Дневник 1875 — 1876 годов, Надсон Семен Яковлевич, Год: 1876

Время на прочтение: 83 минут(ы)
С. Я. Надсон

Дневник 1875 — 1876 годов

Зима и весна

Счастлив, кто смолоду был молод,
Счастлив, кто вовремя созрел.
Пушкин

17 апреля 1875 года. Надсону 12 1/2 лет
Наконец я собрался писать дневник. Прежде всего надобно заметить, что теперь Пасха, четвертый день ее. Пасху я провел совсем не так, как ожидал. Столько удовольствий сразу я и не думал иметь, но не надо торопиться, я буду описывать по порядку. Прежде всего надобно записать в дневник, что до Пасхи я был влюблен в одну барышню, некую Сашу Сазонову. Она мне нравилась, и я ею чуть не бредил, но теперь, ах!
Однако я начинаю бросаться, а надобно описывать, как я и намеревался, по порядку.
Нас распустили в среду на Страстной неделе поста. До субботы ничего особенного не случилось, а в субботу я узнал, что нас, т.е. меня с Васей (Катю думали отправить к Лизавете Васильевне), собираются взять в деревню к Григорию Васильевичу Бардовскому. Впрочем, это не деревня, а поместье в 14 верстах от Луги по Варшавской железной дороге.
На дороге ничего особенного для меня не случилось. В вагоне я все время читал ‘Войну и мир’ графа Толстого, что мне очень понравилось. Ну, этого-то, положим, и прибавлять нечего: ‘Война и мир’ нравится почти всем.
Дом в Берегу чрезвычайно большой и очень изящно украшенный внутри. Видно, что здесь когда-то жил русский боярин на широкую руку. Дом окружает со всех сторон сад, в полуверсте находится лес, в другой стороне, сейчас же за садом, — громадное озеро. Через зимнюю дорогу, ведущую к озеру (через нее зимою ездили), лежит сад соседней усадьбы Каромышевых. Хозяйка усадьбы, Платонида Николаевна, очень умная (как, по крайней мере, мне показалось, и как я слышал от других), приветливая барыня. У ней несколько дочерей и сыновей и, замечательная вещь, все дочери отличаются красотой. Но об этом после, хотя это-то и есть та самая причина, почему я начал писать дневник.
Итак, тетя, дядя, Петр Васильевич, Вася и я приехали в деревню и напились чаю. Я уже сказал, что это было в субботу, т.е. накануне Светлого Воскресенья. В четырех верстах от Алтуфьева Берега (вот непоэтичное название!) находится Черменецкий мужской монастырь. Окрестные жители имеют обыкновение ездить туда на заутреню, и вот и теперь все наши, исключая тети и меня, тети — потому что она очень устала, а меня — потому что нога разболелась, — поехали в монастырь. Я прилег на диване, не раздеваясь, ожидая, когда приедут от заутрени, чтобы разговеться, а тетя совсем разделась и заснула. Правда, и я вздремнул с часика два, но ведь нельзя же без этого, а больше от скуки, чем от желания спать.
Теперь надобно описать, кто были в Берегу те, про кого я говорю ‘наши’. Вся компания состояла из тети, дяди, Петра Васильевича, Григория Васильевича, Анны Арсеньевны, Платониды Николаевны, Александра Арсеньевича, Марьи Арсеньевны, Вани, Васи и меня. В усадьбе Григория Васильевича жили: он сам, Анна Арсеньевна, тетя и дядя, Петр Васильевич, Вася и я, а в той усадьбе — остальные да еще приехавший сосед Петухов. Все должны были разговляться у Григория Васильевича, и был накрыт в столовой большой стол, установленный разными кушаньями для разговения: тут были две пасхи, два кулича, окорок ветчины, телятина, яйца, сыры, селедки и редиска (покушать можно вкусно!). Мне было очень весело, но отчего?
Порядок, порядок!
Наконец наши приехали. Григорий Васильевич подарил нам троим: Васе, Ване и мне по яйцу с сюрпризом. У меня вышел подсвечник, у Васи брошка, а у Вани портмоне. Вся компания села за стол. По одну сторону меня сидел Вася, потом Ваня, по другую — Платонида Николаевна и Марья Арсеньевна. Буду называть ее для краткости Марусей.
Надобно заметить, что Маруся с первого раза, как я ее увидел, мне очень понравилась, это было еще перед прошлыми каникулами. Теперь я окончательно в нее влюбился, если можно выразить этим пошленьким словом то, что я чувствовал. Ужин был очень весел и оживлен. Хохотали без умолку и говорили всякий вздор.
Вася рассказывал, как на обратом пути дядя упал в снег, Платонида Николаевна бранила монахов за плохое пение. Ваня говорил про предполагаемое для лета убежище. Ах, я и забыл сказать, что летом мы будем жить в Берегу!
Итак, ужин был очень оживлен. Меньше всех говорила Марья Арсеньевна, виноват: Маруся! Она все хлопотала: то наливала чай, то предлагала пасхи. Наконец, когда уже все поужинали и принялись за чай, Григорий Васильевич сказал мне, чтобы я обнес гостей конфетами.
Никакие слова передать не могут, что я чувствовал, когда она своими розовыми губками проговорила: merci! Я был счастлив, нет, больше, — на верху блаженства. А она! Спокойная, как всегда, сейчас же отвернулась в другую сторону. Да и могла ли она знать, что я чувствовал? Конечно, нет. Я в эти мгновения, кажется, жизнь отдал бы за один поцелуй ее ножек! Сазонова в эти мгновенья мне показалась такою ничтожной и уродливой! А прежде я думал, что по красоте ей нет равной в целом мире! Впрочем, над этим смеяться нечего: тогда она мне нравилась, теперь нравится другая.
Не упрекайте меня в непостоянстве, на любовь нельзя надеть вожжи и управлять ею по произволу, это свободное, вольное чувство, которое иногда напрасно мы стараемся подавить или возбудить по произволу. Это Любовь и ничто иное.
Но я зафилософствовался и прервал нить моего рассказа. Итак, я был очень счастлив. За ужином мне удалось еще несколько раз услужить Марусе, и только те, кто любил в молодости (на заре туманной юности, как сказал один из поэтов), могут понять, что я чувствовал, ложась спать. Как это описать?
Мне хотелось и плакать и смеяться, я радовался и в то же время горевал. Все мне казалось прекрасным. Даже хлопья утреннего снега, сеткой падающие на землю, имели для меня какую-то особенную привлекательность. Мне хотелось расцеловать всех и каждого, и образ ее, ее волшебная улыбка так и вертелась перед глазами. То я вспоминал, как, подавая ей конфеты, стоял слишком далеко, и Григорий Васильевич сказал: ‘Ты не бойся, Сеня, Маруси, она не кусается!’
Вероятно, я очень сконфузился тогда, так как, подавая Анне Арсеньевне коробку, я так близко налез на нее, что запутался в шлейфе ее платья и чуть не упал. К счастью, никто, кроме нее, этого не заметил, а то…
Иногда мне вспоминалось дорогое merci… Мне кажется, за одно это merci я полез бы в огонь и в воду: за один взгляд и ласковую улыбку, насмешливо играющую на этих губках*, я лишил бы себя жизни. Однако не стану описывать того, что каждый найдет в любом романе, и мне даже досадно становится, что все избито и знакомо всем и каждому. Зачем не я только один люблю на свете?..
______________________
* Приписка на полях: ласковую? насмешливую?
______________________
На следующий день нас всех звали туда обедать. Рядом со мною сидел Ваня, а за ним Маруся. Я старался как можно меньше глядеть на нее, но не мог. Не знаю, заметила ли она, что я на нее заглядывался, или нет? Дай-то Бог, чтобы нет. Как мне хотелось бы, чтобы она прочла это!
Вечером она все сидела в гостиной, так что я видел ее только в то время, когда она разливала чай. Я чуть не до драки поспорил с Ваней: он сделал веревочный хвост и на конец привязал кусочек ваты. Он привешивал это к Петухову и Петру Васильевичу. Я хохотал, как и все, но раз чуть было не заплакал.
Ваня спросил:
— Кому бы теперь привесить хвост? Разве Марусе?
— Попробуй только! — ответил я с таким, вероятно, комическим видом, что Ваня и Вася расхохотались.
— Ну что ж, и привешу, отчего же не привесить? — спросил он.
— Оттого что не посмеешь! — ответил я.
— Кого же мне пугаться, уж не тебя ли? — продолжал Ваня дразнить.
— Да, меня!
— Да тебе-то какое дело?
— А вот увидишь!
— Ну, что ж ты сделаешь?
— А я скажу Марье Арсеньевне.
— Да как же ты скажешь?
— Скажу, что у вас сзади хвост, — сказал я и сам расхохотался.
Конечно, я спор поддержал только ради потехи, но чуть не заплакал, когда Ваня сказал, что привесил хвост. Мы все вышли в залу.
— Что это вы меня так пристально рассматриваете? — обратилась к нам Маруся.
— Так, ничего, — отвечали Вася и Ваня, лукаво улыбаясь и посматривая на меня.
На губках Маруси мелькнула такая едкая и сардоническая улыбка, выражение которой нельзя передать. ‘Дети, дети’, — так и, казалось, говорила нам эта улыбка. Я был зол на эту улыбку, и на Васю с Ваней, на всех и на все.
Все это ребячество и детский бред, а не Любовь, и как над этим смеялась она, так впоследствии буду смеяться я сам. Я хочу казаться ей большим, а между тем поступаю, как мальчишка. Мне кажется, что подобная любовь делает и без того ‘не особенно умных детей’ еще глупее. (Это выражение отнесла ко мне одна почтенная дама.)
Но буду продолжать мой рассказ. Весь вечер я только о ‘ней’ и думал. Да, я влюблен окончательно.
На следующий день у меня сильно заболела нога. Все обедали у нас. Я не мог сидеть за обедом и очень об этом жалел. Ваню с Васей послали в мызу за спуском, и они пошли и пропали, а нога болела все сильнее да сильнее. Решили, что надо гольдкрема, но так как он был на той мызе, то попросили Марусю сходить за ним. Мне кажется, что мне не столько помог гольдкрем, сколько убеждение, что всякое лекарство, которое она держала в своих руках, должно помогать.
На следующий день наши уехали, оставив меня, по случаю ноги.
Вечером я выполз к чаю и увидел ее. На другой день, который долго останется у меня в памяти, надо было ехать в город. Мы, т.е. Григорий Васильевич, Анна Арсеньевна и я, были приглашены обедать в мызу.
Перед обедом Маруся заговорила со мной, но я ей отвечал какую-то ерунду. Я чувствовал, что я краснею, мне было очень неловко. Как только она ушла, я заглянул на себя в зеркало. Боже! Я был похож на вареного рака! За обедом я сидел подле Маруси и был очень счастлив.
Ах, я чувствую, что все, что я пишу теперь, вяло и тупо, я чувствую, что я стою выше этого, я хочу бросить писать, но не могу: чудный образ ее с ласковой улыбкой, кажется, и теперь еще стоит передо мною и говорит: пиши, пиши! Ну, делать нечего, буду продолжать*.
______________________
* Приписка на полях: Боже, какая ерунда!
______________________
После обеда мы сейчас же расселись и поехали. Впереди ехал Григорий Васильевич со своим товарищем, Закревским, потом Анна Арсеньевна и Маруся, потом я на телеге. Только что отъехали мы полверсты от дому, как лошадь Анны Арсеньевны шарахнулась в сторону и завязла в снегу. Еще минута, и они обе вывалились бы, но тут мужчины поспели им на помощь и высадили обеих.
Как я проклинал мою больную ногу! Я чуть не грыз себе пальцы от досады!
Поехали дальше. Во всю дорогу Маруся оглянулась раз шесть, и всегда на губках ее играла добрая, свойственная ей улыбка*. Каждая из улыбок этих казалась мне солнечным лучом, проглянувшим сквозь нависшие тучи. Каждая из этих улыбок заставляла сильнее биться сердце и скорее течь кровь. Я находился в каком-то странном состоянии, в котором не могу дать себе отчета даже в настоящую минуту. Одно, что я ясно сознавал тогда, это то, что я ее люблю всеми силами моей души. Может быть, я слишком вычурно и книжно выражаюсь, может быть, меня упрекнут в том, что это давно известно всем и каждому. Что ж делать, я описываю свои чувства, и если они только в чем-нибудь отстают от справедливости, так это в том, что набрасывают лишь слабый очерк и дают очень бледное, в сравнении с тем, что я чувствовал, понятие.
______________________
* Приписка на полях: Противоречие.
______________________
Приехали на поезд и… Можно вообразить себе досаду всех наших, кроме меня и Маруси: мы опоздали! Когда мы уедем, вот вопрос, который занимал меня. Ах! Как бы подольше остаться в Луге, — думал я, — по крайней мере больше возможности видеть ее! Я узнаю, к моей величайшей радости, что останемся до 5 часов утра, раньше поезд не идет.
Я был в таком расположении духа, что смеялся решительно над всем и каждым. То мне казался смешон Гр. Вас. со своим романсом, который он напевал постоянно:
Отчего я тебя
Так безумно люблю.
То казался мне смешным город Луга, то гостиница, в которой мы остановились, носящая громкое название ‘Дудки’, то, наконец, я сам. Мне вдруг показалось, что в комнату вошла дама, тогда как это был трактирный слуга, и я от души расхохотался. Я был в очень веселом расположении духа и, кажется, покажи мне палец кто-нибудь, я бы расхохотался.
Но в одно мгновение веселость моя смолка при улыбке Маруси! ‘Дети! Дети’, — говорила эта улыбка, и мне стало даже совестно, что я дитя и больше ничего. Бог знает, какие бы я отдал сокровища (если бы они у меня были) за то, чтобы вмиг превратиться в 22-летнего молодого человека, красавца собою и очень умного.
Но
…Что желать невозможного —
Никогда не взойдет солнце с запада!
Утром Григорий Васильевич отправился с Закревским на станцию, чтобы просить, чтоб нас взяли на товарный. Пока он там разговаривал, я остался с Анной Арсеньевной и Марусей. Я болтал всякую чепуху и вообще показал себя, как самый глупый ребенок. Мне бы хотелось впоследствии серьезностью искупить мою притворную веселость. Наконец пришли Григорий Васильевич и Закревский. Они хлопотали неудачно. Григорий Васильевич спросил себе чаю. Когда мы напились, то отправились гулять по Луге.
Луга — небольшой уездный городок, если считать там каменные здания, то едва ли наберется пять. Тротуар не вымощен, и потому весною ужасная грязь. В Луге есть две церкви, и начали теперь строить еще собор. Главная улица Луги служит Невским проспектом для жителей: на ней выстроен Гостиный двор, и она же служит для гулянья жителям. Одна аптека, две гостиницы и трактир — вот здания, которые бросаются в глаза по причине своих сравнительно громадных и разукрашенных вывесок.
В заключение остается сказать несколько слов о лужских жителях. Можно подумать, что в Луге вовсе нет стариков: я всего одного и видел, да и то приезжего крестьянина! По вечерам на главной улице Луги устраивается гулянье, если так можно выразиться, гулянье молодежи, группами ходящей в самых ярких костюмах и преимущественно шляпках, взад и вперед. Вот все, что можно сказать о Луге, и еще, виноват, позабыл было: в Луге изобилуют звери двух пород: собаки и блохи!
Возвратившись в гостиницу, Григорий Васильевич спросил чаю. (От нечего делать начали пить.) Напившись чаю, мы поужинали в вокзале и опять пришли в славные ‘Дудки’. Григорий Васильевич и Закревский начали играть в карты, а мы от нечего делать опять за чай китайский.
Через полчаса меня и Марусю пригласили играть в короли. Игра была оживленная, и места постоянно менялись. В конце концов Григорий Васильевич сделался королем, Маруся принцессой, Закревский солдатом, а я — мужиком. (Знать, уж мне несчастье такое!) Впрочем, говорится, что ‘кто в картах несчастлив, тот в любви счастлив’.
Да, я еще упустил одно маленькое происшествие: перед тем, как играть в короли, я попросил бумаги и карандаш и начал, вдохновясь, писать стихи. Я открыл, как выражается Лермонтов,
Еще неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный.
Когда я писал, то Григорий Васильевич говорил: — Это он нас с вами, Александр Александрович (так зовут Закревского), обличает.
— А я знаю, что ты теперь пишешь, — сказал он.
— Что? — спросил я.
— Ты пишешь, — возразил Григорий Васильевич, — вот что: ‘Там была одна очень миленькая барышня, которую звали Маруся, и я заметил, что она несколько раз бросала на меня свои взоры’. Так, что ли? — спросил он.
Я отрицательно покачал головой, но сам покраснел, как маков цвет, по нашему народному выражению, кажется, этого никто не заметил.
— Ну что ж! По-твоему, Маруся не миленькая разве? — дразнил Григорий Васильевич.
— Я никогда не говорю свое мнение в присутствии лиц, о которых говорится!
— Это колко! — заметил Григорий Васильевич. — А если ты влюблен, то это ничего. Я сам был влюблен в твои лета. Блажен, кто рано был влюблен!
— ‘Счастлив, кто смолоду был молод, счастлив, кто вовремя созрел’, — отвечал я стихами Пушкина. Я взглянул на Марусю. ‘Дитя!’ — говорила ее улыбка, и я прекратил мои ораторствования.
Мне показалось, что все, что я говорил, было так пошло, избито и гадко, что и говорить не стоило. Мне кажется, что она делала мне милость, улыбаясь. Может быть, она припоминала подобные речи свои в своем детстве, в Смольном, в разговоре с подругой? Все может быть, но мне, не знаю почему, напомнились наши разговоры с моим товарищем Вальбергом.
Я вспоминал, как, бывало, в большую перемену, после обеда, мы выбирали темный уголок и долго разговаривали друг с другом. Пламя от печки красным светом обдавало голые стены нашего коридора, и я помню, как восхищался им тогда. Я помню, как шепотом с жаром рассказывал Вальбергу чуть не в сотый раз подробности бала у Сазоновых! И сотый раз рассказ этот доставлял мне наслаждение. Я помню, как в свою очередь Вальберг мне рассказывал, где и когда видел он Эльзу Каврайскую в последний раз, что она говорила и что он ей отвечал. И мне казалось в те минуты, что ничего выше, святее и поэтичнее этого быть не может. А в зале раздавались веселые крики товарищей, то сильнее, то слабее, доносящиеся до нас.
Я задумался и наделал глупостей в картах, машинально ходя то тою, то другой.
Игра кончилась, и мы разошлись спать по своим номерам.
На другой день я проснулся в половине четвертого и разбудил Закревского, спавшего в одном номере со мною. Вскоре заметно было движение и в тех двух номерах. Наконец мы оделись и отправились на поезд. Напившись чаю и после нескольких перемещений из вагона в вагон, из одного места в другое, мы уселись. В вагоне почти всю дорогу никого не было, только перед самым Петербургом села какая-то старуха да еще одна горничная. Я сидел так, что почти все время видел ‘ее’ личико. Она, как мне казалось, не спала, а только представлялась спящею. Полное личико, дугообразные брови, чудные глаза, правильно вздымающаяся грудь понравились бы всякому.
Маруся знала, что она хороша, она гордилась своею красотой, но не кокетничала. Она еще не научилась этому у нынешних барышень.
Под конец пути, перед самым Петербургом, проснулись Григорий Васильевич, Маруся и Закревский, я всю дорогу не спал, а любовался Марусей. Я разговорился с Закревским и когда оглянулся в ту сторону, где сидели остальные, то увидел, что Анна Арсеньевна спала, а Григорий Васильевич о чем-то разговаривал с Марусей. О чем они говорили, я не слышал, но видел, что Маруся сильно покраснела. ‘Что такое?’ — подумал я. В это самое время Маруся, громко отчеканивая слова, сказала своим чудным голосом: ‘Полно вам, Григорий Васильевич, глупости говорить’. Лицо ее было так мило, так весело!
Я не знаю сам, что я чувствовал. Как мне было тогда приятно и весело!
Наконец приехали в Петербург в одиннадцатом часу, я распростился с Бардовскими и Марусей и отправился домой, полный сладких воспоминаний и воздушных надежд. Целое лето я буду иметь возможность ее видеть, не заманчивая ли перспектива?
Однако я все описывал, что было тогда, а о теперешнем не говорю ни слова оттого, что нечего говорить. Я берегу и лелею одну мечту, одну надежду, как бы поскорее увидеть ‘ее’.
23 апреля 1875 года.
Среда Что за чудные деньки теперь настали! Нева разошлась, солнышко почти не заходит ни на минуту, так тепло и приятно. Жду с нетерпением мая, а с ним и экзаменов, чудное время. Я помню, как мы с Вальбергом вечером на плацу, лениво потягиваясь на травке, любовались солнечным закатом. Хорошее было время! Мы тогда были маленькие ребята, а теперь большие ребята! Премилые выражения, не правда ли? Это сочинение Вальберга, он постоянно улыбается, когда говорит это. А странный человек этот Вальберг! Он, кажется, считает величайшей добродетелью человека — твердость характера и железную волю! Это хорошо иметь, конечно, но есть гораздо лучшие чувства и качества.
Мне кажется, что человек скупой непременно должен быть скверным, и скудость так противна мне, что я никогда не сближусь и не полюблю скупых. Я люблю людей веселых, но не через меру, непременно честных, не скупых, серьезных, когда надо и умеющих сосредоточиваться на одном, правдивых и еще тех, у которых в душе есть
Еще неведомый и сладостный родник,
Простых и сладких звуков полный.
У меня все люди разделяются на две половины: на людей живых и людей мертвых. Самое главное и отличительное свойство людей живых — это любовь к природе, способность восхищаться, познавать ее красоту и глубоко чувствовать превосходство над собою всего прекрасного и высшего.
К моим живым людям я отношу художников, писателей романов, народных сказок, рассказов, повестей и иногда писателей для театра. Кроме того, во главе их я ставлю поэтов, каковы, напр.: Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Кольцов и Никитин, а также несколько известных мне хорошо особ женского пола.
К мертвым — купцов, ученых, погруженных только в свои расчеты и кроме них ничего не видящих и не понимающих. Недавно я заметил, что есть люди, не подходящие ни к одному, ни к другому разряду. Это так называемые мною средние люди. К ним принадлежит большее число людей. Эти средние люди могут легко сделаться или живыми, или мертвыми, смотря под каким влиянием они находятся. К несчастию, чаще всего эти средние люди делаются пошлецами и не приносят никакой пользы отечеству, ни своею ученостью, ни умными и обдуманными стихами, ни прозой.
Люблю пофилософствовать и помечтать — это моя страсть. Интересно мне знать, верны ли мои умствования и, если неверны, есть ли в них хоть капля здравого смысла? Авось-то есть. Мне свет и люди представляются далеко не в розовом свете, и жизнь, как сказал Лермонтов, мне кажется ни больше ни меньше как пустая и глупая шутка.
Однако веселое весеннее утро вовсе не располагает к мрачным мыслям, наоборот, я весел и сам не знаю, как мне на ум взбрело сегодня философствовать. Ну, пока лень писать, вероятно, вечером еще поупражняюсь в изложении задушевных мыслей на бумаге.
24 апреля 1875 года. Четверг
Какое счастье! Вчера от радости даже писать не мог! Меня выбрали играть на скрипке, вчера после обеда брал первый урок, а сегодняшнюю ночь мне не спалось, и я сочинил стихи под номером 8 ‘Ночь на озере’. Как всякий влюбленный посвящает свои лучшие произведения предмету страсти, если он, конечно, их производит, так и я посвящаю мое произведение дорогой Марусе. Я попрошу Александра Федоровича, учителя музыки, положить их на музыку и выучить меня играть их на скрипке. То-то будет радость для меня! Я тогда в деревне, если случится там вечером кататься на лодке, возьму с собою скрипку и буду играть и петь. Экие воздушные мечты!
25 апреля 1875 года. Пятница
Какое утро, настоящее весеннее. Невольно забываешь почти все, кроме того, чтобы любоваться природой и Марусей. Написал стихотворение ‘Ноченька’ — ничего вышло, порядочно. Писать нечего, все идет своим порядком, как обыкновенно в гимназии. Мечтаю об отпуске и о Марусе.
26 апреля 1875 года. Суббота
Сегодня в отпуск домой, ура! Баллы порядочные: по-французски 8 и 9 и по естественной истории 9.
Кто бы отгадал, о чем я спорил сейчас? О знаменитом спирите, Бредифе. Я стою за существование духов, но почти все мне возражают. Действительно, поднятие стола на воздух и другие подобные штуки могут вскружить голову всякому. Странно подумать, что даже в те минуты, когда предполагаешь, что никто не видит тебя и не знает сокровенных твоих мыслей, около присутствует дух, всезнающий, всемогущий. Чтобы отогнать неприятное впечатление, произведенное на меня рассказом очевидца — Куряжского, я начал развлекать себя дневником. Ну, до понедельника писать не буду. В воскресенье к себе приглашает Аксенов. Верно, будет весело, впрочем, не знаю. Какие надежды принесет с собою этот отпуск и принесет ли их?
28 апреля. Понедельник
По порядку надо, как провел субботу и воскресенье.
Выхожу из гимназии вместе с Бруни… Но надо, однако, сказать, кто такой Бруни. Бруни одного со мною класса, но другого отделения и возраста.
Очень развитой и добрый мальчик. Простой характер его мне понравился, и мы, не знаю как, сошлись и стали друзьями. Мы ходим вместе почти каждую субботу.
Итак, кода мы вышли с Бруни из гимназии, встретили Васю. Бруни знаком с Васей довольно коротко, и они говорят на ‘ты’. Ну, тут сейчас же начали рассказывать разные новости: Вася сказал, что выдержал экзамен по латыни в прогимназию и что остальные будет держать в среду. Я ему с своей стороны сообщил, что выбрали меня играть на скрипке. Тут Вася сказал, что на неделе у нас была Маруся. Нет, это скверно, что я ее так называю, я ее буду называть полным именем, а то, право, неловко, и перо как-то не пишет. Итак, у нас на неделе были Марья Арсеньевна, Анна Арсеньевна и Григорий Васильевич. Анна Арсеньевна сказала, что я сам виноват, если у меня сильнее разболелась нога, так как почти всю дорогу из Луги до Петербурга стоял. (А стоял я затем, что когда ‘она’ пересела, я, сидя на своем месте, не мог ее видеть.) ‘Марья Арсеньевна, — рассказывал Вася, — рассмеялась, когда Анна Арсеньевна это сказала, а я захохотал и убежал в другую комнату’. Ну, не осел ли он после этого, и стоит ли ему рассказывать что-нибудь?
‘А знаешь что, Надсон, — сказал вдруг Бруни, — ты сегодня встретишь Сазонову’. — ‘Вот-то будет гадость, я тогда нарочно перейду на другую сторону, она только девчонка и больше ничего’, — сказал я и задумался. О чем же? Об этой самой ‘девчонке’. Мне вспомнился бал у Сазоновых, впечатление, произведенное чудными глазами Саши на меня, вспомнились мне мои бессонные ночи, проведенные в воспоминаниях, дорогих и милых сердцу, и мне странно показалось, как можно так скоро разлюбить.
Однако мы дошли до того места, где должны были разойтись с Бруни, и, попрощавшись с ним, пошли дальше. Почти у самого дома я заметил на другой стороне Сазонову. ‘Перейдем на ту сторону к ней’, — предложил Вася. Перешли и начали с ней болтать. Мне она очень понравилась, я чуть-чуть опять не влюбился, но воспоминание о Марье Арсеньевне сейчас же отогнало об этом всякую мысль.
29 апреля. Вторник
Вчера взял второй урок на скрипке. Ну, сглазил я погоду: дождик льет, грязь, слякоть, нельзя выходить. Скучно, делать нечего, мечтаю — это одно мое развлечение.
Передать ли бумаге мои мечтанья? Я согласен, что это воздушные замки, но они мне доставляют удовольствие. Всякий может догадаться приблизительно, что я думаю только о каникулах да о том, когда и где увижу Марью Арсеньевну. Я не знаю, как я буду себя держать при ней. Вероятно, смешаюсь, покраснею. Ах, как жалко, что мы так далеко живем, я бы все время гулял около, в надежде ее встретить. Хотя, конечно, мне ничего не значит пойти туда, но, когда узнают, что я так далеко гуляю, мне попадет. А узнают наверное, так как надобно по крайней мере два часа, чтобы побывать там и вернуться домой. К тому же я гуляю почти всегда с Васей, а он ни за что не согласится идти в такую даль, тем более что может догадываться, что я хожу для того, чтобы хоть на одно мгновение увидеть Марусю. Скука ужасная, делать нечего, уроков нет, да если бы и были, не стал бы теперь готовить: ни за что приниматься не хочется. Читать бы — да нечего, вот до чего тут могущественна скука, что один из товарищей, В., даже вешаться собирался, да больно стало. Что делать? Скучать! Больше нечего.
30 апреля 1875 года. Среда
Вчера у нас в гимназии произошло нечто, заставившее задуматься весь класс. По случаю жары окна у нас открыты. Двое из товарищей, К. и Н., только Н. не Надсон, а другой, вздумали похвастаться своею храбростью и спустились по трубе на плац и потом обратно влезли в окно по трубе же. Мы восхваляли их храбрость, не подозревая, что есть и другие, кто видел это воздушное путешествие, и что эти другие могут довести его до сведения начальства (говоря деловым тоном).
Мы решили всем классом не выдавать виновных. Но эта штука дошла до сведения нашего отделенного воспитателя, он подвергался бы большой ответственности, если бы случилось какое-нибудь несчастье, а оно могло бы легко случиться: труба очень непрочна. Наш воспитатель хотел даже выйти из гимназии совсем (выйти из гимназии — наше казенное выражение, оно означает, что воспитатель не хочет более служить в гимназии). Наш воспитатель человек очень добрый, по его милости многие в прошлом году перешли в следующий класс, когда они должны бы были остаться во втором. Поэтому желание его нас оставить заставило задуматься нас. Мы решили себя хорошо вести. При этом резко выделились характеры многих. Большая часть решила вести себя хорошо, но иные, во главе которых стоял Львов, кричали, что надо устроить бенефис.
Бенефисом у нас называется следующее: класс, устраивая какому-нибудь воспитателю бенефис, сговаривается выкидывать с воспитателем всевозможные вещи.
К числу более употребительных принадлежит вечером, когда все улягутся в постели, бегать в простынях по спальным камерам, по коридорам, по залу, мимо комнаты воспитателя, одним словом, по всему возрасту. Поднимается шум, гам, крик, в музыкальной комнате страшная ушидрательная музыка на разных инструментах! Все возятся, хохочут, снуют взад и вперед, и повсюду только слышны восклицания: ‘Бенефис!’, ‘Бенефис!’ В постелях остаются очень немногие. Я никогда не принимал участия в подобных выражениях нелюбви к воспитателю. Я горою стоял за то, что, наоборот, надо извиниться перед ним, и мало-помалу на мою сторону начали переходить многие, победа была одержана! Львова чуть я не поколотил, он этого очень стоил. Наконец, когда почти все восстали против ‘бенефиса’, он должен был также смириться. Ну, больше писать не о чем, прибавлять каждый день, что скучно, становится скучно! Все мечтаю о Марье Арсеньевне. А ведь хорошенькая, а?
1 мая 1875 года. Четверг
Сегодня чудесный день, погода теплая, а все-таки скучно, скучно, скучно. Мы с В. вешаться хотели, да веревки нигде не могли найти. Ну, как это вам покажется, что делать прикажете? Нет возможности что-либо делать, решительно нечего. Ах, если бы скорее каникулы!
2 мая 1875 года. Пятница
Что за чудеса, право, все во сне одно и то же снится. Вечером видел себя в Берегу, третьего дня и сегодня, чудеса, да и только, право. Прочел Марлинского сочинения, два тома, да кроме того отдельный его роман ‘Амалат-Бек’, мне не нравится, читаю оттого, что другого ничего нет. В нашей библиотеке я все перечитал. Да и вся-то библиотека нашего возраста не богата!
Думаю написать повесть ‘Подкидыш’. Тема вот какая: в Петербурге живет бедный сапожник с женой и сыном. У него не хватает средств содержать всех. Во время рассказа жена сапожника больна. Через несколько дней она умирает, производя на свет новое существо, второго сына. Сапожник не имеет средств найти кормилицу и, посоветовавшись, подкидывает мальчика одному доктору. Доктор человек добрый, вдовец. Хотя он имеет сына шести лет, но принимает в дом маленького подкидыша, подкидыш растет, считая отцом своим доктора. Случайно он открывает, что доктор ему не отец. Его и сына доктора отдают в гимназию. В гимназии он дружится с одним мальчиком и узнает, что это его старший брат, сын сапожника, сапожнику помогает какой-нибудь благодетель, и тот открыл свой магазин в каком-нибудь городе, далеко от столицы, а старшего сына послал в гимназию, где они и сошлись. Остается несколько дней до выпуска, и вот, блистательно выдержав экзамен, оба брата получают от доктора, которому они уже сообщили все, подарок в несколько десятков рублей и едут обратно к отцу. В заключение оба женятся в своем городе и живут счастливо, может быть, и до сих пор, если не умерли. Вот, может быть, летом буду писать, может быть, раньше, а еще вернее: никогда! Ну, пока больше не о чем писать, вероятно, вечером побеседую с дневником еще!
2 мая. Пятница
Завтра в отпуск, а сегодня: скучно + грустно + невесело + гадко + мерзко + просто надо повеситься на сегодня, а завтра идти в отпуск.
3 мая 1875 года. Суббота
Слава Богу, наконец наступила суббота, через десять минут в отпуск. Теплынь страшная. Живу еще пока только ожиданием отпуска, не жди я его, повесился бы. Вы смеетесь? Да, и я также. Однако ж прощайте до понедельника и до новых восклицаний: скука, скука!
7 мая. Среда
Ничего не писал про воскресенье, понедельник и вторник, потому что был занят одной сделкой: я не купец, т.е. не люблю ничего покупать и продавать, хотя это очень развито в гимназии, но в отношении книг я окончательно переменяюсь. У меня какая-то жажда к их приобретению, странная, непонятная, я готов голодать, но лишь бы приобрести побольше книг. На этой неделе мне повезло. Хотя и пострадает мой желудок, так как у нас еда обыкновенно употребляется вместо денег, но зато я приобрел несколько романов и успел их прочесть. Они суть: ‘Игорный дом’, роман Андриена Пола, два тома, ‘Мис Буря’, роман Амедея Ашара, ‘Горас Сольтоун’, роман Теккерея, ‘Золотой браслет’, роман Максима дю Канн, и ‘Дядя и племянник’, повесть какого-то Конметело. Больше всего мне нравится ‘Мис Буря’ и ‘Дядя и племянник’. Этот небольшой запас книг я постараюсь взять с собой в деревню, в Берег. Может быть, кому-нибудь из тамошних обитателей и, в особенности, обитательниц захочется читать и… но тут мои надежды нужно понять всякому, и, может быть, одною из этих обитательниц окажется Марья Арсеньевна.
Кстати о ней — я ее видел в субботу мельком: раз, когда мы с Васей ходили к Лизавете Васильевне и Василию Александровичу, то они, т.е. Марья Арсеньевна, Анна Арсеньевна, Григорий Васильевич и Ваня ездили кататься на острова. Кроме нее нас с Васей никто не заметил. Меня тогда точно солнцем осветило. Когда мы шли домой от Лизаветы Васильевны мимо их окна, я опять увидел ее мелькающую тень.
Что за чудная была ночка. Мы шли по набережной Невы, шел ладожский лед. Полная луна, то задергиваемая прозрачными облаками, то выглядывающая из них, ярко освещала плывущий лед, отражаясь в его чистых, голубоватых кристаллах. Я был как в чаду, ослепленный мелькнувшим передо мною в окошке образом Марьи Арсеньевны. Свежий весенний воздух мало-помалу освежил лицо и мысли, и ночь весенняя, светлая ночь представлялась мне во всей красоте. Было тихо повсюду, лишь порой прогремят дрожки и полусонный седок, кутаясь в пальто, бросит равнодушный взгляд на нас и опять закроет смыкающиеся глаза.
Мы с Васей все время болтали о разных пустяках и о Береге. Пришли домой страшно усталые в половине двенадцатого и, повалившись на постели, заснули тихим безмятежным сном. Так прошла суббота, а за нею без особенных приключений проползли: воскресенье, понедельник и вторник.
Собственно, сегодняшний день отличается только тем из ряду обыкновенных дней недели, что сегодня остается ровно месяц, даже месяц без одного дня до каникул и неделя до экзаменов, скоро, скоро пролетят они, и настанут для меня красивые дни.
Сейчас завтрак, а потом пойдем или на пение, или на плац. Если бы на плац! Я играл бы тогда в лапту.
Не повели ни на плац, ни на пение, так пойду играть на скрипке.

Лето

Чародейка моя,

Ты погубишь меня

Русская песня

7 июня 1875 года
Каникулы! Сколько глубокого смысла для нас, кадетов-затворников, в этом благодатном слове! Каникулы! Как-то странно подумать, что вот наконец наступило событие, ожидаемое целый год, событие, равно всем милое и дорогое. Сколько надежд, сколько воздушных замков строится в последние часы, в ожидании звонка-освободителя, и вот наконец раздается его пронзительный звон, возвещая всем и каждому, что настали каникулы! С наступлением их тесно связан ряд удовольствий, которые каждый ожидает от своих каникул. После звонка наступает приятная классная тишина, так мало знакомая уху кадетов: ее прерывают лишь слова молитвы, последней благодарственной молитвы за учение в году.
Наконец все кончилось, и вот я сижу и пишу уже дома. Все неприятные и приятные впечатления экзаменов слились во что-то общее, мелькнувшее, что возвратится уж не раньше, как через два месяца!
Скажу сначала несколько слов об экзаменах и всем, что случилось в это время.
Прежде всего, что, конечно, главнейшее, я видел два раза Марью Арсеньевну. Один раз был у них целых два дня. Кроме главной любви еще два раза мне случилось увлекаться. Первый раз мне понравилась красавица-венгерка в Летнем саду, второй — моя тетушка Клавдюша! Я, кажется, и не писал, что мы с нею друзья, и что она влюблена… Кто бы догадался, в кого?
В Васю!!!
Она теперь в Николаевском институте, и я ее видел там. Ее скромный костюм, застенчивые институтские манеры, складывание рук под передником, все это мне понравилось, но скоро опять совершенно испарилось из памяти. Вот в кратких словах все важнейшее из периода экзаменов.
11 июня 1875 года. Среда
Я в деревне… Кажется, столько счастья и удовольствия ожидал я, которые она мне принесет! Да не тут-то было! По одному дню хотя и нельзя судить, но во всяком случае, если все дни будут похожи на сегодняшний, то мне будет не слишком-то весело. Главное, на что я рассчитывал, видеть ‘ее’ не удалось во весь день, рыбу ловить, а также и купаться нельзя по причине мелководья озера. Лес в двух с половиной верстах от мызы. Что же остается делать? Одно, что я мог бы делать и в гимназии, — скучать, скучать да скучать. Одно прошу только у Бога: видеть Марью Арсеньевну.
Никак не думал, что придется написать еще слова два: видел ее и не кляну, как прежде, деревню, а благословляю ее!
13 июня 1875 года. Пятница
Пишу сегодня утром за вчерашний день. Вышла плохая история для нас троих, Васи, Альбера и меня: Альбер не может выговорить ‘Маруся’, а говорит ‘Маркуся’. Нас это очень смешит, и поэтому мы прозвали Альбера Маркусей. Когда мы купались в озере, то, думая, что нас никто не видит, позволяли себе некоторую вольность в выражениях и, называя Альбера Маркусей, насмехались над его странным произношением, вообще хохотали с причиной и без причины и никак не подозревали, что она, Марья Арсеньевна, все это слышит. Очень понятно, что она нас считает теперь уличными мальчишками. Надо загладить это неприятное впечатление, произведенное на нее нашим вольным поведением на озере. Однако не могу больше писать. Солнышко ярко светит и так манит на свежий, несколько холодный воздух.
16 июня 1875 года. Понедельник
Писать каждый день положительно невозможно, но я буду писать только тогда, когда случится что-нибудь, что стоить записать, а то, право, лень одолевает.
Ну, к делу! Марья Арсеньевна больна. Почему? Это для меня загадка, зато многие знают это. Я разрешу ее во что бы то ни стало.
Вот что было. Григорий Васильевич, говоря просто и без обиняков, влюблен в Марью Арсеньевну. Много есть причин думать это, причин, о которых долго рассказывать, одним словом, это верно. С тех пор, как Григорий Васильевич уехал, она заболела. Что это значит, как разгадать? Я слышал, как шепотом поговаривали про это, слышал отрывочные слова вроде таких: ‘Она почти еще девочка, и это неблагоразумно…’ Но что неблагоразумно, это было мудрено отгадать, так как все это сообщалось шепотом на самом изящном французском наречии. Вот уже дна дня, как я не видел ее, долго ли это продолжится?
Ах, как она была хороша в субботу: все ездили кататься на лодке, нас, детей, только не взяли. ‘Детей’, как это страшно отдается в ушах.
Перед тем, когда пришли мужчины, одни барышни, т.е. Марья Арсеньевна, сестра ее Ольга Арсеньевна и еще Коврайская Любовь Степановна пробовали сдвинуть лодку. Как тогда была хороша она, в своей круглой шляпочке с широкими полями. Как ни возились около лодки, она не двинулась. Тогда принялись мы, мальчики, и сейчас же сдвинули лодку с места. Но — чу, зовут, надо пойти узнать — зачем.
17 июня 1875 года. Вторник
Вчера звали ловить карасей. Ловим неводом. ‘Она’ была там, с заплаканными глазами. Что это значит? Какая была у ‘ней’ болезнь и отчего?
18 июня 1875 года. Среда
Узнал! Узнал! Узнал! ‘Она’ больна не была, ‘она’ плакала вот отчего: в тот день, когда приехал Григорий Васильевич, она очень долго была у нас, слишком долго. За это ей досталось от матери, и вот почему она плакала и не показывалась. Ах, как бы мне хотелось посмотреть Марью Арсеньевну плачущей, как должна быть она хороша!
2 августа 1875 года. Суббота
Виноват перед самим собою, признаюсь! Больше месяца ничего не писал. Ведь это просто срам не писать, а между тем случилось много такого, что следовало бы записать.
Сил нет, осталась одна неделька погулять, в скучные гимназические вечера напишу про все, что случилось.
11 августа 1875 года
В гимназии!
Приехавши в Берег, как я и описал, я сначала отчаивался видеть ‘ее’, но потом как ее посещения к нам, так и наши путешествия на их мызу под разными предлогами начали становиться чаще и чаще и дошли до того, что я насчитал во все лето всего около пяти дней, когда мы, т.е., вернее сказать, я не видел Марьи Арсеньевны.
Однажды случилось нечто, что прекратило мое желание ходить часто к ней в дом. Я лежал на траве под березою с карандашом и бумагою в руках и с твердым намерением писать стихи. Было около полудня. Солнце ярко палило, бросая свои косвенные лучи на очаровательную природу.
Как бы замирая в объятиях жаркого дня, дремало озеро, изредка поблескивая своими прохладными струями о камни берега. Ни малейший ветерок не шевелил вершин заснувшего леса, прибрежный камыш, нагнувшись к воде, кажется, шептался с озером. К довершению картины, по водам скользила лодка рыбака, отражаясь, как в зеркале, на поверхности. Все было упоительно хорошо и невольно располагало к мечтанию. Передо мною лежали карандаш и бумага. Я писал, не помню что: окошечко на чердаке, окошечко той комнаты, где обитала моя фея, вдохновляло меня, я писал, писал, писал!..
Вдруг я проснулся от моих мечтаний, от шороха… Оглядываюсь назад, знакомая соломенная шляпа, серенькое платье мелькнули передо мною, это была Марья Арсеньевна!
— Что вы тут делаете, Сеня? — спросила она, немного покраснев и как-то странно выговаривая букву ‘ч’.
— Ничего, так себе, валяюсь, — отвечал я, также немного смешавшись.
Она прошла мимо и скрылась между кустами. Изредка из-за них проглядывали то шляпка, то конец платья, то рука или личико.
Я смял бумажку и бросил ее на траву.
Через несколько дней все уже знали, что я влюблен в М.А.: верно, нашел кто-нибудь бумажку и прочел. С этих пор я бегал от нее все время каникул, а надо мной все всё время трунили. Так кончилась история моей любви летом.
19 августа 1875 года. Вторник
Сказав про конец истории моей летней любви, я скажу вообще про конец и моей любви к Марье Арсеньевне!
На этой неделе в четверг был праздник, я ездил с Федей Медниковым в Павловск и остался там до воскресенья вечера. В эти дни я похоронил свою любовь, а вместе с тем начал другую.
Приехавши в Павловск, Федя мне объявляет, что наверху над ними живет барышня, не то что очень хорошенькая лицом, однако недурненькая и очень симпатичная.
В пятницу я увидел Валентину Александровну (это ее имя). Первое впечатление, произведенное на меня Валентиной Александровной, было невыгодное, но потом простота и симпатичность ее мне начали нравиться, и под конец вечера я был влюблен. Не правда ли, что я скоро изменяю?
В субботу мы были вместе с ними в Розовом павильоне, где видели некоего Салтыкова, который очень нравится моей героине. Я злился на нее и на него, она на меня за то, что я сказал, что Салтыков нечестно поступил, позволяя своим товарищам смеяться над моей Валентиной. Впрочем, в конце концов, при прощании, она очень вежливо просила бывать у них в Петербурге. Ох, уж эти барышни: все они кокетки страшные и ужасно скоро изменяют. Авось она изменит Салтыкову!
Страшно трудно учиться: задают по множеству уроков. Которым-то я буду на списках? К нам поступил новичок Азанчевский, говорят, он хорошо учится. Я боюсь за свое место третьего ученика, как бы не съехать? Лень писать, иду играть в бары, это веселее.
20 августа 1875 года. Среда
Странно как-то я чувствую себя: никто не нравится особенно, я чувствую охлаждение ко всем и ко всему. Теперь, когда остыло то чувство, которое я так громко называл любовью, я хочу действительно рассудить похладнокровнее, любил ли я или нет. Вопрос решить трудно для меня, ребенка.
Я помню, как с какою-то необъяснимою тоскою сидел я на воротах, ведущих к барскому дому, и смотрел, как на горизонте вставала полная луна, обливая своим светом крышу и отражаясь в спокойной поверхности озера. Я никогда не забуду, как рождались и замирали в душе тогда отрадные звуки и предо мною вставало мое всегдашнее видение. Неужели это была не любовь юноши, самая чистая и святая из всякой другой? Мудрено решить.
Мне как-то странно скучно: на глазах навертываются благодатные слезы, и хочется всех и каждого любить. В такие минуты я обыкновенно пишу стихи, но теперь как-то не хочется.
Как пусто то, что называют жизнью. Как пусты и мелочны все ее волнения, и как ужасен тихий сон могил, со своими непроницаемыми тайнами. Отчего нет выходцев с того света, если он существует, выходцев, которые могли бы поведать нам загробную жизнь? И есть ли она, эта обетованная вечная жизнь, где праведники счастливы, жизнь, которую нам обещает Евангелие?
Страшные мысли. Напрасно тревожат ум мой подобные вопросы. К несчастью, никто не может мне ответить на них. О, счастливы тысячу раз те, кто имеет мать, кому она может объяснить все это и успокоить святым словом любви. Холодно живется на этом свете сироте, которого волнуют страшные вопросы. Два утешения и успокоения есть у меня в подобные минуты: читать и писать.
Послеобеденное время. Осеннее солнышко хоть и ярко светит, но мало греет. Косвенный луч его скользит по дневнику и блестит на пере. Я помню, в окончании дневника прошлого года чаще всего встречается слово ‘скучно’, то же самое слово послужит верной характеристикой теперешнего времени. Может быть, это оттого, что у нас умер один воспитанник, некто Макаров. Я сам собираюсь умирать от скуки. Главное, что меня положительно бесит, это то, что до сих пор не открыта наша казенная библиотека. Хотя в ней и мало порядочных книг, но все-таки теперь библиотека новая, будут встречаться романы, а на них я уж понаброшусь. Буду глотать, упиваться их небывалыми приключениями, чтобы вознаградить теперешнее потерянное время бездействия.
На скрипке в этом году до сих пор еще не брал уроков. На каникулах выучился играть несколько вещей из La fille M-me Angot и Мандолинату. Также и свои фантастические мотивы. Уроки французского языка насчет правописания шли плоховато, но зато в искусстве болтать я приобрел большие успехи. Я и другие замечают, что моя особа сделалась более развязной и светской, и даже некоторые отзываются за глаза о моем лице, что оно очень приятное.
Я очень стал заниматься собою, хочу нравиться. Да кто и не хочет этого?
Недавно был на скачках, особенного ничего на них не видел. Боже мой, как скучно без любви на свете жить, и помечтать-то не о ком. Скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно.
24 августа 1875 года. Воскресенье
Утро как будто нахмурилось, небо все в тучах. Как бы не пошел дождь. Сегодня я после обеда думаю сходить к сестре в Николаевский институт. Дай Бог хоть там влюбиться! Это было бы хорошо и для сестры, если она имеет хоть маленькое удовольствие, когда меня видит: стану чаще к ней приходить.
Сегодня мне отчего-то не так скучно, как обыкновенно, я этому очень рад. Писать больше пока не о чем, до возвращения из института больше не буду. Влюблюсь ли я или нет?
25 августа 1875 года. Понедельник
Нет! Все еще не влюблен. Что делать, мне после тех хорошеньких личностей, в которых я был влюблен прежде, никто не нравится.
27 августа 1875 года. Среда
Осеннее утро сыро и туманно, холодно и скучно. Вчера был у сестры и пришел к тому заключению, что в Николаевском институте хорошеньких нет совсем.
Ужасно мне нравится мое холодное отношение ко всем без исключения: хочу любить и некого. Какое-то предчувствие говорит мне, что в этот раз я буду любить сильнее всех прочих, и что… Но это напрасная надежда, я никогда никому не понравлюсь.
Скучно и грустно под влиянием серой осенней погоды. Читать нечего, мечтать не о ком, хоть умирай. Когда-то сойдет на мою душу истинная серьезная любовь? Ах, хоть бы поскорее!..

Осень и зима

Если б ведали да знали,

Как его любила,

Думала, что не забуду,

Да и позабыла.

Русская песня

1 сентября 1875 года. Понедельник
В субботу и воскресенье был в институте. Кажется, я рожден для романов! (Хо! Хо! Хо! Хо! Ха! Ха! Ха! Ха! Ой, батюшки!) Там есть одна подруга наших, некто Ольга Птицкая. Очень недурненькая личиком и, что главное — барышня очень умная.
Кроме меня в институте у сестры никого не было, и мы начали разговаривать о любви. Птицкая уверяла меня, что двенадцатилетний мальчик любить не может, я же ей возражал. Спор зашел довольно далеко, и мы уже начали говорить друг другу довольно крупные ‘комплименты’. Между прочим, она отзывалась обо мне как о мальчике, и я ей ответил тем же. У ней бывает один воспитанник 1-й гимназии, некто Ходарев, он влюблен в Птицкую, и я ей сказал: ‘Как это не надоест Ходареву шляться к вам каждый раз. Нашел к кому!’
Она вся вспыхнула и сказала мне: ‘Немножко повежливее’.
‘Благодарю за урок’, — отвечал я, небрежно усмехнувшись и посмотрев ей прямо в лицо. Несмотря на наш спор, я откровенно скажу, что она премиленькая барышня, однако я в нее не влюблен! (пока!)
Я позабыл сказать за девятое или десятое июля, что был в Летнем саду и видел хор венгерок. Одна из них мне очень понравилась. Во время этого отпуска я видел ее два раза! Это хорошо.
Воскресенье я провел у тети Лиды и отчасти у дяди Анатолия, человека чрезвычайно честного и художника. Он мне показывал свои очень хорошие рисунки. Потом я отправился в гимназию. Больше ничего особенного за те дни не встречалось.
Вечер, занятия. Наши несчастные пять ламп как-то уныло и невесело горят. Сегодня у нас будут выбирать в певчие.
Скучно. У нас с Аксеновым затевается Литературно-Сатирический журнал. Туда я буду помещать мои стишки и прозу. Мною предположено написать пока две вещи прозою: ‘Роман моего детства’ и ‘Петербургские бедняки’. И на то и на другое много у меня перед глазами материалов. Из стихов буду помещать туда только лучшие. Подписчиками будут знакомые, плата за месяц — десять листов писчей бумаги. Журнал, конечно, не будет печататься. Его будут переписывать во стольких экземплярах, сколько будет подписчиков, карикатуры туда будет рисовать сестра А — ва, она хорошо рисует.
Между сотрудниками будут: Аксенов, я, и еще постараемся завербовать несколько человек. Выходить наш журнал будет помесячно, по двадцати листов каждый экземпляр. В нем также будут помещаться разные современные объявления, анекдоты, рассказы, критика и тому подобные вещи. Мне пришло на мысль еще писать в журнале ‘Очерки современной жизни в гимназии’. В них я думаю выставлять все резко выделяющиеся натуры и типы, все новости и волнения в этом замкнутом кружке. Я думаю выпускать все мои сочинения под псевдонимом, например: Журнальный Писака, Знакомый Незнакомец и друг. Меня это предприятие очень интересует, я очень желаю, чтобы оно удалось.
А — в будет помещать там статьи сатирические, литературные и научные.
Боже мой, неужели я влюблен в Ольгу Птицкую, нет-нет, да и подумаю о ней. Она даже не очень хорошенькая, самое обыкновенное, хотя и исполненное лукавства личико. Черт их разберет, кто в кого влюблен. Говорят одни, что Женя и Ходарев в нее влюблены, и что она влюблена в Ходарева. Но между тем другие говорят, что Женя и Ходарев в нее влюблены, но что ей нравится один морской офицер Лахматов, и что Птицкая влюблена в то же время в дядю Анатолия, и кроме того в дядю Анатолия влюблена еще одна барышня Бар.
Я скажу от себя, что мне Птицкая нравится, и что она не раз спрашивала у Нюши, какого я о ней мнения. Я ответил Нюше, что если Птицкая ее еще раз об этом спросит, так чтобы она ответила, что я думаю, что она недурненькая и очень умная барышня.
Зовут на пробу голосовать по пению, некогда больше писать.
4 сентября. Четверг
Вчера был первый урок на скрипке в этом году. Наш учитель нашел, что я сделал большие успехи. Вчера вечером мне пришлось написать четыре сочинения. Кажется, все вышли порядочные. Сегодня будут читать, посмотрим, что-то скажут. Дай Бог, чтобы похвалили, — они моя слава!
15 сентября. Понедельник
В пятницу случилось одно происшествие. Л — ов задевал Аксенова. Аксенов чрезвычайно бессилен, и я не мог равнодушно видеть, что с ним выкидывал Л — ов. Я вступился, мне вывихнули ногу, и я принужден был пролежать некоторое время в лазарете. Больше ничего не случилось особенного.
18 сентября. Четверг
Я не писал дневника за эти дни, так как был очень занят. Мы издаем журнал ‘Домашний Кружок’, и я с Л — вым его редакторы-издатели. Дело идет тугонько, ну, да авось направится. Пока помещены статьи, стихотворения Львова и мое, потом ‘Летопись обитателей подполья’ В — а, ‘Охота за зайцами князя В.И — скаго’ и ‘Очерки из гимназической жизни’ — мое. Еще думаем поместить переводы с французского князя Т — го и научные статьи А — ва. Еще некоторые объявления войдут в состав журнала.
23 сентября. Вторник
Я стал очень редко писать в моем дневнике, не знаю почему. Может быть, мало к этому поводов? Нет, поводы есть: многое, многое мне надо написать, а много очень уроков, так что изредка выберешь время, чтобы почитать или написать.
В перемены я бегаю, и вот почему. Мое детство исчезнет, и я спешу насладиться всеми его удовольствиями. По мере исчезновения его меня мучает одна мысль, что каждый день рождения приближает меня к смерти. Но прочь, печальные мечты, буду веселиться, пока еще молод, пока есть к этому какая-нибудь возможность!
Теперь приступаю к описанию прошедшей недели и начала нынешней.
В субботу я встретил одну особу, именно Л.Сазонову. Я давно не видел хорошенького лица ее, и встреча не произвела на меня никакого особенного впечатления. Пришедши домой и пообедав, кое-как протянул вечер. Напившись чаю, лег спать.
На другое утро после завтрака пошел в институт и заметил, может быть, и ошибочно, что я нравлюсь довольно сильно барышне, считаемой там красавицею. Ее зовут Аня Подольская.
Опишу ее портрет. Полное беленькое личико, большие черные глаза, опушенные ресницами, как у соболя, темно-русые волосы, маленькие губки и стройный стан. Ох, уж эти мне губки и темно-русые волосы, не раз бросали они крепкую стрелу в мое сердце! Сазонова, Гриневич, Марья Арсеньевна и наконец Подольская! Хоть у ней одинаковые признаки красоты со всеми остальными, однако она в другом роде. Что у нее превосходит всех, это улыбка. Сазонова улыбалась слишком гордо, Гриневич — пошловато, Марья Арсеньевна — с насмешкой и плохо скрываемою иронией, а у Подольской добрая улыбка русской красавицы, улыбка, порождающая восхитительные ямки на щеках и озаряющая полное подвижное лицо! (Боже, милостив буди мне грешному!)
Я не скажу пока, что я влюблен, следующей отпуск решит все.
Живу среди скучного гимназического круга, утешаясь лишь тою мыслею, что отпуск даст мне возможность увидеть А.Подольскую с ее дорогою улыбкой и решить, влюблен ли я или нет?
Среда 24-го
Сегодня особенно замечательного ничего не случилось. Несколько раз в голове моей вставал образ Ани Подольский, что заставляло меня думать, что я влюблен. Сегодня я имел маленькое торжество на уроке истории: я отвечал на все вопросы, которые мне предлагал наш учитель, и он мне прибавил против прежнего 4 балла: было 6, а теперь — 10. Это очень приятно!
Мне предстоит взять сегодня 8-й урок на скрипке. Что-то новенького я приобрету?
Четверг 25-го
Уже четверг! Хоть бы скорее настала суббота, а затем воскресенье! Видеть опять Подольскою, ее милую улыбку, о, это верх счастья! А вдруг я получу дурной балл, и отпуск, насмешливо улыбаясь, пролетит перед самым моим носом? Нет! Этого не будет, я хочу, я должен идти в отпуск, непременно, непременно! Обещаю себе серьезно распушить сестру, если она имеет дурной балл или была наказана за поведение, распушить серьезно, как только могу, не смеясь и не улыбаясь! Хоть это будет и очень трудно, однако на радостях увидеть Подольскую я приложу к тому все мои силы. А что, если к Подольской не приедут? Если она не выйдет, и я не увижу ее милого, озаренного счастьем личика? Нет, лучше брошу писать, а то допишусь до плохих результатов.
26 сентября 1875 года
Пятница! Завтра в отпуск! На этой неделе пока я чист, 10 по истории и 8 по-немецки. Я этому очень рад, в особенности восьмерке, немецкий у меня туго идет, а потому каждый хороший балл мне приятен.
Пишу утром. Как скверно это осеннее, дождливое утро, и какую красоту, правда, несколько мрачную, имеет оно для поэта…
Многие смеются над этим, но что же тогда, кроме любви и поэзии, останется святого и хорошего на земле? Религия, ответят мне. Да, религия была хороша, когда не основана была на обмане и на подобных вещах, а теперь лишь только в глубокой глуши России можно найти истинно и нелицемерно верующие сердца! А здесь, служа заказанную панихиду, священник только и думает, что о деньгах.
То же самое и в прославленном святом Киеве. Мама моя рассказывала однажды следующую историю: ‘Я приехала в Киев в первый раз и наслышалась о разных святынях этого города. Первым моим делом было отслужить панихиду по мужу. Панихида отслужена, и я кладу в руку священника 8-9 двугривенных. Он самым бессовестным образом пересчитал их и потом, потряхивая на руке, сказал мне: ‘Маловато, сударыня!’ — ‘Так вот они, киевские знаменитые священники’, — подумала я и дала ему столько же. Он низко поклонился и совершенно спокойно, насвистывая какой-то мотив, направился обратно в церковь’.
Как вам это покажется? Так всегда случается на белом свете. Вот вам и служители религии в лучших городах России. Но это не значит, чтобы я презирал ее. Никогда, я желал только записать на память происшествие, которое переворотило наизнанку мое мнение о священниках. Это не один пример, их найдутся тысячи, если бы искать! Скорей бы воскресенье, а с ним и удовольствие видеть Подольскую.
27 сентября 1875 года
Суббота, день давно жданный, наконец-то он наступил. Отпуск и надежда увидеть А. Подольскую.
Сегодня были у нас танцы. Какая это пародия на настоящее! Музыку из себя изображает отчаянная скрипка, а дирижировку заменяет громкий голос француза учителя, кричащий: ‘Левое плечо вперед, балансе’ и тому подобные бальные термины, перемешанные с кадетскими словами и далеко не острыми остротами. Однако это предметы неважные, я ничего писать не могу, потому что только и думаю что об отпуске.
29 сентября 1875 года. Понедельник
Я не понимаю, что со мною сделалось. Подольскую видел лишь вскользь, и особенного впечатления она на меня не произвела. Хорошенькая и больше ничего. Но зато, кто произвел на меня впечатление, это опять та же Сазонова. Недаром сказал Лермонтов в одном из своих стихотворений:
Но, новым преданный страстям,
Я разлюбить его (образ красавицы) не мог.
Так храм оставленный — все храм,
Кумир поверженный — все бог.
Расскажу, как все произошло. В субботу я ее встретил, но не обратил особенного внимания.
В воскресенье брат предложил мне отправиться в церковь. Я согласился, хотя, грешный человек, не только из религиозной цели, а надеялся встретить там Сазонову. Вошли мы в церковь, вдруг брат толкает меня и говорит: ‘Сзади стоит мать Сазоновой с младшей дочерью’.
Сердце у меня тревожно забилось, я оглянулся назад, но Саши там не было, была сама Сазонова и ее младшая дочь. В это время запели Херувимскую. Надо отдать справедливость певчим: они отлично брали все переходы этой песни. Я увлекся пением, заслушался и уже забывал все окружающее. Вдруг сзади меня раздались шаги и сдержанный шепот. Естественное любопытство принудило меня оглянуться, и я увидел ‘ее’. Она стояла на коленях, чудная головка обращена была к алтарю. Глаза обращались к образам, и черные пряди распущенных волос роскошно ниспадали на ее плечи. Пение, фантастический свет восковых свечей, отражающийся и переливающийся в позолоте икон, — все это заставило думать меня, что предо мною живой херувим.
Опять проснулась прежняя любовь к ней со всею силой, опять вернулись ко мне те бессонные ночи, когда, раскинувшись среди подушек, я мечтаю, мечтаю, и конца не бывает этим светлым мечтаньям!
Я счастлив, я снова влюблен.
Вот, вероятно, почему на меня не произвел особенного впечатления образ Ани Подольской!
После церкви отправился я в институт. Там ничего особенного не случилось. Прихожу, мне говорят, что сестра уже вызвана. Застаю у нее одну тетю, бабушку и еще какого-то Струбинского. Здороваюсь, журю, по обыкновению, Нюшку за то, что плохо себя ведет, и слушаю ее оправдания. Вдруг я вижу, что к Подольской пришел ее отец. Совершенно хладнокровно смотрю на нее, и так проходит все время. В голове еще до сих пор вертится образ Сазоновой, чудный, дорогой образ. Ухожу без всякого сожаления, разве только жалко расстаться с Нюшкой. Воскресенье проходит незаметно, даже немного скучно. Немудрено! Ее нет со мною*.
______________________
* Приписка на полях: Трудно постороннему понять и оправдать эти строки, но я их понимаю. 1881 г.
______________________
Сегодня ничего нет особенного, мечтаю о Сазоновой, живу надеждой увидеть ее в церкви. Да, завтра ведь отпуск, так как в среду праздник. Слава Богу! (Я теперь с моей любовью стал более религиозен. Отчего это, не потому ли, что я нашел Сазонову похожей на херувима? Может быть, и потому.) Кажется, на этой неделе не будет дурных баллов. Господи! Если бы мне увидеть моего ‘херувима’!
30 сентября 1875 года. Вторник
Наш класс готовит бурю, чем-то она кончится? Нам нет положительно времени для приготовления уроков, а Варон задал нам листки. Листками у нас называется диктовка. Мы собираемся отказаться от урока, и если первый ученик не захочет сказать учителю, что мы не приготовились, то я скажу. Все равно, результат почти один, если мы откажемся или будем писать, ничего не зная: если откажемся, нас запишут в классный журнал и, может быть, оставят без отпуска, если же будем писать, то нам повыставят дурные баллы, за которые опять-таки будем без отпуска, да кроме того будут дурные списки. А лучше быть записанным в журнал, чем получать дурные баллы на списках. В случае чего мой сосед А. готовит так называемую шпаргалку, т.е. бумажку, на которой написана диктовка, а мое дело лишь незаметно списать с нее фразы (что нам продиктуют, бывает заранее известно, и мы имеем право учить хоть наизусть эту диктовку). Какое-то предчувствие говорит мне, что я в отпуск, благодаря этим листкам, не пойду. Это будет не тово!
Увижу ли я сегодня Сазонову, а если увижу, произведет ли она на меня какое-нибудь впечатление? Вот вопрос, который занимает и мучает меня: я бы желал, страшно желал ее видеть, но не желал бы разочароваться в моих мечтах, не желал бы потерять то впечатление, которое произвела на меня ее красота, много выигрывающая от фантастического освещения и изящной позы. Боже, дай мне еще раз увидеть ее в том положении, при тех же условиях!
2 октября 1875 года. Четверг
В отпуску ничего особенного не случилось. Видел Подольскую, Сазоновой же не видал. Сегодня получил 5 баллов по немецкому языку — мерзкая пятерка!
Больше ничего не случилось, да и нечему-то случиться. Опять будет появляться в дневник прежнее, скучно, скучно и скучно!
3 октября 1875 года. Пятница
Утро. Сегодня выпал первый снег. С большою грустью замечаю я, что с каждым годом встречаю снег с большим и большим равнодушием. Неужели в душе угасает природная поэзия и замирают те неясные звуки, которые я передаю под образом стихов? Это будет ужасно. Сегодня решится моя судьба. Если я буду хорошо отвечать по немецкому языку, то поправлю пятерку и пойду в отпуск в 3 часа. Если же нет, то в 6, а может быть, и позже.
4 октября 1875 года. Суббота
Нечего писать, иду в отпуск в 6 часов! Скука, скука, скука! Прочел 2 части ‘Обломова’. Очень, очень интересно. Нам задано сочинение на тему: сравнить ‘Описание Днепра’ Кузнецова с ‘Описанием Днепра’ Гоголя по содержанию и способу выражения. Тема довольно богатая, но очень трудная, не знаю, как-то напишу.
6 октября 1875 года. Понедельник
Я не знаю, что со мною делается: тоска, тоска, тоска! Сегодня получил четвертую пятерку по немецкому языку! Четвертую, легко ли сказать! Я ничего не могу делать, просто руки опускаются. Кажется, что влюблен (наконец-то!) в Юлю Завадовскую, институтку Николаевского института, по крайней мере я всю ночь промечтал о ней. Когда будет время, подробней расскажу обо всем, теперь же некогда, надо учить уроки.
Того же дня, вечером. Я хотел подробнее рассказать об отпуске и обо всем, что произошло во время его: сейчас начну!
Мне кажется, что я влюблен, впрочем, не буду увлекаться, это все ерунда и больше ничего!!!!! Скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно, скучно и скучно. Скучно, миллионы раз скучно! ! ! ! ! ! !!!!!!!
7 октября 1875 года. Вторник
Сегодня ничего особенного не случилось, разве выгнали из класса учителя русского языка.
9 октября 1875 года. Четверг
Я упоен моим торжеством! Я, если не победил, то по крайней мере не уступил Азанчевскому в достоинстве сочинения. Еще не остыло в душе впечатление, произведенное на меня похвалою учителя. Что я чувствую, что бушует во мне, не в состоянии выразить никто человеческими словами: здесь есть и ревность к Азан — у и счастье (положительное счастье!), что я не уступил ему!
13 октября 1875 года. Понедельник
В этот отпуск особенного ничего не произошло. Был в институте, Завадовская по-прежнему нравится, однако я не чувствую того восторженного состояния, которое чувствовал при первой встрече. Вообще после того, как я разлюбил Марусю (надеюсь, что она не узнает, что я ее так просто называю), ни к кому очень сильной любви не чувствовал. Разве к сосискам.
Напился чаю и лег спать. На другой день пошел в институт.
А. был в прошлом году влюблен в Завадовскую: она жила где-то поблизости, а потому они сначала познакомились, а потом миленькое личико Юли начало нравиться ему. Это чувство перешло мало-помалу в любовь, но потом оно незаметно изгладилось, так как А. понравилась какая-то Женя Бабошина, но это к делу не идет.
Итак, А., узнав, что моя сестра в Николаевском институте, сказал мне, что там воспитывается предмет его прежней любви, Юля. Мне было очень интересно посмотреть, что это такое Юля и каков вкус у А. Я начал маленькой интрижкой, т.е. сказал, что А. передает поклон Юле. Она догадывалась, догадывалась и никак не могла догадаться, кто этот А. (она его фамилии не знала). Потом, кажется, догадалась. Мне показали эту Юлю. Действительно, премиленькое личико. Напоминает Марусю.
В институте есть одно очень миленькое личико: белокурые волосы и чудные голубые глаза. Губки также недурны, нос немного широк, но это скрадывается правильностью всех черт ее лица!
Ах, да, чуть было не позабыл рассказать. В институт пришел Федя, мы с ним сидим, болтаем, он выставляет манжеты, кокетничает. Вот мерзость! Я не думал, что он окажется таким пустым.
Вдруг я замечаю, что из дверей, откуда выходят институтки, выглядывают две барышни. Лицо одной я заметил, другую же не разглядел. Только что замечают они, что я смотрю, как вдруг исчезают. ‘Что за комедия, — говорю я Феде, — посмотри, какие мартышки там выглядывают. Это или на тебя, или на меня смотрят!’ Не знаю почему, Федя был уверен, что это смотрят на него, но я был убежден в противном. Конечно, я имел основание так думать: я пришел еще раньше Феди и заметил, что и тогда они выглядывали. Однако я не хотел ему возражать: пусть остается в сладком заблуждении.
16 октября 1875 года. Четверг
Давно я не писал, а между тем у нас в классе совершаются огромные перевороты: на место первого ученика Слабошевича, который так долго поддерживал свое первенство, вступает, кажется, Азанчевский. Я о нем еще ничего не писал особенного: он отлично пишет сочинения, что меня очень беспокоит. Кажется, его можно отнести к числу ‘живых людей’! Слабошевич принялся заниматься, так что сомнительно, за кем останется место. Скучаю, сочиняю стихи, ленюсь, ничего не делаю, вот все, что могу сказать о своих занятиях в настоящее время. Сегодня выпал первый большой снег, и часа два крыши и плац были покрыты им. Много, очень много хорошего напомнил мне зимний ковер, и какое-то невыразимое словами человеческого языка чувство сдавило грудь!
17 октября 1875 года
Ну, разве это (прошу извинить за выражение) не свинство! Наш почтенный Лысак (от слова ‘лысина’) изволил сделать гонение на дневники! Как это покажется! И неужели мне придется бросить ту тетрадку, которой я долго поверял мои мысли! Никкоггддааа!!!…..’
Совершенно неожиданно, утром, Н.П. сделал нападение на наши столы. Боясь быть открытым, я переправил дневник к соседу. Он же (т.е. Лысак), осмотрев у меня, подвергнул осмотру и стол А — ра и, нашедши мой дневник, со сладенькой улыбочкой принялся перелистывать страницы. Ах, он дрянь, пивная бочка, торговка с какого вам угодно будет рынка, каков, а! Своими толстыми, красными лапищами осмелился он касаться до моей заветной тетрадки! Уж я бы ему порядком натузил бока, если бы мог! Чтобы все черти его разодрали!
Я сегодня в чрезвычайно веселом настроении духа, именно вследствие осмотра! Может быть, и даже наверное, я не слишком нежно выражался, как раз по-кадетски, ну, да не в этом дело!
У нас Лев — ов выдумал устроить такую штуку: написать нарочно дневник, в котором он будет то и дело ругать Лысака, и сделать, чтобы он попал ему. Я заранее воображаю удивление Н.П.В.! Ну, да и поделом будет ему! Зачем лазает по чужим столам да читает дневники! Вообще Лысак человек, как кажется, недурной. Вероятно, был в свое время веселый и шикарный молодой человек.
3 ноября 1875 года
Я опять принимаюсь писать дневник, много интересного случилось для меня, и вот я спешу записать это в тетрадь. Пишу с опасностью, чтобы не отняли у меня, потому что дневник, несмотря на запрещение, остается в гимназии. Действительно, невозможно писать дома по воскресеньям: единственный день в неделе, день отдыха, да и то не вполне. С двенадцати до половины пятого я не бываю дома, потому что хожу в институт.
Там мне особенно нравятся разговоры с Ольгой Владимировной Птицкой. Несмотря на то, что она как-то выразилась, что я ребенок, она, кажется, мало-помалу начинает в этом разуверяться. Я прикидываюсь влюбленным, говорю с нею намеками и тому подобной ерундой. Впрочем, я отчасти не прикидываюсь, в такие минуты я невольно увлекаюсь разговорами, моими намеками и говорю с жаром и чувством. И то и другое улетучивается, как только выйду из института. Но во всяком случае разговоры с Ольгой Владимировной доставляют мне большое удовольствие.
Полюшка очень хорошеет. Я замечаю в ней даже некоторые признаки кокетства, конечно, институтского, застенчивого, но все-таки кокетства. Как то: выставление кончика ножки из-под платья, складывание живописно ручек, особенной мудреной прически, которая, сказать мимоходом, очень к ней идет.
Нюшка по-прежнему ребенок и, что скверно, ленивый ребенок. Я боюсь за ее будущую судьбу.
Клавдия ни хорошеет ни дурнеет. Ее черты, прежде мягкие и добрые, стали теперь еще мягче и добрее. В лице Клавдии есть что-то особенно привлекательное и приятное, неуловимое и необъяснимое, но вместе с тем манящее, и человек-наблюдатель непременно бы подумал: ‘Из этой выйдет впоследствии сосредоточенная, серьезная и глубоко религиозная девушка. Она даром не полюбит, она не будет увлекаться звоном шпор и блеском эполет, зато человек, которого полюбит она, будет долго, долго любим, искренно, беспорочно, идеально’.
Сказав о переменах, происшедших в людях, интересующих меня, я скажу о переменах, которые я мог заметить в самом себе.
Во-первых, я стал религиознее. Это меня очень радует. Больше всего развитию моей религиозности послужила моя ссора с Александером. Правду говорит пословица: нет худа без добра. Ссора мне была очень неприятна, однако увеличение моей религиозности приятно. В эти минуты (т.е. во время ссоры) я молился, и эта молитва доставляла мне удовольствие, которое перешло наконец в обычай или, лучше сказать, в долг, но в долг приятный.
На скрипке учение подвигается довольно быстро, во французском языке особенных успехов в себе не замечаю, пишу по-прежнему вирши, или, сказать по-тургеневски, высиживаю их.
В отношении моих любовных похождений я очень несчастлив. Два раза имел возможность видеть Марусю и не видел, хотя не по своей вине. Больше ничего не случилось, писать опять, верно, несколько дней не буду, надо отнести дневник в спальную комнату, а тут может наш Лысак отыскать.
6 ноября 1875 года. Четверг
Я эти дни не писал оттого, что не о чем было писать, — это, во-первых, и во-вторых, потому что я боялся, как бы почтенный Лысак не отнял дневник у меня. Только что прочел трагедию Шиллера ‘Разбойники’. Она произвела на меня сильное впечатление. Какой нужен был могучий гений, чтобы произвести подобную трагедию. Я прежде, признаться откровенно, сильно-таки сомневался в гении Шиллера. И вот наконец убеждаюсь в том, что Шиллер был необыкновенный человек. Уж я не представляю его себе толстым, обрюзгшим бюргером, с огромной кружкой пива в руках и трубкой в зубах.
Теперешняя погода заслуживает описания. Снег уже лежит повсюду. Я давно не видал такого чудесного зимнего дня. Небо совсем чисто, лишь там, полускрываясь в его синеве, плывет легкое, белое и полупрозрачное облачко, будто вытканное из легких кружев. Солнце начинает заходить, и весь плац покрывается мало-помалу тенью. Однако последние лучи солнечные еще блестят золотой нитью на снегу и, как бы прощаясь, блестят цветами радуги в снежинках.
Я думаю всегда о Марье Арсеньевне. Впрочем, об этом нечего писать, это само собой разумеется.
Тот же день перед обедом. Сейчас я испытал новое удовольствие: любовался через форточку спальни белизной снега, картиной крыш домов на Петербургской стороне и дышал свежим не гимназическим воздухом! Огромная редкость для меня в середине недели!
24 ноября 1875 года
Она здесь! Я видел ее. Кто и что — объясню потом подробней, теперь не могу, иду танцевать.
Танцы кончились, все пьют чай. Постараюсь, по возможности хладнокровно, передать, что произошло. Сегодня именины Кати, поэтому позваны гости. Я очень сожалел, что не могу быть на именинах, так как сегодня понедельник, следовательно — учебный день. Можно представить себе мою радость, когда дядя мне вручает письмо, заключающее в себе просьбу об отпуске моем на сегодняшний день. После некоторого колебания воспитатель соглашается, и в 3 часа, после уроков, одевшись и почистившись, я лечу стрелой домой, раздеваюсь, поздравляю Катю и с нетерпением слежу за всеми, кто приходит.
Вот уж пришло довольно много гостей, а тех, кого я ожидаю, нет как нет. Наконец, к моей неописанной радости, являются: Григорий Васильевич, Анна Арсеньевна и Марья Арсеньевна!
Я не знаю, что со мной делается: мне и скучно, как-то необъяснимо скучно, и вместе с тем беспредельно, бесконечно весело. Я не знаю, за что приняться, возьму книгу, пробегу глазами две-три строки и опять закрываю, ничего не могу прочесть, верно, оттого, что меня так и тянет в гостиную.
Так прошло несколько времени до тех пор, пока я не сделался в состоянии несколько владеть собою.
Наконец я вошел в гостиную, поклонился как только мог ловчее всем присутствующим, преимущественно наклоняя голову в сторону Марьи Арсеньевны, и я заметил, что она сильно покраснела. Я это вполне понимаю: ей, конечно, не могло быть приятно встретиться со мною после летней истории. Однако я, постояв у дверей и отвечая на вопросы односложными словами: ‘да’ и ‘нет’, улучил минутку и выскользнул из гостиной.
О чем еще говорить? Играл в шахматы и шашки, был счастлив до тех пор, пока не пришло время танцев. Она сидела все время в углу с одной знакомой, А.П.Колоколовой, не принимая в танцах ни малейшего участия. Впоследствии она протанцевала раза два вальс, потом кадриль и снова удалилась в свой уголок, наблюдая за танцами. Я танцевал довольно и, по обыкновению, плохо. В кадрили мне пришлось танцевать с Марьей Арсеньевной рука в руку. Первый раз дотрагивался я до ее руки и, может быть, в последний…
Потом мне пришлось обносить конфетами всех и слышать то очаровательное merci, которое повлияло на меня столь сильно на Пасхе. Боже! Как я был счастлив! Кроме того Анна Арсеньевна нашла, что я очень стройно держусь и что я особенно как-то причесан, хотя, собственно говоря, я совсем никак не был причесан. Кто-то нашел, что я похорошел и вырос. Наконец все разъехались, мне пора идти спать! А завтра меня ждет гимназия, со всеми ее обычаями и стеснениями, которые так невыразимо противны для меня.
29 ноября 1875 года. Суббота
Мелькнуло, как во сне или волшебной панораме, ‘ее’ личико и исчезло, оставив по себе одно отрадное, дорогое воспоминание! Я дома, сижу у стола в детской и пишу под аккомпанемент говора немки-гувернантки! На неделе ничего не случилось, записывать нечего. Разве можно занести то, что Милютин похвалил мое сочинение на вольную тему, которое попалось ему под руку, когда он вошел в наш класс. Учитель отозвался ему обо мне в самых лестных выражениях, что мне очень приятно. Вальберг сильно болен, у него брюшной тиф. Душевно сожалею.
Намереваюсь завтра сходить в институт, самому стыдно, что так давно не видал дорогую Нюшку. Впрочем, в прошлое воскресенье я не мог у нее быть, так как должен был быть в гимназии на обедне по случаю храмового праздника. Больше писать нечего. Меня преследует всюду скука, апатия, из которой я выхожу лишь тогда, когда вспоминаю или о жизни в Алсуфовом Берегу, или о Марье Арсеньевне.
20 февраля 1876 года. Суббота (2 месяца назад Надсону исполнилось 13 лет)
И я сжег все, чему поклонялся. Поклонялся всему, что сжигал!
Пять месяцев ничего не писал я в дневник, сегодня, наткнувшись нечаянно на него, вздумалось мне опять приняться за старое занятие и поделиться с бумагой своими впечатлениями. Пять месяцев — время небольшое, а между тем я сильно изменился. Недавно, кажется, я писал в моем дневнике в каком-то восторженном тоне всякую чепуху, а теперь не знаю, каким образом дошел до сознания, что все, написанное мною, в высшей степени глупо, и я краснею, перечитывая мой дневник, за самого себя, с моими нелепыми тогдашними мыслями, мечтаниями и всякой другой чепухой. Я решил (и сознаю, что хорошо сделал), что разыгрывать пошленькую роль вздыхателя с моей стороны ужасно глупо, а вследствие этого я не буду обнаруживать ни перед кем моих чувств, чтобы после не краснеть за них.
Несколько раз я пытался догадаться и объяснить себе то чувство, которое я так громко называл любовью, мне кажется, что это не что иное, как вредное влияние тех романов, которые поглотил я в детстве. От этого глупого чтения воображение мое везде начало рисовать таинственные приключения, прогулки при луне и тому подобные ужасы, которые, к счастью, никогда или почти никогда не встречаются в действительной жизни. Я рад, что наконец образумился, что перестал заставлять себя думать только об одной моей (так называемой) любви, которой вовсе нет и не было. Я пришел к заключению, что все это временное увлечение или, правильнее говоря, ослепление, которое, слава Богу, минуло, я наконец понял, чего я хотел: я хотел жить так, как не живут другие мои сверстники, хотел думать так, как они не думают, одним словом, хотел выделиться, стать выше их, обратить на себя внимание, сделаться предметом всеобщей похвалы и удивления. Бессмысленные желанья мои, к счастью, не оправдались, и я получил вместо ожидаемых похвал одни только насмешки, которые заставили меня задать себе вопрос: ‘Неужели все смеются надо мною без причины?’ Нет, не может быть, чтобы без причины, — решил я, — так как без причины смеются только дураки, а что всех тех, кто надо мною смеялся, назвать дураками было невозможно, в этом я никогда не сомневался. ‘Следовательно, — вывел я заключение, — несмотря на то, что мое самолюбие огромное, — и даже до глупости огромное самолюбие пострадало от этого заключения, — я достоин этого смеха’. Этого было довольно, я вышел на хорошую дорогу и стал искать, что именно во мне смешно. Добравшись до этого, я начал додумываться, отчего развились во мне эти смешные стороны, доискавшись наконец, что причиной всему — во-первых, раннее чтение романов и, во-вторых, воспитание почти без присмотра и добрых советов, я решился искоренить в себе эти смешные стороны, а если и будут просыпаться у меня иногда глупые стремления, то не буду выказывать их перед теми людьми, мнением которых я дорожу. Слава Богу, наконец-то попал я на истинный путь!
Во время этих пяти месяцев особенного ничего не случилось, разве только можно занести в дневник, что был на балу у Сазоновых и вел себя не так глупо, как прежде, был разговорчив и даже (вот до чего дошло) танцевал несколько раз польку с Сашей! На другой день была свадьба Антонины Васильевны, сестры тетиной. Праздновали ее на квартире Григория Васильевича. Были Кавронские, много других дам и мужчин, знакомых и незнакомых. Марья Арсеньевна была хороша, как всегда, но мне что за дело до этого: я тринадцатилетний мальчик и буду им, а не стану корчить из себя влюбленного! На Масленице были на балаганах два раза, а на Рождество (как я непоследовательно рассказываю) плясал очень часто. Ну, больше писать не о чем, может быть, долго не возьму опять в руки дневника: лень одолевает.
P.S. Прочел только что ‘Обыкновенную историю’ Гончарова. Порядочно — но ‘Обломов’ мне больше нравится. Ах, какой я дурак, в самом деле, был прежде, с моим романическим бредом и мечтаньями!
16 мая 1876 года. Воскресенье
Скверное настроение духа: досадно на самого себя и на всех других, что же? Может быть, я и имею причину? Не писал я давно, потому что была лень. Не стану ничем ее оправдывать, потому что солгу в дневнике, а таким образом обману самого себя.
С некоторого времени я стал сильно присматриваться к себе и другим. Я понял, что для того, чтобы быть хорошим писателем, надо хорошо изучить человеческую натуру, и чем раньше начать изучение ее, тем успешнее пойдет вперед это дело. Я присматриваюсь как к людям вообще, так и к каждому в особенности, и вижу, как все они далеки от моего идеала человека, который создало мое воображение. Я думал, например, что люди помогают другим беднякам из сострадания, но мне пришлось скоро очень разочароваться: дядя (которого я считал за очень хорошего человека) говорил как-то, что ему ужасно надоели дела по Дамскому Лазаретному Комитету (учреждение богоугодное), и что он пока ‘не видит для себя никакой пользы’ от того, что хлопочет и тратится в пользу бедных.
Досадно мне было на себя и на людей за это разочарование, ну, да что ж делать, когда-нибудь надо бы было узнать правду. Нечего целый век обманывать себя и других, говоря, что мы живем для того, чтобы приносить пользу.
Мы должны жить для этого, но где же эти идеальные Лео, которых выставил Шпильгаген в своем романе ‘Один в поле не воин’? Едва ли они есть в нашей благословенной России, а если и есть, то не смеют приняться за дело: их забросают грязью, назовут либералами и вольнодумцами, а назовут те, которые втайне будут им сочувствовать!
Я поставил своею целью сделаться романистом, я не знаю, достигну ли я ее или нет, но во всяком случае я надеюсь, что мои наблюдения принесут кому-нибудь пользу, хотя это и будет одна капля в широком просторе житейского моря (преглупая фраза, не правда ли?). Мне досадно на себя, что я не сильный, не могучий Лео, а так, как и все прочие в мои лета, бесплодный мечтатель, никому не приносящий пользы своими грезами, которые, если верить ‘Обыкновенной истории’, никогда не осуществятся. Скверная доля! Весна и лето
30 мая 1876 года. Воскресенье
Хотя по календарям весна началась гораздо раньше, но зато это и было только по календарям, так как 10 мая в богоспасаемом Питере снег лежал как ни в чем не бывало. Настоящая весна, в полном смысле этого слова, началась только за несколько дней до сего времени, зато что за весна! Жара страшная, солнце неумолимо печет людей и животных, как будто желая их превратить в кушанья. Ну, однако я порядочную чепуху несу, не прекратить ли пока свои разглагольствования?
31 мая 1876 года. Понедельник
Третий урок, сегодня экзамен русского языка. Я по грамматике решительно ничего не знаю. На беду еще приехал генерал Исаков, ну что, если Докучаев вызовет меня при нем! Беда да и только, тогда не только двенадцать, дай Бог десять получить. У меня душа ушла в пятки. На первых двух уроках писали сочинение. Тем было три:
1) Летний вечер в деревне.
2) Характеристика Петра Великого.
3) Взгляд Карамзина на покоренье Казани.
Я писал на первую тему. Навалял строчек семь, а дальше что писать и не знаю. Наконец мне пришла в голову счастливая мысль: приклеить как-нибудь к описанию вечера грозу. Задумано — сделано, и гроза отправилась в докучаевский портфель вместе с кучею других произведений нашего класса.
На скуку пожаловаться не могу, так как во время экзаменов трудно скучать. Вчера в первый раз ездил на пароходе в Петергоф. Море, или, вернее говоря, залив произвел на меня очень сильное впечатление. Подробностей описывать не стану: некогда, сейчас Докучаев войдет в класс. Пока все экзамены выдержал: главные трудности — алгебру и арифметику — перешагнул, получив по шестерочке: ‘и то хлеб’, как говорит В. Он срезался — очень сожалею. Получил по алгебре годовой — 6, экзаменный — 4. Эти две науки для меня с ним — Сцилла и Харибда. Однако что-то я слишком расписался, то и гляди Докучаев застанет за сим занятием!
Того же числа вечерние занятия. Просматривая свой дневник, я с удивлением увидел, что там нет ни слова о происшествиях на Пасхе, а между тем они стоят быть занесенными на страницы этой тетради. Собственно говоря, это всего одно происшествие. Недели за три до Пасхи я увидал у моего товарища М. несколько листков желтой почтовой бумаги. Спрашиваю: ‘Что это такое?’ — ‘Это моя роль’, — отвечает он, показывая мне заглавный лист, где крупным красивым почерком выведено:

Роль Жевакина из пьесы, ‘Женитьба’ Гоголя

Я — страстный любитель домашних театров и потому начал расспрашивать Мельницкого, у кого он будет играть, кто затеял это, откуда раздобудут костюмы и тому подобное. Он мне сказал, что театр будет у Чичаговых. Ах, надо заметить, что накануне этого дня я был у моей кузины А.НАбариновой и видел у нее бойкую барышню, лет 14, которую зовут Люд. Викт. Чичагова. Она и Нина Абаринова — совершенно современные барышни, конечно, обе уже успевшие влюбиться в каких-то Колей, говорящие по-французски и страшные охотницы до интриг. Случайно мне удалось завести с ними одну: от Мельницкого я раньше слышал фамилию Чичаговых, а потому и сказал как-то Нин. Абар: ‘Я знаю Люд. Виктор., так как много о ней слышал’.
Нина вдруг обернулась к Чичаговой и сказала ей: ‘Ах, Миля, видь это все противный Ребендер ему разболтал’.
Я и знать не знаю, что это за Ребендер, однако счел своим долгом заверить, что это — действительно он. Федя с недоумением посмотрел на меня, но я дал ему знак молчать и через несколько времени урвал минутку сообщить, в чем дело. Федя согласился с удовольствием поддерживать мою невинную ложь, и мы пошли с ним пускать такого туруса на колесах (или, по выражению французского учителя г.Варена, ‘на турусах, на колесах’), что они окончательно уверились, что мы знаем этого ‘противного Ребендера’. Но вдруг Люд. Викт. спросила:
— Да как же вы знаете Ребендера, когда он не во второй, а в третьей гимназии?
— Ничего не значит, — храбро возразил Федя, — у меня там целая компания знакомых: Абжелтовский, Абрамович (тут он прибрал такие фамилии, которых, я думаю, никто еще и не слыхивал).
— А что, его сестра приехала? — вдруг спросила Миля, обратясь к Феде.
— Приехала, — уверенно ответил он, — нет, позвольте, как же… приехала, приехала…
Я слушал да смеялся втихомолку. Таким образом завели мы интригу с Абариновой и Чичаговой. Приехав в гимназию, мы выбрали по листку из ролей братьев Мельницких и на этих листках послали письма к Нине. Это был последний удар их неверию. Теперь они окончательно уверились, что все это — правда. Ну, если уверились, тем лучше для нас. Мы продолжаем до сих пор нашу интригу и сводим с ума Нину, Милю мы не видели с тех пор. Нина, как говорит Федя, имела глупость в меня влюбиться. Что же, на здоровье!
Предполагаемый, но неудавшийся театр Чичаговых навел меня на мысль учинить такую же штуку, Федя поддержал мое предложение, и решено было, испросив предварительно согласие Николая Николаевича (дяди Феди), привести в исполнение нашу мысль. С его стороны не было препятствий, и вот мы принялись хлопотать, переписывать роли, закупать нужное. В последнюю ночь клеили декорации, несмотря на то, что внизу был бал и нас приглашали танцевать. Настал с нетерпением ожидаемый вечер. Можно легко представить наш ужас, когда мы вдруг узнали, что Вася окончательно не знает большей половины роли и не имеет нужного костюма. С костюмом кое-как наладили, а роль думали, что сойдет, и думали не напрасно. Перед обедом Федя и его товарищ Философов отправились гримироваться. Остальным лицам это было лишнее. Философова узнать было нельзя: он был превосходно загримирован.
Все собрались около шести часов. Была сделана последняя репетиция, и наконец, когда публика разместилась, — зрителей было человек до пятидесяти, — решили, что пора поднимать занавес.
Первая пьеса была водевиль Баженова ‘Бедовая бабушка’. Перед открытием занавеса две девочки: бабушка (С.Н.Мамантова) и внучка (М.А. Пещурова) поместились на сцене. Уморительно было видеть их перепуганные личики и смотреть, как они крестились перед началом. Наконец занавесь поднялась.
Глаша (внучка) начала довольно бойко, но бабушка, и без того говорящая обыкновенно неясно, заголосила таким неистовым дискантом, что зрители и актеры за сценой не удержались и фыркнули. Бабушка, не конфузясь, быстро продолжала свою роль, качая в такт головою, убранною чепцом.
Через несколько времени на сцену должен был выйти доктор, которого роль исполнял А. И. Философов. Его выход был превосходен.
Потом появился и я. Как только я вышел на сцену, множество зрителей сильно смутило меня, но я, запихав подальше страх, чисто заговорил свою роль, вскоре я освоился с новизною положения, и голос потерял свое прежнее дрожание.
Первая пьеска сошла довольно удачно, настала очередь второй. Большая часть актеров очень плохо знала роли (в том числе и аз многогрешный).
Открылась занавесь, Федя отлично сказал свой монолог. Затем Философов сыграл также недурно. Потом показалась супруга Феди (Е.М. Пещурова), наконец я, а после меня Вася. Этот начал довольно твердо, но потом обращался ко всем шепотом с вопросом, что дальше? Мы фыркали, а он, не смущаясь, нес ахинею, как будто так и должно быть.
Я не стану перечислять некоторых довольно значительных неудач, так как придется слишком много писать, скажу только, что конец пьесы вышел отвратительный. Это не помешало однако ж публике хлопать и награждать трех барышень картинками с конфетами, Федю — лавровым венком, Философова — множеством тостов за его здоровье, а остальных неумолкаемыми аплодисментами.
После театра отправились танцевать. Много было острот между публикой по случаю последней пьесы ‘Две гончие по одному следу’, острили насчет актеров. И общий приговор был таков, что вообще играли сносно. Ну что ж, нам, не слишком славолюбивым актерам, больше ничего не было надо!
После танцев все перепились ужасно. Один воспитанник из царского училища, с которым я пил брудершафт, не мог потом добрести домой и остался ночевать, так же, как и я, у хозяина.
На другое утро я чувствовал себя очень дурно, однако это мне не помешало смяться над вчерашним нашим состоянием. Я хоть и был пьян тогда (9 рюмок портвейна — не пустяк), но между тем не утратил способности наблюдать, а потому мне все вчерашнее казалось таким карикатурным, что я не мог вспомнить о нем без хохота!
2 июня 1876 года. Среда
Раннее утро, еще нет и четырех часов. Солнышко еще не встало, и только розовые края облаков, похожих на клочки ваты, живописно разбросанные по голубому фону, предвещают его скорое появление. В воздухе свежо от легкого ветерка, который слегка шевелит деревья, выглядывающие из-за крыши гимназии. Где-то кричит петух, еще дальше чуть слышно доносится до меня крик другого, отвечающего на приветствие. Ага, вот и солнышко облило золотом трубы на крыше и провело от них длинную тень. Как ни однообразен и скучен вид нашей гимназии, но все-таки есть что-то отрадное видеть первые признаки утра, дающего себя знать чириканьем воробьев с нашего плаца и цветом плывущих над ним облаков. Здание гимназии, угрюмое и неприветливое, принимает совсем другой вид, когда солнечные лучи оживляют его темные выступы и обливают золотом стекла окон.
Сегодня экзамен, я порядком-таки боюсь: хотя отдел о кругах и успел повторить, но все-таки далеко не вполне уверен в хорошем балле, не только в хорошем, даже — в удовлетворительном! Ну, да авось сойдет! Я — русский человек, следовательно имею право это сказать.
Ах, как хорошо это бледно-голубое утреннее небо с мелкими розоватыми облаками! Как свежа, ярка зелень деревьев! Как весела песня птичек! Скорей бы в деревню — погрузиться всецело в наблюдения природы, которую я так глубоко, страстно люблю!
А во многих наших журналах в последнее время частенько стали попадаться несправедливые насмешки над любителями природы: то говорят, что весной нечем восхищаться, что в это время — как выйдешь на улицу — грязь и грязь! Верно, что каждое время года имеет свои недостатки, но зато оно имеет и достоинства, о которых господа журналисты почему-то умалчивают.
Да наконец кто мне говорит, что есть в Петербурге весна? Разве можно назвать этим именем возрождение нескольких садов, которыми небогата наша столица, или смягчение морозов? Какая же это весна, если 10 мая нельзя высунуть нос на воздух, боясь его отморозить. Нет, в Петербурге весны не бывает, весна — на юге, весна — в глуши, вдали от больших городов, в деревнях и селах. Там настоящая, не исковерканная человеком природа, там уже не встретить обстриженных и обрезанных рядов акаций по садам, вот где надо искать Чародейку-Весну, а не жалкое ее подобие, ежегодно наступающее в Петербурге. Но и он бывает иногда хорош, хорош не так, конечно, как южные места, а как-то своеобразно, оригинально. Жалко, что это ‘иногда’ случается слишком редко, и не всем бывает удобно любоваться Петербургом в его красивейшие минуты. Так, например, не всякий захочет встать в четыре часа, чтоб любоваться первыми отблесками солнечных лучей, искрящихся в водах Невы и блестящих в позолоте ангела на Петропавловской крепости и корабля — на Адмиралтействе. После, вероятно, буду еще писать, писать больше не могу — не о чем, да и некогда!
Того же числа 1-й урок. Вот и экзамен. После того, как я написал сегодня утром несколько строк в дневнике, пошел я прогуливаться по коридору, заглянул в спальную камеру да и соблазнился: пошел да и лег спать. Сначала я возымел твердое намерение только полежать и опять приняться за повторение, но этому намерению не привелось осуществиться: я лег да и заснул, не знаю, долго ли я спал, но только, когда проснулся, слышу звонок. Я думал, что это строиться к чаю, и поэтому встал и направился в залу, но там было пусто. Оказалось, что звонок был из классов, что я проспал чай и утренние занятия. Есть мне хотелось ужасно! На мое счастье, наткнулся на Философова, с которым и отправился в кухню. Он раздобыл мне хлеба, за что я ему чрезвычайно благодарен!
3 июня 1876 года
Вчера по геометрии годовой у меня 7, экзаменный 8. Я очень доволен этим баллом. Завтра прочтут списки по русскому языку, завтра же экзамен по естественной истории. Я пока успел пройти одну только ботанику, о минералогии понятия не имею, не посплю сегодня ночь — выучу!
4 июня 1876 года
Пятница, утренние занятия. Сегодня ночь почти совсем не спал и успел пройти восемь билетов по минералогии, а всех десять. Ничего, два успею!
С каким наслаждением вывел я сегодняшнее число — 4! Скоро, через три дня наступят каникулы, у Феди же — завтра, счастливец!
На каникулах я буду жить в деревне Дидвино, Новгородской губернии, по Николаевской дороге, 12 верст со станции Полежалы в сторону. На каникулах буду заниматься с Антониной Васильевной английским языком, она уже обещала мне это. Наши поедут, кажется, 10-го числа за границу. Я не очень завидую Васе! Меня чрезвычайно интересует знать, сколько я получу сегодня по естественной истории, тем более что ничего не могу предположить, — хотелось бы десяточку! И очень хотелось бы.
Многие из моих стихов я отдавал Жор — ву, не списывая их в свою тетрадку, где все они собраны. Теперь у него их набралось несколько. Это самые древние первые мои опыты, но в них, как мне кажется, больше чувства, чем в теперешних. Я их спишу пока в дневник, а потом отсюда в мою тетрадку.
ФАНТАЗИЯ
Ночь благовонной тишиною
И южной прелестью полна,
Над спящей мирным сном землею
Горит, как медный шар, луна.
Вдали, обросший весь кустами,
Стоит твой домик над рекой,
Облитый лунными лучами,
Белеет в чаще он лесной.
В твоем окошке, замирая,
Лампадки слабый свет блестит,
Как будто нитка золотая,
Он, в речке искряся, дрожит.
Быть может, ты теперь читаешь,
Иль растворив окно, мечтаешь
Под звуки песни соловья.
Иль пред иконою святою
С молитвой жаркою стоишь
И, верой полная живою,
На лик Спасителя глядишь.
5 июля 1876 года. Суббота
Скоро, через два денька, считая сегодняшний, кончатся экзамены, а там за ними — светлая перспектива каникул! Вчерашний экзамен сошел замечательно хорошо: годовой 9, экзаменный — 11, одно досадно, что не десять годовой, а то все равно — 11 или 10 получить на экзамене, в среднем-то все-таки десятка окажется!
Нет, хоть и совестно перед самим собою, а приходится признаться, что Елизавета Михайловна Пещурова (сестра М.Я.Пещуровой) очень нравится! Да и в самом деле, чего ради я буду стыдиться того, что не в моей воле? Ведь это значит принуждать себя увериться, что я еще ребенок, ничего не понимающий, начитавшийся глупых романов и ищущий их везде! Зачем же я буду говорить, что я таков, если я иной на самом деле! Моя воля, конечно, никому не открывать этого, что я и намерен сделать, во избежание насмешек! Хотя бы поскорей выйти из этого несносного детского возраста! Но довольно об этом, мне стыдно за самого себя, рука отказывается описывать подробности нашей встречи, как, когда и где я ее встретил и тому подобное!
Послезавтра у нас экзамен по географии. Я рассчитываю на десять баллов, но если получу одиннадцать, буду несказанно рад, так как тогда, может быть, буду выше Руденкова, а чего доброго, и Львова. Это было бы отлично! Ниже пятого я не рассчитываю быть, а это значит, что скрипка моя!
Я говорю о скрипке, не объяснив, что это значит: дядя Диодор Степанович обещал мне подарить скрипку, если я выдержу хорошо экзамены! Это дело слажено, а следовательно, летом у меня будет великолепнейшая скрипка. Я ужасно доволен! Это было моей задушевной мечтой с тех пор, как я начал учиться. Наш учитель музыки, А.Ф.Баганц, подарил мне свой сборник легких дуэтов для двух скрипок, первая играет мотив, вторая аккомпанирует. Из сорока восьми пьесок, помещенных там, я свободно играю двенадцать, остальные разучу летом. Хоть бы поскорей настало это так долго ожидаемое лето!
В Любани, в пятнадцати верстах от Дидвина, будет жить Елизавета Михайловна, следовательно я ее буду видеть, так как наши часто будут ездить в Любань за всякой всячиной. Весело пролетят два месяца! Потом в гимназии долго буду помнить их со всеми удовольствиями каникул.
Я решил этот час прошалберничать, по выражению Лысака, что и исполняю с величайшей легкостью.
Пока еще книги не раскрывал по географии, а если бы раскрыл, испугался бы того, сколько нужно мне учить. Ведь я схватил только верхушки пройденного курса в этом классе, а положительно, как следует, не знаю ни одного предмета. Меня вывозит мое уменье гладко говорить: как только вызовут, я, не смущаясь, несу такую ахинею, в которую невозможно вдуматься, а учителя слушают, развесив уши, и ставят в заключение хороший балл. Часто я, отвечая историю, съеду на географию и естественную историю, с географии же на мифологию, и таким образом наговорю понемногу из разных отраслей знания, что вместе составит порядочный поток слов, пересыпанный первыми попавшимися в голову терминами! Перемена — с будущего урока примусь за географию!
7 июня 1876 года. Понедельник
Сегодня! Не верится просто, что сегодня каникулы. Как я рад! Хоть бы поскорей пролетали пять часов экзамена, а там — двухмесячная свобода — утешительно! Померанцев ругается свирепым образом: умора да и только! Только что кончается первый час, а уж четыре пули поставлены: Левашову, Иванову, Имеретинскому и Хрозоеколео. Кроме того, Янчунскому четыре балла!
Вчера был в Павловске, время провел довольно весело. Был в Розовом павильоне, катался и катал других на гигантских шагах, качелях и других тому подобных снарядах. Дядя подтвердил свое обещание насчет скрипки.
Вчера утром провожал Васю на железную дорогу: он ехал в Лугу. Я даже удивился самому себе: отчего я ему не завидовал? Я знал, что там будет Марья Арсеньевна, и между тем совершенно равнодушно отнесся к этому! Скоро я переменился!
9 июня 1876 года. Среда
7 июня вызвали по географии в последние три минуты. Я только что успел сказать несколько слов, как звонок прервал мои красноречивые разглагольствования. Я в страшной досаде: на прибавку балла и надеяться нечего! Читают: годовой девять, экзаменный… Ну, сколько-то, думаете — одиннадцать!!! Я испускаю радостный крик и бегу одеваться на каникулы.
Послезавтра в деревню! Вчера ходил к дяде и… ура! Скрипка моя!
16 июня 1876 года. Среда
Вот я и в Дидвине, и скрипка у меня под столом. Одним словом, исполнились мои заветные мечтания. Не весело и не скучно, так себе. Лень писать дальше!
23 июня 1876 года. Среда
Раннее утро. Вчера вечером пришла мне фантазия лечь спать в строении, в котором предполагалось прежде устроить ледники. Спал я с работником Андреем и пастухом, мальчиком лет пятнадцати, Фомою. Заснули поздно, часов в двенадцать, а до тех пор я им рассказывал две сказки Гоголя: ‘Сорочинская ярмарка’ и ‘Ночь перед Рождеством’. Андрей заснул под конец, но Фома дослушал до конца и остался весьма доволен. ‘Ну, а теперь спать’, — заключил я свой рассказ и растянулся на соломе, рядом с Андреем, прикрывшись его теплым овчинным кожухом. Через полчаса мы захрапели дружным трио и проспали до тех пор, пока арендатор не пришел будить Андрея и Фому, которым было время идти работать. Распрощавшись с ними, я захватил скрипку, с которой редко разлучаюсь, и вышел из ледника.
За рекою пылала заря. На огнисто-алом фоне ее резко выделялись темно-зеленые кроны елей, окаймляющих с левой стороны сад. Сквозь их густую зелень просвечивала Тигода, гладкая, как стекло, вся залитая ярким сияньем зари. У нас во все горло кричал петух, и ему вторил другой из-за реки.
Я отправился себе в комнату и под чириканье воробьев принялся писать свой дневник. Который-то час? У нас во всем доме ни у кого нет часов, но, кажется, солнышко уже взошло, так как на кухне и на стволах берез исчезли красивые отблески зари, хотя облака носят еще по краям ее отпечаток. Люблю я это раннее, немного свежее утро, это громкое ку-ку, доносящееся из соседней рощи, мирную картину трех деревень, ярко облитых алым светом. Все это — чисто русское, родное.
Вчера целый день писал роли для нашего театра. Так как некоторые члены не одобрили выбор пьес, которые мы предполагали исполнить, то я хочу настоять, чтобы играли водевиль ‘Путаница’, потому что там две мужские и две женские роли очень хороши. Кроме них есть еще незначительная роль лакея — Ферапонта. Ее можно поручить кому-нибудь из второстепенных актеров. Я переписал уже роли Елушиной и Ферапонта, начал переписывать роль Сатиной. Остается ее окончить и приняться за переписку Огрызского и Велевского. Обе роли — не маленькие.
Третьего дня ездил за 17 верст верхом, в Любань, в надежде видеть Елизавету Михайловну, но надежда не оправдалась, я нисколько об этом не пожалел. Странный я, право, человек!
В субботу праздник в соседней деревне — Коколайриках, я думаю переодеться крестьянином и, захватив скрипку, отправиться туда с Андреем.
Больше писать не о чем, все течет своим порядком, как обыкновенная деревенская жизнь. Поваляюсь немного, а потом примусь оканчивать переписку ролей, даже не оканчивать, а пока еще только продолжать.
29 июня 1876. года. Вторник
Много нового испытал я за несколько последних дней. Перечислять подробно — значит исписать три таких тетради, как эта, поэтому я не скажу ничего о моих прошлых впечатлениях и перейду к настоящему.
Сегодня Петров день, именины Петра Васильевича. Несмотря на то, что он теперь в Польше, в городе Плойке, его жена, Раиса Алексеевна, задумала справлять этот день. К обеду были позваны соседи — Охочинские, а на кухне угощалась целая ватага мужиков и баб. Удручающая картина: мужики и молодые девушки держали себя сравнительно прилично, а бабы — это верх безобразия.
Сначала все шло порядочно, но к обеду, когда все перепились и начали во все горло голосить песни, в кухню лучше бы было и не заходить, так грустно было смотреть на пьяных крестьянок.
Особенно скверное впечатление произвела на меня одна баба, по имени Ульяна. Попозже, часов в восемь, когда гости разошлись и только на кухне остались двое-трое мужиков с женами, я зашел туда и что же увидел? На кресле сидела Раиса Алексеевна и спокойно курила, в ногах у нее, с рюмкой водки в руке, валялась Ульяна, лепеча почти совсем неповинующимся ей языком: ‘Ты для меня дороже всего, тебе — сто рублей за улей цена, ты так… Такая барынька, благодетельница, что мне следует тебе ноги мыть да воду пить’, — и она принималась покрывать безумными поцелуями руки и ноги Раисы Алексеевны.
Мне было гадко видеть такое уподобление человека — животному, но я молчал, даже не молчал, а глядел вызывающим образом на ‘барыньку’ Раису Алексеевну, как-то невольно вторил ее беспечному смеху, несмотря на то, что в душе я вовсе не смеялся.
Через несколько минут, когда Ульяна выдумала и передо мною ползать на коленях, доказывая, что она мной ‘довольна’, мне сделалось противно, и я поспешил уйти.
Потом мне пришлось опять зачем-то сходить в кухню, гляжу — на полу, растянувшись, лежит Ульяна, с прикрытой какою-то тряпкой грязной, косматой головой!!!
Вскоре дурное впечатление, произведенное на меня Ульяной, изгладилось совершенно: причиной этому — теплая летняя ночь. Садясь за чайный стол, я услышал, как на соседней мызе коверкали великолепную малороссийскую песню ‘Ганзя’. Под предлогом, что надо дать простыть чаю, я схватил шляпу и скрипку и выбежал на балкон. На глазах блестели слезы восторга, я весь увлекся своей игрой, а вокруг будто слушала меня темная ночь, которая была обворожительно хороша. Дремлющая Тигода, полукруг полей, зубчатые вершины Белой Рощи, мирные избы Милаевки. Все это было одето беззвездным, темным покровом. Луна, как растопленный золотой круг, сквозила через зелень кленов и дубов и вдруг скрылась за облаком, позолотя его края. Пришел Болеслав Иванович, и мы долго пели и играли, нарушая покой и затишье летней ночи!..
30 июня 1876 года. Среда
Раннее утро. Я только что возвратился с охоты, если можно так назвать бесплодное двух-трехчасовое броженье с собакой по соседним рощам. Только и убил двух воробьев, и то хорошо для начала! Стрелял раз шесть по куликам, но все шесть раз дал промах, причиной, вероятно, моя горячность и отсутствие хладнокровия в то время, когда я вижу птицу.
Весело было бродить по росистой траве с ружьем двустволкой за плечами, целить и стрелять, заряжать и снова стрелять. Пока больше писать не о чем, после, может быть, еще набросаю на страницы дневника несколько замечаний.
1 июля 1876 года. Четверг
Серый и пасмурный день. Небо в темно-серых облаках. Хорошо было бы идти на охоту, да лень одолевает. За сегодняшний день еще нечего писать, так как он еще начинается — всего теперь 12 часов, запишу только происшествия вчерашнего.
Вчера, часов около пяти, Болеслав Иванович должен был отправиться на железную дорогу, чтобы ехать в город. Антонина Васильевна и я отправилась его провожать до деревни Чудской Бор, назад мы хотели идти пешком или подождать Марфу (работницу, которая везла Болеслава Ивановича), пока она вернется со станции, и ехать обратно в тарантасе домой. Доехав до Бора, мы с Антониной Васильевной вышли из тарантаса и отправились в лавку. Там, закупив что следовало, отдохнув и выпив бутылочку пива, мы порешили идти пешком потихонечку домой, в надежде, что Марфа нас догонит. Я вооружился длинною палкою от собак, и мы двинулись.
По дороге купили дичи, отдохнули, поели винных ягод и опять пустились в путь. Не дохода до мызы Васильевых, я заметил, что за нами над бором висела густая, черно-свинцовая туча. Вдали погромыхивал гром. ‘Идемте поскорее, — советовал я Антонине Васильевне, — если не хотите вымокнуть’. — ‘Успеем, — ответила она, — а не то доберемся до Коколайрики (Коколайрика — деревня, лежащая на нашем пути), там переждем грозу и подождем Марфу’. — ‘Как хотите!’ — ответил я.
Только что мы вошли в Коколайрику, как раздался оглушительный громовой удар, и дождь полил, как из ведра. Мы вошли под навес одной избы. Хозяйка радушно разговорилась с нами, и скоро из окон начали высовываться любопытные личики детей. Антонина Васильевна оделила всех гостинцами.
Меня поразило личико одной девочки — Маши, до того она походила на Лизу Пещурову, те же черты и, главное, те же чудные глубокие глаза. Я думал, что вижу перед собой Лизу, но девочка заговорила, и ее крестьянский выговор разрушил очарование. Но вот подъехала Марфа, мы сели в тарантас, а дождь будто нарочно припустил сильней, и мы приехали домой, измокшие до костей. Переоделись, напились чаю и улеглись спать!
7 июня 1876 года. Среда
Не писал так долго, так как ни на минутку не мог успокоиться: зубы не давали покоя. Сегодня, кажется, они решили, что могут мне дать один день отдыха, и вследствие этого не болят.
Недавно с нами случилось странное происшествие. Ночь была великолепна, мы пели, болтали, я играл на скрипке, и незаметно время пролетело до полуночи. Разошлись по своим комнатам. Я разделся, лег в постель, взял в руки книгу, как вдруг слышу, что в комнате Антонины Васильевны скрипнула дверь. ‘Кто там?’ — спросила Антонина Васильевна. Ответа нет.
Минут через пять все снова замолкло. Я не обратил на это большого внимания и принялся читать про Картуша. Как вдруг я вижу — у моей двери нажалась ручка, и кто-то так сильно дернул за нее, что дверь соскочила с крючка и наполовину отворилась. ‘Кто там?’ — спросил в свою очередь я. Опять молчание.
Я рассказал через стену это происшествие Антонине Васильевне, и из нашего разговора выяснилось, что мы оба боялись. Пока мы перекликались, вошла Раиса Алексеевна спросить, отчего поднялся шум. Мы ей рассказали. Позвали арендатора, осмотрели все закоулки, — ничего нет! Странно!
28 июля 1876 года. Среда
Лень было писать, а потому я так долго не поверял своих впечатлений дневнику, а между тем многое надо бы записать.
У нас, то есть в Дидвине, был гр. Вас, Ан. Ар. и Map. Ape. Не хочется мне сознаться, но также нельзя утаить, что Map. Ар. произвела на меня некоторое впечатление, хотя, правда, далеко не такое сильное, как прежде. Я с большим удовольствием заметил, что она страшно подурнела, но я не могу себе объяснить, почему именно это доставило мне удовольствие.
18 августа 1876 года. Среда
Грустно видеть, какое влияние на наш класс имеет Вал., Вин., Ор — ов и другие из их партии. Классу было скучно, и вот принялись за любимое занятие — задевать кого-нибудь. На сегодня была моя очередь, и ни одного голоса не было за меня. Б.И. говорил, что человек всегда сам виноват, если не сумел поставить себя в хорошее положение. Неужели это правда?
Если это правда, значит, человек в данном случае виноват в том, что не обладает сильными кулаками! Если это правда, значит, правда, что таким людям, как я, нельзя жить на свете, в особенности меня удивило, что Азанчевский также принялся задевать меня. Впрочем, нечему удивляться: я знаю, что он умный человек, и что он, по всей вероятности, старается завоевать в классе положение Вальбергов, Орфеловых и разных других сильных мира сего. Он, вероятно, сообразил, что особенного греха в этом случае на его совести не будет, а класс примет его выходку с удовольствием и даст ему место среди своих тузов!
Положим, что подобное рассуждение не лишено справедливости, но я не решился бы так поступить! Страшно мне это кажется, как порядочный человек может сделать подлость для своих выгод?
Жалко и досадно, а главное
Некому руку пожать
В минуту душевной невзгоды!
Ни одного человека не оказалось расположенного в мою пользу, никто, по крайней мере, не возвысил голоса, между тем как я, обдумав хладнокровно все это, могу смело сказать, что я был совершенно прав.
Полчаса спустя.
Нет, может быть, я и действительно сам виноват: по глупости или по самолюбию не поставил себя в первом классе как следует, а потому и приходится теперь платиться за это. Ну да впрочем, что прошло, то прошло, и так долго говорить об этом не стоит труда.
24 августа 1876 года. Вторник
На днях я получил записку, в которой сказано напыщенным и деловым тоном, что ‘г. режиссер Ф.Медников и г. секретарь Н.Философов объявляют о заседании’. Будут обсуждаться все вопросы, касающиеся театра. Я не хотел было идти завтра в отпуск (в четверг — праздник), но делать нечего, придется изменить мое намерение, потому что не быть на совещании значит получить самые скверные роли, а я, понятно, этого не желаю. В лицах, участвующих в спектакле, произошла небольшая перемена, а именно: вместо А.Абариновой играть будет какая-то О.Писецкая. Что за особа, положительно не знаю.
С Сашкой помирился. Мы с ним редко подолгу ссоримся! Славный человек во всех отношениях, жаль только, что немного непостоянен. Ну, да это пройдет со временем.
25 августа 1876 года. Среда
В последнее время мне все начало представляться в мрачном свете, и если бы не сочувствие русских герцеговинскому восстанию, я был бы уверен, что теперь ни у кого нет благородных движений души. Если они, впрочем, и есть, то проявить их почти невозможно человеку мало-мальски самолюбивому. Накричат, что хочешь быть выскочкой, что это донкихотство, а иные прибавят еще, что и подлость.
27 августа 1876 года. Пятница
Был в отпуску у тети Ани. Что я за слабохарактерный! После проблеска разума на страницах дневника опять появляется ерунда, но милая мне, дорогая ерунда, потому что она касается тех предметов, или, вернее, лиц, которыми я имел глупость быть заинтересованным. Так и теперь со мной случилось: опять влюблен! Ну, что мне поделать с моею влюбчивой натурой! Влюблен-то, главное, в кого? — В Полюшку. Жду с нетерпением воскресенья, чтобы… А, да и писать-то досадно! Дальше!
27 августа
Вечерние занятия. Скверно и тяжело на душе. Нехорошая история случилась со мною и, главное, с Александером. Он держал экзамен естественной истории в первый раз у К.Сент-Илера, а в продолжение года учился у Бетхера. Последним было многое пропущено, а С.Ил. именно пропущенное из курса и спросил у Александера, и когда тот, разумеется, не знал и сказал, что у нас этого не проходили, С.Ил. отослал его экзаменоваться к Бетхеру, которому наговорил про Александера, что тот на экзамене капризничает. Конечно, это может показаться невероятным, но это было так. К чему мне обманывать самого себя?
Александер между тем отправился экзаменоваться к Бетхеру. Тот с видимой неохотой принялся за экзаменование, сбивал Александера на все лады и когда наконец не мог, то просто порешил, что Александер ничего не знает, чему помог поддакиванием своим Н.Померанцев.
Мне стало обидно за Сашу, я не мог сдержать своих слез, убежал в чистильню и заплакал. Потом объяснил Н.Померанцеву причину моих слез, что он назвал вздором. Объяснить я решился только после его настоятельных приставаний. Трудно было бы мне не заплакать. Сашу я люблю очень, понятно, что мне стало обидно, что его усиленные труды кончились ничем. Такого бессовестного поступка от начальства я не ожидал, а главное, что правды и суда на него негде отыскать. Неужели же всегда будут только сильные царствовать! Неужели же у кого кулак больше, тот имеет право на счастье? Кто разрешит мне это?
Я сам чуть не попал под арест от того же самого Померанцева. Иду в большую послеобеденную перемену по коридору и посвистываю. Вдруг вылетает из дежурной комнаты Померанцев и, схватив за руку, тащит под арест.
— За что? — изумляюсь я.
— За все дерзости, которые ты мне сегодня сделал!
— Какие же дерзости?
— Там узнаешь.
‘Ну, едва ли узнаю’, — думаю я. Подошли к двери карцера, солдата не оказалось. Померанцев пробурчал что-то непонятное, оставил меня и ушел в дежурную комнату. Но, главное, интересно, какие я ему дерзости говорил?
31 августа 1876 года.
Вторник 29 августа был отпуск на 30 и 31 число. Померанцевская история минула, не оставив по себе никакого следа, или, выражаясь проще, я почти не был за нее наказан. Витторф удовольствовался сбавкою двух часов, так что, вместо того, чтобы идти в субботу после уроков, я отправился посла обеда. Пехтурой потащился я с Александером на Знаменскую. Он у Гостиного двора сел в дилижанс, идущий в село Александровское, я же двинулся дальше. Пришел домой, закусил, почитал Пушкина и лег спать.
Проснулся рано. Битых два часа сидел перед зеркалом, причесываясь и вообще приводя в порядок собственную персону.
Напился чаю и двинулся в институт, в голубую залу. Вызвал наших. Полюшка показалась мне красавицей.
Из института направил свои стопы к Николаю Николаевичу. Он встретил меня, по обыкновению, очень радушно и ласково. Поехали в Павловск. Множество красавиц и великолепная музыка Арбана произвели на меня очень сильное впечатление. Лиза изгладилась из памяти.
Всю дорогу назад меня грызла зависть, что я не могу позволить себе некоторой роскоши. Решил занять деньги, чтоб купить: две собственных рубашки в 4 руб., собственные суконные брюки — 8 руб., платков, хоть полдюжины — 4 руб. 50 коп., рукавчиков, воротничков и запонок. Всего около 20 рублей. Не знаю — удастся ли?
На другой день опять пошел в институт. Нюшка опять наказана. Поля была, как всегда, прелестна. Я начал перечислять тех красавиц, которых видел в Павловске, между прочим назвал фамилию Барманская и спросил, знает ли ее Поля. Нюша и она лукаво переглянулись, и Поля сказала: ‘Как же, очень хорошо знаем! Он такой хорошенький, брат Барманской’. ‘А, вот оно что, — подумал я, — теперь знаю, кто тебе, голубушка, нравится’, — и принялся бранить Барманского за его поведение, которое, как я имел случай неоднократно наблюдать, бывает постоянно очень похвально.
Боже мой, что сделалось с Полей, щечки зардели, загорелись темные глаза и гневно блеснули из-под густых ресниц. Она была великолепна, повторяю я еще раз. И полились чудные речи, в которых она красноречивее любого адвоката принялась защищать Барманского. Сначала я возражал, но потом замолк, залюбовавшись на мою ‘прекрасную неприятельницу’, как выражается Вася.
Поля заметила, вероятно, мой восторг, так как сначала покраснела, а потом, подняв гордо голову и улыбнувшись, пытливо заглянула в глаза. В свою очередь я сконфузился и переменил тему разговора, обращаясь преимущественно к Клавдии, боясь встретить Полин взор, который, как я чувствовал, еще лежал на мне.
Минуты через две я распрощался, причем Поля робко, как бы нехотя, протянула мне руку и лениво промолвила:
‘Что же вы так скоро?’ Я пробормотал что-то и быстро вылетел за дверь и вмиг очутился на улице.
Задумчиво поплелся я по Невскому, досадуя, сам не зная за что, на всех и на все. День прошел без приключений. Провожал на Пески Ол.Птицкую, причем она рассказывала лишь о том, как провела лето.
Вечером отправился в гимназию, шел по Невскому, видел иллюминацию, которая была очень плоха. В гимназии поболтал с Александером, он мне показал карточку Али Бабатиной, которая ему нравится. Улегся спать. Сегодня катался на гигантских шагах. Д — ий запустил в меня ощелкой пребольно.
Вот и все, что случилось со мной за последнее время. Погода хмурится. На березах почти совсем увяли листья. Мелкий дождь, которым обыкновенно богата осень, стучит по крышам гимназии. Тоску наводит такая погода, хоть бы скорей пролетала скучная осень да настала зима. Я ее представляю себе в виде веселой белокурой красавицы, окруженной толпою послушных слуг, которые только более придают красок их повелительнице.

Осень

1 сентября 1876 года. Среда
Скучно. Опять серое, мутное небо с желтоватым просветом над крышею младшего возраста, опять дождь, грязь, уроки и вообще однообразная гимназическая жизнь со всеми ее прелестями. Как-то и мечтать не хочется, не то лень, не то не о чем, Бог его знает отчего. В настоящую минуту мне решительно все равно — жить или умереть, так как я свое настоящее состояние не могу считать жизнью. Ничего не занимает, ничто не радует, скука, равнодушное прозябанье, а в будущем единицы, единицы — целый частокол единиц, так как их, кажется, много предвидится.
6 сентября 1876 года. Понедельник
Вчера был в отпуску у П.Н.Мамантова. Ездили с ним в Ораниенбаум. Время провел весело и сам был навеселе: выпил два стакана шампанского и около двух стаканов сотерна. Во вторник окончательно назначен комитет, но Федька заболел или прикидывается, что заболел, так что, может быть, и не состоится собрание комитета. Завтра опять праздник по случаю какого-то праздника. Сегодня получил 5 по истории, но в журнал мне не поставлено. Урок и старое знал отлично, сбился на хронологии. Для меня эта хронология — ад.
Вчера видел Флоранс Пещурову, от нее узнал, что Лиза приехала. Вчера были ее именины, мы с Федей послали ей поздравление через Флоранс. В институте не был, да и не хотелось особенно быть. Полюшку уже разлюбил, по крайней мере, на время. Хорошо, что завтра отпуск, а то я умер бы с тоски. Куда поеду завтра, сам пока не знаю, но уверен в одном, что куда-нибудь поеду. Хочется видеть Лизу, изменилась ли она, похорошела или подурнела.
7 сентября 1876 года
Последний урок. Наконец-то состоялось окончательное совещание вчера вечером, в лазарете у Медникова. Порешили, что будут играть три пьески, а именно: ‘Путаница’, ‘Картинка с натуры’ и ‘Ворона в павлиньих перьях’.
20 сентября 1876 года. Понедельник
Лень, лень, лень и лень. Запустил по математике уроки ужасно. Ну, да Бог с ними, с уроками, дело их теперь не касается, то есть не дело, а так… Ну, одним словом, я ‘за-лепортовался’, это случается.
В субботу отправился в отпуск с Федей, забрал с собой роли и раздал, кому следует. Вечер субботы и утро воскресенья провел дома. В час явился Николай Николаевич с Федей. Федя мне сказал, что в два часа к нижним Пещуровым придет Лиза. Все время я был как в лихорадке. Проситься у дяди пойти к Николаю Николаевичу не хотел, потому что и так слишком часто у него бываю. Все время думал, как бы увидеть Лизу.
Самые разнообразные, самые отчаянные планы теснились в голове, но, как всегда случается в таких обстоятельствах, ни один из них нельзя было привести в исполнение. Как я завидовал Феде!
Тут я заметил, что мне не на шутку нравится Лиза. Отозвав в сторону Федю, я ему сказал, чтобы он непременно устроил так, чтобы я видел Лизу. Он обещал. Вдруг я вижу,
Николай Николаевич собирается уходить! Все мои надежды лопаются, как мыльные пузыри. Я стараюсь успокоить себя, как могу — напрасно, ужасно досадно становится. Наконец я несколько успокоился. Отправились мы смотреть несгораемого человека на плацу Павловского училища. Идя туда, я слабо надеялся встретить там Лизу, ну и, конечно, не встретил! День был холодный, я возвратился домой, продрог ужасно. Вдруг дома меня встречает Коля словами: ‘Сеня, тебе письмо от Феди’. Я догадался тотчас же, что это письмо — приглашение к Пещуровым. Я не ошибся. После обеда, накинув шинель, стрелой помчался к Феде, а оттуда к Пещуровым. Я видел Лизу, провел весь вечер с ней, можно ли быть таким счастливым? (Эге!)
То же число. Вечерние занятия. Безобразно, глупо влюблен я. Опишу подробнее все вчерашние происшествия, вообще все, что касается Лизы. Видел я ее в первый раз в Павловске, три года тому назад. Видел мельком, ничего особенного в ней не нашел. Федя все уверял меня, что она очень симпатичная особа, а я на это возражал, что мне она не нравится, и все тут! Думал ли я, что буду в нее влюблен до безумия? А между тем это так. Потом я встретил ее на балу у неких Поповых. Об этом расскажу подробнее.
Во время Рождества прошлого года был я на одном балу Николая Николаевича. Злил Философова, называя его непризнанным сатириком, злил Нину Абаринову, говоря, что ей Ребендер кланяется, и веселился сам. Вдруг мне говорит Федя: ‘Хочешь в пятницу попасть на бал?’ Я, понятно, изъявил полнейшую готовность и спросил: ‘К кому?’ — ‘К Поповым’, — отвечает Федя. — ‘К каким?’ — ‘К одним моим знакомым!’ — ‘Да я-то чего ради туда попаду?’ — возразил я. — ‘Да вот в чем дело, — ответил мне Федя, — Поповы пригласили меня через Философова и сказали, чтоб я без кавалеров не являлся, ясно?’ — ‘Ясно! Идет’, — отвечал я.
Много нужно было преодолеть препятствий, чтобы попасть на этот счастливый бал, но мы мужественно выдержали нападения со стороны Николая Николаевича, и таким образом победа осталась за нами — мы отправились! Даль страшнейшая, я позабыл даже где. У меня, по правде говоря, замирало сердце. Федя дорогой мне объявил, что на балу будет Лиза Пещурова. ‘Ну, что это за хваленая Лиза?’ — думал я, подъезжая к крыльцу поповского дома и глядя в освещенные окна, через которые видны были силуэты танцующих. ‘Которая-то из них Лиза?’ — разговаривал я про себя сам с собою и даже с перчаткой, которую наготове держал в руке. Мне припомнилась известная песня:
Шел по Невскому пришпекту,
Сам с перчаткой рассуждал!
Поднялся по лестнице. С замирающим сердцем следил я за движениями Фединой руки, когда он дергал звонок. Колени дрожали, и резкий звук колокольчика отдался в сердце. Вот послышались шаги, щелкнул замок, и мы с Федей вошли в продолговатую маленькую переднюю. Навстречу выбежала хозяйка, приняты мы были очень радушно.
Я натянул перчатки, церемонно вошел в залу, раскланялся, взглядом окинул барышень, сидевших по стенам на стульях. Федя живо представил меня хозяйской дочери, Нине Михайловне Поповой, потом Лизе и еще полдюжине других Ивановых, Петровых, Никитиных и т.д. Лизе я не подал руки, по моему обыкновению, а только раскланялся издали. С любопытством принялся осматривать эту ‘симпатичную особу’ и ничего не нашел в ней особенного.
Вечер не прошел, а пролетел. Танцевали, бесились, играли без умолку. Лиза мне нравилась сильнее и сильнее, и я ‘имею счастье’ сказать, что и я ей понравился. Я был выбран ею танцевать с ней, я получил от нее бантик, я был счастлив, но стыдился сознаться самому себе, что она мне нравится больше, чем я в нее влюблен.
Когда я вернулся, Федя спросил меня, как мне понравилась Лиза. ‘Так себе, ничего!’ — ответил я равнодушно, насколько мог, но глаза, в которых светился восторг, изменили мне. ‘Ну, знаю я это ничего’, — проговорил, улыбаясь, Федя. Я смолчал.
Улегшись, долго думал о Лизе (как это сентиментально!). Наконец усталость взяла свое — я заснул. На другой день — пустота в сердце и голове и тоска, тоска. (Чудесная болезнь!)
21 сентября 1876 года. Вторник
Буду продолжать. Второй раз я видел Лизу на первой репетиции прошлогоднего театра. Мне особенно понравилась ее кокетливая поза во время репетиции: она сидела на стуле, у правой стены, склонив голову набок и положив ногу на ногу. Правая рука лежала у нее на коленях, а левая свесилась со стула. Она совершенно серьезно следила за комической игрой Флоранс, комической до того, что никто, кроме Лизы и Философова, не мог удержаться от взрыва хохота, Вася, Федя, Петя Пещуров, Аня, Коля, я — все, даже Володя, — покатывались до слез. Очень хороша показалась мне тогда Лиза.
Потом я видел ее на всех репетициях и опять у Поповых (само собою разумеется — на спектаклях также). Расскажу про вечер у Поповых.
Поповы пригласили меня к себе на вечер. Федя также был приглашен, но он не мог идти, так как должен был к Вальтерам. Пожалев его, я отправился к Философову, и с ним вместе мы отправились к Поповым. Хозяйка обратилась к нам со словами: ‘Это очень мило с вашей стороны, что вы пришли. А где же Федор Федорович?’ — ‘Он нездоров, — отвечал я, — и поэтому не может прийти’. Лгал я таким образом по его просьбе.
Вошли в залу. Видим, сидят на диване барышни, а перед ними на стуле некто Мазураки. Он что-то говорит, а они хохочут. Поздоровались, завязалась игра. Сначала играли в жмурки, потом били по рукам, здесь грация Лизы дошла до апогея своей славы.
Потом придумали сражаться в темной комнате. Свалка была ужасная, из нее я узнал, что Лиза сильнее меня, но она этого не узнала. Весело было ужасно.
Вернулся домой к часу — заснул в два.
Три раза видел я Лизу мельком в Любани, но мы даже не кланялись.
Последний раз видел я Лизу у Алексея Алексеевича Пещурова.
Влюблен теперь по уши. Досадно на себя, да делать нечего! Неужели же мне корчить из себя рассудительного мальчика, говоря, что я не влюблен, повторяя слова других, что ‘эта мнимая любовь — следствие глупых романов’*.
______________________
* Приписка на полях: ‘И гоньбы за лаской и идеалами’. Что правда, то правда!
______________________
Нет, я пишу то, что чувствую, а не фальшивлю, не обманываю самого себя, как я делал это месяца четыре тому назад. Если я влюблен, я не стану себя уверять, что нет. Не знаю, долго ли протянется у меня подобный образ мыслей, но в настоящее время мне кажется, что я прав, рассуждая таким образом.
Многие говорят, что мечтатели глупы, жалки и смешны. Не знаю, как другим, а мне жизнь кажется слишком скверной, и чтобы не представлять ее себе во всей наготе, я придаю людям и предметам такие качества, которых они не имеют. Быть может, настанет время, когда.
Исчезнет мечтою
Украшенный мир.
Быть может, даже близко это время (Оно настало!), но мое правило — любить, мечтать, пока мечтается, верить, пока верится, смяться и плакать, пока есть смех и слезы!
Собственно о происшествиях гимназической жизни писать не стану. Не стоит: скука, эта скука, даже надоело выписывать это противное слово. Не знаю, за что я так полюбил Лизу. Собой она не красавица, грациозна только. Неужели же за одну грацию? Кстати, о грации: я различаю ее двух сортов: твердую и мягкую, или кошачью. У Сазоновой грация твердая, у Лизы — кошачья! Сазонову я часто встречаю, когда иду в отпуск, она в это время возвращается из гимназии.
Нет, Лиза хороша собой и кроме того — умна. Ох, как умна! По одним глазам, оттененным темной кожицею век, видно, как она умна. Счастлив тот, кого она любит, а что она любит — это я знаю. Недаром ходят про это разные слухи.
24 сентября 1876 года. Пятница
Тяжело! Потом объясню, не в силах больше писать. (Лаконически!)
27 сентября 1876 года. Понедельник — 5-е октября 1876 года.
Среда 24, 27 и все другие дни писать было некогда. Да, собственно говоря, и не стоило. Упомяну, что за разные пустяки сидел два раза под арестом. Все мысли мои в настоящее время заняты театром нашим. Лиза не будет играть. Жалко, да делать нечего. Я решился выучить и сыграть мою роль Огрызка вследствие разных изменений, возбуждаемых отказом Лизы — как нельзя лучше, чтоб показать ей, что и без нее можем обойтись. Этот отказ ее выражает как будто пренебрежение к нам, мы ей отомстим блестящим образом. Как именно — пока не решаю. Я очень доволен своей ролью, она, как мне кажется, совершенно по мне.
Зима у ворот. Плац весь покрыт инеем, который блестит на солнце. В воскресенье — репетиция. Ну-ка, отличимся!
7 октября 1876 года. Четверг
Сегодня весьма замечательный день для меня. Были листки по алгебре. Я вообще плох по математике, а алгебра больше всех остальных наук у меня хромает. Понятно, что этих листков ждал я со страхом и трепетом, которые, впрочем, не оправдались. Я сговорился с товарищем моим Чер — вским, условие было следующее: я ему помогаю в сочинениях, он — в математике. Я уже написал ему с своей стороны два сочинения и во время листков притянул его за бока: ‘Ну, говорю, теперь твоя очередь мне помогать, ибо я ничего не понимаю’. Тот обещал, но и сам решить не мог. Тогда я преспокойно списал с Мак — а весь первый пример и с Дом — о — второй, на самых глазах учителя Грезарина, который, хотя и пристально смотрел на меня сквозь очки, но все-таки ничего не видел. Потом был задан третий пример — не обязательно, а тем, кто хочет. Решившим его верно обещана прибавка балла. Я и его списал и таким образом вышел сухим из воды.
Уроков к завтраму немного, вследствие чего я все занятия зубрил свою роль. Знаю уже хорошо до Х-го явленья, а дальше что, даже понятия не имею. В воскресенье репетиция, она покажет мне, по себе ли я взял эту роль. Пока ничего особенного не произошло. Писать нечего, замечу только, что наш плац был сегодня часов до двенадцати дня весь в инее и что до снегов недалеко.
Скорей бы зима! Люблю я это время года больше всех остальных, даже больше весны. Ну, что может быть лучше русской зимы, ее снегов, ярких морозных дней и лунных ночей! А дома у камина, с интересной книгой в руках… Нет, лучше не описывать, слюнки текут.
9 октября 1876 года. Суббота
По всей вероятности, опять не иду в отпуск: записан Докучаевым за подсказку. Ну, хоть то хорошо, что проступок неважный: хотел выручить товарища, подсказал и покаялся. Но есть еще надежда — Докучаев, может быть, простит, авось удастся — на репетиции очень быть хочется. Экая проклятая наша гимназическая жизнь: каждый день дрожишь, как бы не получить дурного балла или записи. Ведем себя, кажется, отлично, и вдруг сюрпризом и объявят тебе, что в отпуск не пустят. ‘За что, мол?’ — ‘Да вот Докучаев за подсказку записал’. А за это шепотом сказанное слово сидишь себе и субботу и воскресенье в четырех стенах! Ах, хоть бы вырваться оттуда скорее.
Последние мои сочинения на тему ‘Сражение со Змеем’ (Жуковского) — вышли удачны, сам я получил 11 — 11, а трое товарищей, которым написал, 9 — 10. П — а не доверился мне и написал сам, Докучаев поставил ему 7 — 8.
Какая тоска! Хоть бы какое-нибудь развлеченье, а то ничего нет, час за часом, день за днем медленно пойдет в вечность наша жизнь, наши мучения (глупейшие), дни молодости. А, чтоб черт побрал проклятую гимназию*. Если Докучаев не простит, я ему выкину какую-нибудь штуку, доволен не будет, за это поручусь.
______________________
* Приписка на полях: Вот это дельно?
______________________
11 октября 1877 года. Понедельник
Докучаев простил меня, и я был в отпуску. Расскажу подробно, с самого начала.
В субботу не случилось ничего особенного, в воскресенье в 25 минут третьего я был у Николая Николаевича. Там собрались уже почти все участвующие в спектакле: Флоранс Пещурова, Лихонин, Федя, Соня, Володя Ратимов, потом пришел Саша Ратимов, Коля Свечников и Философов. Когда я шел по Адмиралтейскому скверу, то встретил Лизу Пещурову. Я отдал ей честь по-военному, она с пресерьезным видом кивнула головой. Началась репетиция путаницей (т.е. водевилем ‘Путаница’).
Флоранс привела Лизу, но та, просидев несколько минут, убежала к Поповым, куда и я был приглашен. Вечером отправился я к Философову, а оттуда вместе с ним к Поповым. Там опять была Лиза, время провел очень весело и в два часа ночи вернулся в гимназию. Теперь некогда, в свободное же время опишу подробнее поповский вечер. За что я так полюбил Лизу? За что?! А Бог его знает, за что люблю. Потому что любится, коротко и ясно.
Тот же день, последний урок. Сколько муки и сколько наслаждений в этой любви! Бывают минуты глубокого страдания, но эти страдания я не променяю никогда на радости. Я горжусь тем, что я люблю, не увлекаюсь мечтами, а люблю, как любят взрослые, только не так сильно. Эта любовь доказывает мне мое развитие. Я радуюсь ей, мне кажется, не будь ее, я сделался бы таким пошляком, как большая часть нашего класса. Жить одними гимназическими интересами — для меня немыслимо, они слишком вялы, скучны и однообразны, чтобы могли удовлетворить всем потребностям моей натуры*. Я странный человек. Люблю опасности и случайности, но вместе с тем и боюсь их. Я, по моему мнению, не принадлежу к трусам, но не могу назваться и храбрецом, так, середина на половине. Я трус перед и после опасности и не трус — во время ее. Да, впрочем, опасность опасности рознь. Для меня самая большая опасность — расстройство нервов. Оно доходит иногда до больших размеров. Но спрыгнуть с высокого моста, кинуться в средину драки, чтобы спасти товарища, иди назвать в глаза туза и силача класса подлецом, когда он, пользуясь своей силой, обидит кого-нибудь, — о, этого я не испугаюсь. Бывали примеры, что я ходил неделю с синяками за смелое возражение, а в начале прошлого года лежал в лазарете, когда заступился за Аксенова, а Левашов (не тем будь помянут, он выгнан теперь и готовится в классическую гимназию) свихнул мне ногу.
______________________
* Приписка на полях: Вот так натура!
______________________
Вчера вечером особенно понравилась мне Лиза, когда она, с завязанными глазами, ловила всех. Личико разгорелось, глазки блестят*, волны белокурых волос широкими прядями падают по самый пояс. Нет никого лучше ее на белом свете**.
______________________
* Приписка на полях: вот те и раз, завязанные-mo!
** Довольно наивно! А Наташа?
______________________
Я весь вечер старался не глядеть на нее, но иногда почувствуешь на себе ее взгляд, оглянешься — она тотчас отвернется, и я отвернусь. Оба слегка сконфузимся и покраснеем. Мне и стыдно и приятно, что я поймал ее ‘на месте преступленья’, и жду случая, чтоб опять сделать это.
А иногда случается ошибаться в расчетах. Думаешь, что она смотрит на тебя, а она разговаривает с кем-нибудь и случайно взглянула на меня, вызовет на своих губках насмешливую и вызывающую усмешку, которая будто говорит: ‘Что, брат, ошибся? Поделом!’ Когда-то я еще раз увижу ее?..
12 октября 1876 года. Вторник
Второй урок. У нас только что были французские листки, написал неважно: ошибок 8 или 9.
На этой неделе списки. Они меня не слишком волнуют: баллы будут порядочные. Да Бог с ними, с баллами, лучше писать что-нибудь о Лизе.
Есть одна цыганская песня. В ней встречаются такие слова:
Твои движенья гибкие,
Твои кошачьи ласки,
То гневом, то улыбкою
Сверкающие глазки.
Мне кажется, будто автор собственно для характеристики Лизы, именно Лизы, написал этот куплет, так верно он представляет мне ее грацию, мягкую, небрежную, ее выразительные, быстрые глазки, то смелые и скорые, то задумчивые и ленивые движения. Я целые дни напеваю про себя эту песенку, и мне весело становится, когда бурчу я про себя ее дорогие мне слова. Хороша она, гибкая, стройная, вечно веселая Лиза, и чем больше стараюсь я отыскать недостатков в ее оригинальной красоте, тем привлекательнее кажется мне удивительная гармония всех черт лица. Все в ней на месте, даже маленькое родимое пятнышко, приютившееся у угла рта, и то у места: оно придает насмешливое выражение, так идущее к Лизе. А когда ее сконфузят чем-нибудь? Какой яркий румянец вспыхивает на щечках, как мило заалеет прозрачная кожа маленьких, красивых ушей! Нет, лучше Лизы не найти на белом свете.
Скорей бы воскресенье — я тогда опять увижу ее, чудную, веселую Лизу.
Последний урок. — Мечтать и писать о Лизе доставляет мне величайшее наслаждение. В настоящее время даже и писать нечего, и я все перечитываю дневник.
Меня вызвал учитель, надо идти отвечать.
Занятия. Разразилась гроза. Витторф сердится в классе и кричит, и поделом: наш класс устроил неблагородную вещь. Еще давно сговорились устроить т.н. ‘бенефис’ одному из воспитателей — Владимиру Евгеньевичу Хлебникову, человеку очень доброму, за то, что будто бы он во время междоусобий наших со старшим возрастом сказал им: ‘Хорошо вы делаете, господа, что вразумляете моих мальчишек’. Я протестовал против этого бенефиса, так как, когда мы спросили Хлебникова, действительно ли он сказал эти слова, он отвечал отрицательно. Мне возразили, что Хлебников мог отпираться. Тогда я спросил: ‘Кто же слышал, как он это говорил?’ Во всем возрасте никого не оказалось, следовательно это была сплетня, пущенная для того, чтобы можно было придраться к случаю, нашалить и посердить слишком доброго человека.
Когда всем стало ясно, что они не в состоянии доказать мне справедливости их мнений, меня закидали хлебом (это было за завтраком), но я не отступал от своих мнений и смело продолжал доказывать совершенную несправедливость их поступка. Некоторая часть класса согласилась со мной, но многие настаивали на ‘бенефис’. Принялись сумасшествовать, я и несколько товарищей все время держались в стороне от зачинщиков, хотя сильно нам хотелось побеситься в свою очередь.
На занятия пришел Витторф, рассердился на весь класс, назвал зачинщиков ‘скотами’*, да и поделом, и обещал посадить под арест. Вот и развязка! Я рад, что выдержал характер и, несмотря на насмешки, название ‘высоконравственного Надсона’ и другую ерунду, не отступился от своих убеждений.
______________________
* Приписка на полях: вежливый, милый человек!
______________________
Кстати, о нравственности: такого упадка ее, как у нас, я нигде не встречал, всевозможные пороки, к числу которых отнесу и пьянство, отсутствие честности и справедливости, нахальство и все тому подобное. Дать учителю честное слово и не сдержать его — считается не только не проступком, но чуть ли не похвальным подвигом. Украсть какой-либо аппарат или материал для опытов в физическом классе — тоже. Сколько ни восстаешь против этого — нет толку, ‘хлебом закидывают’… Опять хотят устроить ‘бенефис’ Хлебникову под глупейшим предлогом. Я, конечно, опять не участвую.
13 октября 1876 года. Среда
Я сейчас только кончил спорить. Опять против ‘бенефиса’. Я ужасно взволнован, но доволен собой. Мне угрожали, что меня прибьют, если я подлость буду называть подлостью и пойду против всего класса. Что же, я знаю, они исполнят свою угрозу, но я не боюсь, я смело буду говорить.
26 октября 1876 г. Вторник
У нас умер один воспитанник старшего возраста, Орфенов. Брат его в нашем классе, кажется, не очень печалится о смерти брата. Впрочем, по виду судить нельзя. Не стану описывать подробнее этого, так как производит на меня неприятное впечатление, я даже жалею об этих немногих строках, которые успел написать. ‘Оставим мертвецам хоронить мертвецов’, скажу я фразой Тужи из романа Шпильгагена ‘Один в поле не воин’.
Последний отпуск провел я довольно весело. В субботу, по обыкновению, читал, именно кончал ‘Жизнь Щупова, его родных и знакомых’. Были гости, я лег спать в половине третьего и проснулся в половине десятого. Утром думал было идти в институт, да это и осталось только думаньем. От нечего делать отправился к Феде.
Вхожу по лестнице и вдруг нежданно-негаданно встречаю Верочку Пещурову, младшую сестру Лизы, которая сходит с Аней с лестницы и направляется к квартире Ал.Ал.Пещ. ‘А, — думаю, — значит, Лиза внизу! Это недурно’. Поднялся по лестнице, позвонил, меня встретил Николай Николаевич своей собственной персоной, по обыкновению, очень радушно. Первым моим вопросом было: ‘Где Федя?’ — ‘Ушел куда-то’, — отвечал Николай Николаевич. ‘Ну, это не особенно-то приятно’, — опять подумал я и начал разговаривать с Николаем Николаевичем.
Странный он человек, я не знаю ни одного, на него похожего: он чрезвычайно самолюбив, умен, весел, образован, честолюбив, но вместе с тем отчасти жесток и любит подчас напустить на себя байронизм. Ну, да не в этом дело, а в том, что он потащил меня к Пещуровым, и когда я вздумал отговариваться, он нагнулся и шепнул на ухо: ‘Я ведь знаю, тебе Лиза нравится’. О, я в этот момент был ему так благодарен за то, что он не сказал эти слова с презрением, с насмешкой, а с доброй, снисходительной и братски лукавой улыбкой. Мне было ново видеть подобное участие в нем. Я не хочу этим сказать, что дома меня не любят, нет, нисколько! Но только надо мной в таких вещах постоянно смеются, а он — нет. Впрочем, когда я взгляну отрезвленными глазами на свою глупую любовь, я сам нахожу, что это — немного смешно. Но что делать, видно, я создан наизнанку!..
Итак, Николай Николаевич потащил меня к АА.Пещурову. Мне ужасно было неловко, но можно себе представить, каково было мое положение, как вдруг Флоранс на своем птичьем языке спросила: ‘Здравствуйте, Сеня, что вам угодно?’
Я пробормотал что-то непонятное, а к увеличенью моего смущения из дверей вышла Лиза! Я тогда чуть не бегом исчез за дверью, во весь дух, с одного маха пробежал лестницу, неистово прижал пуговку электрического звонка квартиры Николая Николаевича, где и стал терпеливо ждать возвращения Феди. Наконец и он явился!
Кое-как, сбегав к Пещуровым, ему удалось объяснить, что я пришел к ним вследствие крайней необходимости видеть Федю, и потом, когда он вернулся, мы вдвоем начали уговаривать Сонечку позвать Лизу. Она исполнила нашу просьбу, я опять вел войну взглядами с Лизой и на прощанье подал ей, сверх обыкновения, свою руку. Она, — даже теперь при воспоминании об этом мне делается безумно весело, — пожала ее довольно крепко. Что это, знак ли ее расположения или просто уловка ее кокетства? Бог ее знает, но я, конечно, охотнее верю первому*.
______________________
* Приписка на полях: Господи, есть такие дураки, как аз многогрешный.
______________________
В следующее воскресенье опять репетиция. Авось опять встречу Лизу. Но надо подучить хорошенько свою роль!
Списки вышли гораздо лучше, чем я ожидал.
Я не знаю еще, каким буду учеником. Все зависит от бала Аксенова по физике. Получит он 9 — я третий, получит 10 — четвертый.
27 октября 1876 года. Среда
Вторые занятия. Сегодня хоронили Орфенова, я просил у директора позволения не быть на похоронах, он разрешил.
На втором уроке у меня была отчаянная борьба с Аксеновым. Является в класс Ковальский (учитель физики) и объявляет, что Аксенову 10. Тот торжествует, мне же досадно в высшей степени. Быть четвертым только потому, что фамилия Аксенова выше по алфавиту, — ужасно досадно. Я к Ковальскому пристал, чтоб он меня спросил, Аксенов тоже, но, по флегматичности своего характера, ему надоело стоять у кафедры и просить Ковальского. Мне же, вероятно, ‘за долгое терпенье в награжденье’, как говаривал граф Суворов, тот прибавил балл и вместо девяти поставил десять. Теперь настала моя пора радоваться, Аксенов остался с длинным носом, что, впрочем, нисколько не разорвало наших приятельских отношений.
После обеда Лихонин приносил мне проект занавеси, которую взялся нарисовать масляными красками на холсте один воспитанник шестого класса — Стрельбицкий. Предполагается на холсте написать пурпурную полуопущенную занавесь, из-под которой снизу проглядывает море с восходящим солнцем и деревушкой на отлогом берегу.
Что-то больно много они затевают, едва ли выйдет что-нибудь путное.
Насчет дверей и окон надо просить дядю Анатолия, чтобы он их нарисовал на папке. Роль свою я знаю всю. Собственно говоря, и знать-то нечего — надо только запомнить несколько характеристичных фраз и содержание пьески, остальные фразы просты.
Но игра очень трудна и, вдобавок, неблагодарна! Роль не главная в пьеске, а следовательно, никогда не скажут, что сыграна хорошо, а так себе, порядочно.
28 октября 1876 года. Четверг
Первые занятия. Ужасно скоро летит время, и не замечается, как летит неделя за неделей. Нездоровится мне ужасно, болит голова и холодно, но в лазарет не пойду, не стоит: послезавтра отпуск!
2 ноября 1876 года. Вторник
Не писал в дневник до сих пор, потому что был болен. С пятницы отправился в лазарет и пролежал там до сегодняшнего дня. В пятницу я совсем умирать собрался, у меня было сорок градусов, а высшая температура 42. Одно время у меня стеснило дыхание. Ну, думаю, прощай, белый свет! Однако ничего, цел остался. Ну, и слава Богу, нечего об этом толковать, все это скучное, лазаретное, гимназическое. Поговорю о чем-нибудь другом, что поинтереснее. В отпуску я, понятно, не был. С нетерпением ждал Философова, чтоб тот рассказал о последней репетиции.
‘А у нас, батенька, Феня новая!’ — торжественно возгласил он, когда навестил меня, бедного болящего. ‘Кто такая?’ — осведомился я (Феня — роль горничной в ‘Маленьком капризе’). ‘Да Бог ее знает, повыше Сонечки, светло-каштановые волосы, играет, по словам Лихонина, лучше всех остальных, зовут, кажется, Маня. Вот и все, что знаю!’
Я ломал и до сих пор ломаю голову, но не могу догадаться, кто это такая! Федя не пришел из отпуска. Он один в состоянии разъяснить мне, что это за особа. Когда вернется, скажет.
Повторяю свою роль. Ни тычка ни зазубринки, гладко идет, знаю от доски до доски!
Не знаю, какую-то поставят еще пьеску и какую роль дадут мне в ней! Ну, да что об этом гадать, увижу после.
А все-таки славное было время!*
______________________
* Приписка на полях: Какая пустая, бессодержательная жизнь! Как я мог сожалеть о ней и хвалить ее?

Зима

5 ноября 1876 года. Пятница
Мне кажется, едва ли дотяну я эту тетрадку до Нового года. Зимою обыкновенно пишется больше: во-первых, лень слабее, во-вторых, и писать больше, так как в городе со мной случается более достойного замечания, чем в деревне. Не знаю, буду ли я продолжать дневник. По моему мнению, он мне необходим. Иногда вдруг охватит меня чувство одиночества, хочется поверить кому-нибудь свои радости, свои печали, а вокруг ни одного отдельного лица, а только стоглавое товарищество. Я поссорился с А., глуповат он или просто в нем есть некоторые несимпатичные черты, я решить не могу, да и не стоит трудиться. Он теперь для меня слишком ничтожная личность. Вот и примешься в эти тяжелые минуты за дневник и плачешь иногда над ним.
Впрочем, слезы-то теперь не встречаются, а во втором и третьем классах нередко они бывали. Выйдешь на занятиях из класса, прильнешь к стенке и зальешься горячими, жгучими слезами. Не знаю, куда после моей смерти забросит судьба этот дневник и какое сделают из него употребление (я намерен его хранить всю жизнь). Может быть, попадется он в мелочную лавочку, к нашему Воробьеву, например, и в него будут завертывать шоколад и кофе, а может быть, он попадется еще куда-нибудь и похуже.
Что будет во второй тетради дневника, не знаю. Мне кажется, что там будут встречаться более зрелые мысли. Уж за одну первую страницу я краснею, и если на ней одной написано много глупостей, сколько же наберется их на 300 с лишком страницах этой тетради?
Завтра отпуск. Я ждал и жду субботы с величайшим нетерпением: надоела гимназия. Если позволят дома — отправлюсь на репетицию, а если нет — пойду в институт.
У нас теперь урок Докучаева. Скука смертная: он разбирает сочинения. Только и слышишь: ‘Вы списали с вашего товарища’, или ‘У вас галиматья написана’ и следующий за тем рев, выражающий полное сочувствие класса к тем, к кому обращены эти слова.
За четверть часа до чаю. Я еще в конце прошлого года выбран певчим и только что со спевки. Не знаю почему, но мне ужасно весело, я забываю, что я в гимназии. А завтра между тем трудные уроки: Закон Божий и история. По Закону Божьему задана вся всенощная, а это не шутка. Впрочем, я надеюсь все выучить. Я даже желал, чтобы меня спросили по истории — я люблю отвечать по ней. Слова и мысли льются, факты, цепляясь один за другой, составляют связный рассказ былого, и давно умершие личности точно недавно сошли в могилу, точно сам присутствовал при тех их подвигах, которые описываешь у доски с картой.
Одно только жалко: в голове нет-нет да и промелькнет мысль: ‘А ну, как злодей Григорович срежет?’ — и запутаешься, укоротишь рассказ, чтоб не сказал учитель, что он разбавлен водой. Приходится передавать одни голые факты, факты и факты, не оживляя их интересными подробностями!
Однако я заболтался! Не мешает приняться за историю. Выучу, что успею, до ужина, а потом займусь и после него. Отрадно броситься в постель после трудового дня и заснуть с светлой мечтой о Лизе!
Звонок… Ну, после ужина успею заняться. Теперь перемена, все повалят курить, я же еще поболтаю. Странны мне для самого себя мои чувства к Лизе. Люблю я ее или нет? Э, да не стоит давать себе в этом отчета! Просто она мне нравится за гибкий стан, ясный взгляд, бойкую речь, негу и грацию! Нет, впрочем, не просто нравится! Бывают минуты страстной любви. Я лицом приникаю к подушке и целую, целую ее без конца, воображая, что целую Лизу. Конечно, это довольно смешно, но я не желаю останавливать в себе проявлений чувства, в чем бы оно ни выражалось!
А ведь какой я дурак на самом деле! Понятно, что всякий, кто прочтет эти строки, вполне согласится со мной и похвалит меня за смирение. А между тем я самолюбив, самолюбив до глупости и не считаю это пороком.
6 ноября 1876 года. Суббота
Наконец-то настала она, вожделенная суббота — день отпуска. А что за чудный день! Небо чисто и ясно, лишь изредка мелькнет по лазури его прозрачное облачко и скроется. Солнце сияет ярко и переливается в кристаллах, которые нарисовал на стеклах мороз. Весело будет шагать по скрипучему снегу домой. Знаю, что встретят радушно! А завтра — репетиция. Посмотрю, что за Зальборн такая, Лихонин что-то очень хлопочет, чтобы ему дали роль ее обожателя: это что-то подозрительно! Я рад, что знаю свою роль: прежде я только читал ее, теперь буду играть. Через час — в отпуск: утешительно!
Последний урок. — У нас Докучаев. Разбирают ‘Полтаву’. Только что вызывал меня отвечать и поставил 12 баллов. Это хорошо.
18 декабря 1876 года 6 дней назад Надсону исполнилось 14 лет
Суббота, вечер. Давненько не писал я в дневник, почему, сам не знаю. Должно быть, лень была. Я сижу в карцере за запись Докучаева. Но все обстоятельнее опишу завтра, теперь же спать хочется.
19 декабря 1876 года. Воскресенье
Утро. В нашей церкви звонят к обедне. Скучно что-то. Да и может ли быть весело в карцере: ‘Четыре желтые стены, полинялый пол и …потолок с чернотой, как грязная масса висит над тобой’, по выражению классного поэта К.Галкина.
Я пишу, придвинув скамейку к окошку, на котором лежит Стасюлевич, понятно, не собственной персоной, а только его сочинение ‘История средних веков’. На Стасюлевиче громоздится хрестоматия Яковлева, а на Яковлеве ‘Картины средневековой жизни’ Фрейтага. Но все это предметы неинтересные. Направо красуются в желтом переплете ‘Магазинные барышни’ Поль де Кока, и картину дополняет обгрызок хлеба, кусочек клякс-папира и чернильница, вставленная в коробку от табаку. Между двойными рамами окна, огороженного с наружной стороны железной решеткой, набросано множество бумажек, на которых написано, что такой-то сидел за то-то, а такой-то за то-то. Я не преминул со своей стороны бросить туда же лоскуток казенной тетради, чтобы увековечить свое имя в карцере.
20 декабря 1876 года
У нас в классе издается журнал ‘Литературный винегрет’, редактором-издателем которого пребываю я. Первый номер уже вышел, второй готовится к изданию.
В институте не был очень и очень давно. Все занят театром. Не прошло воскресенья, когда бы я не был или на репетиции, или на клейке у В.Ратикова. Идут две пьески: ‘Это мой маленький каприз’, где роль Лучинина исполняю я, его жены — Сонечка, лакея — В-Ратиков, Рыжанова — дядя, горничной — Зальборн и, наконец, Бляхиной — некто Фрадкина. Но подробнее о последних двух барышнях я скажу после. Вторая пьеска ‘Картинка с натуры’. Здесь роль Сергея Петровича исполняет Лихонин, его жены — Сонечка и денщика — Философов.
6 марта 1877 года
Пробегая страницы моего дневника, я краснею за прежние мои мысли. Эти несколько строк будут последними в этой тетради. Начну другую, чтобы рядом с глупыми страницами не были помещены — проникнутые каплею здравого смысла*.
______________________
* Приписка на полях: Браво!!!
29 мая 1878 года
Канун Светлого Воскресения. Не хотел я больше писать в этой тетради, но теперь такая тишь в доме, — такой великий день!
Два года тому назад, немного позже теперешнего времени, мы все сидели за столом в Берегу, и весеннее утро весело заглядывало в окна столовой. Теперь я сижу один, дожидаюсь возвращения тети, дяди, Васи и Кати из церкви и пишу мой дневник. Я не совсем здоров и не мог пойти с ними. Тихо в доме и на улицах, залитых неровным сиянием плошек. Но только что загорится утро, Петербург оживет, и радостное ‘Христос воскрес!’ — послышится во всех его улицах. Я слышу благовест какой-то церкви. Там теперь молится народ, дожидаясь с нетерпением, когда споют — ‘Христос воскрес’! Какая теплая вера!
28 февраля 1879 года. Почти два года прошло с тех пор, как я оставил эту тетрадку. Пересматривая ее страницы и вообще вдумываясь в прошедшее и настоящее и стараясь отгадать будущее, я пришел к тому заключению, что я жил самой полной жизнью в период знакомства моего с Дешевовыми. Все остальное так ничтожно, так мелко и низко, что я бы желал совершенно забыть его. Странное, мне самому непонятное детство, потом — жизнь у дяди без ласки, без искренней дружбы, без взаимного уважения, потом, наконец, знакомство с Дешевовыми, дальше в будущем — армейский офицер, писатель-неудачник, запоздавший романтик и мечтатель — пустая, глупая жизнь. В душе — ни слез, ни жалоб, ни желаний — покой, убийственный покой.
Опубликовано: Надсон С.Я. Полн. собр. соч. Т. 2.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/nadson/nadson_dnevn1875-1876.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека