Дневник Б. Л. Модзалевского, 1908 г., Модзалевский Борис Львович, Год: 1908

Время на прочтение: 16 минут(ы)
Дневник Б. Л. Модзалевского, 1908 г. / Публ., [вступ. ст. и примеч.] Т. И. Краснобородько // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1999. — С. 450—465. — Из содерж.: Модзалевский Б. Л. Дневник моей поездки в Париж и Веймар в 1908 году, по делам Пушкинского дома, к А. Ф. Онегину и П. В. Жуковскому. — С. 453—465. — [Т.] IX.
http://www.feb-web.ru/feb/rosarc/ra9/ra9-450-.htm?cmd=p

ДНЕВНИК Б. Л. МОДЗАЛЕВСКОГО 1908 г.

14 июля 1907 г. Николай II утвердил ‘Положение о Пушкинском Доме’ при Императорской Академии наук. Летом этого же года министр финансов граф В. Н. Коковцов отправлялся в Гамбург на лечение. Перед отъездом он получил высочайшую аудиенцию, в конце которой Николай II, ссылаясь на памятную записку ‘одного близкого ему человека’, просил Коковцова посетить в Париже собирателя пушкинских реликвий Александра Федоровича Онегина (1845—1945), познакомиться с ним, а по возвращении в Петербург представить свои соображения об онегинском музейном собрании и целесообразности его приобретения для России.
Даже беглый предварительный осмотр коллекции произвел на министра (он, между прочим, был лицейским выпускником XXXII курса) в высшей степени благоприятное впечатление. И хотя, по позднейшему признанию Коковцова, чувства старого лицеиста никогда не заглушали в нем голоса ‘скупого и холодного министра финансов’ {РО ИРЛИ. No 29270. Л. 64 об.}, в своем докладе на высочайшее имя он однозначно высказался о необходимости скорейшего заключения договора с Онегиным и приобретения его уникального собрания для Пушкинского Дома. Причем отметил, что невозможно определить ‘стоимость собранной им <Онегиным> коллекции, так как рыночной цены она, естественно, не имеет, а ценность ее, с точки зрения знатоков и любителей, никакому учету не поддается’. {Там же. Л. 2.}
Для составления формального договора с Онегиным требовалась подробная опись и научная характеристика собрания. Именно с этой целью Академия наук командировала во Францию Бориса Львовича Модзалевского (1874—1928), авторитетного архивиста и знатока пушкинской эпохи, одного из основателей Пушкинского Дома. Краткая хроника этого служебного путешествия (Модзалевский состоял тогда в должности делопроизводителя академической Комиссии по изданию сочинений Пушкина) и содержится в дорожной записной книжке — дневнике.
19 мая 1908 г. состоялась первая встреча Модзалевского с Онегиным в музее, который для его владельца был одновременно и домом. С начала 1880-х гг. Онегин снимал квартиру из трех комнат недалеко от Елисейских полей, на rue de Marignan, 25. Необычен был этот первый в мире пушкинский музей, возникший в самом центре французской столицы. Столь же необычны были судьба и личность его создателя.
Он был одинок, слыл человеком замкнутым, мнительным, несговорчивым, озлобленным. Происхождение Онегина окружала тайна. Сам он рассказывал о том, что младенцем был найден в Александровском парке и провел детские годы, окруженный заботой и ласковым вниманием своей крестной матери и воспитательницы — госпожи Отто. Ее фамилию он носил до 1890 г., пока по велению Александра III не получил права именоваться Онегиным — в память Пушкина.
Существовали разные легенды о происхождении Онегина: от самых невероятных (его отцом называли и В. А. Жуковского, и И. С. Тургенева) до вполне правдоподобных (предполагали, что он был незаконнорожденным сыном одного из Великих Князей, и даже усматривали внешнее сходство с представителями русского царствующего дома). Его тайну знали немногие и сумели сохранить благородное молчание. Среди них был и Павел Васильевич Жуковский (1845—1912) — сын поэта В. А. Жуковского, художник и архитектор. Именно на его записку ссылался Николай II в разговоре с Коковцовым.
Онегин и Жуковский познакомились в годы учения в 3-й Санкт-Петербургской гимназии. Большую часть жизни оба прожили за границей: Жуковский — в Италии и Германии, Онегин — во Франции. Свою пушкинскую коллекцию Александр Федорович начал собиратъ с конца 1860-х гг., но она приобрела совершенно особый характер, когда в 1883 г., после смерти И. С. Тургенева (Онегин был секретарем писателя в последние годы его жизни), Павел Жуковский подарил другу 75 подлинных пушкинских рукописей, доставшихся ему от отца и неизвестных в печати.
Позднее Онегин получил от Жуковского и все бумаги его отца, связанные с дуэлью и гибелью Пушкина, в том числе конспективные записки В. А. Жуковского и зарисованный его рукой план последней пушкинской квартиры на Мойке, записки докторов Даля и Шольца, журнал, который велся жандармами при разборе бумаг поэта — так называемом ‘посмертном обыске’, один из первых отливов посмертной маски Пушкина и многое другое. Кроме того, Жуковский передал Онегину 600 томов из библиотеки своего отца и его обширный архив, драгоценной частью которого являлись творческие рукописи, дневники, альбомы с зарисовками В. А. Жуковского, переписка поэта, насчитывающая несколько тысяч писем.
Коллекция постепенно становилась настоящим музеем с рукописным, книжным, музейным отделениями — в определенном смысле, прообразом того Пушкинского Дома, который в начале XX в. рождался в Петербурге. Знакомство владельца музея с выдающимися русскими и западноевропейскими писателями, музыкантами, учеными, коллекционерами, потомками пушкинских друзей и знакомых способствовало пополнению собрания уникальными предметами и распространению известности музея как ‘уголка России и русской культуры’ в самом центре одной из европейских столиц {Краткое описание музея см.: Модзалееский Б. Л. Описание рукописей Пушкина, находящихся в Музее А. Ф. Онегина в Париже // Пушкин и его современники. СПб. 1909. Вып. XII. Гофман М. Л. Пушкинский музей А. Ф. Онегина в Париже. Париж. 1926.}. Сам Онегин называл свой музей ‘музейчиком’.
Александра Федоровича хорошо знали многие букинисты и антиквары Парижа, Москвы, Санкт-Петербурга. Он был усердным посетителем аукционных залов французской столицы, тратил почти все свои средства на переплет, чистку, реставрацию, оформление экспонатов. Библиотека Онегина (в ней было около 3500 томов) поражала богатством уникальных марокеновых переплетов.
По специальному заказу были выполнены для музея изысканные витрины, книжные шкафы и секретеры для рукописей. ‘Ничего ненужного, ничего некрасивого не было в этой квартирке-музее. Все было в ней подобрано — книжные шкафы, каждый переплет, каждая рамка — с тонким вкусом и знанием’. {Апостол П. Н. Памяти А. Ф. Онегина // Временник Общества друзей русской книги. Париж. 1925. Вып. I. С. 72.}
Хотя Онегин, по выражению Жуковского, и ‘сторожил свои сокровища, как сказочный вагнеровский Фафнер, сам не пользуясь ими’ {РО ИРЛИ. Ф. 244, Оп. 29, No 28. Л. 7}, судьба музея не могла не беспокоить его хранителя, не имевшего наследников. Будущее своего собрания Онегин связывал только c Россией.
Начались его переговоры с Императорской Академией наук, и их успех на первом этапе во многом зависел от ее полномочного представителя — Модзалевского. В день завершения напряженнейшей работы по составлению охранной описи хозяин ‘музейчика’ в знак особого расположения и благоволения к Борису Львовичу раскрыл перед ним памятный альбом-календарь, где самые дорогие Онегину гости на страницах, соответствующих дню их рождения, оставляли свои автографы. Так, на листе с датой 20 апреля и появилась запись Модзалевского: ‘Навсегда сохраню воспоминание о двухнедельной совместной работе в Пушкинском музее А. Ф. Онегина и надеюсь, что и владелец всех сокровищ музея не помянет меня лихом’ {РО ИРЛИ. No 29337. Л. 92 об.}.
Их встреча в Париже в 1908 г. была единственной, переписка продолжалась, с перерывами, более 15 лет. Главной ее темой стало обсуждение тех условий, на которых Онегин передавал свое собрание Академии наук: оставаясь пожизненным хранителем музея, он получал 10000 рублей единовременно и ежегодную пенсию в 6000 рублей, предполагая использовать весь этот капитал для пополнения коллекций и поддержания их в должном порядке.

0x01 graphic

Б. Л. Модзалевский. 1900-е гг.

Точка в этом деле была поставлена лишь в 1922 г., когда договор 1909 г. был не только подтвержден, но и нотариально закреплен. Модзалевский, теперь уже главный ученый хранитель Пушкинского Дома, ликовал. ‘Неужели близко осуществление нашей общей мечты о достойном Пушкина Пушкинском Доме? — писал он Онегину 21 ноября 1922 г. — Помните, Вы подарили мне ‘Бориса Годунова’ с надписью: ‘Борис! Борис! борись! борись!’ Я честно исполнил Ваш завет: боролся непрерывно, неустанно, не покладая рук, буквально днем и ночью думая о Пушкинском Доме, собирая его по песчинкам, по зернышку, по капельке. И вот — в результате этой маньяческой подчас работы — Пушкинский Дом не мечта, а факт: с 8-го ноября, когда мы отпраздновали пирогом наше новоселье <...>, — мы живем в своем здании, хоть еще и не довершенном, но близком к довершению, у нас 20 человек сотрудников, работа налажена во всех трех отделениях, — рукописном, книжном и музейном, — в первом у нас понемногу собрано до 300 рукописей Пушкина и все рукописи Лермонтова, в книжном — библиотека Пушкина, — в музейном — его портрет Кипренского (пастель), Тропинина (копия из Музея Александра III — от Беэр) и Жана Вивьена (из Тригорского), весь Лицейский музей, весь Лермонтовский, а теперь, по-видимому, придет и весь Толстовский! Но в довершение всего — как высшая награда за идейную борьбу. Вами мне завещанную, — Вы передаете еще и Онегинский музей! Честь Вам и слава, дорогой Александр Федорович!’ {РО ИРЛИ. No 29005. Л. 61 об. — 62.}.
Со дня парижской встречи Онегина и Модзалевского прошло 14 лет. Память о ней — на страницах документа, который предлагается вниманию читателей.

Б. Л. МОДЗАЛЕВСКИЙ

ДНЕВНИК МОЕЙ ПОЕЗДКИ В ПАРИЖ И ВЕЙМАР В 1908 ГОДУ, ПО ДЕЛАМ ПУШКИНСКОГО ДОМА, К А. Ф. ОНЕГИНУ И П. В. ЖУКОВСКОМУ

Выехал 15.V.1908 в 10 часов 15 минут вечера со скорым на Вержболово1. Заснул (верхнее место) около часу ночи, проснулся в 7? утра около Режицы2, где пил в вагоне кофе. Присматривался к спутникам — никого интересного… При размене в Петербурге командировочных денег (281 рубль 80 копеек, оставшихся от покупки билета — 114 рублей 85 копеек и Бедекера3 — 3 рубля) получил в Лионском Кредите4 50 марок и 660 франков по расчету: франк — 38,2 копейки, марка — 47,05 копеек, и русских денег осталось около 8 рублей.
16.V. 4 1/2 <часа>. В Вержболово. Знакомство с графом И. Тарло, управляющим десятью майоратами в Привисленском крае (между прочим, барона Рамзая, сына Варшавского коменданта и тоже генерала, полковницы Бадер, рожденной Мандерштерн и др.), он из Гельсингфорса5 возвращается в имения от барона Рамзая. Он — герба Топор. Слышал фамилию Модзалевских.
Таможенный досмотр в Эйдкунене6. У меня из чемодана конфисковали при таможенном осмотре коробку папирос, позволив взять лишь 25 штук. В Вержболове за обедом задал вопрос своему соседу, куда он едет. Оказалось, что в Берлин. Он корнет лейб-гвардии Уланского полка — Степан Константинович Шагубатов, из Пажеского корпуса, выпуска 1906 года, очень симпатичный, едет далее на Париж. Весь остальной день провели вместе в вагоне и в вагоне-ресторане, где я отлично и недорого поел два раза. Шагубатов в спальном вагоне и в 10 часов ушел спать. Со мной в купе типичный немецкий генерал — точно с картинки срисованный, пьет пиво. Сейчас и я попробую заснуть — до Берлина, куда приедем в 6 1/2 утра.
17/30.V. Приехал и с вокзала отправился с Шагубатовым в Htel Victoria — на углу Friedrichstrae и Unter den Liden, днем ездили и шлялись с ним по городу. Вечером в 9.50 выехал дальше, в Кельне — пересадка до Парижа. Спал в вагоне опять плохо — всего часа два, остальное время стоял у окна в коридоре вагона и любовался окрестностями. В Париж приехал в 4 часа с минутами, долго возился, помогая взять билет и сдать багаж М-me Меркуловой, которая везла своего больного мальчика на север Франции лечить от туберкулеза в ноге. В 6 часов попал в гостиницу у Gare du Nord-New Htel. Грязь, комната — 5 франков. Вечером бродил по улицам. Шум, крик, гвалт, толпа… Лег в 8 часов вечера, но долго не мог заснуть от шума.
19.V/1.VI. Проснувшись, отправился к Алоизу Ивановичу Зубалову — Boulevard Maillot, 92, любезная встреча, знакомство с женой и детьми. Вместе поехали искать гостиницу, остановились на Htel Paris-Centre-rue St. Anne. N 11 bis, комната на улицу, в 3 этаже, 6 франков в сутки. Перевез вещи и отправился к Павлу Николаевичу Апостолу7. Очень любезный прием и обещание содействовать. В 4? приехал к Онегину, с которым сразу стал на должную почву и схватил быка за рога, я ему, очевидно, понравился, пришлось вести дипломатию сперва, но потом пошел свободный разговор, — и мы сошлись. Я передал ему свои книги, что ему понравилось очевидно. Сидел у него до 9 часов вечера (не обедая), потом он проводил меня пешком почти до дому, рассказывая по пути про достопримечательности Парижа. Заснул уже в 12 часов.
20.V/2.VI. Проснулся в 8 и начал писать письма.
С 20.V/2.VI5/18.VI ежедневно с 9—10 часов утра занимался у Онегина, в промежутках — по вечерам — был 22.V/4.VI на последнем представлении ‘Бориса Годунова’ с Шаляпиным и русской труппой в Grand Opra (где от жары едва не сварился), в Театрике, в кафе-шантане (оба раза с Мари Валь и Генриеттой Зубаловой) и на ‘Снегурочке’ Римского-Корсакова в Орега Comique, где имел очень хорошее место в 3 ярусе за 8 франков. С Онегиным был в Muse Victor Hugo, 4/17 с ним же — в St.-Cloud8, откуда чудесный вид на Париж, с ним же был раза два в аукционных залах в Htel Druot, дважды ходил на набережную Сены и покупал книги у букинистов.
5/18.VI закончил опись Онегинского собрания9. Устал, как собака и чувствую себя прескверно10.
6/19.VI. Утром Лувр. После завтрака P&egrave,re Lachaise11.
Кн. Михаил Михайлович Долгоруков, в должности шталмейстера Высочайшего Двора, ум. 1.IV. 1902, 63 лет.
Tyszkiewicz, Thade, comte general et sendteur Polonais, р. 1774 12.IV.1852 после 21 года изгнания. Почетный легион. Бронзовый бюст.
Граф Михаил Тышкевич, р. 1820 1853.
7/20.VI. Лувр с утра до 4 часов, вечером у Онегина.
8/21.VI. Утром прогулка пешком в Латинский квартал, с 11 до 1 1/2 — Люксембургский дворец, набережная Сены, букинисты. (Pugin — биография композитора Boieldien, с его портретом12). Вечером у Зубалова.
9/22.VI. Сборы к отъезду (чемодан 19 франков 75 сантимов). Завтрак с Онегиным, 1 1/2 — визит к Апостолу, с 2 до 4 часов — осмотр Салона в Grand Palais, 4 часа — кофе у Онегина, потом укладка, на вокзал в 9 часов. Онегин приехал проводить, багаж — 17 франков. Поезд отошел в 10 часов прямо на Берлин, без пересадки.
10/23.VI. В 8 часов утра — в Кельне. Рейн, Кельнский собор, в 8.16 пересел на поезд по направлению к Берлину, но должен пересаживаться в 12.22 в Scherfede, где придется ждать 2 часа до поезда на Кассель, здесь снова пересадка — уже прямо до Веймара. Билет от Кельна до Веймара (2 класса) стоил мне 23 марки 60 пфеннингов. В Scherfede ждать не пришлось, так как обязательный кондуктор объяснил мне, что я могу в 12.27 пересесть в поезд на Bebra (через Cassel), а в Bebr’e, где поезд будет в 4.21, пересесть в 4.27 на поезд, который идет уже до Веймара, куда приходит в 6.34. Теперь уже 3 1/2 часа. Ужасно тоскливо! В Касселе поезд стоял 39 минут, я напился кофе. В первый раз еду (от Scherfede) в вагоне, имеющем выход по бокам, на обе стороны. Кондуктор ни разу не спрашивал моего билета, что меня смущает, так как я боюсь, не должен ли я был показать его сам при входе в вагон. Спросить некого, так как в купе все сидят знакомые между собою немцы и добродушно беседуют, а я боюсь заговорить своим плохим немецким языком. Все время изучаю расписание поездов. В Веймаре переночую, утром, часов в 11, явлюсь к Жуковскому, потом пойду в Гете-Шиллеровский Музей, поброжу по городу, а вечером, в 7 1/2, часов, уеду в Берлин, где остановлюсь в гостинице Westphalischerlof, где хотел 12.VI по приезде остановиться К. Н. Ходнев13. Очень буду рад его повидать вообще и в Берлине в частности. В Берлине пробуду 12-е число и вечером выеду восвояси. Надоело ехать, хотя целый день еду по прелестнейшим местам. Все время горы, покрытые лесом, дикие и живописные, хотя немного однообразные. За Кельном видел убегающего в лес маленького желто-рыжего оленя с маленькими рожками. Хлеба и культура полей превосходные, уже сушат сено и вывозят на поля навоз, рожь или уже отцвела, или скоро будет цвести. Попадающиеся около полотна железной дороги крестьяне и рабочие имеют довольно жалкий вид, постройки, однако, хорошие. Вид у небогатых людей в пиджаках очень неинтеллигентный, какой-то бесцветный и глуповатый, во всяком случае, неумный. Для глаза очень приятно разнообразие местности. Удивительно, что в некоторых местах среди полей с хлебом редко посажены деревья, вроде яблонь по внешнему виду. Много проехал туннелей. Пишу все это, чтобы как-нибудь убить время, которое тянется нестерпимо медленно и тоскливо. Я все еще нахожусь под впечатлением полученного за час до выезда из Парижа письма от С. Ф. Ольденбурга14 о том, что Ефремовское собрание15 для Пушкинского Дома утеряно, так как Совет Министров не согласился на выдачу за него денег! Это ужасно! К тому же с 1-го числа не имею известий о своих, — никогда еще этого не бывало. Все это, вместе со скукой одиночного путешествия, делает настроение отвратительным.

0x01 graphic

А. Ф. Онегин

Сейчас все немцы вышли в Molsfeld’e, и я остался один в купе.
Сейчас проехал опять через длиннейший туннель. Жду не дождусь Бебры. Черт знает, что за название! Откуда оно? Звучит совершенно невероятно!
Трясет в вагоне ужасно и качает в стороны. Везде вылезают и влезают немцы мещанского вида, но самодовольные. Новость: пошел дождь и появились очень красивые пирамидальные тополи.
4 часа. Вчера на вокзале Онегин сказал мне, что внезапно умер Римский-Корсаков16. Он не будет забыт никогда. В Париже, слушая ‘Снегурочку’, видел, как опера нравится французам, и между тем в фойе слышал, как русская дама сказала своему не менее умному кавалеру, что в ‘Снегурочке’ какая-то странная музыка и что она ее не понимает!
4 часа 21 минута. Вот я и в Бебре пересел. Думал, что место с таким удивительным названием что-нибудь да представляет из себя, — оказалось, что ровно ничего особенного, — только вокзал, как на узловой станции, более приличный, даже большой. Дождь усиливается, нет худа без добра, — по крайней мере, не жарко ехать. Опять попал в купе с боковыми выходами, но сообщающееся с другим купе дверью. Сижу, слава Богу, один и не слышу самодовольных немецких разговоров. Говор здесь странный — вроде английского что-то, говорят, точно каша во рту. — Я не записал, что выставка в Салоне, где я был сутки тому назад, произвела на меня совершенно угнетающее впечатление — такова огромность разницы между этой выставкой и нашими русскими (Петербург и Москва)! Это что-то неверо (опять туннель — самый длинный из проеханных мною) ятное по количеству и качеству выставленного! Что за скульптура, что за картины, гравюры, вышивки, керамика, миниатюры, objets d’art {произведения искусства. (Пер. с фр.).} и тому подобное! Как мы далеки еще от цивилизованной нации! Наши картины кажутся просто какой-то серой мазней. Есть и тут, конечно, посредственности, но преобладает талант и искусство. Боре Микешину17 необходимо побывать в Париже (Лувр, Люксембургский Музей), хотя я боюсь, что и на него виденное произведет скорее угнетающее, чем ободряющее к работе впечатление: до того ему еще долго надо учиться, чтобы приблизиться к искусству французских мастеров.
Сейчас (5 часов) видел в отдалении, на крутом, но невысоком холме, развалины рыцарского замка с двумя башнями, боковыми турами, валами и тремя окнами в одной из стен. Вследствие дурной погоды (моросит дождь), они не представляли ничего живописного. Горы и горные речки делаются все более и более живописными и дикими своим видом и разнообразием форм и множеством планов. Слава Богу, что еду один: никто не мешает мне пересаживаться от одного окна к другому. Среди гор все время поля и покосы. Пашут и лошадьми, и волами. Земля имеет доброкачественный вид, но присутствие кирпичных заводов указывает на глину.
5 часов 11 минут — город Эйзенах, масса заводов. Ко мне в купе сел какой-то молодой немчик, едва поспевший на поезд и, к счастию, погрузившийся в чтение. Все они, входя в вагон, говорят спутникам: ‘Guten Tag’. Дождь припускает и портит сено: следовательно, не у нас одних бывает такая гадость. Последние 5—6 дней моего пребывания в Париже погода была отвратительная: дождь, сыро и холодно, так что мне в летнем пальто было как раз впору, а иногда даже и прохладно. По крайней мере, мог спать, а то предыдущие две недели была ужасная жара, и я лежал в поту и не мог заснуть иногда до часу, до двух ночи. Кроме того, мешали спать соседи — француз с француженкой, которые вели себя очень откровенно, не стесняясь, так что я слышал все их разговоры, чтение вслух газет и писем, вплоть до… К счастию, они прожили всего с неделю, но возвращались поздно, часов в 12—12 1/2 и тут, когда я начинал засыпать, затевали шум.
6 часов. Сейчас сели в Готе сразу 4 немца — все с сигарами и сразу накурили до тумана, трое благоглупо беседуют между собою, четвертый читает газету. Через 1/2 часа буду, наконец, в Веймаре. Судя по расписанию, из Веймара можно проехать прямо в Берлин с экспрессом, идущим в 7 часов 32 минуты вечера и приходящим в Берлин в 10 часов 54 минуты, то есть через 3 часа 22 минуты. Думаю поехать именно так, но надо еще расспросить в гостинице.
6 часов 11 минут. Проехал Эрфурт, но города не видно — он в стороне и заслонен зеленью и заводами. Немцы вышли, сказав мне традиционное: ‘Adieu’.
6 часов 34 минуты. Приехал в Веймар, спросил Trger’a {Носильщик. (Пер. с нем.).} указанную мне Онегиным гостиницу ‘Elephant’ — оказалось, что существует, и на вокзале есть каретка. Проезжая по городу, миновал на SchielerstraCe маленький невзрачный домик с дверью в первом этаже и одним окошечком, из которого смотрел бюст Шиллера и его маска. Взял номер в 3 марки — прелестная, большая комната, правда, во двор и сад, а не на улицу, — с чистой постелью, мягким изящным диваном, письменным столиком-бюро, шкафом и т. д. Все мило, чисто, изящно — и всего 3 марки! Умывшись и выпив кофе, написал открытки С. Ф. Ольденбургу и Онегину18 и пошел бродить по городу. Прелесть, прелесть! Во всех отношениях. Чисто, тихо (хотя детвора играет вся на улицах), дома хорошие, хотя много очень старинных, кирка 1583 года с памятником Гердера, герцогский замок над рекою с шумящими шлюзами и парком, улицы узкие и кривые, но чистые, трамвай и т. д. Бродил больше часу. Вернулся, записал все это и хочу заняться корректурой ‘Архива Раевских’ и ‘Пушкина и его современников’19, которой накопилось изрядно. Спать рано, хоть и очень хочется, так как предыдущую ночь спал плохо и мало. Меня поразило с первого же взгляда обилие книжных магазинов с выставленными в окнах книгами Гете-Шиллера и о них, открытками с рисунками, относящимися до них и их биографий, бюстами, портретами, барельефами в рамочках и т. д. и т. д. до бесконечности и в невероятном разнообразии. Очевидно, здесь Гете-Шиллера культ. И как это поучительно и трогательно! Который раз я уже чуть не плачу, что нет со мной В. А. Рышкова!20 Сколько энергии у него бы прибавилось!
Вечером читал корректуру и лег спать в 11 часов.
11/24 июня. Встал в 9-м часу, выпил кофе в номере, оделся и пошел бродить по городу, справившись, где Belvedereallee, по которой живет Жуковский (в No 12). Долго бродил по улицам и по очень красивому парку, где на скамейках уже сидело много немцев и немок — большею частью с книгами. День был прекрасный, солнечный. В парке видел довольно слабую статую Ф. Листа из белого мрамора (при входе в парк, на углу Belvederealle дом, в котором он жил в 1860-х годах), а в городе — статую Гете и Шиллера, бронзовую, очень бедную по исполнению. Ровно в 11 часов подошел к дому, в котором живет Жуковский. Квартира его в третьем этаже хорошего дома, окна коего выходят прямо на Belvederealle. Послал карточку и немедленно был принят, причем Павел Васильевич быстрыми шагами вышел ко мне навстречу, приветливо протягивая мне руку. Это высокого роста человек (он ровесник Александра III), с выразительным, красивым лицом, с седыми усами и жидкой небольшой бородой, в седом парике, гладко прилизанном наперед, иногда одевает пенсне — и тогда еще красивее. Я сказал, в виде вступления, что приехал к нему, чтобы поделиться с ним впечатлениями о деле, в котором он принимает такое живое участие, что впечатления мои в высшей степени приятны и что деловая сторона заключается в составленной мною подробной описи Онегинского музея, который я ему и описал в общих чертах. При этом я сказал Жуковскому, что нахожу, что теперь было бы очень своевременно, чтобы он опять написал Коковцову по Онегинскому делу и, так сказать, подогрел его, так как-де опись закончена и все препятствия устранены21. Жуковский спросил меня, как распределен мой день, и пригласил меня обедать с ним в 1 час у него ‘на холостую ногу’, а до этого времени предложил пройти с ним в Гетевский музей (на Гетевской же улице), куда мы и отправились в 11Ў часа. Музей помещается в том доме, который был подарен Гете герцогом. Часть дома, выходящая на улицу, занята ‘парадными’ комнатами, стены которых сплошь увешаны собранными Гете картинами, рисунками, заставлены шкафами с разными коллекциями и т. д., мебель и обстановка — те же, что были при владельце. Розовый сад Гете поддерживается, его рабочий кабинет с простой обстановкой и спаленка с кроватью, на которой он умер (полы в них не крашены) — поддерживаются в священной неприкосновенности, даже плохенький, совсем грошовый коврик перед кроватью — тот же самый и т. д. Впечатление очень сильное! Музей открыт с 11 до 4 часов, с платой по 1 марке, при нас, то есть часов в 12, было около 50 человек, если не больше…
Вернулись мы к Павлу Васильевичу ровно в час и сели обедать, во время еды он очень много рассказывал мне про себя, про свои занятия живописью, про участие в постройке памятника Александру II в Московском Кремле22. Оказывается, что проект памятника принадлежит ему, а Султанов23 был только строителем-архитектором. Дело было так. Однажды Жуковский явился (кажется, в Гатчину) к Александру III и, подходя к комнате, в которой царь находился, услышал его очень раздраженный голос и разговор с кем-то. Немного поколебавшись, он все-таки вошел. Царь говорил раздраженно Владимиру Шереметеву24 (начальнику конвоя): ‘Это Бог знает, что такое: уже сколько лет прошло, было два конкурса, а я не могу остановиться ни на одном проекте памятника моему отцу в Москве. Если бы был хоть один художник, который уловил бы характер Московского Кремля, я сейчас бы утвердил проект’.
Жуковский вступил в разговор и попросил у Государя разрешения заняться этим делом. ‘Хорошо, — сказал Государь, — поезжайте в Москву и подумайте хорошенько’. Жуковский немедленно отправился, несколько месяцев изучал Кремлевские постройки, но никакой идеи ему не приходило. Уже отчаявшись, он однажды поздно вечером возвращался из Кремля через Боровицкие ворота, велел кучеру остановиться, оглянулся на Кремль — и тут пришла ему в голову мысль о памятнике в трехугольной колоннаде. Он немедленно поехал к своему другу Дмитрию Алексеевичу Хомякову25 (брату председателя Думы), набросал перед ним на бумаге общую идею памятника, тот ее одобрил, и Жуковский принялся за дело26. Когда проект был готов, он представил его Царю, который и подписал проект, при этом был Великий Князь Сергей Александрович27, который на вопрос Царя, кто же будет строить памятник, предложил Султанова. При этом Жуковскому было дано исключительное право делать детальные изменения в памятнике во время самой постройки, чем он неоднократно и пользовался. Затем вышло так, что вся честь постройки осталась за Султановым, который сумел на этом деле себя всегда выдвигать на первый план. Затем Жуковский рассказывал мне, как он сделался художником. По смерти отца28 уже он в душе был художником и мечтал только о такой карьере, между тем его определили в 3-ю Санкт-Петербургскую гимназию29, которую он посещал очень неохотно, занимаясь лишь живописью. Его опекун30 (мать тоже скоро умерла31), однако, не хотел и слышать о том, что Жуковский намерен быть живописцем, а не чиновником-карьеристом. Тогда Жуковский прибегнул к героическому средству, о котором рассказывал, помирая со смеху.
‘Я, — говорит он, — решил во что бы то ни стало бросить гимназию (здесь-то и началось его знакомство с Онегиным) и уехать за границу для занятий живописью. В одно прекрасное утро я проснулся ранее обыкновенного, взял свои акварельные краски, развел кармин, не жалея, затем запачкал во многих местах простыни на постели, подушку, ковер, нахаркал в горшок и навел и туда краски — одним словом, сделал вид, что всю ночь я прокашлял (у меня, действительно, в это время был кашель). Когда человек пришел будить меня идти в гимназию, я сказал, что мне нездоровится и что я не пойду. Человек, испуганный видом окровавленной постели и ковра, побежал к опекуну, тот засуетился (я был ему поручен Государем), пригласил двух знаменитых тогда врачей (Жуковский назвал их, но я забыл, хотя фамилии мне знакомы). Те н
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека