов. Маслова о том, что раздел земель был бы только на руку реакции, потому что заменил бы крупных помещиков мелкими, дают некоторое основание думать, что он предпочел бы нынешнее положение разделу. Если у него в самом деле есть такое предпочтение, то выходит, что при указанной альтернативе он должен будет перейти в лагерь консерваторов. Это будет ‘реальной политикой’ самого изумительного свойства. Думать, что тов. Маслов может увлечься подобной политикой, значит незаслуженно обижать его. А между тем ведь мы пришли к нашему выводу совершенно логичным путем. Что же это показывает? Это показывает, что посылка, взятая нами у тов. Маслова, неправильна, т. е. что он неточно выразил свою мысль, т. е. что и по его мнению раздел помещичьих земель между крестьянами вовсе не был бы шагом назад сравнительно с нынешним положением дел.
Да иначе и не может быть. Ведь сам же он признает, что право собственности помещиков на их земли выражается только в эксплуатации арендаторов. Но если это так, то экспроприация помещиков может повести только к поднятию уровня благосостояния крестьян, арендующих помещичьи земли. А такое поднятие не только ровно ничему не повредит в экономической жизни страны, но, напротив, будет очень сильно способствовать ее дальнейшему развитию.
Итак, еще раз. Если нам придется выбирать между национализацией и разделом, то нам следует выбрать раздел.
Раздел имел бы бесспорно много неудобств с нашей точки зрения. Но сравнительно с национализацией у него было бы то огромное преимущество, что он нанес бы окончательный удар тому нашему старому порядку, при котором и земля, и земледелец составляли собственность государства и который представляет собой не что иное, как московское издание экономического порядка, лежавшего в основе всех великих восточных деспотий. А национализация земли являлась бы попыткой реставрировать у нас этот порядок, получивший несколько серьезных ударов уже в XVIII веке и довольно сильно расшатанный ходом экономического развития в течение второй половины XIX столетия.
Если нынешнее наше крестьянское движение представляет опасность для дальнейшего экономического развития России, то именно лишь в той мере, в какой оно могло бы привести к реставрированию указанного порядка. И поскольку в нем есть такая тенденция, постольку были правы товарищи, опасавшиеся его последствий. К счастию, эта несомненно существующая тенденция имеет мало шансов на победу.
Это надо разъяснить.
Случилось ли вам прочесть в VII томе географии Элизэ Реклю страницы, посвященные Китаю? Если случилось, то вы, наверно, помните курьезный рассказ о том, как, ‘после различных перипетий, повлекших за собой революции и перемены династий’, китайские ‘социалисты’ покинули идею общинной собственности (‘как она существовала прежде’) и ‘сделали попытку применить новую систему’. В 1069 г. Ван-ган-че, друг и советник тогдашнего китайского императора Че-у-цунга, издал декрет, отменявший частную собственность. В силу этого указа государство сделалось единственным собственником и взяло на себя распределение всех продуктов, производство которых должно было находиться в заведовании государственных чиновников. Эта мера вызвала сильнейшую оппозицию со стороны мандаринов и прежних крупных феодальных землевладельцев, однако Ван-ган-че, сумел, — говорит Э. Реклю, — поддержать свою систему государственного коммунизма в течение 15 лет. ‘Но достаточно было перемены царствования, чтобы низвергнуть новый режим, который так же мало соответствовал желаниям народа, как и стремлениям высокопоставленных лиц, и который к тому же создал целый класс инквизиторов, сделавшихся настоящими землевладельцами’ {‘Nouvelle Gographie’, tome VII, p. 577.}.
Реклю говорит, что этот ‘коммунистический’ опыт китайского царедворца представляет собою величайшую из всех попыток, когда-либо предпринимавшихся правительствами в целях, общественного переустройства. Это его замечание сделано не спроста. Анархист Реклю метит здесь в социал-демократов, стремления которых принимают в анархических головах вид китайского ‘коммунизма’. Да и самая история попытки Ван-ган-че рассказана, как видно, с целью привести новый довод против будто бы государственного социализма международной социал-демократии. Жаль только, что довод этот совсем не выдерживает серьезной критики.
Я уже не говорю о том, что те способы, которыми надеются осуществить свои стремления социал-демократы, не имеют ничего общего с декретами, издаваемыми более или менее народолюбивыми царедворцами. Но самая ‘попытка’ уподобить внутреннюю историю Китая истории западноевропейского общества XIX века свидетельствует о большой наивности. Реклю был очень хорошим географом, но очень плохим социологом. Он без всякой критики взял, — если не ошибаюсь, у Захарова, — рассказ о китайской ‘коммунистической’ революции XI века. А между тем в его собственном изложении было достаточно материала для того, чтобы свести к надлежащим размерам заключающуюся в этом рассказе истину.
Из его изложения видно, что в продолжение более чем тысячи лет внутренняя история Китая ‘совпадала с историей землевладения’ и что главной отличительной чертой этой последней была борьба за землю между народом и ‘феодальными’ землевладельцами. Из того же изложения видно, что уже в 9 г. нашей эры был издан указ, в силу которого вся земля была объявлена собственностью государства. Это такая же ‘коммунистическая’ революция, как и ‘попытка’ министра Ван-ган-че. Правда, эта последняя распространялась, по словам Реклю, также и на движимую собственность. Но это более чем сомнительно. Вернее всего, что известие о совершенной Ван-ган-че революции относится к предприятиям вроде тех общественных запашек, которые иногда вводились у нас начальством, к большому неудовольствию крестьян, на удельных землях. Только эти предприятия были затеяны, по-видимому, в гораздо бльших размерах, и предшествовал им, вероятно, передел земель во всем государстве, сильно затронувшей интересы землевладельцев, державших землю на поместном праве. Во всяком случае, по хозяйственным условиям Китая, эта революция могла быть только аграрной и должна быть рассматриваема лишь как один из эпизодов в истории государственного хозяйства Китая. А как мало привлекательного для социал-демократа в ‘попытках’ подобного рода, читатель может видеть из нашего резко отрицательного отношения к национализации земли. Пушкин говорит, не помню сейчас в каком стихотворении:
На генерала Киселева
Не положу своих надежд…
Мы, как Пушкин, не полагаем своих надежд ‘на генерала Киселева’, которого, кстати сказать, некоторые наши ‘передовые’ публицисты до недавнего времени изображали чуть ли не всероссийским Гракхом. Мы не только не ждем ничего, кроме зла, от затей русских Ван-ган-че, но употребим все усилия для того, чтобы сделать такие затеи экономически и политически невозможными.
Надо признать, однако, что в аграрной истории Московской Руси было, к сожалению, слишком много китайщины. Под влиянием многих неблагоприятных исторических условий, — в числе которых экономическая отсталость этой части России и монгольское иго играли не последнюю роль, — право собственности на землю из рук земледельцев постепенно перешло к великому князю, — впоследствии к царю, — который и стал распоряжаться ею как фондом для удовлетворения потребностей государства. Петербургский период нашей империи закончил и привел в систему то, что начато было московским. Через знаменитое ‘окно в Европу’ не пришло никаких существенных перемен в аграрной политике правительства, поскольку она затрагивала интересы земледельцев. В том, что касалось землевладельцев, произошла, напротив, весьма существенная перемена, имевшая несомненное влияние на психологию крестьянства. Но прежде чем говорить об этой перемене и для того, чтобы понять ее влияние, необходимо вспомнить, что в течение продолжительного времени рядом с закрепощением государству земледельцев шло сокращение прав землевладельцев, вотчинников, которые были мало-помалу поставлены на одну доску с помещиками {Известно, как много было сделано в этом отношении Грозным.}, т. е. с лицами, обязанными службой. Таким образом, население страны разделилось, по выражению, Костомарова, на государственных сирот (крестьяне и вообще тяглые люди), государевых холопов (служилые люди) и государевых богомольцев (духовенство). ‘При тогдашнем положении народного и государственного хозяйства землевладение было необходимым условием исправного отбывания ратной службы, как она была тогда устроена’,— говорит Ключевский в своих чтениях по истории сословий в России. Это верно в применении не только к ратной, но и ко всякой другой службе. Так же верно и то, что при тогдашнем положении народного хозяйства земля была необходимым условием исправного отбывания ‘тяглыми людьми’ своих повинностей по отношению к государству.
И вот русское государство постепенно сделалось тем Левиафаном, о котором мечтал Томас Гоббс и который наделяет каждого участком земли, смотря по его занятию и положению. Вряд ли нужно указывать здесь на то, что наша пресловутая сельская община с переделами возникла, как естественный плод закрепощения государству земли и земледельца. Старый предрассудок относительно сельской общины с переделами теперь уже разрушен в русской и западноевропейской науке. Но совсем не излишне указать на следующее важное обстоятельство.
Если земля составляет необходимое условие исправного отбывания тяглыми людьми своих обязанностей по отношению к государству, то совершенно естественно, что ‘государевы сироты’ требуют, — по-своему, по-‘сиротски’, но все-таки требуют, — нового земельного передела всякий раз, когда им дает себя чувствовать ‘земельное утеснение’. Естественно также, что государство в своих собственных интересах старается по возможности исполнить это требование, наделяя крестьян новыми, ‘порожними’ землями, выселяя их ‘на новые места’ или же устраняя посредством переделов возникающее между ними земельное неравенство. Известно, какое значение имели в жизни государственных крестьян ревизии. После уничтожения крепостной зависимости, крестьяне во многих местах не считали себя в праве раньше ревизии приступить к переделу своей общинной земли. А когда они местами переделили, наконец, свои земли, не дожидаясь новой ревизии, то оказалось, что передел совсем не устранил тяжелого земельного утеснения. Тогда истощилось веками испытанное терпение ‘государевых сирот’, и они заволновались…
Это не все. Если землевладение было необходимым условием исправного отбывания службы ‘государевыми холопами’, то, с другой стороны, было вполне логично отнять землю у того ‘холопа’, который не служил. А в этом положении не служащих ‘холопов’ оказалось все, поместное дворянство с тех пор, как его ‘вольность’ избавила его от обязательной службы. Тогда в головах у ‘сирот’ зашевелился вопрос: почему же продолжают ‘господа’ владеть своими поместьями? И по мере того, как росла их нужда в земле, ‘сироты’ все более и более склонялись к тому, чтобы ответить на этот вопрос в том смысле, что поместное землевладение есть вопиющая несправедливость и что скоро этой несправедливости будет положен конец. Так возникло ожидание ‘черного передела’. А когда это ожидание оказалось обманчивым, ‘сироты’ сами стали забирать помещичьи земли, подобно тому, как они переделили свои общинные земли, не дождавшись ревизии.
Говорят, что нынешние наши аграрные волнения вызываются влиянием революционной пропаганды. Но, во-первых, это влияние вовсе не так велико, чтобы им можно было объяснить все случаи аграрных ‘беспорядков’. А во-вторых, спрашивается, почему же революционеры могли повлиять на крестьян в данном случае? Что дало революционерам эту возможность? Я отвечаю: психология крестьянина, исторически сложившаяся на почве очерченной мною ‘национализации’ земли. А эта психология существовала несравненно раньше, чем крестьянство стало поддаваться революционному влиянию. Она создана не революционерами, а ‘историей государства российского’.
И эта, созданная ‘историей государства российского’, психология крестьянина обнаружилась даже на знаменитых крестьянских съездах прошлого года. Если большинство делегатов так легко соглашались с тем, что помещикам не надо давать выкупа за землю, то это объясняется тем крестьянским убеждением, что земля была получена помещиками от государства: ‘даром получил, даром и отдать должен’, говорил смоленский делегат. Но в высшей степени замечательно, что крестьяне Донской области высказались за выкуп, ‘боясь за свои купленные земли’ {‘Правда’, ноябрь 1905 г., стр. 363.}. В этой области в крестьянском быту гораздо более сильны новые, буржуазные влияния.
Когда крестьянин, незатронутый революционной пропагандой, — а ведь затронутых пока все-таки незначительное меньшинство, — говорит о необходимости отобрания земли у помещиков, то ему и в голову не приходит, что он потрясает какие-нибудь основы. Совершенно наоборот! Он считает себя охранителем той экономической основы, которая освящена в его глазах веками, потому что на ней в течение целых веков держалось русское государство. Потому-то он искренно считает бунтовщиками помещиков, противящихся переделу. И в некотором смысле, — в смысле сознательного стремления, — он в самом деле является охранителем. Более того. Если бы ему удалось восстановить указанную экономическую основу старого нашего государственного порядка, то сильно, очень сильно повернулось бы назад колесо русской истории.
Ввиду этого мы, поддерживая крестьянские требования, в то же время не должны ни на минуту забывать об этой, — реакционной, — стороне крестьянского движения. И само собой разумеется, что ей мы обязаны ‘противиться’, хотя мы и не служим в министерстве внутренних дел. И именно потому, что мы обязаны ‘противиться’ ей, мы, при известных обстоятельствах, — не раз указанных мною выше, — должны будем высказаться за раздел/так пугающий тов. Маслова. Этого требуют от нас как интересы рабочего класса, так и интересы всего социально-политического развития России.
На одном из крестьянских съездов смоленский делегат говорил: ‘Цари присвоили себе общественную землю и роздали ее приближенным’. Что же нужно? Отобрать землю у ‘приближенных’. Больше этого съезды по существу не сказали ничего. Вслед за этим в их решениях начинается область, в которой господствует утопия, тоже выросшая, впрочем, на почве воспоминаний о нашем старом экономическом быте: каждый ‘получает’ столько земли, сколько ему нужно и т. п. Но ведь и китайские общественные перевороты состояли в том, что земли отбирались у ‘приближенных’ и возвращались Левиафану — государству, после чего начиналась старая история, плодившая новых ‘приближенных’, вызывавшая новые перевороты, возрождавшая старую китайщину.
Нам не нужно китайщины. Поэтому мы поддерживаем крестьянское движение только в той мере, в какой оно разрушает старое, а не в той мере, в какой оно стремится восстановить нечто такое, в сравнении с чем само это старое кажется новым и прогрессивным явлением. Двойственный характер крестьянского движения требует от нас — не скажу двойственной тактики, потому что хуже такой тактики быть ничего не может, — нет, наоборот, нам нужно внимательно следить за тем, чтобы наша тактика не стала двойственной под влиянием двойственного характера крестьянского движения, чтобы она сама не прониклась отчасти реакционным духом, чтобы она не поддерживала стремления повернуть назад русскую экономическую историю.
И это тем легче для нас, что современный склад жизни крестьянина далеко опередил собою склад его мысли. Если крестьянин не прочь бы вернуть дореформенную старину, то пореформенные отношения внесли в его жизнь много таких тенденций, которые находятся в непримиримом противоречии с этой стариной. Нам нужно выяснить себе эти тенденции и, — не смущаясь их буржуазным характером, — поддерживать их в том случае, когда они явятся неизбежным условием дальнейшего экономического развития и препятствием на пути к реставрации нашей государственно-экономической китайщины.
В основе нашей тактики, — в аграрном, как во всяком другом вопросе, — должны лежать пролетарские интересы. А пролетарские интересы требуют неустанного движения вперед, непримиримой борьбы со всем отживающим.
Теперь нам не трудно будет установить общий руководящий принцип нашей ‘экономической политики’.
Мы стараемся устранить буржуазные отношения производства там, где уже можно заменить их другими, высшими, мы расчищаем для них дорогу там, где мы можем выбирать только между ними и устарелыми, добуржуазными производственными отношениями.
Не мешает прибавить, что этим принципом руководствовалась и конференция меньшинства, указавшая в своей резолюции, каким образом экономическое движение крестьянства должно быть связано с демократическими стремлениями нашего времени. Тов. Маслов не обратил никакого внимания на эту сторону дела. Его ‘точка’ заняла все его поле зрения.

POST-SCRIPTUM

Статья эта была уже набрана, когда я прочитал в декабрьской (сильно запоздавшей) книжке ‘Правды’ ‘Проект аграрной программы’ тов. П. Маслова и статью тов. Вл. Громана: ‘К аграрной программе российской социал-демократии’.
‘Проект’ тов. Маслова первоначально появился в печати более двух лет тому назад. Но я не имею под руками первого его издания и потому не могу сказать, перепечатан ли он теперь в ‘Правде’ без перемен, или же тов. Маслов сделал в нем какие-нибудь добавления. Если добавлений им не было сделано, то я должен пожалеть о том, что я позабыл следующее характерное место его ‘Проекта’:
‘Ставя конечной целью организацию социалистического строя, рабочая партия не примет непосредственного участия в борьбе из-за расширения права собственности на землю между различными сословиями. Ее участие в этой борьбе будет лишь постольку, поскольку возможно расширение общественной собственности на счет личной’.
38
Это довольно ясно. Если невозможно ‘расширение общественной собственности на счет личной’, то нам совсем не следует участвовать в борьбе. А это значит, что при указанном отрицательном условии мы должны будем сохранить нейтралитет, устраниться от великого крестьянского движения, дать ему пройти мимо нас. Можем ли мы поступить так? Нет, не можем.
Не можем потому, что и при указанном отрицательном условии, — т. е. если невозможно расширение общественной собственности, — пролетариату далеко не все равно, какое из двух ‘сословий’ останется победителем.
Победа крестьянства означала бы победу буржуазных отношений, его поражение равносильно было бы сохранению тех производственных отношений в деревне, которые, — будучи завещаны старым порядком и сами служа опорой его общественно-политическим пережиткам, — не только не способствуют развитию производительных сил, но сильно задерживают это развитие.
Нейтралитет нашей партии в этой борьбе показал бы, что правы те люди, которые обвиняют нас в доктринерстве.
Эта ошибка тов. Маслова лишний раз подтверждает ту, — впрочем, не нуждающуюся в новых доказательствах, — истину, что одна ‘точка’ не определяет направления линии в пространстве и… направления партии в политике.
Перехожу к тов. Громану.
Он приводит в своей статье следующие строки из первого номера моего ‘Дневника’:
Тогда (после перехода помещичьих земель в областную собственность) аграрный вопрос свелся бы к определению условий аренды… Наша партия должна была бы позаботиться о том, чтобы эти условия, во-первых, как можно более ограждали интересы наемного труда, т. е. сельскохозяйственных пролетариев, во-вторых, не служили бы орудием эксплуатации арендаторов, в третьих, не поощряли бы одного какого-нибудь класса насчет другого {Эти строки подчеркнуты тов. Громаном.}, подобно тому, как наши нынешние земства облегчают при обложении земли помещиков за счет крестьян’.
Тов. Громан не считает возможным вполне согласиться со мной.
‘Первую и вторую заботу я признаю, — говорит он, — но насчет третьей я должен высказаться отрицательно. Нет… Я считаю необходимым чтобы наша партия теперь же… заботилась о том, чтобы землю прежде всего получили те, кому она нужна, чтобы не умереть с голоду, чтобы выйти из давящей нужды, и кто пролил за нее реки крови… Тов. Плеханов рекомендует нейтралитет, который в товарном обществе не может выразиться иначе, как сдачей земли тому, кто больше дает за нее’.
Очень, очень хорошо! А что рекомендует тов. Громан? Поддержку одного класса арендаторов против другого? Мелких арендаторов против крупных? Но такая поддержка была бы равносильна поддержке мелкого производства на счет крупного. Тов. Громан прервал свою цитату из моего ‘Дневника’ как раз там, где ее необходимо было продолжать для выяснения моей мысли. Именно, я сказал, что наша партия не должна культивировать мелкого мещанина земледелия. Тов. Громан несогласен со мной. Стало быть, о’ думает, что такого мещанина мы должны культивировать? Это не новая мысль. Ее высказывал, — правда, довольно робко, — итальянский товарищ Гатти и ее же проповедует, — весьма решительно, — немецкий товарищ Давид. У нас той же мысли придерживаются так называемые эсеры, стоящие, как известно, не только на точке зрения пролетариата, но ‘также’, — это широкие умы! — и на точке зрения мелкого производителя. Но тов. Громан, кажется, не принадлежит к ревизионистам и он, кажется, понимает, что стоять на точке зрения двух классов сразу так же невозможно, как сесть между двух стульев, ибо в обоих этих случаях падение, логическое или физическое, неизбежно. Почему же его удивила моя ‘третья забота’? Пусть поймет это, кто может.
Тов. Громан продолжает:
‘Тов. Плеханов думает, что только хозяйственный мужичок нуждается в ней (т. е. в земле. — Г. П.). Нет, на нее предъявят спрос как деревенские богатеи и купцы-предприниматели, так и полухозяева-полурабочие… и нам нужно стать на определенную сторону’…
Хорошо. Стали. Дальше? Значит ли это, что мы должны стараться устранить из числа арендаторов областной земли деревенских богатеев и купцов-предпринимателей? Этого ли желает тов. Громан? По-видимому, нет. Он одобряет мою ‘первую заботу’ (см. выше), т. е., следовательно, признает, что ‘а областной земле может вестись не только товарное хозяйство, но и хозяйство капиталистическое, основанное на эксплуатации наемного труда. Следовательно, он сам ‘нейтрален’ и вдобавок ‘нейтрален’ в том, что касается самой существенной стороны вопроса. А если это так, то каких же последствий ждет он от того, что он ‘станет на определенную сторону’? Мне было бы крайне интересно знать это. Но я боюсь, что он и сам этого хорошенько не знает.
Он желает поддержать ‘полухозяев-полурабочих’. Но, во-первых, полухозяин-полурабочий не принадлежит к числу мелких мещан земледелия, а у меня речь шла о том, что не надо поддерживать именно мелких мещан. Во-вторых, полухозяев-полурабочих можно поддерживать или как хозяев, или как рабочих. Моя ‘первая забота’, имеющая в виду сельскохозяйственных рабочих вообще, распространяется, конечно, и на ‘полурабочих’. Но тов. Громан, очевидно, хочет прийти к ним на помощь с другой стороны. Он ссылается на тов. Маслова, который утверждает, что многие из лиц, принадлежащих к интересующему нас общественному слою, займутся исключительно земледелием. Я не забыл и их. Моя ‘вторая забота’ требует ограждения их от эксплуатации, как арендаторов областной земли. Тов. Громан одобряет это, но ему этого мало. Чего же он хочет? Где его ‘идол стоит’? Как мы ни бились, а опять пришли, хотя и другим путем, к тому же выводу: он хочет культивировать мелкого мещанина земледелия на счет крупною. Но тут я в свою очередь расхожусь с ним, оставляя его в почетной компании ревизионистов. А сам я останусь при своем.
Надо уметь различать те вещи, явления и положения, которые различны между собой по своей природе. Нельзя петь ‘со святыми упокой’ и на похоронах, и на свадьбах.
До перехода помещичьих земель в областную собственность я считаю необходимым, — вопреки тов. Маслову, — поддерживать, при известных, указанных мною выше, условиях, даже мелкобуржуазные стремления крестьянина. Эти его стремления прогрессивны в своей противоположности к старым производственным отношениям в деревне, выросшим на почве нашей старой культуры.
Но после названного перехода я — грешный человек, — решительно не вижу надобности в поддержании мелкого мещанина земледелия. Он консервативен или даже реакционен в своей противоположности крупному мещанину. Он стремится задержать развитие капитализма, он усиливается повернуть назад колесо истории. Нечего сказать, хороши мы были бы, если бы вздумали помогать ему в этом!

Чрезвычайный съезд австрийских профессиональных союзов

В конце прошлого года, — 8 — 10 декабря н. с., — состоялся в Вене чрезвычайный съезд профессиональных союзов Австрии. Какое значение имел этот съезд, показывают следующие строки, заимствуемые мною из органа Австрийской комиссии профессиональных союзов ‘Die Gewerkschaft’ (No от 8 декабря н. с.).
‘Организованные в профессиональные союзы австрийские рабочие с живым интересом ожидают этого чрезвычайного съезда. С таким же интересом относятся к нему и заграничные профессиональные союзы. Ему предстоит принять решение, которое очень сильно повлияет на дальнейшее развитие австрийских профессиональных союзов. Он окончательно решит, какова отныне должна быть форма профессионального движения в нашей стране. Централизация профессиональных организаций ми национальное расчленение профессионального движения — таков тот чреватый последствиями вопрос, который надлежит решить этому чрезвычайному съезду’.
Это, как видите, не лишено практического значения и для нас, ‘российских’… кандидатов в граждане. В России рабочие повсеместно обнаруживают также очень сильное стремление организоваться в профессиональные союзы. Это стремление пока еще задерживается нестерпимой полицейской волокитой. Но полицейская волокита не уничтожит его, она только придаст политическую окраску экономическому движению или, — там, где эта окраска уже существует, — она сделает ее гораздо более яркой. Наше профессиональное движение будет быстро развиваться, и скоро российский пролетариат, — подобно австрийскому,— вплотную подойдет к ‘чреватому’ (последствиями вопросу: централизация профессиональных организаций или национальное расчленение профессионального движения.
Как же решили его на своем чрезвычайном съезде наши австрийские братья? Они решили его в пользу централизации.
И достаточно прочитать протокол съезда, чтобы понять, до какой степени они были правы.
Главными защитниками и пропагандистами идеи ‘национального расчленения’ явились ‘чехи’. На них сказалось в этом отношении влияние буржуазного чешского национализма. В продолжение целых десяти лет вели они упорную и чаще всего, — к сожалению, надо признать это, — мелочную борьбу с идеей централизма, на которую они смотрели через националистические очки и которая поэтому представлялась им в виде германизаторской идеи. Декабрьский чрезвычайный съезд явился только заключительным эпизодом этой борьбы, несомненно принесшей не малый вред австрийским рабочим вообще, а чешским в особенности.
В первый же день съезда чешские товарищи прочли заявление, по ясному и несомненному смыслу которого выходило, что они не считали себя обязанными подчиниться решению общеавстрийского съезда, поскольку оно разойдется с ‘принципами и правилами самостоятельной и независимой Чешской комиссии профессиональных союзов’. Другими словами, это означало, что они приехали на общеавстрийский съезд, снабженные тем, что французы называют mandat impratif и что по-русски можно назвать обязательным наказом. Таким образом чешская организация объявляла себя как бы государством в государстве. Нечего и говорить, что такое pronunciamento было большой бестактностью. Но это было еще полбеды. Беда заключалась в том, что чешские товарищи выставили поистине чудовищное требование. Они добивались создания национальных организаций, при чем компетенция каждой из этих организаций не ограничивалась бы пределами соответствующей земли австрийского государства, а простиралась бы на всю Австрию. Главный противник этого требования, товарищ Гибер, справедливо заметил: ‘Это значит, что на каждой фабрике, на которой работают товарищи трех или четырех национальностей, эти товарищи будут принадлежать к трем или четырем различным организациям. Я пока и представить себе не могу, к чему сведется тогда роль центральной организации’.
Правда, — согласно сообщению того же тов. Гибера, — чешские товарищи писали в профессиональном органе перчаточников, что это их требование не надо понимать буквально, что это лишь программа der uersten Notwehr (максимум, а не минимум, как сказали бы наши бундисты). Но это просто смешно. ‘Мы в своих профессиональных организациях привыкли, — сказал по этому поводу тов. Гибер, — когда мы пишем что-нибудь, писать именно то, что хотим написать, а не то, что мы думаем рядом с этим, и чем конкретнее и яснее у нас это выходит, тем лучше’. Запрашивание считается неприличным даже в торговой среде, раз эта среда достигла известного уровня цивилизации. Запрашивать же у товарищей совсем некрасиво.
Тов. Гибер, — бывший на съезде одним из докладчиков по этому вопросу,— справедливо сказал еще, что ‘Чешская комиссия профессиональных союзов’ затеяла очень опасную игру: ‘Вы играете с огнем, — говорил он, — смотрите, не обожгитесь. Опасно выдвигать национализм на первый план перед индифферентными массами. Легко может случиться, что чешские рабочие спросят вас, стоит ли останавливаться на полпути и не лучше ли совсем сделаться националистами. Мы, немцы, не позволяем нашим буржуа внушать нам свой национализм’.
Тов. Гиберу возражали главным образом тт. Штейнер и Немец. Но, видно, слаба была позиция этих людей, если, при всей своей несомненной даровитости и опытности, они не сумели возразить тов. Гиберу сколько-нибудь убедительно.
Тов. Штейнер пустился перечислять заслуги организованных чешских рабочих в борьбе с капиталом. Но, как видно из протокола, этих заслуг никто и не оспаривал. За этой совершенно излишней captatio benevolentiae последовало обвинение немецко-австрийских товарищей в отсутствии демократизма, в желании все построить по одному шаблону, в германизаторских наклонностях. Обвинение это поддерживалось доводами вроде, например, того, что каменотесам, рабочим, обрабатывающим волокнистые вещества, и некоторым другим из Вены разослан был организационный устав на немецком языке. В ответ на это тов. Беер крикнул, что немецкие товарищи сами не одобряли этого и что это произошло вследствие простой неловкости одного из них. Но это не смягчило неумолимого тов. Штейнера. ‘Недоставало только, чтобы вы одобрили это, — воскликнул он, — но это все-таки показывает, что вы онемечиваете, — все равно, умышленно или нет’. Читатель понимает, конечно, что это именно далеко не все равно. Если бы австрийско-немецкие рабочие совершали неправильные действия для онемечивания своих не — немецких товарищей, то этим последним в самом деле не оставалось бы ничего другого, как сложиться в отдельные организации. А если неправильные действия были результатом простого недосмотра, то им можно было положить конец средствами несравненно более простыми и, — в противоположность тому, что требовал тов. Штейнер и ero единомышленники, — вполне безвредными для пролетариата. Но тов. Штейнер, увлеченный своей предвзятой идеей борьбы с ‘германизацией’, не счел нужным сделать это необходимое различие.
В заключение он посоветовал съезду отложить решение спорного вопроса. ‘Этот вопрос не созрел, — сказал он. — Придет время, когда разовьются другие нации, тогда организация возможна будет только в той форме, в какой мы предлагаем ее вам’. Это значит, что сочувствие слушателей было не на его стороне и что тов. Штейнер сам заметил это. Тов. Немец много нападал на тов. Гибера, однако это не придало убедительности его речи. Чтобы читатель мог составить себе некоторое понятие о характере аргументации тов. Немца, я укажу на эпизод со статистикой.
Чехи выразили неудовольствие на то, что статистика профессионального движения не была опубликована на чешском языке. Тов. Гибер возразил, что это неверно, так как она появилась также и по-чешски. ‘Да, но не для заграницы! — воскликнул по этому поводу в своей речи тов. Немец. — Чехи могут знать, как обстоит у них дело, а за границей это не должно быть известно. И вот кажется, как будто все сделали венцы, а за нами нет никаких заслуг’. Это имеет вид ребяческого каприза, очень странного в устах такого серьезного товарища, как Немец. Но странность объясняется очень просто. Тов. Немцу и его единомышленникам хотелось добиться особого представительства в ‘профессиональном интернационале’. Им нужно было показать ‘загранице’, что у них в Богемии тоже есть значительное профессиональное движение, и потому их сильно раздражало все то, что могло, как они думали, до некоторой степени способствовать смешению в глазах иностранных организованных рабочих чешских союзов с немецкими. Это логично, но логично лишь с точки зрения людей, уже убедившихся в том, что необходимо отделить чешское профессиональное движение от немецкого. А кто заранее не убедился в необходимости такого отделения, того, разумеется, не убедишь в ней подобными доводами, того они могут только удивить, рассмешить и, пожалуй, раздосадовать.
Тов. Беер, разделяющий организационный взгляд тов. Гибера, разошелся с ним лишь в одном отношении. Тов. Гибер сказал, что если бы принято было требование чехов, то в Австрии оказалось бы целых восемь комиссий профессиональных союзов, т. е. восемь национальных центров, вокруг которых группировались бы профессиональные союзы различных национальностей. Тов. Беер думает не совсем так. Он полагает, что в указанном случае в Австрии совсем не было бы профессионального движения. ‘У нас было бы восемь пустых видимостей, восемь бессодержательных, бескровных учреждений, которые решительно ничего не могли бы сделать для освободительной борьбы рабочих. У нас были бы организации, но организации без силы, без содержания, и я считал бы преступлением собирать с рабочих денежные взносы для поддержки таких организаций. Расчленение профессиональных союзов по национальностям — вплоть до отдельных предприятий, — это означает даже более чем уничтожение профессионального движения, это может привести к междоусобной войне рабочих. Я твердо убежден в том, что, основав такую организацию, мы внесли бы в профессиональное движение такую идею, которая действовала бы внутри его, как постороннее тело. В профессиональных союзах дело идет у нас не о национальностях, а, — как бы ни казалось это тривиальным, но это неоспоримая истина,— а о слесарях, сапожниках, кузнецах, борющихся с отдельными предпринимателями и с классом предпринимателей в его целом. Осуществление этой программы (т. е. организационной программы чехов. — Г. П.) было бы равносильно разрушению организации, поэтому каждый член профессионального союза, к какой бы национальности он ни принадлежал, может только отклонить подобные требования, и я так же резко говорил бы против принятия таких требований, если бы их выставила наша социал-демократическая партия’.
Тов. Беер как нельзя более прав. Съезд слушал его энергичную речь с видимым сочувствием.
В том же духе высказалось большинство говоривших на съезде товарищей. ‘Создавать национальные организации, — сказал тов. Васнер, — значит резать свое собственное тело. Отдельные предприниматели все чаще и чаще заводят в различных странах отделения своих предприятий. Против них основывали мы свои центральные организации. Должны ли мы теперь ослаблять сами себя? Особенно у нас, литейщиков, в каждом предприятии работают немцы и чехи. Предприниматель, эксплуатирующий нас, не спрашивает, кто из нас чех, кто немец. У нас нет особых требований для немецких и для чешских литейщиков. При чем же тут национальные союзы? Они только разорвали бы нашу организацию’.
И не нужно думать, что борьба организационной централизации, на основе экономических интересов пролетариата, с националистической идеей приняла на съезде вид борьбы немцев с чехами и вообще со славянами. К счастью и к чести австрийского рабочего движения, это было не так. Между товарищами, восставшими против национализации, было не тало славян, были даже чехи, — преимущественно моравские чехи. Моравские делегаты решительно высказались за централистическую организацию, которая ‘принимала бы во внимание все те нужды своих членов, которые возникают ввиду различий в языках’. Тов. Тетенка произнес на чешском языке прекрасную речь и показал, чем объясняются в действительности иные из тех факторов, которые тт. Штейнером и Немцем приписываются германизаторским стремлениям немецких товарищей. ‘Я прямо заявляю, — сказал он, — что у нас, строительных рабочих, в наших местных группах, существующих в чешских общинах, распространен немецкий устав. У нас не было чешского устава, потому что у нас не было денег для его отпечатания’.
Читатель видит, что распространение немецкого устава при таких обстоятельствах не может быть отнесено даже и к числу маленьких промахов немецких товарищей. Тут уже ровнехонько не при чем даже ‘бессознательная германизация’. Тут виновато безденежье, а немецкий устав даже помогал чешским рабочим выйти из затруднения, потому что для них лучше было иметь устав, написанный на чужом для них языке, чем не иметь никакого устава.
Тов. Тетенка хорошо изобразил то впечатление, которое должна производить на сознательных и непредубежденных чешских пролетариев проповедь тт. Штейнера и Немца. ‘Мы давно уже находимся в организации, — сказал он, — и давно уже говорим рабочим, что в каждой отрасли производства они должны объединяться для совместной борьбы с предпринимателями. А теперь нам говорят что-то другое. Теперь нам рассказывают, что национальный вопрос должен идти впереди экономического, что нам нужно иметь не одну профессиональную организацию, а две или даже больше. Чех должен иметь свою организацию, а также и поляк, и немец. И это потому, что мы не должны быть подчинены другим товарищам. Но я не знаю, кому мы подчинены. Мы подчинены своему съезду, своему уставу и своему распорядку, которые мы дали сами себе, демократически, дали в таком виде, в каком они нам нужны. Но когда пущено в ход известное словечко, то уже не легко отделаться от него: немцу — не легко потому, что его того и гляди обвинят в стремлении к германизации, чеху — потому, что его обвинят по меньшей мере в измене… Что выиграет наша организация, когда между нашими товарищами опять возникнет ненависть и борьба, когда товарищи, работающие в одной мастерской, вступят в борьбу между собой?’.
После двухдневных горячих споров перешли к голосованию. За чешскую ‘программу’ голосовали представители 2.364 голосов, против 179.202. Воздержались от голосования представители 30.686 голосов, отсутствовали во время голосования — 8.640 {Здесь счет сделан не по числу делегатов, а по числу представленных ими организованных рабочих.}. Австрийское профессиональное движение было спасено от угрожавшей ему опасности.
Защитники провалившейся ‘программы’, вопреки вышеуказанному заявлению своему, подчинились решению съезда, что, разумеется, делает им большую честь.
Но противники национализма в профессиональном движении не удовлетворились своей блестящей победой. Они поспешили принять меры к тому, чтобы расширить и укрепить связь центра с местными организациями. Служащая этим центром Имперская комиссия профессиональных союзов была расширена с целью дать в ней место представителям от профессиональных организаций всех разноязычных австрийских земель. При этом предполагалось, — как заметил докладчик по этому вопросу, уже известный нам тов. Беер, — что товарищи разных национальностей, попадая в центр и исполняя от его имени ту или другую функцию, должны смотреть на себя, как на представителей всей организации в ее целом, а не той или другой отдельной национальности. Иначе, конечно, и быть не может.
Одним из последних говорил на съезде польский товарищ Пеллер, и я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь его слова. ‘С радостью должен я констатировать, — сказал он, — что и этот съезд не устранил единства рабочих. Мы стоим объединенные против своих врагов. Я должен констатировать с особенным удовольствием, как поляк, что все рабочие Австрии также и на практике следуют девизу: ‘Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Я надеюсь, что этот съезд принесет наилучшие плоды рабочему классу в его борьбе’. (Шумное одобрение.)
Все это как нельзя более интересно, и, — повторяю, — не лишено практического значения и для России.

О черной сотне

Передо мной лежит письмо одного товарища, принимавшего деятельное участие в наших российских событиях последних месяцев. Письмо это в высшей степени интересно. Оно обнаруживает большую наблюдательность и очень редкую у нас зрелость политической мысли. Я с величайшим удовольствием напечатал бы его здесь целиком, но это пока неудобно по многим причинам. Ограничусь несколькими маленькими выписками из него.
Речь идет о ‘черной сотне’. Автор письма энергично восстает против тех, которые проповедуют ‘террор по отношению к черной сотне’. ‘Террор в деревне! — восклицает он, — террор против вождей черной сотни! Два года тому назад мне пришлось бы стрелять в лучших партийных работников, моих товарищей, — крестьян и рабочих. Это поистине была бы борьба Давида с Голиафом’. Далее автор говорит, что, ‘умудренный опытом’, он, с своей стороны, был очень далек от мысли о применении террора к тем ‘хозяйственным мужичкам’ одного села, которые, как видно, порядочно помяли его за его освободительные речи. Потом он прибавляет: ‘Товарищ, убитый черносотенцами, которого я учил быть социал-демократом и у которого я учился работе в деревне, пониманию крестьянина, говорил мне постоянно: тот, кто со всем соглашается с первого слова, тот и останется ни рыбой, ни мясом, а самые надежные люди это те, кому ты слово, а он два. Зато убеди ты одного такого человека, и он тебе приведет сто’.
Наконец, чрезвычайно интересно то замечание автора письма, что черная сотня ‘на девять десятых состоит из пролетариев и полупролетариев. По крайней мере, активная часть черносотенцев именно они. Буржуа-вдохновители действуют исподтишка и тела свои жалеют’.
Место о терроре не надо,— думается мне,— понимать в том смысле, что автор письма восстает против всяких попыток самозащиты от черной сотни. Если он сам не защищался от ‘хозяйственных мужичков’, учивших его своей политической мудрости, то это объясняется, конечно, особыми обстоятельствами, при которых совершалось обучение. Самозащита или хотя бы угроза самозащитой иногда неизбежна и очень полезна в политическом смысле. В статье тов. Рогаля: ‘Черная сотня в московской деревне’, напечатанной в декабрьской книжке ‘Правды’ за прошлый год, можно найти несколько весьма убедительных примеров на этот счет. Вот один из них.
‘В д. Голохвостовской… давно практиковались учителем воскресные чтения. После обнародования манифеста 17 октября темой для разговоров стал этот манифест и связанные с ним вопросы государственного устройства. Местные черносотенные элементы, раньше уже агитировавшие против учителя, удесятерили свою энергию, деятельность их была не безуспешна: толпа, готовая по первому призыву черносотенных вожаков идти громить школу, росла, положение становилось все более и более критическим и даже настолько безнадежным, что уход с места, бегство, представлялось ему, далеко не трусливому человеку, единственным спасением от неминуемой катастрофы. Прошло, однако, немного времени, и дело приняло совершенно неожиданный, на первый взгляд, оборот. Черносотенные вожди (два местных трактирщика) сочли себя сами в угрожаемом и даже критическом положении. Они обратились к властям с просьбой защитить их от толпы, угрожающей разнести их трактиры. На самом деле ничто им не угрожало непосредственно, группа крестьян просто заявила им, что, в случае разгрома школы или избиения учителя, она именно их будет считать виновниками. Наступательная позиция… быстро сменилась оборонительной. Вчерашние грозные вершители судеб школы и ее обитателей явились к учителю со смиренным ‘предложением дружбы и мира’.
Повторяю, без самозащиты обойтись невозможно, но это нисколько не опровергает автора письма. Скажу больше. Его мысль как нельзя лучше подтверждается примером, заимствованным мною из статьи т. Рогаля. В этом примере угроза направлялась не по адресу крестьян. Напротив, она от них исходила. И обращена была она к тем, которых письмо называет буржуа-вдохновителями и которые характеризуются в нем, как трусы, действующие исподтишка. В сношениях с этими людьми позволительно и целесообразно пользоваться общепринятым правом самозащиты. Ну, а что касается тех, кого автор письма называет пролетариями и полупролетариями, то тут необходима большая осторожность даже в пользовании этим правом, точнее сказать, необходимо большое политическое благоразумие. В их головы, может быть, завтра же проникнет свет сознания, и они превратятся в горячих сторонников освободительного движения. Почти то же можно сказать и о ‘хозяйственных мужичках’. Они много терпят от бюрократии и они также принадлежат к числу возможных сторонников свободы. Их надо не устрашать, а просвещать (употребляю это слово в политическом смысле). И просветить их теперь уже не так трудно. Это показывает опыт крестьянского союза. И это же подтверждает автор письма. ‘Для того, чтобы работать среди крестьян, — говорит он, — вовсе не требуется подчинения их предрассудкам… Надо только самому-то хорошо понимать, что говоришь… И надо все объяснить, а не фразерствовать’. А мы, к сожалению, не всегда сильны насчет понимания, не всегда безгрешны по части фразерства и почти всегда очень неловки по части объяснения. Возьмите хоть ‘наши воззвания. Большинство из них написано языком тяжеловесным, понятным только ‘профессиональным революционерам’, изобилующим бесконечными придаточными предложениями, которые редко употребляются в народной речи. Хуже этого языка и придумать ничего невозможно. Пушкин говорил когда-то, что нашим писателям надо учиться русскому языку у московских просвирень. Как хорошо было бы, если бы московские просвирни согласились дать несколько уроков русского языка людям, пишущим наши воззвания!
И заметьте, что невозможный слог не единственный недостаток этих воззрений. Ход мыслей в них так же неуклюж, как и язык, они производят такое впечатление, что их авторы пишут и пугливо оглядываются на самих себя: как бы не написать чего еретического, не вполне ортодоксального. И потому эти воззвания переполнены всякими совершенно лишними в воззваниях ‘соображениями’. Каждое подобное воззвание представляет собой что-то вроде схемы русского общественного развития, набросанной для того, чтобы оправдать в глазах автора тот шаг, сделать который он приглашает своих читателей. При этом ‘принимается в соображение’ все, кроме психологии ‘массового’ читателя, которому все эти неуклюжие, часто неудачные и педантические схемы, разумеется, решительно ‘и на что не нужны, которого они отпугивают, как нечто ему совершенно чуждое. А между тем в массовом читателе все дело. Судьба России решится движением масс.
Правда, народное сознание зреет у нас теперь не по дням, а по часам. Но процесс его созревания еще не кончен, и этим объясняется тот факт, что черная сотня на девять десятых состоит, по замечанию автора цитированного мною письма, из пролетариев и полупролетариев. Наша прямая обязанность состоит в том, чтобы вырвать этих пролетариев и полупролетариев из-под влияния реакционеров.
Отношение российского интеллигента к ‘черной сотне’ совершенно неправильно. Это показывает уже само это название ‘черная сотня’. Откуда оно взялось? Оно завещано нам историей. ‘Люди черных сотен и черных слобод, — говорит Ключевский, — составляли массу торгово-промышленного населения столицы, соответствовавшую позднейшему мещанству’. Я спрашиваю, на каком же основании наша демократия стала называть черной сотней те элементы городского населения, которые обнаруживали дикую вражду к свободе? Разве ‘массе торгово-промышленного населения’ естественно ненавидеть свободу? Разве наше освободительное движение есть движение меньшинства в интересах меньшинства? Разве оно по существу своему враждебно интересам ‘массы торгово-промышленного населения’? Если — да, то при чем же тут демократия? А если — нет, если это неприязненное отношение некоторой части нашего ‘торгово-промышленного’ люда к свободе основано на недоразумении, то очевидно, что демократия, — и особенно социальная демократия, — должна употребить все силы на то, чтобы рассеять это печальное недоразумение: иначе сама наша освободительная борьба до некоторой степени останется, как была отчасти и до сих пор, чем-то вроде междоусобия в среде пролетарских и полупролетарских элементов.
Когда толпа начинает избивать интеллигенцию, когда народ пускается истреблять тех людей, которые готовы всем пожертвовать для его благополучия, то говорят: ‘это сделала черная сотня’, и думают, что этим все сказано. Но мы уже видели, что этим не сказано ничего. Наоборот, тут-то и возникает вопрос, настоятельно требующий немедленного разрешения: почему черная сотня не за вас, а против вас?
Этот вопрос можно разрешить только путем внимательного отношения, во-первых, к экономическим нуждам, а во-вторых — к психологии ‘черносотенцев’. Оставляя в стороне ту сравнительно небольшую часть ‘торгово-промышленной массы’, которая скорее потеряет, чем выиграет, от торжества свободы, мы можем смело утверждать, что экономическое положение пролетарских и полупролетарских элементов черной сотни неоспоримо должно было бы вызывать в них сочувствие к освободительному движению. Почему же нет этого сочувствия?
Да потому и нет, что этим элементам черной сотни наше освободительное движение представляется движением меньшинства в интересах меньшинства. Они привыкли видеть в ‘интеллигентах’ тех же чиновников, от которых наш народ страдал ‘пуще, чем от турок и от татар’. Все, что предпринималось чиновничеством, предпринималось против народа. Неудивительно, что народ не любит его, не доверяет ему и охотно пользуется случаем ‘помять’ и ‘разнести’ тех, которые кажутся ему чиновниками, — или кандидатами в чиновники, — хотя и бунтующими против своего начальства, но нисколько не отказавшимися от своих эксплуататорских наклонностей, от своего недоброжелательного и пренебрежительного отношения к народу.
Было время, — и оно не так далеко от нас, его еще помнят ветераны нашего народничества, — когда весь пролетариат относился к интеллигенции с таким недоверием. Теперь передовая его часть научилась более или менее безошибочно отличать своих врагов от своих друзей. А отсталый его слой еще недоразвился до такого различения. Он не только не верит народолюбивым стремлениям интеллигенции, но смотрит, как на изменников народному делу, на передовых пролетариев, уже доросших до сознательного взгляда на этот предмет. Вот и все. И против этого зла есть только одно средство: выяснение отсталому слою пролетариата того, чего требуют его правильно понятые интересы, что подсказывается его общественным положением.
А ‘полупролетарий’? Кто знает, как живет эта беднота, тот понимает, как много, много обиды и раздражения должно было накопиться у ‘ее на душе. В этой обиде и в этом раздражении и надо искать разгадки многих кровавых подвигов нашей черной сотни. Когда эти люди бьют ‘студента’ или ‘забастовщика’, они думают при этом, что они прямо или косвенно мстят своим угнетателям. Знаток народной психологии, Максим Горький, недаром заставляет Лизу в ‘Детях солнца’ говорить о ‘темном слесаре’ Егоре, — который тоже потом бьет интеллигенцию, — что у него глаза обиженные. Когда люди, подобные этому ‘темному слесарю’, набрасываются на защитников свободы, их действиями руководит та горькая многовековая ‘обида’, которая, будучи освещена светом сознания, сама станет богатейшим источником свободолюбия. Все дело, стало быть, именно в том, чтобы внести этот свет.
Перечитавши эти только что написанные мною строки, я вижу, что я выразился слишком категорично, сказав, что отсталый слой пролетариев (а также, конечно, и полупролетариев) совсем не верит интеллигенции, видит в ней своего врага. Надо было сейчас же прибавить, что некоторые представители даже этого отсталого слоя начинают уже не доверять этому своего недоверию, сомневаться в правильности этого своего взгляда. Это ярко изобразил тот же Горький. Его темный слесарь с обиженными глазами говорит Протасову: ‘Ты слушай, я тебя уважаю… Я ведь вижу: ты человек особенный… это я чувствую… Хочешь, я на коленки встану перед тобой?’ А когда Протасов обещал прийти к нему, он радостно спрашивает: ‘О? придешь?’ Протасов легко мог бы совершенно подчинить его своему влиянию. Но Протасов не человек, — темный слесарь ошибся, — это специалист, односторонний, по выражению Козьмы Пруткова, как флюс. Он говорит с Егором, как идиот, а потом, когда его жена собирается пойти к заболевшей холерой жене Егора, он обнаруживает весь свой узкий эгоизм, говоря: ‘Ты куда? Нет, Лена, пожалуйста. Почему ты?.. Ты не врач… И это не шутка… Это опасно!’, на что Егор с озлоблением возражает: ‘А которые издыхают, тем не опасно?’ Остальные ‘дети солнца’ относятся к Егору еще хуже. Чепурный в глаза называет его собакой, для художника Вагина, зараженного ‘сверхчеловеческими’ теориями, кажущимися ему верхом премудрости, темный слесарь тоже не человек. ‘Черт их побери, — говорит он с раздражением о таких людях, — не идти же назад ради них!’ Неудивительно, что уважение, которое начинал питать Егор к Протасову, сменяется, в его душе жгучей ненавистью, и он, присоединившись к толпе громил и схватив Протасова за горло, злорадно кричит: ‘Ага, химик! Попался?’
Кто виноват? Виновата, очевидно, старуха-история, благодаря которой наши ‘дети солнца’ до сих пор были тусклы, как старые медные пятаки. В этом, я думаю, и заключается основная мысль пьесы Горького, которую так плохо поняла каша критика.
Впрочем, будем выражаться точнее. Протасова и компанию можно назвать детьми солнца только в насмешку. Партия, представляющая интересы пролетариата, может с бльшим правом претендовать на имя дочери солнца. Но, к сожалению, и она не может сказать, что большинство ее членов очень далеко от того отношения к темному слесарю с обиженными глазами, которым так сильно грешат Протасовы, Вагины, Чепурные и прочая братия. Вагин говорит: ‘Не идти же назад ради них!’ Мы тоже не хотим ‘идти назад’ ради черной сотни. Нам не до нее, мы торопимся уйти вперед. И это весьма похвально. Жаль только, что тот же Вагин совершенно прав, когда говорит, что люди, подобные Егору, будут затруднять движение того корабля, на котором поплывут Дети солнца. Действительно, будут! И так сильно, что еще вопрос, насколько подвинется вперед дочь солнца без их содействия. Я боюсь, что уйдет не очень далеко. Да и как не боятся? Ведь это только Елена Протасова с легким сердцем может сказать: ‘Они уже погибли’. А мы должны же понимать, что их гибель была бы большим для нас несчастьем. Она сильно увеличила бы шансы реакции. Но, к счастью, они только кажутся погибшими, они только спят, и мы, с огромной пользой для нашего дела, можем разбудить их к сознательной жизни. И это не трудно. ‘Надо только самому-то хорошо понимать, что говоришь, надо все объяснить и не фразерствовать’…

О выборах в Думу

(Ответ товарищу С.)

Уважаемый товарищ! Вам кажется неясным сказанное мной в No 4 моего ‘Дневника’ по вопросу о том, участвовать или не участвовать нам в выборах в Думу. Это меня не удивляет. Моя мысль осталась неразвитой по той простой причине, что я сам считал ее неприемлемой для нашей партии. А неприемлемой для нашей партии она казалась мне потому, что критерий, которого держусь я в своих суждениях о нашей тактике, слишком не похож на тот, к которому прибегает, в суждениях этого рода, бльшая часть моих товарищей.
Вот вам наглядный пример. Когда наши товарищи хотят доказать, что на’ следует бойкотировать выборы в Думу, они прежде всего и больше всего напирают на то, что наш пролетариат и вообще наш трудящийся люд почти совершенно лишен права выбора и что уже по одному этому от Думы нельзя ожидать ничего серьезного. И это, конечно, справедливо. Но тем не менее я все-таки стою на своем: бойкот ошибка. Почему же я так думаю? Потому что у меня другой критерий. Я иду по другой логической дороге и, естественно, прихожу к другому выводу.
По-моему, самым главным из всех тех соображении, которыми мы руководствуемся в этом случае, — как и во всех тех случаях, когда заходит речь о нашей тактике, — должно быть соображение о том, как повлияет предпринимаемый нами шаг на развитие политическою сознания нашего народа, т. е. пролетариата и крестьянства. Пусть мне докажут, что бойкот Думы даст новый толчок этому развитию, и я стану самым горячим сторонником бойкота, ни на волос не изменяя при этом себе, так как я останусь верен основному положению того, что я назвал бы, пожалуй, философией марксистской тактики: лучше всех других тот тактический прием, который больше всех других способствует развитию самосознания интересующих нас слоев населения. Но этот основной тактический принцип есть именно тот, о котором у нас чаще всего забывают.
Еще недавно П. Орловский в своей статье ‘Государственная Дума’, напечатанной в NoNo 1 — 2 ‘Нашей Мысли’, подверг резкой критике новый закон об этой Думе, доказывая, что он почти ничем не лучше старого закона 6 августа и что он не соответствует требованиям народа. Статья написана очень живо, и соображения о Думе, в ней высказанные, совершенно правильны. И тем не менее она, по-моему, совсем не может удовлетворить читателя, привыкшего смотреть на вещи с точки зрения Маркса.
Новый закон неудовлетворителен? Конечно. Это бросается в глаза и доказать это не трудно, c’est pas malin, как говорят французы. Но не в этом дело. Главный вопрос, который нас интересует, должен быть формулирован так: какое влияние могло бы оказать на развитие народного самосознания участие в выборах в эту Думу, созываемую на основании совершенно неудовлетворительного закона? А этот вопрос совсем даже и не выдвигается в статье, и вот почему она производит неудовлетворительное впечатление. У П. Орловского как будто само собой подразумевается, что раз Дума созывается на основании неудовлетворительного закона, участвовать в выборах не следует. Но такое рассуждение, будучи последовательно применено к вопросам нашей тактики, логически привело бы нас к чисто анархическим выводам.
Я говорю: следовало бы участвовать в выборах потому, что участие в них разовьет политическое сознание народа. И П. Орловский сам косвенно, — хотя и бессознательно, — подтверждает мою мысль. Он пишет: ‘Правительство… разгоняет собрания и союзы, оно закрывает все независимые от участка газеты, оно арестует сотнями друзей народа, оно запрещает народным партиям предвыборную агитацию, разрешая ее партиям черносотенным. Правительство думает провести выборы в Думу насильственным путем, но этим оно только обостряет борьбу’. Это верно. Но именно потому, что это верно, именно потому, что полицейская волокита обостряет борьбу, нам и следовало бы участвовать в выборах, так как обострение борьбы — в наших интересах и так как борьба обострится больше при нашем участии, чем при нашем неучастии. Нет ничего легче, как доказать это. В любом номере любой оппозиционной газеты можно найти известия о том, что вот в такой-то волости крестьяне собрались на избирательное собрание, а их заставили разойтись, объявив им, что выборщики уже назначены начальством или: был выбран крестьянами кандидат в выборщики, но его арестовали, а также арестовали нескольких других крестьян, говоривших речи на избирательном собрании, и т. д. Как удар камня о железо вызывает искру, так подобные столкновения крестьян с реакционной бюрократией вызывают в их головах сознательное отношение к нашей политической действительности {Недавний циркуляр министра внутренних дел, предписывающий полиции невмешательство в выборы, конечно, ничего не изменит в этом отношении. Он показывает, однако, что министерство само сознает, как опасно для него впечатление, производимое на избирателей ‘свободой’ выборов.}. Крестьяне проходят при этом школу, которой не заменят, конечно, наши неуклюжие прокламации. И вот почему я повторяю: нам следовало бы принять участие в выборах.
Но говорю и повторяю это я не в изъявительном, а в сослагательном наклонении: следовало бы. Я уверен, что участвовать в выборах мы не будем {Письмо это было уже написано, когда пришло известие о том, что петербургская общегородская конференция нашей партии большинством (правда, незначительным) голосов постановила бойкотировать выборы в Думу. Таким образом, моя уверенность вполне оправдалась. Мой ответ Вам, товарищ, все более утрачивает практическое значение. Теперь он может представлять интерес только в смысле определения политического веса той ошибки, которую только что сделала наша партия, и исследования причин этой ошибки.}. Усвоение правильной марксистской тактики — дело вообще не легкое, а для молодых партий, как наша, прямо невозможное: недостаток у них политического опыта ведет к тому, что они в своих тактических рассуждениях не умеют стать на правильную точку зрения. Иначе сказать: они рассуждают метафизически, как рассуждали некогда почти все социалисты-утописты. Только недостатком политического опыта я объясняю себе тот странный, по-видимому, факт, что в нашей партии появилось и укрепилось течение, отличающееся от старого ‘народовольства’ почти одной только терминологией.
Наглядным примером снова может послужить нам статья П. Орловского. Посмотрите, как он рассуждает. У него выходит так, что народ требовал ‘созыва Учредительного Собрания на началах всеобщего, прямого, равного и тайного избирательного права’, правительство же ‘ответило’ на это требование сначала законом 6 августа, а потом почти совершенно не изменившим положение дела законом 11 декабря. Если бы это было так, то наше участие в выборах в самом деле было бы совершенно излишне и даже очень вредно. Тогда можно было бы только удивляться тому, что народ, требовавший Учредительного Собрания, принимает участие в выборах в Думу. Но ведь это не так! П. Орловский принимает свое желание за действительность. Он хотел бы, чтобы весь народ требовал Учредительного Собрания, и ему начинает казаться, что весь народ в самом деле его требовал. Это психологическая аберрация. А на этой-то психологической аберрации строится тактика бойкота выборов. Судите же сами, товарищ, может ли быть правильным политическое действие, основанное на психологической аберрации.
В действительности Учредительного Собрания требовал далеко не весь народ. А нужно, чтобы он весь его требовал. И наша реакционная бюрократия делает все, от нее зависящее, для того, чтобы заставить народ потребовать Учредительного Собрания. И в народе все больше и больше развивается настроение, из которого может выйти такое требование. Но именно только развивается. Это целый процесс, и мы еще не в конце его, мы даже, пожалуй, еще не в середине. Но мы можем значительно ускорить его своими действиями, к числу которых принадлежит и участие в выборах. Поэтому нам не следовало бы от него отказываться.
Еще раз: я знаю, что участия мы не примем и что, стало быть, все это мое письмо — очень unzeitgem, как сказал бы Ницше. Но Вы требовали ответа, и я отвечаю.
Так называвшиеся у нас меньшевики в своих тактических рассуждениях были всегда ближе к истине. Но подойти к истине вплотную им всегда мешали два обстоятельства: во-первых, опасение того, что ‘большевики’ объявят их ‘оппортунистами’. Это опасение нередко заставляло их придавать своим правильным решениям вид отвлеченной революционности, опутывавшей их густым туманом фразеологии. Пример: их знаменитое ‘революционное самоуправление’, ничего никому не выяснившее и многих сбившее с толку. Во-вторых, их esprits forts отличаются большим пристрастием к схематизму. Это пристрастие сильно и неприятно поражало меня на их конференции. Некоторые ‘меньшевики’ так и говорили там: ‘В такой-то и такой-то резолюции должна быть дана схема нашего будущего движения’. Нечего и говорить, что в этом пристрастии к схемам нет ни одного атома марксизма. Но не мешает прибавить, что это-то пристрастие и придает их тактике вид какого-то… — скажу, пожалуй, не находя сейчас лучшего выражения, — педантизма. Они решают, например, участвовать в выборах. И это прекрасно. Но в их головах сидит схема, наперед намечающая разные ‘фазы’ будущего нашего общественного развития. Поэтому они спешат прибавить: будем участвовать в выборах, но только до такого-то момента, а после этого момента мы поступим вот так и вот эдак. Выходит, как в ‘Войне и Мире’ Толстого, в диспозициях генералов, боровшихся,— очень безуспешно, — с Наполеоном: die erste Kolonne marschiert туда-то, die zweite Kolonne marschiert вот куда, die dritte Kolonne… и т. д. и т. д. И так же точно, как эти генеральские ‘диспозиции’, тактический схематизм ‘меньшеви-ков’ нисколько не содействовал предвидению событий. Он был только вредной привеской ко взглядам, вполне верным, по большей части, в своей основе.
Вы понимаете, товарищ, что, будучи противником тактического схематизма, находя его противоречащим нашему способу мышления, я не могу пускаться здесь в соображения о том, как должны мы будем повести себя в следующие ‘моменты’. Я говорю: довлеет ‘моменту’ злоба его. Злоба теперешнего момента требует от нас участия в выборах, и этого с меня достаточно.
И не думайте, что, рассуждая так, я суживаю свое поле зрения. Как раз наоборот! Мое поле зрения расширяется благодаря тому, что я удаляю из его пределов все схематические постройки, заслоняющие ‘белый свет’ и бросающие такую густую тень на наши тактические вопросы.
Дело обстоит теперь так. Мы ведем войну, одну из тех великих войн, которые начинают собой новые эпохи в истории народов. Наш неприятель вынужден отступать, хотя, чтобы прикрыть свое отступление, он предпринимает время от времени наступательные действия. По какой именно дороге направится он? К какой военной хитрости прибегнет он, чтобы сбить нас с толку? Этого мы не знаем. Этого не знает он сам. У него нет системы. Сегодня он делает одно, завтра — другое. Сегодня он предает анафеме попа Гапона, завтра покупает его по случаю и пользуется им, как орудием против партии пролетариата. Сегодня он амнистирует политических ‘преступников’, завтра переполняет тюрьмы людьми, повинными только в свободолюбии. Он кидается из стороны в сторону. Он знает только общее направление своего движения. Он знает также, что надо бороться до конца, надо всеми средствами, какие только попадутся под руку, отстаивать каждую пядь земли в покидаемой им местности. И он прекрасно понимает кроме того, что самым лучшим, самым действительным из всех тех средств, с помощью которых он может от нас защищаться, является деятельность, прямо противоположная нашей, т. е. усыпление пробуждающегося теперь в народе политического сознания. Он не отступит ни перед чем ради применения этого средства. Но что именно он сделает, это неизвестно ни ему, отступающему, ни нам, наступающим. Как же можно в виду этого составлять заранее схему, писать подробные диспозиции: die erste Kolonne marschiert, die zweite marschiert и т. д.? Мы тоже можем определить только общий смысл своих агитационных приемов.
И это еще не все. Если несомненно, что главным нашим оружием в борьбе с ненавистными нам усыпителями должно быть признано пробуждение политического сознания русского народа, если очевидно, что всякий наш тактический прием должен быть оцениваем сообразно тому, насколько он способствует этому пробуждению, если неоспоримо то, что еще не весь русский народ доразвился до понимания хотя бы только ближайшей нашей политической цели, и если, несмотря на это, народ наш быстро развивается в политическом отношении,— то, с другой стороны, мы не можем с точностью сказать, какова именно быстрота его движения и когда именно достигнет он степени развития, необходимой для осуществления нашей ближайшей цели. Я говорю: следовало бы нам принять участие в выборах. Предположим теперь, что со мной согласились мои товарищи, — я знаю, что они пока не сделают этого, я знаю, что они только потом скажут: ‘это было верно’, но я так только прошу вас предположить, что они согласились теперь же, — и предположите еще, что наше участие в выборах действительно много сделает для политического воспитания народа. Как поступать после выборов? На это я сейчас не могу дать определенного ответа. Чтобы ответить на это, надо было бы уметь с точностью предсказать, до какой именно степени саморазвития дойдет народная масса. Может быть, весь народ уже по окончании выборов в самом деле выставит требование, которое приписывает ему, как уже выставленное им, П. Орловский. Тогда это требование сравнительно легко осуществится. А возможно, что он и тогда окажется только в процессе психологического приближения к этому требованию. Тогда надо будет делать новые и новые усилия для ускорения этого психологического процесса. Какой именно вид должны будут принять эти усилия, я не могу предсказывать, не впадая в ‘праздное мечтание’. Но я хорошо знаю, что усилия эти будут необходимы и что предметные уроки несравненно полезнее всяких других. Это значит вот что. Народ имеет известный политический предрассудок, — скажем, тот предрассудок, что Дума, избранная на основании закона 11 декабря и при благодетельном воздействии военного положения на выборщиков, может улучшить его положение. Как разрушить этот предрассудок? Посредством предметного урока, путем наглядного обучения: ‘Ты думаешь, что это так? Испробуй предмет твоей веры на деле, ты увидишь, что ты ошибся’. Как убедить тянущегося к огню ребенка в том, что огонь жжется? Дайте ему прикоснуться к огню, и он поймет вас в одно мгновение. Вот то же и в политике, то же и там, где дело идет о разрушении политических предрассудков народа {В No 407 ‘Русской Газеты’ перепечатано из ‘Северо-Западного Края’ письмо одного крестьянина о выборах в Думу. Из него ясно видно, как сильно верят в Думу даже очень развитые крестьяне. При наличности такой веры бойкот выборов нашей партией колоссальная ошибка. Кстати. Назначение срока созыва Думы вызвало на бирже падение ренты. Биржевики лучше социал-демократов поняли агитационное значение выборов в Дулу и ее созыва.}.
В иностранных газетах только что появилось известие о том, что половина депутатов в Думу будет назначаться правительством. Это один из тех сюрпризов, которые в таком множестве готовит России бюрократия и которые так много сделают для политического воспитания народа. Люди, придумавшие этот сюрприз, думали, конечно, что он будет способствовать ‘успокоению страны’. На самом деле он послужит источником новых конфликтов. А ведь это только цветочек, ягодки будут впереди. Время готовит неожиданные события, мы не должны связывать себе руки {Оказалось, что это было ложное известие. Но это ничего не изменяет. Сюрпризов нас все-таки ждет великое множество и связывать себе руки мы все-таки не должны ни в каком случае.}.
Вот почему я пока твержу одно: следовало бы нам принять участие в выборах, участие в выборах содействовало бы развитию политического сознания народа. Вам кажется это неопределенным, а по-моему определеннее и говорить нельзя. Можно, конечно, прибавить еще какую-нибудь ‘схему’. Но я уже сказал, что политический схематизм не к лицу марксистам. А теперь прибавлю, что он, мешая нам смотреть на явления непредубежденными глазами, умножает наши ошибки и тем увеличивает шансы политического абсолютизма в России.
Понятно Вам,— думаю,— и то, что, отстаивая участие в выборах, я ни с чем не ‘примирился’ и ни от чего не ‘отказался’. Это просто пустяки. С необходимостью развивать политическое самосознание пролетариата и его нынешних союзников я ‘примирился’, и уже очень давно: когда усвоил учение Маркса. И я никогда не ‘отказывался’ одобрить и поддержать те действия, которые способствуют этому развитию {Смотреть на бойкот Думы, как на проявление какого-то тактического радикализма, может лишь тот, кто не понимает, в чем состоит радикализм марксистов. Тактика, отстаиваемая нашими ‘большевиками’, носит на себе явные следы мелкобуржуазного идеализма и мелкобуржуазной псевдореволюционности. Но об этом в другой раз.}.
Вот почему тов. Дашинский, — член Польской Социалистической Партии, — очень ошибся, когда написал в одном заграничном польском органе, что я пессимистически смотрю на будущность нашего освободительного движения и что только поэтому я пришел к своему оппортунистическому взгляду на наше участие в выборах. Что касается оппортунизма, то я уже с самого начала ‘бернштейниады’ привык относиться к нему иначе, чем тов. Дашинский. А что касается пессимистического взгляда на русское движение, то пессимизм, который всегда обнаруживала в этом отношении Польская Социалистическая Партия, казался и кажется мне не только неосновательным, но и не вполне свободным от национализма.
Я кончаю. Вы задали мне еще вопрос об отношении к непролетарским партиям. Но недостаток места вынуждает меня отложить ответ до передовой статьи следующего номера ‘Дневника’, — статьи, в которой я постараюсь также ответить одному петербургскому товарищу, сославшемуся в письме ко мне на ту тактику, которой придерживался Маркс в 1848 — 1849 годах.
Теперь пока я еще раз выскажу мысль, представляющуюся мне совершенно неоспоримой:
Реакция стремится изолировать нас. Мы должны стремиться изолировать реакцию.
Австрийская социал-демократия показала в своей агитации за всеобщее избирательное право, что она прекрасно понимает, какой важной, какой необходимой бывает иногда политическая изоляция реакции. Нам надо у нее учиться.

Жму руку
Ваш Г. Плеханов.

Т-щу Ако. Простите, товарищ, но Вы невнимательно читали Энгельса. Вот, что он пишет: ‘Wer nach den Erfahrungen der Februarregierungen — von unsern edlen deutschen provisorischen Regierungen und Reichsregentschaften nicht zu sprechen — noch auf offizielle Stellungen spekulieren kann, muss entweder ber die Massen borniert sein oder der extrem-revolutionren Partei hchstens mit der Phrase angehren’.
Это значит: ‘Кто после опыта февральского правительства, — уже не говоря ничего о наших благородных временных правительствах и имперских регентствах, — еще может спекулировать на официальных положениях, тот или чрезмерно ограничен, или только фразой связан с крайней революционной партией’.
Это ясно. Под официальными положениями Энгельс разумеет места во временных правительствах. Февральский опыт — опыт Луи Блана. Цитата взята мною со страницы 94 брошюры ‘Der deutsche Bauernkrieg’. Кстати, давно бы пора перевести эту брошюру на русский язык.
Человек, о котором мы спорим, по-моему, именно чрезмерно ограничен.

Г. П.

Т-щу No 1. Вы как бы упрекаете меня в том, что меня хвалит теперь ‘либеральная буржуазия’. Но меня нисколько не смущает этот упрек, напротив, если я, нисколько не изменив себе и своему миросозерцанию, получаю одобрение со стороны ‘либеральной’ буржуазии, то это очень хорошо в тот исторический момент, когда нам надо изолировать реакцию. А вот Вашу тактику хвалят анархисты, и такого рода похвала никогда не может быть лестной для социал-демократа.

Г. П.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека