1 января, суббота. Мы были почти все у обедни. Молебен на новое лето особенно кстати в настоящее время. Да благословит Господь новое лето, да отвратит свой праведный гнев на нас, да утвердит православную церковь и разорит агарянское царство! Воротясь из Хотькова, мы прочли продолжение ‘Гимназии’ из воспоминаний отесеньки, чрезвычайно интересно и прекрасно передано. Потом стали было продолжать Посольства, но приехал священник с женой и оставался целый день. В Москве, говорят, ждут уже врагов и поговаривают о том, как бы спасать имущества.
2 января. Сегодня получили множество писем, именно от Гильфердинга, который не наверное обещает приехать к нам из Москвы, куда собирается на месяц, он, между прочим, пишет, что Святославовых дел не дождаться нам, что очень грустно и т.д. От Кулиша письмо в желчном расположении духа, он раздражается тем, что мешают ему читать у Смирновой толпа светских и дипломатических гостей и т. д. Пишет, между прочим, о затруднениях, с какими он попал в Абрамцево, и о своей возвратной поездке, я думаю, что он не приедет к нам. Письмо — от М. Карташевской, говорят, что чума в неприятельском лагерь под Севастополем — сохрани Бог. Тургенев возвещает свой приезд 8-го или 9-го. Не очень можно желать его приезда. Известия из деревни самые плохие. Дядя Николай Тимофеевич остается в Симбирске по случаю нового манифеста, видно, они приняли его в воинственном духе, и дядя одушевлен искренним энтузиазмом. Гильфердинга письмо смутило даже Константина, должно заключить, что будет мир. — Иван уехал в Москву вечером. И для него, и для нас лучше быть врозь.
Января 4 день рождения Гриши. Известий с почты особенно никаких, но надобно ждать мира.
5 января. Мы были у обедни и вечерни на водоосвящении. Служили торжественно и благочестиво… ‘Приидите, приимите духа премудрости, духа разума, духа страха Божия’… Молитва перед освящением воды в этот день, сочельник (накануне Крещения), удивительно хороша.
6 января. Были у обедни, но, к сожалению, опоздали и не слыхали ‘Елицы во Христа крестится’. После обедни ходили в келью смотреть на Иордан. В одной из келий были со мною две монахини, обе ходившие в Иерусалим, мы разговорились о войне, я объяснила им, что мы отдаем православных под покровительство католиков, они обе понимают как нельзя лучше, что католики хуже турок для православных, и пришли в крайнее удивление и сердечное огорчение при таком известии, одна из них начала молиться, чтобы Господь вразумил государя, чтобы укрепил православную церковь. В этот день получила я письмо от Машеньки, она пишет, что мы принимаем даже истолкования 4 условий, только враги наши будто бы согласились выключить требование об уничтожении Севастополя и флота, но я этому не верю, враги наши не уступят нам этого пункта, а разве только согласились не делать его явным. — В 11 часов утра приехал Иван, а за ним должен был вслед явиться Самарин, между тем Константин уехал к Троице, чтобы побывать у Гилярова и Брызгалова. Иван привез подтверждение известия о мире и много разных вестей, и политических, и частных. Говорят, уже государь и двор повеселели от надежды на мир. А что за мир — позор и грех! Погодин, говорят, написал очень хорошую автобиографию и упомянул в ней об нас, т. е. об отесеньке в особенности, об братьях и об нашем доме. Хомяков слышал и очень хвалит, но нас это немного смутило. Погодин с самым лучшим намерением мог написать весьма неловко и неприлично, по крайней мере, сделать нас смешными.
К нам собираются много гостей и даже таких, которые никогда не бывали у нас. Видно, мало занимательного в Москве. Самарин приехал часа в три, Константин вслед за ним, пошли тотчас разговоры. Самарин был очень прост, дружествен. После обеда читал свой проект об крепостном праве! Это еще не кончено, но написано очень умно, местами прекрасно выражено, но применения к делу кажутся вовсе неудобоисполнимыми. Это самый затруднительный вопрос, и вряд ли можно его разрешить на бумаге, но необходимо приготовить к этому неизбежному перевороту, а главное, убедить помещиков добровольно на него согласиться. В настоящую минуту это самый главный и важный вопрос. Теперь ясно становится, что покуда народ не получит глаз и ушей, чтоб понимать, что около него и с ним делается, то никакого возрождения Россия ждать не может, а уши и глаза откроются только тогда, когда будет он освобожден от рабства, парализирующего его способности, его жизнь и участие. Но Самарин думает его распространять, но это не может пройти даром. Негодование благородного русского дворянства изыщет все средства, чтобы повредить ему. Не дай Бог! После чтения много говорили и толковали.
8 января. Целый день Константин читал Самарину отесенькины записки. Самарин просил убедительно прочесть все, что только было написано без него. Самарин был в совершенном восхищении, особенно от женитьбы Тимофея Степановича. Он сделал очень верное замечание. ‘Сергей Тимофеевич, — сказал он, — представляя человека, передавая все его впечатления, его сердце, — не идет путем разложения и анализа, но сохраняет его в целости, передает его в полноте, как оно есть, а между тем вы видите все подробности, и от этого такая свежесть, цельность, жизнь во всем’. Это правда, и совершенно противоположное встречаем мы во всех писателях нашего времени, между ними есть и весьма замечательные и даровитые люди, но все они принадлежат к одному разбору, все аналитики, дагеротиписты, лишающие свой предмет, прежде всего, жизни и души.
После обеда, во время чтения ‘Гимназии’, приехал Мамонов. Мы встретились радушно — добрый человек и старый знакомый. Мы давно его не видели, и он напомнил нам прежнюю жизнь. Он привез показать свой портрет масляными красками, им же самим написанный. Очень хорошо, но неоконченный, как и все, что он делает. Человек, одаренный разнообразными талантами и не способный ни одного из них обратить в дело. Продолжали читать ‘Гимназию’ и после чаю. Много говорили, толковали, спорили даже и, наконец, простились с Самариным. Они ушли все наверх, а Самарин уехал не прежде третьего часу. Самарин — человек чрезвычайно умный и высоких достоинств. Жаль, что он слишком занялся теперь хозяйством и начинает отставать от другого рода занятий и окончательно терять доверие к своим способностям, а он мог бы сделать много полезного в умственном мире.
9 января. Получили ‘Московские ведомости’, и 4 NN газет иностранных. Все подтверждают одно — постыдный мир, уже начались конференции с русским послом. Хотя и ждали его, но удостоверение в нем привело всех в уныние, скорбь, раздражение, почти отчаяние. Но теперь надо бы ожидать, что выместится все унижение, которое было испытано перед иностранными государствами и перед своим собственным народом над нами за то, что были нам на время развязаны языки, что мы высказали свои советы и желания и письменно и печатно, которые все теперь служат только обвинениями. За все это как бы не пришлось расплатиться! Иван получил письмо от Смирновой, всех поразившее. Она последнее время писала к нему очень часто, высказывала полное сочувствие и даже говорила, что теперь не время быть осторожной, и вдруг сегодня пишет ему такое письмо: ‘Милостивый государь. Я вас не знаю, не разделяла никогда и не разделяю ваших убеждений и мыслей. Запад гибнет от гордости и пустословного порицания. Россия спасется смирением, любовью и т. д. Служить надобно не фантастической России, а такой, какая она есть’ и т. д. Это письмо всех удивило, и после многих толков мы не могли его иначе себе объяснить, как тем, что в настоящую минуту знакомство с такими людьми, как Аксаковы, опасно, и то, о чем она в другое время охотно бы стала рассуждать, теперь вовсе неуместно. По рассказам Ивана, он точно написал ей довольно резкое письмо, отказываясь от хлопот ее и Блудовой за себя в определении на службу и при этом довольно неосторожно выразился насчет настоящего порядка вещей, но такие письма она привыкла получать, особенно от него, и за два дня перед тем, может быть, оно ее вовсе бы не удивило и не оскорбило, но теперь, под влиянием нового решения при дворе, т. е. решения на мир, она сама быстро перестроила свои убеждения на новый лад и уже оскорбилась, что к ней могли относиться в другом тоне. Придворные люди всегда придворные, и связь их с двором так тесна, что их собственные взгляды и убеждения (незаметно, может быть, для них самих) изменяются, расширяются и суживаются, смотря по тому, какой ветер дует на дворцовом флюгере.
Как ни умна Смирнова, но она не могла оторваться от зависимости придворной, это уже сделалось другой природой. Как бы то ни было, ее поступок не предвещает ничего доброго.
Письмо от Хлебникова — благодарность за ноты, описывает трогательные доказательства готовности жертвовать бедных людей. Болит русское сердце, говорит он. Девушка моя мне сказывала, что наши крестьяне толкуют о том, что Севастополь велено будет сжечь, один из них сказал: ‘Это все равно, что мне велят самому сжечь свою избу, потому что враги не смогли ее разрушить’. Под Москвой об этом говорят и понимают, в чем дело, но на других концах России и слух о войне заходил только как весть об рекрутстве. Пространна Россия, и народ потерял видение, откроются ли уши и глаза его когда-нибудь? Получено также письмо от Гриши, у них дети в коклюше. Как это тяжело! Дай Бог, чтоб они скорее оправились.
12 января. Мамонов пробыл у нас три дня и вчера вечером уехал с Константином в Москву. Константин устроил у Самарина празднование юбилея университета по-своему. На публичное празднование они не пойдут: без мундиров не пускают. Они условились собраться нескольким прежним студентам разных курсов и написать каждому о времени своего студентства и прочесть на этом вечере. Константин написал довольно пространное и очень интересное. Мамонова тоже подстрекнули, в первый день он прочел нам описание, коротенькое и не дающее никакого понятия о времени. Ему все это заметили и посоветовали пополнить, что он и исполнил довольно удачно, и, кажется, сам остался очень доволен своею деятельностью. Они с Константином работали не переставая целый день, так что даже он сказал, что он написал бы, если б и не был у нас. Он не только ленив, но внутри его не слышно ничего твердого, прочного, дельного. Если б только нужно было возбудить его деятельность, этого еще бы можно было достичь как-нибудь, но в нем нет внутренней, духовной крепости, которую вряд ли возможно внушить кому-нибудь, и потом мне кажется, он способен возмечтать слишком: сейчас задает себе такие задачи, которых выполнить ни в каком случае не может, и бросает все. Что за люди!
Сегодня вечером должно быть это студентское собрание, как-то оно удастся? Константинова статья слишком спешно была написана и потому очень небрежно, он ее не успеет переписать и, верно, будет не разбирать, читая. Газет сегодня не получили, а только два письма от дяди Аркадия Тимофеевича, который приведен в совершенное отчаяние, читая, что пишет ‘Independence Beige’ о России. Анна Степановна приписывает очень мило несколько строк и гораздо его рассудительнее, пишет, что только и разговоров, что о политике. Получили также письмо от Трутовских. Слава Богу, у них все хорошо, счастливо, Трутовский занят своей живописью. О политических делах уже мало говорится, уже все бесполезно, чувствуется полное свое бессилие и только ждется что-то неопределенное в далекой дали. Что и когда будет, никто не может знать. Да совершатся святая судьбы Божий над нами!
14 января. Получили сегодня 11 и 13 NN Journal de Francfort, а 12-го нет, верно задержан, так как и 2-й номер, особенного ничего нет. Принятие нами всех 4 условий со всеми их истолкованиями совершенно подтверждается. Английский и французский послы в Вене получили полномочие от их дворов, и кажется, будет мир, потому что мы заранее на все согласны и, вероятно, подпишем все условия, тем более что Пруссия, говорят, присоединилась к трактату 2 декабря, заключенному Австрией с иностранными державами, Сардиния также, и скоро, одна за другой, и все европейские державы то же сделают. А между тем на этих же конференциях объявлено, что военные действия не прекратятся во время переговоров о мире, и иностранные державы посылают ежедневно подкрепления в Крым, несколько батальонов французской гвардии туда же отправились. Разнесся было слух о нашей победе над турками за. Дунаем, будто бы мы разбили 12 тысяч турок и т. д. Но это преувеличено, точно, из корпуса Лидерса был отряжен ген. Ушаков с войском на рекогносцировку на другой берег Дуная, и после небольшого сопротивления турки бежали до Бабадага, наши атаковали Бабадаг, и скоро турки его оставили, у наших всего 1 солдат раненый, а турок с лишком 200 чел. убито, 80 пленных. Доказательство, как легко было бы нам завоевать всю Турцию теперь, когда там вовсе нет войск (Омер-паша отправился в Крым), и особенно при содействии болгар и греков. В Москве праздновали 12 января, столетие Московского университета. По этому случаю получена грамота от государя, очень умно и хорошо написанная, вероятно, писал Блудов. Если б мы не знали заранее, что такого рода грамота и тому подобные слова — пустая бумага, мы бы порадовались за такое уважение к науке, но у нас это не имеет никакого значения, и не будет странно, если завтра же обратят университет в корпус. По поводу юбилея приготовлены и еще готовится много ученых трудов. Говорят, все должны быть в мундирах на этом торжестве, и потому многие, а в том числе и Константин, не будут участвовать в нем, а хотели сами его праздновать особо, частным образом. Сегодня был у нас сосед наш, Пальчиков, прекрасный, умный человек, очень образованный, благочестивый, с твердыми правилами, но ему недостает чего-то, трудно сказать чего именно, он как-то слишком равнодушно относится ко всему, и к науке, и к знакомым, слишком везде следует по правилам.
16 января, воскресенье. Поутру получили мы ‘Московские ведомости’ и 2 номера ‘Journal de Francfort’… известий политических особенно никаких, переговоры о мире не подвинулись, и все скорее сомневаются в достижении мира. — ‘Московские ведомости’ интересны более описанием юбилея, напечатаны речи и адресы. Слово митрополита, говоренное в университетской церкви, замечательно его особенным красноречием, места некоторые удивительно хороши и по глубине мысли, и по красоте и силе изложения. Все адресы от всех университетов и учебных заведений очень просты и хороши, кроме нескольких, весьма немногих, казенных мест в некоторых из них, во всех отозвалось живое, искреннее сочувствие со всех концов России. Только речь Шевырева невыносимо скучна, пошла и исполнена таких беспрестанных поклонений властям, что невыносимо слушать. В лице его не отличился Московский университет. Можно ли уметь так опошлить всякую мысль и предмет, изо всего сделать шутовство! Что за цветистая речь! Мы ее еще не кончили, как приехал из Москвы Константин, слава Богу, совершенно довольный своей поездкой. Собственно на акте, ни он, ни Самарин не были, отчасти потому, что думали, что без мундиров не будут пускать, отчасти потому, что им как-то не захотелось участвовать на торжестве, в которое вмешалось правительство. Слухи ходили и подтвердились, что вводят батальонное участие в университетах, дают каски и т. д. Но, несмотря на казенное вмешательство, это торжество не потеряло своего собственного значения и встретило везде искреннее сочувствие. Все университеты и все училища прислали своих депутатов с адресами (кроме Дерптского, который прислал только адрес). От всех концов съехалось множество всяких лиц, старых студентов и профессоров, для празднования этого дня, и торжество, говорят, удалось как нельзя лучше, потому что было искренно. И Константин, и Самарин очень жалели, что увлеклись каким-то оппозиционным духом, тем более что они могли успеть побывать и на акте и воротиться вовремя на свой юбилей, в дом Самарина. Их домашний юбилей удался тоже прекрасно. Хомяков был приглашен как гость. Все, кроме Елагиных, приготовили описания своей университетской жизни. Константин заставил Самарина написать в тот же день, и хотя он не успел окончить, но вышло и умно, и живо, и хорошо написано. Князь Черкасский, Стахович также написали, у всякого вышло в своем роде, и все было интересно, живо, так просто и искренно, что все были вполне довольны и как будто помолодели. Погодин приехал среди чтения, и хотя в некоторых описаниях касалось и до него и в числе отзывов были ему и не очень лестные (впрочем, касающиеся более его слога, неумения писать), но он принял все как нельзя лучше, умилялся и улыбался от удовольствия, в заключение он прочел речь ‘о Ломоносове’, которую не успел прочесть в университете. Все были довольны, во всех пробудилось какое-то одушевление, все почувствовали какую-то связь между собой. Из посторонних были: Иван Сергеевич Тургенев и еще человека три. Тургенев — человек, вовсе не принадлежащий к этому кругу, но очень желает примкнуть к нему, потому что отстает от противоположного круга. За ужином предложили тосты за университет и за Москву, заставили Константина прочесть стихи его ‘Свободное слово’, потом стихи Ломоносова, и так разошлись, все очень довольные.
На другой день получаю приглашение на обед университетский, Константин и Самарин решились ехать, Обед был великолепный, обедало 500 человек. Жаль, что американский посол, приехавший нарочно на юбилей и присутствовавший накануне на акте, простудился и не мог быть на обеде. На этом обеде Константин встретил много старых знакомых, которые все ему чрезвычайно обрадовались, обнимались и целовались, по славянскому обычаю. В том числе Милютин, теперь уже генерал, а 23 года тому назад молодой 17-летний мальчик, принимавший участие в литературном обществе, заведенном тогда Константином. Он вспомнил об этом и сказал, что хранит протоколы этого общества. На другой день Константин, заехавши к Грановскому (который сделал ему перед этим упрек, что он никогда его не видит), согласился у него отобедать, тем более что Милютин должен был там же обедать, но вместо одного Милютина Константин нашел там весь Запад, и не только московский, но и петербургский, так, например, издатели журналов петербургских и т. д. Обед этот и все общество оставило крайне неприятное впечатление на Константина, он очень жалел, что на него попал. Между тем в этот день давался обед студентам, и в том числе некоторые профессора и министры присутствовали на нем. Обед, т. е. одушевление, речи, восторг, был необыкновенный, Шевырев, по словам даже его недругов, говорил превосходно. Норов увлекся, выразил искренно свою любовь к университету и студентам, те хотели его даже качать, но он уклонился. Норов целовался, говорят, со студентами. Говорят, была минута, когда многие перекрестились. Что это такое было, трудно понять, но, по свидетельству людей беспристрастных, это было все искренно и просто. В день юбилея Самарин, Константин и множество студентов и профессоров ездили расписаться к Строганову, бывшему попечителю университета, хотя направления западного, но не унижавшему университета, который был почти вынужден правительством оставить эту должность. Строганова не было в Москве, и все это знали, но все хотели, по крайней мере, заявить ему свое одобрение: около дома его была толпа, это была маленькая демонстрация. Впрочем, конечно, Константин не может быть лично благодарен Строганову, который постоянно преследовал его и даже, как уверяют люди знающие, писал на него донос, все проделки с диссертацией Константина были — его дело. Много видел Константин знакомых, и многие сказали ему, что собираются к нам. Константин предложил дать обед американскому послу, эта мысль понравилась, но вскоре увидели, что она неудобоисполнима: начальство или бы запретило, или бы само вмешалось, чего, конечно, никто не желал. У князя Юрия Оболенского Константин читал по просьбе его записку о своем студенчестве и стихи свои. Там он видел очень хорошенькую девушку, племянницу Оболенского, Евреинову. С Катериной Алекс. Черкасской у Константина был весьма важный и сильный разговор по поводу некоторых выраженных его нравственных взглядов, например о необходимости руководителя для женщины и т. д. Константин услыхал и узнал в этом то безнравственное начало, которое давно уже нас возмущает и по поводу которого он написал прекрасные стихи Лже-дух. Это именно утонченная безнравственность нашего времени, которая умела проникнуть во все святые чувства и мысль человека, и как сильно это зло, как незаметно оно вкрадывается под личиной всего прекрасного!
По предложению Константина у Хомякова устроился филологический вечер, который состоял из четырех филологов: Хомякова, Константина, Гильфердинга и Коссовича. Они вдоволь и всласть наговорились о филологии и даже безжалостно продолжали свои разговоры при посторонних посетителях. Чаадаев неожиданно попал на это заседание, посидел, не выдержал и ушел. Позднее собрались туда Самарин и другие и уже поздно разъехались.
25 января, вторник. Опять давно не писала, несколько дней провели мы так шумно, что только теперь отдохнули. Через пять дней после возврата Константина из Москвы приехал перед обедом Тургенев со Щепкиным, его мы ждали, но не ждали Щепкина. Я не хотела даже выходить на это время (я и в первый раз, когда был у нас Тургенев, не выходила из своей комнаты, не имела особенного интереса его видеть). Мы поехали с Любинькой кататься в деревню, возвращаемся, кучер нам говорит: ‘Еще приехали гости’, смотрим, от крыльца отъезжает кибитка! Это был Хомяков с Гильфердингами, отцом и сыном. Этих людей я непременно желала видеть и потому вышла в гостиную. Как ни рады мы были все Хомякову и Гильфердингам, но очень жалели, что они съехались вместе с Тургеневым, человеком совершенно противоположным по всем убеждениям. Гильфердинг-отец приехал первый раз к нам, человек весьма почтенный и летами и достоинствами, с живым участием ко всему, и очень радушный, с учтивостью и приветливостью прежнего времени, он всем очень понравился, хотя и многие его понятия устарели, и он, служа в министерстве иностранных дел, не позволяет себе резко выражаться о нем, хотя и не защищает его действия. Он, конечно, крайне некрасив лицом, но это безобразие вовсе не противно. Через несколько часов он был у нас, как будто давно знакомый.
Тургенев — огромного роста, с высокими плечами, огромной головой, чертами чрезвычайно крупными, волосы почти седые, хотя ему еще только 35 лет. Вероятно, многие его находят даже красивым, но выражение лица его, особенно глаз, бываетиногда так противно, что с удовольствием можно остановиться на лице отца Гильфердинга. Тургенев мне решительно не понравился, сделал на меня неприятное впечатление. Я с вниманием всматривалась в него и прислушивалась к его словам, и вот что могу сказать. Это человек, кроме того что не имеющий понятия ни о какой вере, кроме того, что проводил всю жизнь безнравственно и которого понятия загрязнились от такой жизни, это — человек, способный только испытывать физические ощущения, все его впечатления проходят через нервы, духовной стороны предмета он не в состоянии ни понять, ни почувствовать. Духовной, я не говорю в смысле веры, но человек, даже не верующий, или магометанин, способен оторваться на время от земных и материальных впечатлений, иной в области мысли, другой под впечатлением изящной красоты в искусстве. Но у Тургенева мысль есть плод его чисто земных ощущений, а о поэзии он сам выразился, что стихи производят на него физическое впечатление, и он, кажется, потому судит, хороши ли они или нет, и когда он их читает с особенным жаром и одушевлением, этот жар именно передает какое-то внутреннее физическое раздражение, и красоты чистой поэзии уже нечисты выходят из его уст. У него есть какие-то стремления к чему-то более деликатному, к какой-то душевности, но не духовному, он весь — человек впечатлений, ощущений, человек, в котором нет даже языческой силы и возвышенности души, какая-то дряблость душевная, как и телесная, несмотря на его огромную фигуру. А Константин начинал думать, что Тургенев сближается с ним, сходится с его взглядами и что совершенно может отказаться от своего прежнего, но я считаю это решительно невозможным. Хомяков сказал справедливо, что это все равно, что думать, что рыба может жить без воды. Точно, это — его стихия, и только Бог один может совершить противоестественное чудо, которое победит и стихию, но, конечно, не человек. Константин сам, кажется, в этом убеждается и на прощанье пришел в сильное негодование от слов Тургенева, который сказал, что Белинской и его письмо, это — вся его религия и т. д.. Я уже не говорю о его ошибочных мыслях и безнравственных взглядах, о его гастрономических вкусах в жизни, как справедливо Константин назвал его отношение к жизни, а я говорю только о тех внутренних свойствах души его, о запасе, лежащем на дне всего его внутреннего существа, приобретенном, конечно, такой искаженной и безобразной жизнью и направлением, но сделавшемся уже его второй природой. При таком состоянии, мне кажется, если Бог не сделает над ним чуда и если он не сокрушит сам всего себя, все его стремления и приближения к тому, что он называет добром, только еще более его запутают, и он тогда совершенно оправдает стихи Константина. ‘Дай Бог, чтоб всем нам прийти к истинному Свету’.
И возле этого человека — Хомяков, человек по преимуществу исключительно духовный, не в смысле только его возвышенной, разумной, истинной веры, согретой самым искренним душевным убеждением, не только в смысле его строгой нравственности, но по свойству его натуры, трезвый во всех своих впечатлениях и проявлениях. Необыкновенный человек!
Гильфердинг молодой, ученый всей душой, но, несмотря на свою изумительную ученую деятельность, несмотря на исключительность своего направления, он не только человек не односторонний, не сухой, но, напротив, принимающий самое живое участие во всех современных вопросах, исполненный самого радушного и безразличного сочувствия ко всем людям, он интересуется жизнью каждого человека, с которым встречается, его занятиями, его впечатлениями, и если только может чем-нибудь с своей стороны быть полезным, удовлетворить каким-нибудь добрым желаниям и потребностям людей, особенно которых уважает, он сейчас же предлагает свои услуги, и от него приятно их принимать. Мы его все очень любим за его общительный характер и давно уже дружески с ним знакомы, он и прежде провел у нас в два раза неделю. Щепкин очень глух, и жалко его видеть в обществе не принимающим участия в разговорах.
Обед прошел живо, и хотя мы не ждали гостей, а достало на всех. Тургенев заранее уже завладел стулом возле отесеньки, трудно даже поверить, что он привязывает к такому пустяку какое-нибудь значение. После обеда, когда вошли мы в гостиную, нас было так много, как будто на рауте в Москве. Начались разные толки и разговоры, иногда общие, иногда частные. Хомяков было думал читать нам свою новую французскую статью о значении православия, католицизма (или, как называет Хомяков, романизма) и протестантизма, но так как тут были бы слушатели, вовсе неспособные понять ее, и так как отесеньке трудно было бы слушать скорое чтение Хомякова по-французски, то чтение не состоялось, и мы, т. е. сестры и Гильфердинг молодой, попросили у Хомякова позволения прочесть ее особо.
После чаю мы сели особо в залу за стол, Гильфердингу надобно было сверять свою копию с этой статьи, и мы начали читать, то Гильфердинг, то я, вслух. Статья эта необыкновенна, светлый христианский разум, освещающий, как день, все богословские вопросы веры, самая глубокая душевная вера, живящая все разумные доводы и служащая основой и источником всех его взглядов на весь мир, все, что поражает так сильно и заставляет читателя испытать самое высокое наслаждение. Только в некоторых местах вопросы чисто специально богословские для меня не вполне доступны. Мы восхищались каждым словом, каждое слово так полно, так точно, так обдуманно, что удивляешься, каким образом французский язык мог выразить такие глубокие мысли. Мы прочли только половину, в гостиной шумели и говорили, и мы решились оставить чтение до другого дня.
В гостиной шли разговоры о России и русском человеке между Константином, Хомяковым и Тургеневым. Разумеется, с Константином никто вполне не соглашается в его мнении о русском человеке, т. е. крестьянине, вследствие того выходило, что Тургенев с Хомяковым как будто были одного мнения. Константин это и заметил Хомякову, но Хомяков поспешил, даже вопреки учтивости, отречься от того, говоря, что он не одного мнения с Тургеневым и что если б они разговорились далее, то разошлись бы совершенно во взглядах и т. п. Тургенев понял это и сказал: ‘Константин Сергеевич, в самом деле, хитер, он знал, что его слова помогут ему’, или что-то в этом роде. Говорят, Тургенев говорил очень умно. Разошлись, я думаю, около часу.
На другой день поутру, только что мы проснулись, нам говорят, что приехали еще гости. Мы думали, что это Стахович, который давно собирается к нам и потому только не поехал в одно время с Хомяковым, что узнал, что у нас будет много гостей, но это был не Стахович, а князья Юрий и Андрей Оболенские, добрейшие люди и самые простодушные. Мы им всегда рады и жалели, что среди многих других гостей не успеем ими заняться. Юрий Оболенский знал, что у нас будут гости, но Андрею сказал о том только подъезжая к дому, и того это так смутило, что он готов был воротиться. Итак, наше общество прибавилось еще двумя рослыми мужчинами, и в комнатах еще стало теснее. После завтрака, по просьбе всех гостей, Константин читал отесенькины сочинения, именно хронику: ‘Женитьбу дедушки и бабушки’. Они были, разумеется, в восхищении, особенно Хомяков и Гильфердинг-отец. Тургенев хотя и восхищался, но сделал несколько замечаний. Оболенские уже слышали это самое сочинение и говорят, что в другой раз слушали еще с большим наслаждением. Перед обедом пошли погулять, сперва Тургенев один, а там и все 10 человек, но скоро воротились, потому что чуть не завязли в снегу. Мы поехали кататься и посадили с собой Гильфердинга молодого. Но ветер был так силен, что катанье не было очень приятно, к тому же лошади наши насилу нас ввезли на гору, и когда мы велели повернуть назад, то совсем было завязли. Внимание исключительное Гильфердинга к Л., начавшееся с первой минуты знакомства и возобновившееся с первой же минуты свиданья, нас очень забавляло, тем более что Л. принимала это внимание очень сурово и даже иногда чуть не грубо. Перед обедом все почти пошли отдохнуть наверх, а Константин с Гильфердингом-сыном воспользовались этим временем, чтобы наговориться о филологии. Оболенские и Щепкин остались внизу, и мы прочли между тем ‘Театральные сцены’ Жихарева, где выведен князь Шаховской на репетиции, написано недурно, но не так, чтобы возбудить общий интерес. Тургенев вскоре сбежал сверху в ужасе от разговоров о филологии, которых был невольным слушателем. Скоро и все сошли и сели за стол, который еще более растянулся в этот день. Обед был очень живой, и часто Тургенев возбуждал общий смех своим отвращением к филологии. После обеда было опять чтение другого отрывка из хроники об М. М. Куроедове. Чтение это возбудило, разумеется, много толков о подобного рода жестоких помещиках и т. д. Тургенев расходился, пришел в неистовство, нервы его раздражились, и он жалел, что Куроедов не был наказан Степаном Михайловичем примерным образом и т. д. Вечер прошел в разнородных разговорах — и общих, и частных — и толках. Я успела прочесть всю статью Хомякова, Хомяков, поужинав и закурив трубку, расположился, кажется, долго сидеть по своему обыкновению, но в гостиной должны были лечь Рюриковичи, которые всю ночь почти не спали и нуждались в отдыхе. Мы стали прощаться: так как Хомяков и Гильфердинг уезжали рано утром, то я и простилась с ними заранее. Прощаясь с Хомяковым, я сказала, какое наслаждение доставила мне его статья. Хомяков принимает всякое сочувствие и одобрение, даже хоть от малого ребенка, с удовольствием и благодарностью и благодарил меня искренно. В то время как я ему говорила, мы услыхали слова Тургенева, обращенные к маменьке: ‘Даю вам слово, что в будущее воскресенье пойду в церковь’.
Мы переглянулись, я спросила Хомякова: ‘Какое, вы думаете, произвела бы ваша статья впечатление на Тургенева?’
— Ровно никакого, — сказал он, — т. е. он бы сказал: да, это умно, очень хорошо и больше ничего, и следа бы не осталось.
— Да, — отвечала я, — он, кажется, вовсе не способен ничего понять духовного, однако же есть какие-то стремления, но это не к духовному, а к душевности какой-то. Он все понимает только впечатлениями, чисто даже физическими.
— Да, это правда, — сказал Хомяков, — стихи Константина Сергеевича, которые он мне читал, сильно написаны на него.
Потом мы поговорили о том, как удивительно, что Vinet, разрушая католицизм и протестантизм и чувствуя потребность чего-то другого, какого-то нового жизненного начала в церкви, не только не подозревает, что оно может находиться в православии, но даже не указывает на него, даже не упоминает о нем, как будто его не бывало, а между тем, сколько десятков миллионов исповедуют его, и человек ученый изучивши, конечно, все древнее и новейшее, не знает и не обращает внимания на то, что совершается недалеко от них в виду всех. Удивительно! Даже не находя исхода и утешения на Западе и не видя залогов возрождения в будущем, он указывает на отдаленный несчастный народ и думает в его смирении и детской любви к Богу и детских понятиях найти в будущем обновление жизни веры. Бичер-Стоу, замечательная американская писательница, превосходным, особенно полезным романом своим ‘Uncle Tom’ (‘Хижина дяди Тома’), также думает, что из этого народа возникнет истина веры. Хомяков сказал, что ему обидно и больно, что он не знал о Vinet при жизни его, что он конечно бы сошелся с ним во взгляде. Конечно, Vinet, сколько мог, понял и предчувствовал православие в возможности. Хомяков обещал нам прислать как можно скорее список статьи, черновую же не может дать потому, что она очень перемарана. Он говорит: ‘Я сидел за каждым словом подолгу для того, чтоб мои враги — не столько иностранцы, сколько здешние, особенно духовного звания и направления, — не могли придраться ни к одному слову’. — Прочтя статью его, чувствуешь силу православия и силу русского ума. Ни то ни другое не может сокрушиться.
На другой день, еще я не вставала, когда уехали Хомяков и Гильфердинги — отец с сыном к Троице, а оттуда в Москву, и в то же время Тургенев с Щепкиным прямо в Москву. Перед отъездом Тургенев высказал некоторые свои мысли, которые привели в негодование Константина, и он сильно выразил его. Тургенев, прощаясь с маменькой, сказал: ‘Вы, по крайней мере, не отчаиваетесь во мне, как ваш сын’ и повторил обещание быть у обедни в будущее воскресенье. У нас остались два Оболенские, но это такие добрые и простодушные люди, что нам показалось, что мы остались одни, и отдохнули с ними. Но князь Юрий Оболенский очень неловко пустился рассуждать и сам совершенно запутался в своих рассуждениях. Константин попробовал было ему уяснить значение брака, как таинства и т. д., но тот остался при том, что после рассуждений он убеждается, что брак не таинство и т. д., и потому лучше не рассуждать. Князь Андрей несравненно умнее и все может понять, прекрасный человек и очень нас любит. Они упросили прочесть Шишкова, а после обеда читали Год в деревне, (отрывок из ‘Гимназии’). Разумеется, остались очень довольны, уже поздно вечером уехали и они, и мы остались одни.
На другой день принялись все опять за прежние свои занятия. Как обыкновенно водится, часто толковали о посещении гостей, об каждом из них в особенности и т. д.
Сегодня, т. е. 25 января, получил Иван письмо от князя Юр. Оболенского с уведомлением, что брат его Дмитрий зовет Ивана в Петербург, чтоб переговорить об месте в Астрахани. Иван решился ехать, хотя, по его словам, вряд ли можно ожидать, что он возьмет на себя это место. Константин также собирался в Москву, и потому они поедут вместе.
26 января. В деревне у нас очень много больных эпидемическими болезнями. Решились послать за доктором. Брызгалов приехал к обеду, осмотрел больных и нашел, что у всех тиф, что у иных очень легкого, но у других очень дурного свойства, назначил множество лекарств, и надобно было этим заняться. После обеда среди всех этих хлопот приехали Гиляров с женой. Гиляров, расстроенный до крайности, хочет выходить в отставку, между тем средств нет, а тут еще жена больная, причудливая и, должно быть, несносного характера. После их отъезда уехали и братья.
29 января. Константин воротился из Москвы, Иван уехал в Петербург накануне. Константин особенных известий не привез. Видел своих знакомых. Мира, говорят, не будет, и даже, говорят государь не доволен, что дворянство мало выказало рвения к войне, но какое же может быть рвение, когда в том же манифесте говорится и о мире, впрочем, и дворянство хорошо глупо, подло, своекорыстно и невежественно. В отсутствие Константина получил отесенька письмо от Кулиша, уже из деревни. Мы знали прежде, что он приехал в деревню, нашел жену очень больною.
В воскресенье, т. е. 30 числа, получили мы газеты и русские, и иностранные. Министерство разрушилось, Рассел вышел в отставку прежде, и все его обвиняют. Состояние английской армии, по их собственному признанию, ужасное, требуют перемены администрации. Вероятно, Пальмерстон будет первым министром. Пруссия и Австрия ссорятся.
Вот и Масленица. Мы проводим ее, как и все дни, разница только в том, что за завтраком каждый день блины.
Воскресенье, 6 февраля. Завтра пост, Масленица прошла и для нас отчасти по-масленичному. Игуменья звала маменьку, Константина и всех на блины. В четверг, 3 февраля, маменька и другие уже уехали, когда мы получили почту, письмо от М. Карташевской, в котором она пишет, что они уже прочли манифест об ополчении, итак, кажется, наше правительство потеряло надежду на мир. На другой день, 4 февраля, получили мы и самый манифест, и положение — 23 человека с тысячи. Манифест написан ужасно дурно, бестолково и непонятно, и хотя и говорится, что наши цели всегда были — защита прав единоверных братии и христианства на Востоке, и потом опять упоминается о православии, но написан он все же не довольно решительно и чрезвычайно дурно, вероятно перевод, и опять-таки упоминается о мире. Его никто не поймет, и он вряд ли возбудит сочувствие, а скорее уныние. Уже теперь нельзя поверить, как в начале: время потеряно, уже один раз пошли и воротились. Теперь только дело самое может убедить в искренности и решительности намерения. Бог ведет нас против воли нашего правительства. Что Бог даст — Бог не оставит православных! Как обманулись теперь те подлые угодники, которые думали проявлением желания мира угодить правительству, как, например, особенно казанский адрес — подлее всех. Москва написала самый воинственный адрес, но Закревский его остановил, и Москва только послала самое сухое отношение, что готова на все. Получили письмецо от Ивана, он все рассказы оставляет до свидания.
В субботу, т. е. вчера, у нас была игуменья с внучкой и с некоторыми монахинями, обедали, говорили, занимали их. Внучка очень миленькая, малороссиянка, веселая и грустная вместе, мечтательная, под влиянием беспрестанно меняющихся впечатлений самых причудливых, с натурой поэтической, но полной стольких противоречий и так спутанных понятий, что сама себя не понимает. Теперь она находится еще в стремлении, хотя искреннем, но несколько напряженном, к духовной жизни, к молитве. Но у нас была очень весела, даже шутлива, впрочем, мужчин дичится.
Сегодня, т. е. 6 февраля, с почтой получены московские газеты и иностранный журнал. Нового ничего. Мы знали и прежде, что Пальмерстон составил уже министерство, итак — война. Пруссия, верно, также скоро соединится с нашими врагами, а за ней и все другие державы. Франция выставит 100-тысячное войско на границы Польши, и если мы еще будем медлить, то, конечно, нам придется очень плохо, но в этом, конечно, мы сами будем виноваты. Константин написал еще письмо к кн. Д. Оболенскому и послал с Иваном. Константин в нем советует, как необходимое, единственное средство к нашей собственной обороне, перейти Дунай, взять Константинополь и поднять славян. Письмо написано убедительно, ясно и толково, но вряд ли можно ожидать какой-нибудь пользы от каких бы то ни было писем у нас, да и до государя не доходит ничего. Турция без войск. При первом нашем решительном движении Австрия должна распасться, если мы уверим славян в своем непреклонном решении. Они и теперь, бедные, волнуются, Сербия в движении, и уже у Буоля были переговоры с нашим посланником, кн. Горчаковым. Как бы мы сами не стали их усмирять, чего доброго!
Но вот и пост начинается. В настоящую минуту, в минуту великих мировых событий, всеобщих человеческих страданий и особенно бедствий всякого рода, настоящих и грядущих на нашу страну, настоящий пост должен был бы получить особенное значение покаяния всенародного, очистительного поста за всеобщие народные грехи и частные также, приготовления ко всяким жертвам, подвигам, к великим событиям, в которых ясно совершаются судьбы Божий и которых мы еще теперь не можем вполне обнять. Дай Бог всем провести этот пост так, как должно, в молитве и покаянии, и встретить в радости великий праздник Воскресения Христова.
11 февраля, суббота. Вот и первая неделя поста к концу. Мы провели все это время довольно тихо, ездили в церковь к мефимонам. На второй день был священник с постной молитвой. В среду сестры, несмотря на ужасную погоду, ездили к Троице. Беспрестанно все кто-нибудь нездоров, отесенька несколько раз чувствовал что-то вроде лихорадки, но тут стало получше, и Константин решился ехать в Москву на чрезвычайное собрание дворян, на которое получили приглашение через станового. Хотя это ополчение не то, что бы оно могло быть, но все же нельзя не принять участие, по крайней мере, в выборе начальников, содействовать выбору Ермолова и т.д. Сестры воротились поздно от Троицы. Уже все разошлись по своим комнатам и легли спать, когда приехал Иван. Мы с маменькой его встретили, напоили чаем и часу до третьего сидели с ним, слушая его рассказы. В Москве ожидают Константина к собранию дворян, все хотят выбрать Ермолова, но утвердят ли его? — вот любопытный вопрос. Нового в Петербурге ничего нет. Государь совершенно стоит один, ни с кем из семьи своей не сообщается и действует против желания даже сыновей своих. Наследник, конечно, не имеет твердых убеждений, но Константин Николаевич совершенно предан русскому направлению. Государь утешается тем, что английская армия погибает, что Непир в речи сказал, что и флот английский также никуда не годится и т. д. Придворные так же, как и семья царская, находясь вне всякого влияния на дела политические и отстраненные государем от всякого вмешательства, ищут себе каких-нибудь развлечений в слухах о том, что делается там-то и там-то, особенно в Москве, особенно между людьми замечательными по уму и своему направленно. Разумеется, славянофилы больше всего их интересуют, и они почти все знают, что делается между ними. Уже великая княгиня Елена Павловна знает, что К. Аксаков и Самарин не были на юбилее и т. д. что Иван Сергеевич приехал в Петербург и т.д. Петербурпкак Иван говорит, потерял доверие к себе самому, к своей администрации и к силе прежнего порядка и ждет чего-то все из Москвы. — ‘Ну, довольны вы теперь, — говорили ему, — в манифесте упомянуто об Вере и о братьях?’ Муравьев М. Н., член Государственного совета, был чрезвычайно любезен с Иваном, жал ему руку и все заговаривал о Москве, но Иван ему все говорил о своем отчете, наконец Муравьев сказал по какому-то поводу о настоящих делах: ‘Это все идет еще дело чухонское, петербургское, от него не будет добра, а вот когда будет дело русское, мотовское, тогда совсем пойдет другое’.
В настоящую минуту политических новостей особенных нет. По иностранным журналам видно, что, в самом деле, армия английская под Севастополем в крайнем положении, французы заняли все английские посты, англичан осталось всего тысяч 21, и те наполовину не в состоянии работать. В парламенте громко об этом говорят и не скрывают ужасного положения своего и почти позора Англии. ‘Times’ не щадит выражений, чтоб представить ужасную картину всех бедствий, и не скупится укорами правительству и вообще всей администрации. Самые крепкие основы английского устройства колеблются, нижняя палата громко кричит против аристократических начал, которые все парализуют, не дают хода людям со способностями и т. д. Кажется, Англии угрожает переворот, если не внешний, то внутренний. Как-то она его вынесет, особенно при таких обстоятельствах? Все, чем она так гордилась до сей поры, своим неколебимым устройством, своей силой и могущественностью, все теперь оказалось несостоятельным, основы ее оказались ложными, и наше время обличило всю ничтожность этого наружного блеска и крепости. Великое явление! Французы пока держатся, хотя и им плохо приходится, и вероятно, и у них лопнет вдруг. Это несвойственное положение Франции, вероятно, кончится также падением. Пьемонт приступил к союзу с Англией и Францией, Австрия также с ними в союзе, теперь только дело за Пруссией, которая требует отдельного союза с Англией и Францией, а не хочет приступить к Австрийскому союзу с ними, сперва Франция на это не соглашалась, но теперь, как пишут журналы, она уступила желанию Пруссии, и тогда, конечно, Пруссия будет допущена до конференции о мире и, вероятно, вполне согласится со всеми насчет требований уступок от России, но Россия приняла уже все 4 пункта, даже их истолкования, теперь вопрос только в том, какими именно способами ограничить могущество России на Черном море. Пункт об ограничении вообще сил наших на Черном море уже принят, но подробности исполнения этого условия еще не решены. В ноте Нессельроде просил только, чтобы не стесняли государя chez lui (у него (фр.)).
В Англии Пальмерстон первым министром, но в последних газетах сказано, что и это министерство не прочно и что, может быть, Пальмерстон вынужден будет сделать воззвание к народу. И в Англии, и во Франции начинают восставать против обнародования частных писем из Севастополя, взывают к patriotisme de discretion (патриотизм молчания (фр.)). Это немного поздно. Под Севастополем у нас беспрестанные вылазки, которые очень тревожат утомленного неприятеля, измученного снегом, холодом и грязью, попеременно сменяющимися. В Евпаторию все посылают турок, которые должны будут с севера окружить Севастополь, но у нас там войска, говорят, до 130 тысяч. Меншиков, как слышал Иван в Петербурге, не сообщает государю ничего более того, как что печатается в газетах, и почти ничего не отвечает на требования государя, который посылает ему свои распоряжения из Петербурга, требует от него планов его действия. Меншиков отвечает, что, когда прогонит французов, тогда отошлет такую-то дивизию и т. д. Иван видел в Петербурге Костича, воротившегося из Сербии. Сербское правительство, расположенное в пользу Австрии, его преследовало, и он с трудом уехал, но народ сербский более, нежели когда-нибудь, предан России и готов избить каждого, кто будет уверять, что Россия приняла 4 пункта. Несчастные славяне не хотят и верить нашему предательству, но Бог, может быть, не попустит нас совершить его. В четверговых газетах помещена прекрасная речь Иннокентия, говоренная им в напутствие болгарам-волонтерам, шедшим из Измаила в Севастополь, которых велено было воротить. Эта речь прекрасна, написана без малейшего подлого выражения, упоминает о долге душевном России к ним, т.е. славянам, возбуждает их уповать непреложно на судьбы Божий и т.д. Такое слово именно было необходимо в настоящую минуту, оно утешит, укрепит веру несчастных славян в сочувствие русских, это просто воззвание. Как у нас позволили напечатать, не можем понять, но у нас все непоследовательно. А Филарет наш молчит, и ни одного слова сочувствия, утешения или укрепления не вырвалось у него по поводу таких великих событий и бедствий, — удивительно!
Новакович, попавший вместе с Костичем в Сербию, остался там профессором в семинарии в Белграде. Костич, уезжая наскоро из Сербии, захватил с собой его книжку записную, в которой были также записаны по просьбе Новаковича нами самими имена всей нашей семьи. ‘Когда буду священником или монахом, буду молиться об вас’, — сказал он нам, и мы охотно исполнили его желание. Теперь же эта книга попалась в руки гр. Блудовой, покровительницы Костича, и всем сделалась известна.
Штейнбок прислал Константину бесценный для него подарок. Это превосходно вылепленная группа, разумеется, в маленьких размерах, такого содержания: русский мужик стоит, прислонясь слегка к камню, скрестя руки, и смотрит с совершенно спокойным выражением лица, против него, в некотором расстоянии турок, которого подталкивают с одной стороны французы, а с другой англичанин, турок упирается, хотя и схватился одной рукой за кинжал. Все фигуры сделаны превосходно, сколько жизни и простоты, ни малейшей карикатуры, напротив — все лишь так просты и благородны. Мы с наслаждением любуемся этим истинно художественным произведением, жаль, что оно не может быть исполнено в больших размерах. И каково же, государь запретил его!… Почему и как, даже трудно решить, разве страшна показалась фигура русского человека?
Мы должны были ставить рекрута, предоставили это крестьянам, и жребий пал на человека, которого все же менее жаль других, вдруг получаем известие с дороги, что он бежал, однако же на другой день его нашли. Вероятно, он и не хотел убежать совсем, а только укрылся на время. Обвинять в этом поступке нельзя, хотя пред своим обществом он виноват, за него должен был бы идти другой.
15 февраля. Вчера приехал из Москвы крестьянин и сказал, что бежавший вряд ли будет принят в рекруты, потому что совершенно изменился в лице. Они думают, что он принял что-нибудь нарочно. Тягостное дело! Сколько горя! Нам прислали из Москвы разных журналов, и мы принялись читать их. Братья должны были приехать сегодня, но с почтой получили коротенькое письмо от них. Константин пишет, что еще не выбрали губернского начальника ополчения, что он сам не участвует в выборах, потому что не Московской губернии, что во вторник (т. е. сегодня) будут выбирать Ермолова, и они, вероятно, останутся там. Иван приписывает, что страшные интриги, что баллотируются Чертков, Трубецкой, Волков. Не можем хорошенько понять, что у них там делается. Завтра, вероятно, они приедут. Но какая подлость подымать интриги против выбора Ермолова, какая дерзость сметь тягаться с ним! Вероятно, впрочем, тут есть интрига полицейская, но хороши наши дворяне, нечего сказать: подлость и своекорыстие — вот их двигатели. — С почты привезли нам пятый номер ‘Journal de Francfort’. Интересного и нового ничего в нем нет. Конференции не начинались еще, говорят, Россия расположена к уступкам и к ограниченности своей власти на Черном море. Пожалуй, согласятся сжечь флот и разрушить Севастополь. Лорд Джон Рассел назначен уполномоченным на венские конференции. Пруссия все толкует о трактате своем с Францией, говорят, будто для того, чтоб быть посредницей между Россией и западными державами. Неаполь присоединяется к общему союзу против нас, если это и неправда, то, по крайней мере, очень вероятно, все иностранные державы должны быть в одном союзе против нас, а мы отталкиваем и предаем своих единственных союзников — несчастных православных братии. Сами иностранные журналы не могут скрыть, что из австрийской армии много перебегают к русским, но русские выдают их австрийцам, и потому они теперь должны скитаться в лесах. Возмутительно слышать это, тем более, что это должно быть справедливо. Ответ дадут в страданиях этих несчастных те, которые должны были их спасти!
Вечером приехал наш деревенский священник с женой, он сказывал нам, что слышал от крестьян, что к назначенному числу ополчения прибавлено еще 17 человек, итак — 40 человек с тысячи. Он удивляется, как они все знают, что пишется в газетах, какое живое участие принимают, и хотя судят по-своему, но очень справедливо. Замечательно, что еще в самом начале наших несогласий с иностранными державами крестьяне говорили, что теперь будет время тяжелее 12-го года, что нас хотят окружить со всех сторон, запереть кругом и на морях, — это было тогда, когда мы сами еще не знали того, и что ж? Все вышло точно так. А теперь они нисколько не унывают и не боятся за себя самих и за свою землю, они говорят, что теперь Англия совсем разорится, что у ней последняя королева, что больше ее не будет, а что во Франции государь посадит другого царя, а этого сгонит. У народа и мысли не является о возможности победы над Россией, но они предчувствуют самую продолжительную борьбу. Наш староста говорил своим особенным способом выражаться вроде этого, на объявление ему об ополчении: ‘Что делать, уже это общая беда, мы полагаем, что этим еще и не обойдется, что и еще надобно будет.
Если б, то есть, мы теперь молитвами каких-нибудь святых людей, и в пух бы разбили Англию и Францию, они, то есть, через несколько лет опять бы собрались на нас, и все будет вражда, еще скорей, то есть, если и мы уступим, то все не уладится’ и т. д.
Сейчас прочли несколько превосходных проповедей одесского Иннокентия во время нашествия неприятеля на Одессу с моря. Как хорошо, просто, какое истинно-христианское, пастырское слово, как соответствует минутам, в которые оно было говорено! И в каждом он повторяет о братиях, о святом долге стоять за них и т. д. Дай Бог, чтоб он так и продолжал. Наш московский митрополит не сказал ни одного слова по поводу настоящих, столько важных обстоятельств и бедствий, грядущих на России.
16 февраля. Ждали утром братьев, но вместо того получили от Константина письмо с крестьянином. Ермолова выбрали, Константин пишет: чудная была минута. Константина уговорили остаться на сегодня, будут баллотировать предложение послать депутацию к Ермолову, после которой он должен явиться в собрание. Это будет удивительная минута. Боимся, что Константин не останется до конца, хочет приехать сегодня после собрания. Послали ему на подставу лошадей. — Избрание Ермолова — важное событие, утвердят ли его в Петербурге?
Вечером в 9 часов приехал Константин прямо к нам за чай, мы его обступили, с нетерпением желая слышать его рассказ. Вот что он нам сообщил.
В пятницу Константин, приехавши в Москву, отправился к Черткову, потом к Трегубову, нашему уездному предводителю. Этот последний, прочитав отесенькино письмо, сказал, что Константин участвовать в собрании не может, т. е. не может иметь шара, потому что не приписан к Московской губернии. Но Константин скоро узнал, что может присутствовать на собрании. В субботу, в 11 часов, приехали они в дом собрания, сперва пошли на хоры, но скоро знакомые созвали их вниз. Собрались дворяне и губернский предводитель. Губернатор Капнист прочел манифест, его прослушали в совершенном молчании, затем губернатор сказал несколько слов об уверенности государя в усердии дворян и т. д. То же молчание. Тут тотчас Чертков стал приглашать дворян в собор и, таким образом, помешал, может быть, на этот случай невинно, исполниться намерению некоторых тотчас после речи губернатора провозгласить Ермолова, как губернского начальника ополчения. Все отправились в собор, наконец возвратились оттуда, и тут Чертков, не допуская еще рассуждений, представил дворянам правила выборов, им составленные с явным намерением не допустить, по крайней мере, затруднить выбор Ермолова. Многие это поняли и не согласились с правилами, которые вообще были не справедливы и нелепы. Начался спор: многие предложили Ермолова, некоторые говорили, что его нельзя выбирать, что он служит, — другие, что он не примет. Словом сказать, видны были тайные действия низкой интриги, во главе которой стоял Чертков, да, вероятно, и все власти, не желавшие допустить выбора Ермолова. Много шумели и спорили, призывали для разрешения сомнения прокурора — правоведа Ровинского. Тот очень коротко и ясно разрушал приговором закона все козни интриги. Звенигородский уезд (в котором сильно действовал Самарин) предложил единогласно Ермолова, Дмитровский также. Суббота, воскресенье прошли в этой борьбе. — В понедельник появилось в собрании письмо Ермолова, писанное в ответ на приглашение Закревского (генерал-губернатора), впрочем друга Ермолова, отказаться самому от выборов. — Сильное и желчное письмо Ермолова хотя смутило несколько малодушных, но не помешало тому, что все уезды написали его первым, кандидатом ему назначили графа Строганова. Один уезд записал еще Черткова, и еще один на случай записал Трубецкого. Выборы были отложены до вторника. Вот письмо Ермолова. На другой день собрались для баллотировки. Константин говорит, что минута была торжественная. Стали разносить шары, и слова ‘баллотируется Алексей Петрович Ермолов’ сильное произвели впечатление на всех. Все толпой обступили стол, баллотировка кончилась, стали считать шары, все в молчании и в волнении следили за счетом, наконец раздалось: 206 белых, черных 9. Итак Ермолов выбран! Волнение охватило всех, раздалось в середине утра и разразилось во всем собрании, в галереях и на хорах таким одушевленным криком. Лица просветлели, многие плакали, восторг был общий, вдруг раздался голос (князя Мих. Оболенского): ‘Господа, у Ермолова черных шаров быть не может, они положены по о ш и б к е’. По ошибке, по ошибке! — закричали все. И вслед за этим раздалось в толпе: просить, просить, просить! Хотели тотчас отправить депутацию к Ермолову, чтоб просить его приехать в собрание, но и тут низкий Чертков воспрепятствовал, сказав, что это незаконно и т. д. Прокурор сказал, что хотя закона нет, но это в обычае и всегда так делается, когда выбирают купеческих голов, но Чертков решительно не согласился и сказал, что он не поедет вместе с ними и что надобно сперва выбрать и других. Вы баллотировали Строганова: ему положили 137 белых и 76 черных. Чертков решительно воспротивился депутации и предложил баллотировать это намерение на другой день. Неприятно было всем это противодействие, и, говорят, досталось Черткову, но нечего делать, чтоб не испортить дела, надобно было покориться. Чертков и Трубецкой отказались от баллотировки.
В это самое время ходило в собрании письмо к Ермолову Погодина, после выбора. Константин читал его на хорах вслух дамам, которые не менее были в восторженном настроении. Письмо горячее, но есть и ложка дегтю, говорят. Мы его еще не читали. — На другой день собралось опять в доме собрание, но Чертков принес письмо Ермолова, где тот, благодаря дворянство за выборы, просит отклонить депутацию. Говорят, он ее ожидал в самый день баллотировки, но не ожидал ‘ура’, и, верно, удовлетворившись этим, остерегся повторения другого изъявления. После окончания собрания хотели все отправиться к нему расписаться. Константин предлагал адрес, — вряд ли соберутся. — Иван остался в Москве, не знаем, что-то там делается. Пошло ли представление о выборах, а главное — вот вопрос, который занимает всех: утвердит ли или нет государь Ермолова? Выбор Ермолова один оживил значение ополчения, которое само по себе не возбуждает почти вовсе сочувствия: все на него смотрят, как на удвоенный рекрутский набор, в который включены и дворяне.
Умели опошлить самые высокие минуты, вынуть душу из всякого живого дела, как говорит Константин. И что за ополчение, когда ведутся переговоры и соглашаются на самые унизительные и преступные уступки, потерян уже стыд, уже согласились на ограничение или даже уничтожение нашей власти на Черном море! Горчаков сделал было оговорку, чтобы, по крайней мере, не нарушали ‘les droits de souverainete de I’Empereur de Russie chez lui’ (права суверенитета императора России (фр.)), но и эту унизительную оговорку согласились исключить. Чего же ждать после этого, какой может быть энтузиазм при ополчении! Кто поручится, что не велят сдать Севастополь и не отдадут Крыма и пр.? Все тягости войны, все труды и опасности остаются те же и даже с каждым днем увеличиваются, но отнят дух, одушевлявший всех, отнята уверенность в пользе этих трудов и жертв, отнято сознание, что не даром они приносятся, а за святое дело, за веру и братьев, от которых теперь уже отказались, принявши условия. Впрочем, конечно, нам не дадут мира, вероятнее всего, что потребуют таких уступок, на которые даже и наше правительство не может согласиться, а, главное, побоится согласиться. Но и тут чего можно ожидать? Мы будем вести войну оборонительную, стало быть, по свидетельству всех авторитетов, самую невыгодную, боясь перейти за границы свои, мы должны будем с первой же минуты отступить и внести войну в свои пределы. К тому же теперь с каждым днем являются все новые и новые союзники к нашим врагам. Мы выждем, пока все соберутся против нас, пока французы пришлют 100 тысяч в Польшу и подымут ее, пока шведы войдут в Финляндию и т. д. И даже, если б и тогда Бог помог нам одолеть наших врагов, и тогда наше великодушное, в отношении иностранных держав, правительство первое возобновило бы готовность приступить к миру на тех же условиях, на которые они уже согласились. Какой может быть после этого энтузиазм и дух в несчастных, бесполезных жертвах, в наших войсках? Это возмутительнее всего — видеть неизбежность жертв и не иметь утешения думать, что они приносятся на пользу святого дела.
Воскресенье, 20 февраля. Боже мой, какое страшное неожиданное известие! Мы были поражены, ошеломлены совершенно. Сегодня привезли письма и газеты с почты рано, в то время как мы собирались к обедне. Прочли сперва за чайным столом в зале письмо от Ивана, и в нем были очень важные известия, Иван сам записался охотником в ополчение, Константин записан между баллотирующимися дворянам, но его выбрать нельзя, потому что он нигде не служил. Ермолов избран также в Петербург, и к нему прислано было об этом уведомление, он, разумеется, благодарил, но отвечал, что уже выбран в Москве. Получено частное известие, что Ермолов будет утвержден, разнесся слух, что он в такой-то день будет в собрании, все дворяне съехались, однако же слух оказался ложным. Иван отказался от избрания в дружинные начальники, и на его место — князь Леонид Голицын. Вот что заключало письмо Ивана. Мы не успели еще потолковать о нем, как отесенька или маменька спросили Константина, но где же другое письмо Ивана? Их было два. Константин смутился, замялся, признался, что точно есть, но что он считает лучше его не показывать. Разумеется, стали к нему приставать, и он сказал, в нем есть одно известие об Николае Павловиче. — ‘Каком Николае Павловиче?’ — ‘О государе, — сказал он, — он очень болен’. -‘Как, что, значит, умирает, может быть, умер, не совсем!’ — И Константин не решался вдруг выговорить, наконец, показал письмо Ивана. Оно начиналось так: ‘Государь Николай Павлович умер’.
Не могу пересказать то впечатление, которое произвели эти слова на всех нас. Мы были подавлены огромностью значения этого неожиданного события. Следствия его нескончаемы, неисследимы. Никогда не могло оно иметь такого важного значения, как в настоящую минуту. Чего ждать, что будет, как пройдет эта минута смущения? Не пойдет ли все прежним или даже худшим порядком, или вдруг переменится все направление, вся политика? И, может быть, Бог ведет Россию к исполнению ее святого долга непостижимыми своими путями! Да, на Бога вся надежда, Господь не оставит верующих и молящихся Ему, а сколько молятся усердно по всей земле русской! Господь защитит православие и несчастных мучеников.
В сильном волнении, еще не пришедши в себя от поражения и разнородных впечатлений, столпившихся в душе, поехали мы к обедне. И во время обедни не могли мы освободиться вполне от того смутного волнения, и странно нам было слышать обычные возглашения на эктении. Искреннее чувство сожаления, как об человеке, также наполняло нам душу, и мы помолились внутренне об нем. — Помолились также, да не оставит Господь всех нас, и да совершатся Его святые судьбы во спасение всех, да помилует нас от бедствий! В Хотькове мы почти никому не сообщили вполне этого известия, только одной Каломиной, а та священнику Алексею.
Возвратившись из церкви, мы нашли всех в том же тревожном настроении. Начали было читать газеты, но чтение беспрестанно было прерываемо разговорами все об одном и том же предмете, наконец, все согласились, что Константину необходимо ехать немедленно, и он решился также. Велели закладывать лошадей, и в 4 часа перед обедом он выехал, сопровождаемый благословением отесеньки и маменьки. В самом деле, может быть, теперь единственная минута действовать, новому государю можно многое высказать, написать адрес с изъявлением общих желаний другой политики или что-нибудь в этом роде. Может быть, надобно съездить будет в Петербург? Словом сказать, необходимо Константину быть в Москве и следить за ходом событий. Как жаль, что мы не в Москве, конечно, интереснее времени не может быть в городе следить ежеминутно за возрастающими или изменяющимися событиями, делить с другими все впечатления!.. Живешь общею жизнью, а здесь, получивши такое известие, мы не скоро узнаем его подробности, не увидим и не разделим общего впечатления, не услышим любопытных и умных толков, только толкуем между собой, делаем разные предположения, перевертываем со всех сторон слова, занесенные к нам из общей жизни, и все-таки ничего не уз-t наем нового. Грустно и больно, что особенно сестры лишены этого интереса. Да и Константин не может оставаться спокойным и столько, сколько ему надобно бы было [быть] в Москве. А если б мы были все там, он мог бы принимать ежеминутно участие и даже иметь влияние на других.
Чего мы не передумали и не переговорили в этот день! Какие великие всемирные события, которые подавляют даже душу огромностью своего значения, и что будет, к чему ведет нас Бог? Вечером приехал к нам священник с женой, мы сказали им страшную новость, она всех поражает. — Не верится ей иногда, признаюсь. Право, иногда кажется, уж не подшутил ли кто-нибудь! Ничего эффектнее выдумать нельзя было в настоящую минуту, пожалуй еще, это происки иностранцев. Право, я готова поверить, что это выдумка, хотя надо мной смеются. Вечером читали проповеди Иннокентия, прекрасные, полные истинно пастырской христианской заботы к своему словесному стаду. Потом нарочно для развлечения принялись дочитывать дрянную повесть Ольги Н. Дрянь по исполнению и отвратительная дрянь по той безнравственной среде, к которой она принадлежит, задача которой вся состоит в смешении всех понятий о добре и зле, в затемнении совести и всех мерзостях. Покуда читали, внимание наше довольно было занято, чтоб с негодованием бранить это направление, но как скоро кончили, в ту же минуту разговор обратился на то событие, которое поглощает все интересы в настоящую минуту. Я уверяла, полушутя отчасти, что это все пуф! Не получим ли завтра каких-нибудь подтверждений?
21 <, февраля >,. И точно подтвердилось все это событие. Сегодня возвратились из города наши крестьяне, возившие туда продавать свои дрова. Они привезли туже весть. В Москве вчера уже все присягнули. На вопрос, какие вести в Москве, — ‘Царь помер, — отвечал один из них. — Вчера загоняли весь народ в церковь присягать. Все церкви были отворены, казаки разъезжали по всему городу с объявлением и гнали народ в церкви’. — ‘Что же, народ жалеет?’ — Крестьянин как-то улыбнулся и сказал ‘не знаю’. В народе ходит слух, что государь был болен ден 20.
Итак, нет сомнения. Сегодня, как будто вновь узнали мы эту новость, вполне ей поверили. Неисчислимые последствия этого события стали развиваться перед нашим воображением, в самых разнообразных образах. Беда, если Александр не соединится заодно в направлении и всех намерениях с Константином. Константин имеет сильную народность, он известен везде, как русский человек, как христианин, даже раскольники надеются на него. Между ними ходит слух, что он сказал: ‘Я бы не стал вас притеснять, пусть всякой молится, как хочет’. И к тому же в народе живет мнение, что только тот законный царь, кто родился от царя, а Александр, говорят они, родился от великого князя. Прежде Александр не разделял вовсе направления и мыслей Константина, и между их приверженцами начинал образовываться довольно сильный дух партии, но с недавних пор, из расчету ли или искренно, Александр принял мысли своего брата и вполне разделял его мнения насчет настоящих обстоятельств. Это сказал сам Вел. Кн. Константин Погодину, когда этот последний представлялся ему. ‘Скажите все это брату, он вполне разделяет мои мысли’. Наследник принял очень хорошо Погодина, водил его к жене и пригласил обедать. Просил Погодина прислать ему экземпляр всех его писем. Мы знаем такжехнаверное, что жена его читала письма к Оболенскому брата Константина, говорят, она умная и серьезная женщина, дай-то Бог! Если Александр хочет приобрести народность и избежать разногласия с Константином, он должен действовать заодно. Иначе чего доброго сравнение может быть невыгодно и даже опасно! Неужели исполнятся предсказания Константина, которые он начал говорить еще лет 15 тому назад, предсказания соперничества между двумя братьями, не дай Бог!
Сегодня, 21 февраля, день памяти дедушки и день памяти Гоголя. Мы ездили с маменькой в Хотьково служить панихиду. Там все уже знали, сегодня были богомольцы из Москвы, которые им сказывали, что видели присягу. Все немного унылы и не знают, чего ждать. Отец Алексей напомнил нам, что так недавно еще смоленские жены чиновников поднесли государыне через архиерея ее образ Божией Матери Смоленской, прося государыню благословить им Наследника на брань, так как он назначен начальником северной армии, и притом напоминая 12-й год. Императрица и наследник отвечали и благодарили. В самом деле как будто этим образом его благословили на царство и будто Матерь Божия приняла его под Свой покров. Священник вполне уповает на защиту Божью.
Возвратились домой часу во втором. Толки об великих событиях, среди которых живем, не перестают. После обеда возвратился староста от Троицы, там сегодня был базар. Народу много, но народ только и говорил об этой нежданной вести, даже об ополчении не говорит. Староста говорит, что все жалеют: ‘народ как будто что потерял, как будто что ищет’. ‘Жалеют государя, и жалеют очень и наследника, каково ему теперь, то есть, вдруг полным хозяином, и туда надо и сюда, и такое время!’ Про государя говорят, что он помер с печали, удар такой сделался, 10-го числа провожал войска с государыней и с тех пор занемог. Все говорят: как бы теперь, вот поедут генералы все из армии государя хоронить, а враг как бы нас, то есть, не прикрыл. ‘Сказывают мужички, — прибавил ой, — которые из Москвы приехали, что в церкви Богоявления присягали, а тут какой-то чиновник пришел да и закричал, что вы присягаете Александру, надобно присягать Константину, да раз десять закричал. Его за ноги, то есть, так и вытащили, на съезжую взяли: там, говорят, завтра с ним расправятся’.
Мы были поражены, неужели есть уже какие-нибудь смуты или это просто сумасшедший какой-нибудь или пьяный! Что-то делается, Боже мой! Маменька стала говорить старосте: ‘Какой вздор выдумали, Александр старший, законный, всегда был наследником’. Староста ничего не сказал, но продолжал свои рассказы. — Что-то получим завтра? Томимся неизвестностью. Завтра должно быть письмо от Константина.
От Константина получено несколько строк, подтверждающих, разумеется, события, но без всяких подробностей. Кажется, он еще никого не видал, пишет, что слухов ходит много, будто Меншиков отставлен, и на его место Горчаков, а Лидере командует дунайской армией. Пишет, что хорошие вести из Крыма, и манифест хорош. Собрание дворянства закрыто. Константин думал приехать сегодня. Саша Погодина пишет подробнее. Отец ее получил описание последних минут государя Н.П. Он скончался в полной памяти. 18-го числа, после полудни, прощался с семьей. Минуты были трогательные, да простит ему Бог все прегрешения!
Посланный наш к Троице привез нам еще новый слух, поразивший всех нас. В Москве во время присяги, или панихиды упал на Иване Великом большой колокол, продавил алтарь и убил несколько человек. Что за несчастное происшествие и предзнаменование, если это правда! Но все это повторяют, и сомневаться нельзя, кажется. Вероятно, это сделано с намерением, чтобы смутить народ. Боже мой, чего еще мы должны ожидать!
Константин, верно, не выехал сегодня, значит, что-нибудь важное его задержало, он сам нас предупреждает, что, может быть, останется долее, если нужно. Получили иностранные журналы. Нового особенного ничего, кажется, Пруссия скоро присоединится совершенно к общему трактату против нас.
Титов будет заседать вместе с князем Горчаковым на Венской конференции. Не позор ли это — Титов, который по признанию всех был причиной первоначального унижения России и войны против нас. Хороши также разговоры Горчакова с Буолем, в которых первый униженно должен только защищать права droits de souverainete (права суверенитета (фр..)) своего государя, соглашаясь на все другие уступки. От нас, разумеется, требуют, чтобы мы сами уничтожали Севастополь и впредь не смели затевать другого и т. д. Я уверена, право, что Нессельроде, если б мог, велел бы сдать Севастополь нашим врагам только, чтоб удовлетворить их. Что-то будет теперь? Очень жаль, если на место Меншикова кн. Горчаков, тут ничего доброго ожидать нельзя. Почему, если так, не Остен-Сакен? Сегодня уже у Троицы приносят присягу.
Из Хотькова раздался сильный звон: верно, тоже панихида. Опять мы в неизвестности на неопределенное время. Завтра почты нет.
В Хотькове была не панихида, но молебен о восшествии на престол Александра II и присяга.
Вечером часов в 9 неожиданно приехал Константин. Первый вопрос наш был, правда ли, что упал колокол, правда ли, что закричал кто-то о Константине е церкви Богоявления? ‘Все, все правда, — отвечал Константин с каким-то смущением и ужасом, — как вы это знаете?’ Он рассказал нам подробности, рассказал об ужасном впечатлении, произведенном падением колокола во время присяги, все смущены, все находятся в напряженном ожидании, что будет далее. События так громадны, присутствие Божией воли так ясно обнаруживается в них, что все подавлены ими, все смиряются перед неисповедимыми путями Святого Промысла, все невольно приходят к сознанию ничтожества человеческого разума и невольно произносят все: ‘Надобно молиться и молиться’. ‘Бдите и молитесь, да не впадете в напасть’ — время наше уразумело эти слова.
Константин нам рассказывал в продолжении всего вечера, и все подробности этих событий так важны, так велики, что под конец мы были совершенно задавлены этими впечатлениями, отесенька и я решительно себя чувствовали расстроенными, мои нервы так были напряжены, что нам захотелось даже отдохнуть. Вчера не в состоянии была уже записать, и было поздно, но вот что рассказал нам Константин. Он приехал в Москву, и Трушковский встретил его с смущенным видом и поразил его рассказом про колокол. Константин поехал отыскивать знакомых. Наконец нашел их собранными у Черкасских, все сидели пораженные и смущенные. Тут ему сообщили подробности о кончине государя: он умер, как истинный христианин.
Общее впечатление таково в нашем кругу. Все говорят о государе Николае Павловиче не только без раздражения, но даже с участием, желая даже извинить его во многом. Но между тем все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать, вдруг возродились небывалые надежды, безвыходное положение, к сознанию которого почти с отчаянием пришли, наконец все, вдруг представилось доступным изменению. Ни злобы, ни неприязни против виновника этого положения. Его жалеют, как человека, но даже говорят, что, несмотря на все сожаление об нем, никто, если спросить себя откровенно, не пожелал бы, чтобы он воскрес. Мир его душе! Он действовал добросовестно по своим убеждениям, за грехи России эти убеждения были ей тяжким бременем. Его система пала вместе с ним, в последнее время она достигла крайности. К новому же государю нашел Константин во всех такое искреннее теплое сочувствие и такое желание восстановить доверие между ним и нами, что даже почти странно было видеть людей, большею частью до тех пор смотревших на власть, как на враждебную им силу, привыкших постоянно в продолжении по крайней мере 30 лет не доверять ей и избегать даже с ней сближения. Эти самые люди вдруг с детской доверчивостью и любовью и надеждой обращаются к новому государю, не получивши от него еще никакого доказательства, которое бы оправдывало их надежды. Эти люди готовы предложить ему руку на союз любви и доверия, готовы предложить ему свою деятельность на благо общее. Они, которые до сих пор так недоверчиво смотрели на всякое даже участие в деятельности государственной, на всякое изъявление сочувствия к державному лицу! Что же это такое, какая тому причина? Государь Александр Николаевич до сих пор мало был известен, ничем не отличился особенно. Даже долгое время разделял совершенно противоположное направление и именно покровительствовал исключительно немцам и стоял особенно за аристократизм. Правда, в последнее время он стал разделять мысли Вел. Кн. Константина и читал письмо Погодина, и сказал ему, что почти со всеми его мнениями согласен, но это еще так недавно, так непрочно. Правда, что всегда было известно, что он очень добр и доступен всем добрым человеческим чувствам. Правда и то, что манифест его о восшествии произвел на всех благое впечатление и возродил надежду, что он, давши обещание ‘возвести Россию на высшую степень могущества и силы’, не будет продолжать прежней политики. Но все еще эти все причины не довольно сильны, чтоб объяснить эту внезапную искреннюю вполне и разительную перемену, происшедшую в нашем кругу. Справедливо заметил Константин, что эта перемена объясняет, как страшен был тот гнет, который мы испытывали до сих пор, как безвыходно казалось наше положение, как обрадовались мы, когда почувствовали себя облегченными хотя на время, как охотно готовы поверить лучшему. — Но кроме того, мне кажется, это еще объясняется тем, как в русском человеке вовсе нет безусловной оппозиции власти, нет ненависти к власти потому только, что она власть, но, напротив, какую любовь и доверие могла бы внушить разумная и любовная власть, когда только от одной надежды на возможность чего-нибудь подобного так искренно возбудилось сочувствие всех! Хомяков даже написал адрес новому государю, в котором просто и кратко говорит только о сочувствии, о доверии к нему и о готовности стать за него и за отечество, даже не упомянул о вере, потому что в первую минуту не хотел ни о чем ему говорить, кроме ободрения и сочувствия. ‘Мужайся русский Царь’ — так начинает он свой адрес, но адрес не был послан, потому что собрания не было. Система постоянной взаимной вражды и недоверия нам противна. — Вот какие светлые чувства и надежды и мольбы к Богу возбудило первое впечатление восшествия на престол государя Александра Николаевича. Господи, да оправдаются они! От Тебя ждет только помощи земля Русская!
А между тем в народе ходят толки, смущающие всех нас, и в деревнях и в Москве толкуют о том, что царствовать должен Вел. Кн. Константин, а не Александр, потому что Константин родился в царском роде, а Александр в княжеском, и эти слова мы слышали от многих крестьян и женщин даже. Странное заключение, которое впрочем чисто народное, и даже люди ученые говорят, что во времена уделов таковой порядок наследства был в употреблении. Эти понятия случалось всем не раз слышать от простых людей, то же повторяли и об Александре Павловиче, говоря, что должен <,царствовать>, Михаил Павлович, и так далее, но никогда не могло быть это так важно, как теперь, Вел. Кн. Константин имеет опасную народность, и, сохрани Бог, если новый государь не будет действовать заодно с ними. Теперь же эти слухи так неприятны, даже огорчительны, они могут возбудить недоверие государя к подданным, поставить его во враждебные отношения к народу, к так называемым славянофилам (которых уже теперь считают некоторые виновниками этих толков), всего хуже могут поселить с самого начала неприязнь и недоверие между государем и братом его, что будет пагубно для России во всех отношениях. Между прочим приходил к.нам разносчик с мелочью и сказывал, что одни хотят Александра, другие Константина, ему говорят: ‘Да ведь Александр — старший’. — ‘Да это так, — отвечал он, — но всякий свое говорит, как бы между собой не было разладу’. Не дай Бог, это всех страшит. В народе вообще заметно брожение умов, пришло ли время, возбуждено ли было внимание и толки настоящими, трудными обстоятельствами — внезапное, неожиданное такое событие, потрясшее все государство [какая перемена государя на троне!]. А может быть, и какие-нибудь агенты иностранных держав, поляки стараются произвести всякое смущение и движение в народе? — Брат Константин ехал в Москве на извозчике и завел с ним разговор: ‘Слышал ты, что государь скончался?’ -‘Да, помер’, — отвечал он очень равнодушно. — ‘Вот теперь новый государь Александр’. — ‘Как Александр? — возразил тот. — Мы слышали, что Константин.’ — ‘Отчего же Константин?’ — ‘Он старше’, — отвечал извозчик. Брат Константин стал доказывать ему, что это неправда, но он, видимо, не поверил его словам и только отвечал: ‘Как вам угодно, вам лучше знать’, — что-то в этом роде. В другой раз брат Константин ехал на извозчике к Погодину и спросил извозчика, присягал ли он? ‘Нет’, — сказал тот. ‘Да ты чей, господский?’ — ‘Господский’, — отвечал извозчик. — ‘Ну так ты присягать не будешь!’ — ‘Как, — возразил извозчик, оборачиваясь к нему лицом, — как же мы не будем, разве мы не христиане? Вы люди большие, мы против вас люди маленькие, но Богу нас один, один государь и законы одни’. Брат Константин был поражен речью этого крестьянина и, разумеется, выразил ему полное свое согласие с его мнением. На площади в Кремле, говорят, сказал кто-то громко, что Константину должно присягать, потому что он посты держит. Это, вероятно, раскольник. Раскольники ожесточены до крайности невыносимо притеснительными мерами, которые с ними употребляют, особенно с некоторых пор, именно по требованию министра Бибикова. Говорят, новый государь не любит Бибикова и, вероятно, не будет продолжать мер, им принятых. Дай Бог, этому во всех отношениях можно порадоваться. Такие притеснения до добра не могли бы довести, только усиливали фанатизм. Томашевский рассказывал Константину, что один раскольник, взятый в рекруты, в присутствии бранил самым ожесточенным образом все высшие власти, называл антихристом, и т. д. Ни за что не хотел сбрить бороды, не решался идти в ополчение. Разумеется, его схватили и обрили. Теперь не принимают от раскольников капиталов, так что они не могут записаться в купцы и таким образом поступают в мещанство, которое подчинено рекрутству. Тысячи разных других притеснений раздражают их до крайности, один купец, нам знакомый, велел сказать маменьке (зная, что найдет участие), что им очень плохо, очень тяжело, в другой же раз мы слышали, как один сказал: ‘Мы подождем еще, да и решимся на что-нибудь!’
Падение колокола в Москве произвело сильное смущение в народе. И в самом деле, каким предзнаменованием должно было показаться это происшествие! В самое время присяги новому государю упал колокол в 2000 пуд. с Ивана Великого, продавил три этажа и остановился на земле. Несколько человек, говорят, убило, иные говорят, что он упал на алтарь и разломал его.
Как должно смутить это известие нового государя и всех в Петербурге! Очень жаль, что первые минуты царствования могут быть смущены такими предзнаменованиями. Но весьма может быть, что это было дело каких-нибудь злонамеренных людей! Право, это кажется вероятнее, иначе это что-то уже слишком эффектно. В Москве стараются придать сколько возможно доброе истолкование этому происшествию. И точно говорят, что этот же самый колокол упал в 1812 году перед изгнанием французов, из этого заключают, что и теперь скоро их прогонят.
Говорят, что с 1812 года этот колокол висел на припаянных углах, которые теперь и отвалились от усердного звона. Константин ходил смотреть в Кремль издали. — Колокола не видать, но видны согнувшиеся балки, на которых он висел.
Иван был во время присяги в Чудове, и когда все вышли оттуда, увидали множество народа на площади, собравшегося около упавшего колокола, тут им сообщили о падении колокола. При присяге были и Ермолов, и Строганов, Ермолов, говорят, грустен и даже плачет. Когда присяга кончилась, все разошлись, только Ермолов и Строганов остались у обедни. Ермолова выбрали еще несколько губерний. Говорят, в Петербурге его выбрали единогласно, только тогда, когда узнали, что государь Николай Павлович отвечал на их запрос, что он будет очень рад, если выберут Ермолова. Неизвестно, знал ли государь Николай Павлович о выборе Ермолова в Москве, потому что еще недавно пришел запрос из Петербурга, кого выбрала Москва. Это значит, что наш губернский предводитель и Закревский еще до сих пор не посылали о том представления. Какие подлые люди! Неужели дворянство не может отделаться от своего предводителя прежде трехлетия, потому только, что оно само его выбрало.
Каково же теперь в такие важные минуты, такой предводитель мешает всем намерениям и движениям московских дворян! Это могут быть очень неприятные следствия, особенно в настоящую минуту. Наши власти останавливают, кажется, как будто нарочно всякие, даже самые добрые и законные движения в дворянстве. Может быть, кто знает, для того, чтоб все достоинство приписать себе лично! Так, например, получая известие о кончине государя и о восшествии нового, дворянство было еще в собрании и хотело тотчас же написать адрес к новому государю в изъявлении сочувствия к его горю и преданности к нему самому… Что же, Чертков и тут воспротивился, сказал, что поздно, и распустил собрание. Это был последний день! — Теперь хотя и пошлется депутация, но адреса не будет, а напишет, что ему вздумается, глупый Чертков или Закревский, все это будет нескоро, неискренне или холодно или подло и Москву обвинят в оппозиции, а Закревский, пожалуй, еще воспользуется этим случаем, чтоб сказать, что только он сдерживает Москву от худших проявлений и т. д. Не досадно ли это? И пойдет опять та же разладица, то же временное недоверие и недоразумение между государем и Москвой и даже вообще всем народом. Тем более что государь Александр Николаевич в рескрипте к Закревскому пишет о Москве, называет ее колыбелью своей, как же не откликнуться на эти слова тотчас же? Всем этого искренно хотелось, а вышло так, что Москву обвинят в холодности. Если б нам сменили этого Закревского!
Самарин видел, как в Чудов монастырь прокладывал чиновник дорогу Закревскому и как потом, когда появился Ермолов, все сами собой раздались и дали ему дорогу.
Говорят, Филарета лицо не выражало никакого ощущения, читал он манифест так тихо, что не только слов, но и голоса его не слыхать почти было, присягу читал громче.
Меншиков сменен, не знаем, радоваться ли или печалиться, — нас скорее смутила его отставка. Он сам просился, по болезни, и в самом деле его прежние раны разболелись.
Много было нападок и обвинений против Меншикова, особенно в Петербурге сильное против него негодование и даже партии. Говорят, ужасный беспорядок в армии особенно насчет больных, провианта, обвиняют его даже в неудаче Инкерманского сражения, зачем он сам не принимал в нем участия! Это приписывают, конечно, не недостатку храбрости, но тому, что этот план сражения был ему прислан из Петербурга, что он был против него, и потому не хотел принять в нем участие. — Не знаю, поскольку все это правда, но все же защита города, по собственному признанию врагов наших, производится с неслыханным успехом, вот уже пять месяцев они там стоят и не только не повредили нашим укреплениям, но с каждым днем, и чуть не с каждым часом, возрастают новые и новые. Что будет далее, Бог знает, может быть, Меншиков мало виноват даже в успехе защиты Севастополя, но все же при нем все идет хорошо, а что-то будет при другом, неизвестно, тем более что главнокомандующим назначен князь Горчаков с оставлением главнокомандующим и при южной армии, где теперь командующим остается Лидере. От Лидерса ожидают все успеха, к тому же он очень расположен к славянам, и его прежний план был идти прямо на Константинополь.
Американцам еще государь Николай Павлович согласился, наконец, дать контрамарки на крейсерство в наших морях. Англичане, верно, не очень будут этому рады.
Константин на возвратном пути встретил турок или скорее курдов пленных. — Лица выразительные чрезвычайно, идут и едут очень весело. Народ везде обходится с ними очень хорошо. На половине дороги Константин нанял крестьянина. Ему попался славный старик, уже лет под 80, которого семья не хотела даже отпускать. Дорогой он разговорился и тоже повторил весточки о Вел. Кн. Константине Николаевиче, что ему надобно царствовать, потому что Александр в княженецком роде, а Константин в царском роде рожден. Толковал об войске, об англичанке, так он называет королеву, вообще об иностранцах, что итальянцы не страшны, но что: ‘Англичанам Бог всякие премудрости открыл’, и прибавил потом: ‘А наша земля хлебом прославлена’. Вообще слова старика выражали благодушие, сочувствие к каждому человеку, столько свойственное русскому. Константин, разумеется, всегда счастлив, когда что-нибудь услышит особенное из уст народа, и на этот раз был очень доволен.
Гриша нам описывал недавно тоже один умилительный случай. В Симбирске один целовальник получил письмо от брата своего из Севастополя, в это время собралось много крестьян и просили его прочесть вслух письмо, целовальник прочел, в нем, кроме обыкновенных приветствий, заключалась просьба писать, а для того, чтоб письмо дошло вернее, просил приложить целковый. Все были тронуты. ‘Что ему с целковым делать, держи-ка шапку’ — сказали крестьяне и набросали тут же 75 целковых.
В четверг, т. е. 24 февраля, обедал у нас Гиляров, приехал более расстроенный и физически и нравственно, нежели когда-нибудь, просил Константина рассказать все подробности, начиная с выборов Ермолова и до последних великих событий. Константин исполнил его просьбу.
Гиляров под конец оживился. Его очень притесняют, сверх обычного гнета духовного управления, и он нам показывал тетрадь с помарками и замечаниями Филарета, всякое живое слово, всякая мысль, сколько-нибудь носящая личный взгляд человека, уже подвергается осуждению и т. д. Филарет — совершенный государь Николай Павлович, та же система, и то же убеждение, и та же сила воли. Человек гениальный, но в каких тесных рамках, что мог бы он сделать, если б не следовал этой системе!
25 <,февраля>,. В пятницу получила я письмо от Маши Карташевской из Петербурга. Они там так же поражены, как и мы, и огорчены чрезвычайно, между тем, несмотря на горесть общую (пишет Машенька), новый государь возбудил самое благоприятное впечатление и надежды своими словами к разным сословиям, которые принимал.
Сапун-гора, пункт чрезвычайно важный, занята нами, французы сделали на нее нападение, но были отбиты с большим успехом. Зато перед этим наше нападение на Евпаторию было очень неудачно, и мы потеряли из строя 500 человек. Говорят, это известие очень огорчило государя Николая Павловича. Мы дождались, что в Евпатории теперь уже 40 тысяч турок, и дождемся пока там с французами будет 60 тысяч. Мы очень боимся, чтобы враги наши с отчаяния не нанесли нам большого вреда и, пожалуй, чего доброго, не разбили бы нас. Впрочем, Остен-Сакена все очень хвалят, и армии им очень довольны.
В воскресенье ждали Ивана, но он не приехал. В газетах еще ничего особенного. В иностранных известиях напечатана прекрасная статья, в которой изложены последние минуты государя Николая Павловича. Статья составлена прекрасно, со всей простотой, истиной и скромностью, нельзя читать без сердечного умиления и участия. Как хорошо, что обнародовали все эти подробности. Тут является царь и его семья, как простые люди со стороны их человеческих чувств и страданий. Умилительная христианская кончина, какое примирительное и благотворное будет она иметь влияние на всех. Всякий от души помолится за него. Прекрасны и вполне истинны слова, сказанные в конце статьи об Николае Павловиче, что он…. И это такая истина, что всякий по совести и с радостью готов ее подтвердить, а что если бы сказали лесть, какое вдруг она бы внушила противоречие и негодование, которое отразилось бы на лице, к которому бы она относилась, и помешала бы отдать ему должную справедливость. Никакими враждебными и насильственными мерами не заставили бы признать достоинства государя Николая Павловича, не возбудили бы такого искреннего сочувствия к нему и молитвами о нем, как теперь этими простыми словами, полными истины и скромности. О, как легко достигается часто путем любви, правды, доверия то, о чем с таким трудом, насильством и враждебной недоверчивостью напрасно хлопочет, Дай Бог, чтоб наш новый государь, начавши так, так и продолжал, тогда ему сами собой не нужны сделаются всякие внешние ограждения, запреты, жандармы и т. д. Дай Бог! По крайней мере, он не раз выражал и прежде свое мнение о необходимости публичности в делах, о необходимости общественного мнения, как единственного контроля и поверки для монархического правления. Говорят, на другой день своего царствования, он, при приеме министров, принял великого князя Константина Николаевича уже как император и сказал ему: ‘Я должен благодарить вас за вашу неусыпную деятельность в вашей службе и прошу всех министров брать с вас пример и ввести ту же публичность в своих делах’. Все это нас радует. Говорят, нельзя узнать в новом императоре прежнего великого князя, держит себя совсем иначе. Конечно, положение так высоко и важно, что немудрено переродиться. Разумеется, замечают теперь всякую безделицу, с кем он как поцеловался, на кого как взглянул и т. д.
28 февраля. Сегодня утром приехал Иван. Особенных важных вестей нет, но мелких много. До сих пор об мыслях нового государя насчет внешней политики никто еще ничего не знает, кроме того, что он сказал дворянам или купцам: ‘Будьте уверены, что я не выдам честь России’ и также отвечал австрийскому послу на его слова, что все, зная его доброту, радуются его восшествию. ‘Мне очень лестно такое мнение, — отвечал государь, — но это не помешает мне исполнить долг мой в отношении России’. Говорят, он не хотел поцеловать Клейнмихеля, но тот сам бросился его обнимать и потом, встретивши его во дворце в коридоре, пустился очень красноречиво и горячо выражать государю свою горесть. Тот сказал: ‘Для такой тяжелой минуты ваша горесть слишком шумна’. Все это очень хорошо и радует. Что Бог даст дальше? Государыня Марья Александровна, говорят, больше молчит и только повторяет: ‘j’ai peur’ (я боюсь (фр.)). Великость сана, страшная ответственность, которая с ним сопряжена, и трудность исполнения своего долга особенно в настоящую минуту, конечно, не может не страшить умного человека. Говорят, будто начинаются уже интриги при дворе.
Вышли рескрипты — Меншикову очень холодный. Впрочем, новый государь отклоняет от себя его отставку. Два рескрипта — один Ростовцеву, — другой Витовтову при пожаловании табакерки ничего в себе не заключают, но, как замечают, эти первые пожалования нового государя указывают на значение, которое эти люди будут иметь в новом царствовании. Одна бумага неприятно подействовала и огорчила даже многих — это приказ по войскам. Впрочем, новый государь прямо говорит, что государь Николай Павлович завещал передать эти слова от него войскам, в которых он благодарит их за спасение России в 1825 году. Как не вовремя было напоминать в настоящую минуту об этом времени, об этой несчастной эпохе! И какое спасение, и от чего? 14 декабря бунтовала разве Россия? Бунтовали только несколько полков той же самой гвардии. Россия была чужда этой несчастной и, конечно, безрассудной попытке. Но эти слова особенно еще замечательны, потому что бросают свет на самого Николая Павловича, на его понимание этого несчастного происшествия, на то впечатление, которое сохранил он в продолжении всего своего царствования, так что в последние минуты свои он ни с каким другим словом не обратился к своему народу, как только с благодарностью к войску за подведение восстания, которое он, по всему видно, приписывал всему народу. Вероятно, это событие имело пагубное влияние на все его царствование. В ‘Journal de Francfort’ объявлено об известии о кончине русского государя, но еще подробностей впечатления произведенного этой вестью не сообщено. В ‘Московских ведомостях’ есть уже известие, что австрийский император, в воспоминание услуг или благодеяний императора Николая I, оставляет имя его в одном из полков. Траур везде наложен на 4 недели. Как любопытно знать подробно то впечатление, которое произведет манифест нового государя, как они его примут!
6 марта. Нового до сих пор мало, по крайней мере у нас ничего не известно. — 27 февраля был вынос при самой торжественной печальной церемонии, а вчера или сегодня должны быть похороны. Все ожидают, что по отдании последнего долга государю Николаю Павловичу сын его займется деятельно решением великого вопроса. Что-то будет? — Ожидание всех так напряжено. Стараются отгадать заранее и по самым малейшим признакам заключить вперед о будущих действиях. Так, например, пишет А. О. Смирнова к княжне Цицановой, что перед выносом приехал принц австрийский Вильгельм. Государь Александр Николаевич заставил его прождать себя долго в общей приемной зале и потом, проходя мимо его, подал ему только руку, сказав: ‘Je descends pour accompagner le corps de mon pere’ (Я спускаюсь, чтобы сопровождать тело моего отца (фр.)). После этого принц должен был наравне с другими принцами в мундире пройти пешком верст шесть. Английские и французские журналы, говорят, бранят покойного государя. А. О. Смирнова пишет также, что государь Александр Николаевич говорит и действует без отдыха. Много рассказывают про прием министров, но про Нессельроде никто ни слова, не знаю, как это растолковать: может быть, он сказывается больным и не показывается более. Великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич не поспели к выносу, они проскакали Москвой только 28-го числа. Кажется, слава Богу, все толки и смущения первой минуты при восшествии нового государя улеглись. — Из Москвы пишут к Ивану, как слухи, что Ермолов утвержден, что генерал-адъютант, повезший манифест государя Александра Николаевича в Сибирь, везет также и прощение всем сосланным. Адрес калужский первый не послан, предводитель дворянства Унковский написал другой от себя. В ‘Московских ведомостях’ напечатан прекрасный адрес из Грузии по поводу еще манифеста об ополчении. Вот два было случая, по поводу которых отовсюду были поданы голоса, только одна Москва молчит и благодаря ее начальникам не отозвалась даже новому государю на слова, обращенные к ней именно, как к колыбели его… Это несносно. Конечно, дворянство само виновато: если б оно захотело настоятельно, не смел бы противиться губернский предводитель, да и Закревский не имел бы возможности остановить желание дворян выразить свою преданность новому государю.
Право, это так досадно и обидно: Москве зажали рот, да и говорят, вероятно, на нее все, что вздумают.
Не знаю, правда ли, но и прежде Закревский, как мы слышали, доносил, что он только удерживает Москву от всяких смут и т. п. Хорошо, если б нас освободили от него, он такой гнет наложил на все сословия в Москве, что никто не решается даже на то, что было бы позволено. Ермолов продолжает получать избрания из всех губерний. — Что-то будет? Вот вопрос, который беспрестанно вертится в голове. Если новый государь будет заодно действовать с великим князем Константином Николаевичем, можно ожидать много доброго. Мы не перестаем восхищаться распоряжениями последнего. Получили номер 2-й ‘Морского сборника’ и с наслаждением читаем все статьи в нем, даже все хозяйственные распоряжения, во всем слышится правда, свобода мысли, откровенность, полная доверия, дышится отраднее, точно читаешь об чужом государстве, и как такое направление быстро принесло успех, вызвало жизнь, благородное решение на пользу общую, привлекало к деятельности прекрасных честных людей, как благотворно оно воспитывает всех своим влиянием! Слава Богу, это радостное, великое явление. Да поможет Бог всем добрым деятелям на пользу общую! Замечательна статья директора комиссариатского департамента кн. Оболенского (отчет о действиях), статья Шестакова об действиях флота, с начала войны, тут высказаны смело и откровенно все невыгоды угнетательной системы, в применении ее в отношениях начальников морских к их подчиненным, и все значение и польза нравственных причин, двигающих людьми в исполнение их обязанностей и т. д. Словом сказать, если б та же система и с тем же рвением была употреблена по всем министерствам, осталось бы только благодарить Бога. Это такого рода направление, которое есть ключ ко всем прекрасным преобразованиям. Взывается ко всем за советом, выслушивается со вниманием всякое замечание, жалоба, отдается все на общий суд. Тут со временем, конечно, могут сказаться все народные потребности, и дух народный сам собою выскажется и выработает свое.
Маменька с Наденькой поехали к Троице, что-то привезут нам? Должны быть, по крайней мере, ‘Московские ведомости’ и иностранные журналы, которых мы вовсе не получали на последней почте. Боимся, уже не задержаны ли они? В последних газетах из ‘Одесского вестника’ перепечатано несколько слов о наших действиях при осаде Севастополя. По тону уже слышно, что это писано при Остен-Сакене и под его влиянием: ‘Поблагодаря Бога прежде всего за успехи наших действий…’, горячо отдается справедливость необыкновенным заслугам Тотлебена и Мельникова, последний прозван Обер-Крот, потому что уже 3 месяца проводит под землей. Наши работы минеров были очень удачны. Иностранцы пишут, что русским уже нечего производить новые укрепления, что они теперь занимаются только украшением их, и что в самом деле они превосходны. Что-то теперь там делается! Да поможет Бог! Теперь, кроме обычной молитвы за обедней о победе наших войск, еще определено каждый воскресный день служить большой молебен с коленопреклонением о покорности врагов. Не знаем, что делается в Москве, поехал ли Погодин в Петербург, он непременно должен был бы ехать, тем более что кн. Оболенский дал ему знать, что ему хорошо было бы быть там.
Маменька приехала уже поздно, привезла газеты московские, ‘Journal de Francfort’ один номер, да одно ‘Supplement’, видно, номер задержан. Письма получены от Трутовских два. Слава Богу, у них все хорошо, он не выбран в ополчение, его оставили дома, и они теперь спокойны. Все поражены известием о кончине государя. Письмо от Машеньки Карташевской особенных известий в себе не заключает, пишет только, что слова и речи государя Александра Николаевича приводят всех в восхищение. Что во время печальной церемонии выноса народ на улицах, по которым проезжала процессия, бросился на колени, и государь был так тронут, что написал собственноручно рескрипт, в котором благодарит всех жителей за участие в его горе, и т. д. Ермолов утвержден за Москвой, он, говорят, теперь в Петербурге. А Филарет не поехал, все ждал, чтобы его вызвали, а сам не спросил позволения.
Кажется, он бы и без позволения мог съездить поклониться праху своего государя. Но это все формальность, которую Филарет так уважает. Вообще раздумье какое-то убивает всякое живое движение в людях. Получено также письмо от Елены Антоновны, их горесть и соболезнования о покойном государе переходят всякие меры, такого увлечения много в некоторых кружках, они жалеют, что не поднесли ему при жизни названия Мудрого и Правдивого, последнее скорее бы шло к нему. Пишет также, что падение колокола народ толкует и таким образом, что государь Николай Павлович был все время несчастлив, и что теперь с ним вместе рухнулось и его несчастие и т. д. Говорят, во время процессии государь Александр Николаевич шел без шинели, но ученикам всем велел надеть шинель.
В ‘Московских ведомостях’ напечатан недурной адрес петербургского дворянства, еще к Николаю Павловичу, по поводу ополчения, и ответ на него уже от государя Александра. Дворянство петербургское упомянуло о православных братиях и… Государь в ответ не повторил этих слов и сказал, что… Намеренно ли он умолчал о православных и единоверных братиях или случайно, Бог знает, но мне что-то начинает казаться, что он избегает этого предмета. Он говорит везде о чести и могуществе России, но нигде, кажется, еще не сказал ни слова о защите православия и единоверных братьев. Уже не эту ли он дал клятву отцу своему не вмешиваться в дела славян. Но судьбы Божий сильнее намерений человека!
Да совершатся Божьи судьбы! — Дворянство петербургское присылало депутацию поздравить нового государя. В газетах напечатана речь его к ним. Речь прекрасна, нам всем понравилась. Видно, что он говорил ее не приготовясь, проста, скромна, согрета чувством, в ней замечательны особенно слова: ‘Я всегда говорил родителю моему’… видно ясно, что государь Н.П. сомневался и смущался, а потом окончательные его слова, когда он, перекрестясь, сказал: ‘Господь нам поможет, не посрамим земли русские’. Такие слова говорятся перед бранью, и видно, он на нее решился. Да поможет ему Бог!
Что делается в западном мире, понять нельзя и не знаешь, чего ожидать. Наполеон, кажется, зазнался совершенно, он велит сказать Англии, чтоб у них не было enquete (расследования (фр.)) (следственной комиссии), которая чуть ли уже не началась, иначе армия французская и английская не могут действовать соединенно! Англичане хотели сделать ее секретной, но это предложение не было принято. Говорят, теперь будет распущен парламент в избежание затруднительного положения. Каково же Луи Наполеон вертит Англией, гордой Англией, которая до сих пор не признавала никого себе равным!
Положение Англии должно быть отчаянное, она совершенно растерялась и сильно желает мира, не знает только, как выпутаться с честью из затруднительного положения. Франция, кажется, представляется ей чуть не идеалом государственного устройства, и в парламент часто представляют, как пример для подражания, Францию. — Луи Наполеон точно может гордиться своим влиянием на всю Европу, в Испании он удерживает революционные партии, в Риме все делается по его желанию… Уже и это не по его ли проискам делается, что Порта вдруг отказывается принять помощь сардинцев, если они не войдут в состав союзных войск и если пьемонтский генерал будет иметь свой голос на военном совете.
Положение Пьемонта тоже довольно странно. Заключили союз против России, которая уже объявила им войну, а между тем их не пускают в Крым. — Австрия тоже что-то не сладит с Францией по поводу намерений Луи Наполеона ехать в Крым. Австрийцы боятся, чтобы в отсутствие Наполеона чего-нибудь не затеялось во Франции. — Пруссия еще все толкует и не приступала еще к трактату.
У Троицы маменька слышала, будто бы проехал курьер с известием, что дерутся в Севастополе. Это сильное сделало впечатление, особенно что узнали перед молебном о победе. Антоний, говорят, читал прекрасно молитву, и все почти плакали. Елена Антоновна тоже пишет, что слышали, что штурм начался.
8 марта. Сегодня получено несколько писем, четыре номера иностранных журналов, два из них, видимо, были задержаны и во многих, самых интересных местах вытерто, досадно. В этих журналах уже начинают говорить более подробно об этом событии и вообще о предполагаемых следствиях его, об характере государей Николая Павловича и Александра Николаевича. Австрия напечатала подлую статью, в которой восхваляют великие качества, заслуги и стараются выиграть и в новом государе и вместе с тем связать его с обещанием мира его отца. Но, кажется, вряд ли он будет, истолкование третьего пункта заключается в том, чтоб мы уничтожили Севастополь, как военный порт, и что тогда союзные войска удалятся из Крыма, на это и Николай Павлович, вероятно бы, не согласился публично.
Австрийцы, кажется, не успели в своей подлости. Государь Александр принял сухо принца Вильгельма, а сегодня нам сообщил Юрий Оболенский стихи Тютчева, и Ивану — Елагина, стихи сильные, и видно, что искренне (это, вероятно, общее впечатление)и, конечно, дойдут до государя, тем более что дочь Тютчева любима новой государыней. — Вообще за границей сильное смятение умов. То предаются надеждам на мир, то опасениям противным. Стараются из всякой безделицы вывести заключение, между собой тоже у них что-то не ладится. На биржах курс поднялся при известии о кончине государя Николая Павловича, но, кажется, надежды эти поколебались, как скоро получено было телеграфическое извлечение из манифеста нового государя. Тотчас после известия о восшествии нового государя министр иностранных дел Англии поспешил к Наполеону и имел с ним совещание, говорят, с целью действовать в пользу мира, которого вся Англия желает. Все газеты, по крайней мере немецкие, говорят о государе Николае Павловиче, как о великом человеке. В самом деле, какое сильное могущее значение он имел перед Западом, но они именно приписывают ему те свойства и намерения, отсутствие которых возбуждало такой ропот в его стране. Все, что сказано о характере нового императора, вытерто. Об императрице Марии говорят, que c’est une femme hors de ligne (что это исключительная женщина (фр.)), что она, вероятно, будет иметь сильное влияние на дела и что даже, как думают некоторые, может сделаться Екатериной II. Между тем добрые вести сообщают из Москвы. Говорят, государь сказал прекрасную речь дипломатическому корпусу, в которой объявил, что более уступок не сделает и что скорее погибнет во главе своих подданных, нежели заключит постыдный мир. Все в восхищении, это почти равняется объявлению войны. С их стороны трудно ждать уступок. Но что будет, одному Богу известно. Пишут также, что государь велел благодарить Москву за выбор Ермолова, что потребовали депутацию дворян из Москвы и что Чертков и двое еще таких же, кажется, глупцов, как он, отправились. Кто знает, может быть, дошло до сведения государя, что Москва хотела послать депутацию, но предводитель воспротивился. Этому были бы очень все рады. По крайней мере, мы знаем, что генерал Ланской, приезжавший с манифестом от государя, повез в Петербург адрес Хомякова, который разошелся везде по Москве. Вероятно, он знал, почему не было адреса от дворянства и мог передать даже государю. Но вот что нас всех огорчило это то, что Погодин не поехал в Петербург. Что с ним делается, не можем понять, дочь его пишет, что все его уговаривали, но что он не собрался, а теперь и время пропустил, и сидит за своими летописями. Отесенька и братья думают, что он получил от кого-нибудь предостережение, чтоб не ехать, если это и так, то, верно, сделано с злым намерением помешать его влиянию на настоящие дела. Я же думаю, что он поддался своему мистическому направлению и все прислушивался, не шепчет ли ему что-нибудь, что он должен ехать, а на беду ему все шептало что-то на ухо, чтоб он занимался летописями. — Это он сам сказывал братьям. Во всяком случае, это так досадно, что он не поехал, пропустил, может быть, единственный случай, и так досадно, что никто из наших не поехал, а отчего? — так… сами не знают. Если б мы жили в Москве, мы непременно уговорили бы съездить Константина да и Погодина также.
Что-то будет, теряемся совершенно в предположениях, все внимание напряжено, все ждут в смятении, чем разрешатся великие события нашего времени, каждая минута заключает в себе великое значение.
Вот стихи Тютчева:
[ пропущено]
Говорят, в Хотькове сидел сторож на заре видение на небе Креста, сперва он увидал большую звезду голубого цвета, которая бросала лучи вокруг себя, и потом из этой звезды образовался Крест. Он говорит, что позвал еще кого-то, тот также видел. Правда ли это или нет, но в наше время нельзя не верить, по крайней мере, возможности чудес. Все события так чудны, так явно управляются свыше, вопреки человеческим расчетам.
10 марта, четверг. Получены ‘Московские ведомости’ и один номер ‘Journal de Francfort’, вытертый во многих местах и даже с вырезанным кончиком, это очень досадно и обидно: так важны теперь известия из-за границы. В газетах наших есть известия из Крыма, у нас была схватка с турками под Евпаторией, и, кажется, они дрались славно, напали на нас так быстро, что в первую минуту смяли, но потом были отбиты с уроном. Впрочем, это уже донесение Остен-Сакена, и хотя он прекрасный человек и генерал, но, говорят, несколько увлекается в своих отчетах. В газетах напечатан рескрипт государя Адлербергу, рескрипт очень хорош, особенно тем чувством, которым он согрет, и вообще человеческим взглядом на отношения людей между собой, хоть бы эти люди были царь и подданный. В этом же номере ‘Московских ведомостей’ напечатаны некоторые подробности первых минут царствования государя Александра Николаевича, его слова к разным генералам. Кажется, он с первой же минуты был твердо решен на войну, по крайней мере, вполне уверен в ее неизбежности. Он сказал: ‘Мы не уступим ни шагу врагу и будем защищать до последней капли крови нашу милую Россию’. — На войну он решился, но на какую? Если на оборонительную только, внутри наших пределов, то нельзя ожидать успеха.
В пятницу, т. е. 11 марта, ездил Иван к Троице, воротился только перед обедом и привез с собой Гилярова который сообщил о воззвании Синода об ополчении. Это воззвание уже было напечатано в ‘Московских ведомостях’, привезенных в этот день. Мы его тотчас же прочли. Неизвестно, какое произведет оно впечатление на народ, но на нас вот какое: Гиляров сказал, что у Троицы давно ожидали воззвания от Синода по примеру прежних случаев, когда при ополчении всегда бывало и воззвание от Синода, это так и должно быть. Нам даже кажется, как будто оно еще было написано при царствовании Николая Павловича, по крайней мере, оно вполне отражает в себе последний его манифест, также сказана причина (защита прав православия и единоверных братьев) — требования Николая Павловича, за которые воздвигли на нас войну, и также под конец выходит, что война настоящая есть только защита наших пределов, одно не повторено: это надежды на мир, которых настоящий царь вовсе не имеет и, может быть, не хочет иметь. — Разумеется, за границей это воззвание будет, вероятно, принято, как объявление войны. Еще поразило нас это воззвание потому, что в нем ни слова не упомянуто о покаянии, которое так было бы необходимо, особенно в минуты бедствий и перед великими делами. Голосу церкви это было бы очень прилично. Словом сказать, кажется, такое событие, как воззвание от Синода к народу, такие все же сильные выражения, употребленные в нем, не должны были бы проходить без впечатления, но на нас собственно мало сделало впечатления, да и на всех, вероятно, не то, которое можно было ожидать. Впрочем, Гиляров, кажется, довольнее, нежели мы. Между прочим, Гиляров сказывал нам, что грек Анфим, монах, очень огорчен и тотчас после известия о кончине Николая Павловича хотел ехать в Петербург поклониться ему, но его не пустили к его искреннему огорчению. Он говорит, что греки будут много жалеть об Николае Павловиче, что с его именем связаны были почти все надежды греков, что настоящего императора не знают, и он сам с недоверчивостью слушал все уверения Гилярова, что государь Александр Николаевич сделает для них еще более. — Замечательный факт: Николай Павлович следовал именно той политической системе, чтоб скорее отталкивать от себя православные восточные народы, наконец, совершенно отрекся от исключительного покровительства над ними, а между тем народы эти полны самой преданной, твердой веры в его заступничество…
То правда, конечно, что Николай Павлович часто действовал непоследовательно с своей системой политики, которой он был связан, и что его личное сочувствие часто выказывалось и в денежной помощи православным братьям, и в защите их. Так и в настоящую войну сколько было противоречащих действий, и мое убеждение подтверждается, что если б не Нессельроде, который беспрестанно его принуждал возвращаться к безобразной политике немецкой, то государь был бы увлечен совсем на другой путь! Кстати, о Нессельроде! Замечательно, что с тех пор, как скончался Николай Павлович и воцарился Александр Николаевич, об нем никто еще не упомянул. Говорили обо всех министрах, о том, как принял государь Александр Николаевич такого-то или другого, об Нессельроде же ни слова, как будто он исчез с лица земли. Вероятно, он сказывается больным. — Ему, этому изменнику, ему одному обязаны мы позором и затруднительным положением России!
В ‘Journal de Francfort’ перепечатан манифест Александра Николаевича еще без всяких комментариев, но в новых известиях высказывается мало надежд на мир. В одном из последних номеров помещено поручение австрийского императора принцу Вильгельму к государю Александру Николаевичу. — Оно так нагло, что он стоил и не такого приема. Австрийский император объявляет, что он своей политики переменить не может, а что России советует согласиться на условия, как для ее выгод, так и для выгод Европы и т. д. и обещает в таком случае свое посредничество для того, чтоб требования западных держав не были слишком велики. В ‘Journal de Francfort’ сказано, что Россия еще прежде согласилась признать la chute de Sebastopol comme un fait accompli (падение Севастополя как свершившийся факт (фр.)), т. е. чтоб не возобновлять его уже более. Если это правда, то это ужасно, и кажется, что это правда. Австрия и все западные державы требуют уничтожения Севастополя, как военного порта, на что, конечно, не согласится государь Александр Николаевич. 16 марта начались конференции.
В пятницу, 11 марта, часов в 11 вечера уже мы почти все разошлись, у отесеньки болела голова, и сильный был кашель, отесенька лег раньше обыкновенного. — Вдруг являются к нам Трушковский и Кулиш. Мы их никак не ожидали, особенно Кулиша, от которого недавно было получено письмо из Малороссии. Мы сперва думали, что Кулиш приехал вследствие письма отесеньки, в котором отесенька обещал достать ему деньги для напечатания его биографии Гоголя, но он письма этого не получил, когда уехал. Услыхавши о кончине государя Николая Павловича и перешедший через все впечатления, через которые перешли и мы все, он остановился на надеждах, возбужденных в нем новым царствованием. ‘Я одного желаю, чтобы мне дали жить’, — сказал он. Он уже мечтает, что ему откроется новая деятельность, что он будет издавать журнал и т. д. Все известия, сообщенные нам Трушковским и Кулишом, очень утешительны. — Речь государя Александра Николаевича дипломатическому корпусу все хвалят, в ней сказано, ‘что я скорее погибну вместе с моим народом, нежели сделаю унизительные уступки’, что сверх уступленного государем Николаем Павловичем он уже ничего более не уступит. Говорят, в петербургском журнале напечатана повесть, которую прежде не пропустил бы цензор, и на вопрос издателя, отчего он ее пропустил, цензор отвечал: — ‘Видите, у всех лица веселые, ну и цензуре весело’… — Много ходит анекдотов, все в пользу нового государя. Говорят, один чиновник, пришедший с женой рано поклониться государю Николаю Павловичу, был встречен очень грубо квартальными, стоявшими на страже печальной комнаты. Чиновник рассердился, те еще ему отвечали так дерзко и грубо, что чиновник вышел из себя и ударил квартального. — Из этого вышло дело, и присудили чиновника отставить, но довели до государя, и тот велел отставить квартальных с тем, чтобы впредь не определять за грубое обращение. Говорят, что государь сказал Бибикову: ‘Вы обманули отца моего, студенты, ни петербургские, ни московские, не желали учиться фронту, а вы его уверили в этом’. Клейнмихель просился будто бы в отставку, на что государь сказал ему: ‘Очень охотно, граф, но нам надобно сперва рассчитаться’. — В Малороссии, сказывал Кулиш, общее впечатление есть сожаление самое искреннее о государе Николае Павловиче и даже некоторое опасение за будущность. Трушковский и Кулиш приезжал собственно для переговоров с отесенькой и братом о печатании биографии и писем Гоголя.
12 марта, на другой день, хотя отесенька чувствовал еще нездоровье, но принимал участие в этих толках. Трушковский привозил нам письма Гоголя к матери. Вопрос был в том, печатать ли их немедленно особо, если отдать Кулишу воспользоваться ими для пополнения своей биографии, этого-то именно и хотелось добиться Кулишу, и он успел в том, говоря, что иначе он и печатать не будет, когда знает, что есть материалы, которыми он мог бы воспользоваться и не воспользуется. Признаюсь, не раз и даже постоянно производит он на меня неприятное впечатление, чтото именно внутри его есть для меня отталкивающее, я нахожу, что он поступал неделикатно с Трушковским. Письма Гоголя прекрасны, полны такой горячей нежной любви к матери и семейству, сколько важных указаний на его внутренний душевный мир. Я успела только их пробежать. — Толковали также о том, как печатать сочинения Гоголя, разрешения печатания которых ожидает уже давно Трушковский. Уже три года самых важных потеряно навсегда. Также о том, как и когда печатать его письма. Я советовала печатать письма семейные немедленно и отдельно от всех других, оте-сенька, Константин и Трушковский того же мнения, но Кулиш жарко восставал, так что мы немножко поспорили. — Трушковский же самый добродушный человек, его душевнее стремления все хороши, благородны, но нет деятельной силы, может быть, это еще вырабатывается.
6 воскресенье утром, т. е. 13 марта, они уехали. Получены были письма от дяди Николая Тимофеевича, который был проездом в Москве, и письмо от Томашевского. — Ермолов, говорят, принят великолепно в Петербурге, и государь сказал, что надеется дать ему высшее назначение. — Это известие привело всех в восхищение. — Верно то, что Ермолов до сих пор в Петербурге. — Нам пишут, что назначены три комитета, один для рассмотрения цензуры, другой для рассмотрения податей…
Константин собирался в Москву для выпуска вновь отпечатанной отесенькиной книжки Рассказы и воспоминания охотника, заключающей в себе рассказы об разных охотах и в конце маленький рассказ крестьянина об соловьях, записанный И. С. Тургеневым.
Во вторник, т. е. 15 марта, получено было письмо от Кулиша с разными добрыми вестями о государе, с надеждами на цензуру и т. д. — И Кулиш, и Трушковский зовут Константина в Москву. В четверг было получено письмо к Ивану от И. Е. Елагина, где также подтверждают добрые слухи и, между прочим, достоверное известие о том, что есть распоряжение учиться фронту только тем студентам, которые этого пожелают, тогда как прежде было предписано всем.
В четверг, т. е. 17 марта, Константин поехал в Москву и воротился в понедельник утром.
В его отсутствие получили мы иностранные журналы и московские газеты. В иностранных журналах все говорят о надеждах на мир. — Австрия и Пруссия решительно ссорятся. Напечатана одна прусская статья, в которой даже признают за нами исключительное право покровительства православным христианам на востоке, право, которое не должно быть уступлено никакой другой державе, потому что оно истекает из самой жизни исторической и т. д. Конференции происходят в совершенной тайне, и потому на все толки об них нельзя обращать никакого внимания. Только то известно, что действует Титов, что он послал deux depeshes chiffrees (две зашифрованные депеши, (фр.)) в Петербург по телеграфу. И что нас особенно неприятно поразило — это циркуляр Нессельроде. Увидать вновь его имя в делах наших было возмутительно. Мы, признаюсь, льстили себя надеждой, что он будет удален, особенно потому, что об нем никто не говорил ни слова, а теперь он снова начал действовать во вред России. Циркуляр его, хотя написан не в таких грубо унизительных выражениях для России, но также мошеннически выдает ее врагам. И как он уже начал дурачить доброго Александра Николаевича, беспрестанно ему сует перед глаза последнюю волю его отца, начатый им мир, который он оставил сыну в наследство. А между тем представляет положение Александра Николаевича под видом жалким, с тем, конечно, чтоб его унизить, что не бывало еще примера, чтоб при таких затруднительных обстоятельствах всходил на престол царь, и что если он заключит мир, это привлечет благославление всех народов на его новое царствование, и уже в этом циркуляре не упоминается ни о цели возвысить Россию на высшую степень могущества и силы, а только скромно говорится, что государь будет защищать I’honneur et I’integrite de Г Empire (честь и целостность империи, (фр.)), как будто Россия совершенно находится в положении Турции. Словом сказать, нельзя было лучше унизить Россию, не употребив наглых унизительных выражений, которых он уже не боялся употреблять при Николае Павловиче. Нет, где Нессельроде и Титов, ничего доброго нельзя ожидать и, покуда эти два изменника будут управлять нашей политикой, Россия не исполнит своего святого долга. Такого добродушного человека, как государь Александр Николаевич, не трудно такому бессовестному плуту, как Нессельроде, провести и опутать, как ему это будет нужно. Он уже нашел струну в нем, через которую может им управлять, это воля отца, его действия, и будет его путать, так, что он и не увидит, как будет связан и по рукам, и по ногам, и будет вынужден подписать все, что тот ни заготовит. — Вот еще лицо, которое очень вредит государю. Это — Ростовцев. Он и прежде имел к нему доверие, а теперь видно это доверие растет, и этот… как все его называют, умеет им пользоваться. Как противны его разные приказы, в которых он будто бы простодушной, смелой и благородной откровенностью рассказывает во всеуслышанье все действия, движения государя при представлении генералов, слова государя к нему, т. е. Ростовцеву, с каким чувством он, т. е. Ростовцев, поцеловал руку государя, как государь, сделав два шага вперед, сказал то-то, и в голосе у него были слезы, потом еще несколько шагов, стал прощаться с начальниками заведений, которыми управлял исключительно, потом зарыдал, потом сказал то и то и, опять в голосе были слезы, словом сказать, представил государя совершенным шутом.
28 марта. Вот уже и другой день светлого праздника. Слава Богу дождались его благополучно, опять услыхали ‘Христос Воскресе’. Приносили образа, какое торжественное радостное пение! На страстной маменька говела, у нас на дому была служба. Благовещенье пришлось в пятницу на страстной, эти два великих дня были соединены вместе, конечно, это мешало несколько и тому и другому. Начало уже таять, и дороги портятся. Накануне светлого праздника у нас была служба с вечера, отесенька, Олинька, которая приходила к нам в гостиную, и я, мы ее слушали. Маменька и две сестры ездили в Хотьково, а другие сестры с братьями ездили к Троице и остались очень довольны великолепной торжественной службой. От Троицы они привезли почту, впрочем, очень не богатую, N ‘Московских ведомостей’ и 3 письма, некоторые журналы не получены за разлитием Вислы, как объявлено даже в газетах. Письмо одно важное, от графа Ивана Толстого, начальника серпуховской дружины, в которую записался Иван, он уведомляет его, чтоб он явился к 1 апреля в Серпухов. Иван едет завтра, ему еще надобно обмундироваться.
В московских газетах интересного особенно ничего, кроме рескрипта государя к Филарету, московскому митрополиту. Рескрипт поразительно сух, и государь принимает даже без благодарности 160 тысяч серебром, жертвуемые митрополитом и духовенством. Вероятно, письмо Филарета былозрезвычайно казенно и состояло только в изъявлении верноподданнических чувств. Это выражение, как кажется, с намереньем два раза повторяется в рескрипте, и должно заключить, что государь не доволен им. Митрополит московский мог бы написать что-нибудь другое, но об Москве государь употребил несколько выражений столь искренних и согретых чувством, что отрадно читать. Вот они. И как не отозваться на такие слова, как не отвечать ему приветом на такой привет, хоть из одной учтивости, а тут, особенно когда этот привет так был бы искренен, так всякому хотелось бы высказать свое сочувствие. Но возможно ли что-нибудь при наших московских властях, которые по системе и по глупости противятся всему живому. Желали бы мы одного, чтоб государь знал причины молчания Москвы и отделил бы ее от властей ее стесняющих. Может быть, он это и начинает понимать, дай Бог!..
В газетах помещено подробное описание нашего нападения с 10 на 11 марта на французские редуты, и хотя оно имело желаемый успех, но кровопролитие было страшное и с той и с другой стороны, а мы потеряли 8 чел. офицеров убитыми и 21 раненых, а рядовых 400 убито и 800 раненых. Что это за страшное истребление людей по мелочам! Говорят, Наполеон хочет сам явиться в Евпаторию, сосредоточив сперва там до 100 тысяч войск, чтоб сделать оттуда нападение на нашу армию. Это, конечно, будет умнее, нежели брать Севастополь, который, по их собственному признанно, неприступен теперь. Они не перестают восхвалять наши работы крепостные и защиту Севастополя. Как-то теперь встречают в Севастополе праздник, как бы не сделали вылазки, надеясь, что в такой праздник защита будет слабее. Долго идут известия, хотя теперь и устроен телеграф до Киева из Севастополя. — Об конференции ничего неизвестно достоверного, все скорее пророчат мир, Австрия и Англия сильно желают мира, а между тем католические церкви уже велено строить и в Болгарии и в Малой Азии. — Неужели мы предадим православных в руки злейших врагов католиков!..
29 марта. Погода такая ужасная, что мы не могли поехать к обедне в Хотьково, ездил только один Константин, сегодня день его рождения. — С почтою привезли немного, всего одно письмо без подписи, заключающееся в двух словах: ‘Христос Воскресе’, должно быть от Трушковского. Три номера ‘Journal de Francfort’, впрочем не заключающие в себе ничего особенного. О конференциях ничего и никто не знает достоверного, все происходит в тайне. Любопытна только статья, перепечатанная из ‘Times’, писанная в день общего покаяния, и подлинно, статья эта есть самое униженное сокрушенное покаяние перед целым светом, сильнее высказать своего позора нельзя было. Конечно, ‘Times’ действует так с целью заставить правительство переменить все прежние, не только ошибки, но и основы и не скупится в выражениях самых энергических, самых оскорбительных для национальной гордости, но между тем должна сознаться, что эта газета не преувеличивает положения Англии, ее публичного позора, несостоятельности основ ее управления и т. д. Англия пала в общем мнении с высоты своего величия и пала в соревновании с ее прежним врагом — Францией, доставляя своим падением полное торжество ей.
Замечательны еще толки о том, что западные державы вовсе не требуют разрушения Севастополя и что взятие его никогда не было целью их намерений, а только средством к достижению цели, что теперь они не думают требовать уничтожения его как военного порта. Явная уступка! И это нас пугают. Между тем пишут также в ‘Journal de Francfort’, что западные державы вовсе не думают об общем прозекторстве над восточными христианами, их намерение то, чтоб всякое прозекторство было прекращено, а чтоб были des garanties (гарантии), чтоб союзные державы позаботились об исполнении султанских распоряжений насчет христиан, не оскорбляя, впрочем, достоинства его властии не стесняя независимости и целости Турции. Каково, неужели и на это согласится русский царь!
По крайней мере, хотя он и принял четыре пункта, имеет полное право не согласиться на такое требование, которое не заключается в этих несчастных пунктах. Что-то будет! Эти несносные конференции тянутся и тянутся, все в недоумении, чего ждать, к чему готовиться, в недоверии следят за действиями нашего правительства, особенно когда главными деятелями его в дипломатических делах опять Нессельроде и Титов. Несносное состояние. — Константин справедливо говорит, что оно похоже на постоянную зубную боль.
Сегодня письмецо от Г. нас немного смутило, он пишет, что митрополит московский пожертвовал на славянские церкви в случае их освобождения 50 тысяч сереб. от Московской епархии прошлого года, положил их в Опекунский совет, после того как они приняты были государем. Теперь прибавив к ним с накопившимися процентами еще 60 тысяч сереб., он донес о том новому государю. Государь велел их причислить на военные издержки. ‘Вы можете себе представить, какое впечатление произвело это на главных жертвователей’, — прибавляет Г. Если это так, то это весьма дурной знак, и нас это очень огорчило. Перечли мы рескрипт Филарету, он чрезвычайно сух и даже ни малейшей благодарности, но в нем сказано: ‘Согласно Вашему желанию, эта сумма будет употреблена на военные издержки’. Что же это значит? Вероятно, митрополит московский сам предложил употребить их таким образом, иначе нельзя было бы так явно солгать. Но, во всяком случае, государь, если б хотел, мог бы сказать, что он не изменяет назначения этим деньгам, определенного его отцом. Мы даже так слышали (и это совершенно справедливо), что прошлого года Филарет предложил деньги на военные издержки, но что государь Николай Павлович сказал: ‘Поберегите их для болгарских церквей, если Бог даст, мы их освободим’. Надобно сознаться, что с самой первой минуты своего царствования до сей поры новый государь ни одним звуком голоса, не только словом, не выразил хотя бы нечаянно какого-нибудь сочувствия к славянам и вообще к православным нашим братьям на востоке. Если он и говорил о силе и могуществе России, то, кажется, только ограничиваясь защитой ее пределов. Забота об славянах, кажется, вовсе исключена из его политики, и знамя святой причины настоящей войны потеряно, его политика все та же, что и его отца, может быть, он будет стоять более за честь России, как дядя его Александр, и только — и то может быть, что его твердости хватит только на первое время. Циркуляр Нессельроде уже много сбавил тону, что заметили и журналы и уже вновь подняли голос и позволяют себе величаться, оскорбительно перед Россией. Неизвестность, недоумение, постоянное напряженное ожидание, недостаток доверия к своему правительству — вот в каком состоянии находятся все умы. А тут собирается ополчение, и сегодня Иван, несмотря ни на погоду, ни на дорогу, должен был ехать по зову своего дружинного начальника. Что за странная комедия: ополчение среди переговоров об мире! — Разумеется, какого же можно требовать одушевления, сочувствия?
30 марта, среда. Погода ужасная, буря. Сестры ездили к обедне и были у игуменьи. Известий никаких. Маменька не совсем хорошо себя чувствовала.
Продолжаем читать Пушкина, замечательного, любопытного чрезвычайно много, но написано местами особенно очень дурно, автор просто путается в языке.
31 марта. Сегодня часов в 6 отправилась я к обедне в первый раз на праздник. Воздух теплый, весенний, было совершенно тихо, птицы поют, все дышит весной! Дороги очень дурны, слава Богу, доехала благополучно, но несколько опоздала и потому осталась <,до>, начала поздней обедни, и часы, и обедня все так радостно и светло, хорошо, что хоть один раз удалось побывать у такой обедни. Дороги ни на что не похожи, сегодня было 11 градусов тепла и тихо. — Воротившись домой, нашла я маменьку лучше. А у отесеньки голова болит.
Вскоре привезли почту: 4 письма, ‘Московские ведомости’ и ‘Journal de Francfort’, два номера, 76 и 78, а 77, видимо, задержан. Мы тотчас же начали читать письма, первое от Карташевских. Тетенька, между прочим, пишет, что на днях государь сказал по случаю пожертвований, что он надеется, что они скоро не будут нужны. Значит, мир? В то же время Константин, пробегая французские журналы, попал глазами на слова, что Россия согласилась на все и что рассуждения идут только о числе кораблей, которые Россия будет содержать в Черном море. Эти два известия, совпавшие вместе, до такой степени всех нас поразили неприятно, что негодование начало было уже изливаться со всех сторон. Все надежды, возбужденные новым государем, казалось, вдруг все исчезли, доверие, которое так охотно принялось было в душе каждого, вдруг сменилось недоверием, даже в миг возникнувшей враждебностью. Константин говорил: ‘Я повторяю, мира не будет, если он согласится, то судьба его отстранит. Каким образом, я не знаю, но это так будет’. Отесенькино же мнение было то, что и никогда нельзя было ничего надеяться, что эти надежды возникают всегда при перемене царствования, что потом все пойдет по-старому. Иные видели в этом указание на невозможность союза нашего с этим правительством, что ничего нельзя ожидать особенного уже потому, что он не отличается особенным умом, что все будет пошло и в пошлой среде совершаться и т. д., но что же будет, чего ждать, если мир, — что будет после мира? — Какое впечатление произведет он в России, где уже в самом простом народе возбуждено столько внимания и участия к настоящим событиям. А между тем Машенька Карташевская пишет, что теперь изменяются мундиры, и, говорят, еще будут изменения в костюмах — но это слухи. Ясно, намек на русское платье. Хочет ли он, заключив мир, сперва устроить внутри Россию, но в другом отношении, не согласно с желанием русского платья, согласие на такой мир. Среди этих смутных впечатлений принесено было письмо от Ивана.
Быстро перешли мы от впечатлений к другим совершенно противоположным. Иван пишет из Москвы с кучером, что хотя ходят слухи о мире, но Ермолов, Закревский и тому подобные лица уверены, что разгорится страшная война. Ермолов не занимается ополчением: ясно, что он не думает остаться начальником его. Что же это все значит? Мы посмотрели журналы иностранные и в них увидали, напротив, скорее возможность войны, нежели мира, депеша, попавшаяся первая нам в глаза, не имеет никакого значения перед другими статьями, и вот опять мы возвращаемся к неопределенным надеждам, опять возникает доверие к доброму государю, который, по выражению Хомяковаг непременно хочет попасть в москвичи. Мы уже не сомневаемся в его благонамеренности, но смущает нас участие в дипломатических делах Нессельроде и Титова. Что же значат эти слова государя, что более не нужны будут пожертвования? Но эти слова, может быть, никогда не были сказаны, а если сказаны, то под влиянием, может быть, надежд на уступки врагов. Словом сказать, ощущения и впечатления и мысли меняются с быстротою необыкновенною, и воображение, стараясь отгадать будущее, представляет попеременно разнообразные, часто самые Противоречивые выводы и образы.
Великие события, совершающиеся перед нашими глазами, подавляют, уничтожают все человеческие соображения, и там, где люди думают, что они начинают распутывать их, там они, напротив, усложняются все более и более, так что невольно в недоумении и в сознании своей ничтожности останавливается человек перед высшей волею, все невидимо и непонятно для нас управляющей свыше!..
7 апреля. Пятница. Все время от лихорадки не была в состоянии записывать. Сегодня получены важные известия. Запишу их, хоть вкратце, чтоб не перепутать после.
Иван пишет нам всякую почту и сообщает все слухи, сегодня уже не слухи, а факты, и страшные. Началось бомбардирование Севастополя со второго дня светлого праздника, именно 28-го числа, это же известие прочли мы и в ‘Московских ведомостях’, полученных сегодня. Два дня продолжается канонада и еще продолжалась в минуту отправления курьера.
С нашей стороны уже потеряно 800 человек убитыми и ранеными. Ужасно! Наконец все эти 6-месячные приготовления завершились давно ожидаемым событием, но чем завершится это событие, никто не знает, но да поможет Господь нашему воинству, да заступится Господь за правое дело, прощая грехи наши! Что-то там теперь? Может быть, уже все решено, но какой бы ни был исход, Боже мой, сколько жертв, сколько ужасов, страданий человеческих!..
Странно, в народе ходили слухи о страшном сражении, бывшем на святой, прежде нежели известие о том могло достигнуть наших мест, и теперь прибавляют, что сухопутные наши войска напали на неприятеля и много его утеснили. Будем ожидать дальнейших извещений. Это только первая телеграфическая депеша. В ней прибавлено, впрочем, что наши батареи нанесли много вреда неприятелю. Да смилуется Господь над нами!
Иван пишет, что из Петербурга пришли достоверные слухи, что Венская конференция рушилась война, и что ополчение будет распространено и на другие губернии. Это похоже на правду, судя по всем иностранным известиям, но что за путаница! Вместо того чтоб разъясняться, настоящие события все более и более усложняются или беспрестанно принимают совершенно другой вид и являются с другой, новой, стороны неожиданно. Так, например, теперь казалось, чего определеннее положения Англии, Франции, и Австрии в отношении России и их взаимные отношения между собой, и вдруг среди самых конференций совершаются такие превращения, что в изумлении читаем. Австрия печатает уже две статьи в Аугсбургской газете, в которых прямо высказывает, что для Германии и Австрии всего опаснее перевес силы западных держав на востоке и что Австрия еще подумает, не лучше ли будет ей действовать заодно с Россией, в пользу христианских народов, находящихся под игом Турции, и что намерение западных держав ясно, т. е. завладеют Турцией и торговлей и т. д., что влияние России на христианские народы всегда будет преобладать над влиянием других наций, и что не лучше ли помочь этим христианским трудолюбивым племенам, нежели расслабленной Турции, что, конечно, Пруссия в таком случае поддержит Австрию, как бы сознавая затруднительность для Австрии выхода из союза с западными державами, и что то же Пруссия хорошо сделала, что себя не связала никакими обязательствами и оставила за собой свободу решения и взгляда. Если сообразить, что и Пруссия что-то вдруг не давно вступилась за права покровительства России над православными христианами на восток, что как-то особенно выражает сочувствие к русским царям и даже их политике, то можно заключить, что тут явились новые соображения и расчеты, в которых, вероятно, не обошлось без участия и дружеского совета австрийского агента, управляющего нашей дипломатией, т. е. Нессельроде, как я его разумею. Он еще давно в одной из официальных статей говорил, обращаясь к иностранным державам: ‘Что вы стараетесь ослабить материальную силу России, вы попробуйте ослабить ее духовно-нравственное влияние над христианским народом, вот ее истинная сила’. Вероятно, он и теперь шепнул об этом слово, а главное, уведомил, что со стороны нынешнего государя России, нечего ждать Австрии пощады, если она будет против. — Вот они и вздумали всего лучше вместе с Россией освобождать христиан из-под ига турок, надеются таким образом и разделить ее влияние над этим народом, и не потерять союза с ней, а подлая мошенническая Австрия надеется таким образом сохранить за собой своих славян, да еще чего доброго потребует помощи против французов от нас за такое самопожертвование, и мы по мошенническим хлопотам Нессельроде пойдем еще ее выручать. Что-нибудь да в этом роде делается! Недаром пишут, что хотя конференции на время прекращены, но частные переговоры о третьем пункте (т. е. о владычестве России на Черном море) продолжаются между австрийскими, и германскими, и русскими уполномоченными. Тут, вероятно, работает этот изменник Нессельроде. Об одном заботится, чтоб среди этого всеобщего землетрясения сохранить во что бы то ни стало союз России с Австрией, так как без того Австрия бы погибла. Он запутал и запугал государя Николая Павловича, представляя ему его обещания сохранить Sainte Alliance (Священный союз), которая давно уже была нарушена самой Австрией, или пугая его ее необъятными войсками, возбуждая в нем недоверие к сочувствию славян. Конечно, он знал не хуже других, что для Австрии война с Россией была бы гибелью, что стоило бы объявить только войну Австрии, чтоб в ту же минуту распалась она вся, что вся ее армия не пошла бы ни за что на Россию, что все народы, ее составляющие и ненавидящие ее, отложились бы от нее, и для того этот злодей и изменник сгубил Россию, из самого выгодного положения привел ее в самое затруднительное, старался перед глазами всех унизить ее, сколько только было для него возможности, овладевши и запутавши Николая Павловича, он довел бы, Бог знает до чего, Россию, но Бог не допустил. Он виновник всей той напрасно пролитой крови наших несчастных войск. Но напрасны ли были все сражения на Дунае? Война неизбежна, но только в положении, тысячу раз труднейшем, должны мы будем вести ее, и теперь еще он будет ее тянуть для того, чтоб побольше собралось войска французского и английского и в Турции, и в Азии, где до сих пор, по их собственному признанию, не было вовсе армии. А Бебутов был остановлен в своих блестящих победах, и теперь всю зиму под Севастополем неприятель был в таком положении, что овладеть им было легко в сравнении с теперешним его положением, когда он в силах напасть на нас. Я убеждена, что он старался всеми силами, сколько от него зависело, чтоб англо-французы овладели Севастополем, надеясь, что тогда все бы кончилось выгодой для Австрии и иностранных держав. И теперь мы должны будем идти в Турцию, но когда? Тогда, когда она будет наводнена войсками Франции, когда везде будут укрепления, когда каждый шаг будет нам стоить потоков крови. Признаюсь, не желаю ему ни смерти, ни даже болезни, но дай Бог, чтоб он был отстранел от участия в делах России, от возможности губить Россию и единоверных наших братии. Зачем государь Александр Николаевич употребил его в этих переговорах? Но все же он ему, кажется, полной воли не дает. Напечатано, что Нессельроде отвечал categoriquement (категорически, (фр.)), что об ограничении силы России в Черном море и вопроса быть не может (т.е. о разорении Севастополя) и об ограничении числа кораблей в случае открытия свободного входа в Черное море кораблям военным всех наций — это даже Австрия находит ignominie (позором (фр.)) для России, то есть потому, вероятно, что это было бы невыгодно для Австрии, но, кажется, и сам Нессельроде дает им знать, что другого рода ограничение владычества России можно требовать, и по всему видно, что с нашей стороны уже дано согласие, чтоб Англия и Франция строили крепости на другом берегу Черного моря и около Константинополя и имели бы сколько угодно кораблей, если на это согласится султан, но Англия на это не согласна потому, что это значило отдать владычество Франции. Иван пишет, что предполагаемый приезд государя Александра Николаевича не состоится (его ждали на днях в Москву и к Троице с братьями, возвращающимися в Севастополь), по болезни матери его, которая очень и очень больна. — В Петербурге нового ничего особенного нет, все еще ждут, но, кажется, все же будет полегче.
Наконец, в газетах есть несколько слов о впечатлении, произведенном на Грецию кончиною православного русского царя. Удивительно, нельзя было читать без восхищения и умиления, как, несмотря на ужасный гнет и почти завоевание, в котором находится теперь этот несчастный народ, он выразил свое сочувствие и любовь к России и к православному государю. При совершении панихиды по государю Николаю Павловичу народу было столько, что греческие священники принуждены были совершать ее под открытым небом, и при провозглашении вечной памяти весь народ повторял эти слова, в домах были вывешены черные платки, все носили черный креп. Речь Иннокентия нашего при благословении знамен была переведена на греческий язык и напечатана в Афинах, в двух журналах. Можно себе представить, какое она производила впечатление на греков, но зато пострадали журналисты! (Были преданы суду.) О! когда-нибудь да дорого расплатятся англичане и французы за эти беззаконные, бесчеловечные, разбойнические поступки! — Боже мой, когда же наступит день освобождения для этих несчастных народов, но видно, что и все мы согрешили, что не допускает Господь совершить нам этот подвиг! — Каков наш Иннокентий, да поможет ему Бог в его действиях! А Филарет, как скупец, сидит над своим сокровищем, и ни сам не пользуется, ни другим не дает. Какой плод от его ума, от его необыкновенных даров, — только душит все живое, и в себе заморил! Как ни одного слова сочувствия, или одобрения, или утешения, или укора не сказать во все это время при таких страшных великих событиях, которые и самых пустых людей заставляют содрогнуться и познавать великую волю Божию, совершающуюся ясно пред всеми! Недавно читали мы его проповедь, говоренную на день св. Алексия митрополита, он коснулся обычаев и предания о вреде моды и в том числе упомянул об употреблении табака, как худородного зелья, дошел было до зла подражания иностранцам, которые так действуют теперь не христиански, и тут, как будто испугался, внезапно прекратил речь.
В ‘Московских ведомостях’ напечатана ода на восшествие на престол Александра Николаевича М.А. Дмитриева. Видно, как он искренно обрадовался новому царствованию, как возродились в нем надежды. Несмотря на торжественные и сильные выражения сочувствия, впрочем совершенно приличная ода, она поражает своею смелостью, потому что такое намеренное умолчание о Николае Павловиче в тех именно местах, где, кажется, хоть из приличия нельзя было не упомянуть о нем, бросается всем в глаза. И это должно огорчить государя Александра Николаевича, хотя ода не может ему не быть приятна. Даже все советы автора оды новому государю служат как бы косвенно укором прежнему государю.
Недавно были напечатаны в ‘Московских ведомостях’ прежние прекрасные стихи Жуковского на день рождения в Москве ныне царствующего государя, в них много высказано свободы мысли и желаний прекрасных. ‘Обманет ли сие знаменование?’ — можем все повторять. Еще ничего, ничего нельзя сказать утвердительного теперь. — Всех смущает возрастающее значение Ростовцева, его называют Мазарини. Иван сам пишет, что ополчению предназначается вовсе не блистательное поприще, по крайней мере на первый раз: оно будет разделено по дивизиям армейских полков и будет таким образом составлять чернорабочий батальон при войсках.
В субботу получили мы еще письмо от Ивана: известий никаких из Севастополя. Странно, как после такой депеши не посылать каждый день депешу о ходе дела, каково быть в неизвестности. Что-то там делается, Боже мой, что уже сделалось, может быть!
Иван старается объяснить и оправдать свое вступление в ополчение, потому что, конечно, оно более похоже на набор, нежели на вольное ополчение, и особенно при переговорах о мире, и потому не могло возбудить сочувствия. Он надел мундир, был в нем на вечере и привел ‘в зависть и восторг всех’, как он сам пишет. Хомяков, странно, всех посылает в ополчение и сердится на Самарина и Елагина, что не пошли. Получивши письмо Ивана, Константин, который и прежде собирался в Москву в этот день, тотчас же и поехал.
Сегодня, т. е. воскресенье 10 апреля, получили много писем с почты и ‘Московские ведомости’, а иностранных журналов нет. Досадно! ‘Московских ведомостей’ лучше было бы и не читать, до такой степени они пусты, напечатано только о кафтанах, полукафтанах и вице-полукафтанах, данных всем войскам. Самые интересные письма от Ивана, Плетнева и Попова. Иван опять пишет, что известий никаких, кроме того что в пятницу проехал курьером флигель-адъютант (это, вероятно, только подробности о начале бомбардировки, о чем было сообщено только вкратце по телеграфу). Иван наконец утвержден и представлялся Ермолову, который его принял прелюбезно (впрочем, он всех так принимает). Иван нашел его бодрым и свежим и душой и телом, но язвительные сарказмы так и сыпались в его речи. Иван думает, что 30-летнее действие так укоренило в нем это настроение, что никакие обстоятельства его не изменят, это так, но между тем мне кажется, судя по слухам, он воротился из Петербурга в другом расположении духа, был доволен и чего-то надеялся. Вслед за тем была бумага, объявляющая от министра, что впоследствии государь предоставляет себе назначить ему, т. е. Ермолову, более важное место, и как до сих пор ничего не воспоследовало, то Ермолов имеет полное право думать, что продолжается все та же прежняя оскорбительная комедия, в которой так учтиво употребляют все усилия, чтоб парализировать его деятельность втихомолку, не явно, осыпая в то же время любезностями. По крайней мере, его слова не могли бы быть сказаны Ивану, если б Ермолов сохранял какую-нибудь надежду на другое с ним обращение. Вот эти слова он сказал Ивану, что знал его желание занять при нем какое-нибудь место, но что в ополчении нечего делать, а что может быть ему, т. е. Ивану, удастся перейти в армию. Иван сказал, что будет тогда просить его содействия: ‘Моего, помилуйте, мои просьбы всегда приносят только вред, и я счастлив, когда еще отказывают учтиво’. Если б он верил искренности желания государя употребить его в дело, или, по крайней мере, в уважение к себе, он не мог бы этого сказать.
Ермолов вообще выражался с порядочным презрением об ополчении. Ивановы товарищи — какие-то бывшие полицейские чиновники и тому подобные, и такого рода, что начальник его дружины гр. Толстой просил Ивана взять на себя казначейскую часть, потому что другим и доверить нельзя. Никто из порядочных людей не хотел идти в московское ополчение. Так ли оно призывалось, с тем ли намерением и при тех ли обстоятельствах было сделано, чтоб возбудить сочувствие?
Конечно, нет. Все это было устроено при Николае Павловиче и совершенно согласно с его системой. Во-первых, воззвание было сделано так двусмысленно с надеждами на мир, при таких унизительных уступках, во-вторых, самому-ополчению старались придать самый казенный характер, боясь оставить за ним всякое живое народное значение, не назвали его земским войском, как прежде, а государственным ополчением, не призывали на ополчение, а повелевалось составить такое-то, дружины назвать не по городам, а по номерам, не стоять вместе, а разделить их по войскам и т. д. Одушевление было убито, и это пародирование всего этого устройства, по-видимому, свободного, показалось каким-то ругательством. К тому же не знали, зачем собирать, когда ищут мира при таких унизительных условиях: приходилось, стало быть, сражаться за эти самые условия, а то, может быть, еще Австрию пошлют защищать и т. п. Такие мысли приходили всем, и потому всякий отделывался от ополчения, как кто мог, и надобно было допустить совершенную дрянь, но в других некоторых губерниях приняли как-то простодушно, поверивши одному слову: ‘ополчение’, вспомнили прежнее в 1812 году, и самые лучшие люди поспешили стать в ряды его. Так, в Костроме, Фед. Ив. Васьков, прекрасный человек лет 60-ти, болезненный даже, был выбран в начальники костромского ополчения и пошел с четырьмя сыновьями.
Плетнев пишет задушевное дружеское письмо к отесеньке и благодарит за книжку, между тем говорит, что надобно надеяться, что придирки цензора скоро будут уменьшены и совсем прекратятся. Приглашает братьев к деятельности. — Попов отвечает Константину, расспрашивает его о занятиях, о том, на чем остановилась его мысль, чего надеется, чего ожидает, и т. д. Видимо, вызывает его на письма, т. е. письма политические, какие Константин часто писал к Оболенскому, тогда как до сих пор не выказывал этого желания. Иван сообщает также слухи о том, что государь Александр Николаевич желает дать камергерам и камер-юнкерам вместо мундиров какие-то народные кафтаны, и даже говорит, будто они будут переименованы в стольников и ключников, но теперь отложено на время: конечно, не до того — в настоящую минуту. Между тем в петербургском обществе толкуют уже о сарафанах. Говорят, будто бы государь сказал: ‘Пусть всякий одевается, как хочет, мне до этого дела нет’! Хорошо, если б это было правда! — Но вообще везде царствует какое-то недоумение, неизвестность, что будет и чего именно хочет правительство, все чувствуют, что делается как-то легче и в отношении платья и в отношении духа. Тютчев Ф. И. прекрасно назвал настоящее время оттепелью. Именно так. Но что последует за оттепелью? Хорошо, если весна и благодатное лето, но если эта оттепель временная, и потом опять все закует мороз, то еще тяжелее покажется — все слухи говорят, что война, Ермолов то же сказал при Иване. Николай Тимофеевич пишет, что он представлялся новому государю (как губернский предводитель с депутацией из Симбирска), который их очень обласкал, благодарил несколько раз за пожертвования и сказал, что, вероятно, потребуются еще новые и что он надеется, что дворянство ему поможет, вот эти сведения верные, и видно, что государь не сомневался в войне ни на минуту. Иван пишет, что статья о глаголах Константина после двухгодичного цензурованья выпущена наконец… Какова цензура!
Отесенькина книжка идет прекрасно и находит общее сочувствие. Как жаль, что отесенька напечатал ее всего 800 экземпляров, несмотря на наши убеждения напечатать полный завод!
11 апреля. Сегодня опять тепло, весенний день. Вестей сегодня никаких, да и не могло быть. Занимаемся каждый своим делом, а между тем душа томится неизвестностью и ожиданием, что-то делается в Севастополе, да помилует Господь наших. Что-то узнаем завтра? Или Константин приедет, или письма должны быть!
12 апреля. Поутру было письмецо от Константина, он сам будет, вероятно завтра. Иван уехал к своей дружине в Серпухов. — Наконец, получена депеша от Запр.: бомбардирование все продолжалось, после того было известие, что оно слабее. — Какой ужас! — уже неделю продолжается это истребление людей! Скорбь душевная всеми овладела.
Константин сверх нашего ожидания приехал вечером, слава Богу, благополучно. Но нерадостные известия привез он нам, получена депеша телеграфическая от 7 апреля, страшное бомбардирование продолжается беспрерывно — напечатаны некоторые подробности о первых днях, много потерь с обеих сторон, Боже мой, чем это все кончится. Это борьба насмерть, французы не отойдут теперь от Севастополя из одной чести, они скорее все лягут, нежели откажутся от своего предприятия. Они хотят во что бы то ни стало, разрушить Севастополь. Их план бомбардировать до тех пор, пока не заставят молчать русских, а потом атаковать. У нас, говорят, снарядов много, и подбитые пушки вновь заменяются другими (а мы у них подбили 50 пушек). Что же это будет, одно истребление! Боже мой, за грехи людские посылаются им эти бедствия! — Стоим ли мы того, чтоб Ты за нас заступился, праведен гнев Твой, но очисти и помилуй нас. — Господи, возбуди в нас всех покаяние!
Вот теперь время общественному покаянию, молитвы. О, если б мы покаялись, как Ниневия! сердце сокрушается при мысли, что происходит теперь в Севастополе, что еще будет. Всем бы надобно было единодушно стоять на молитве непрестанно и молить о пощаде, должно было бы объявить пост и покаяние.
Других известий важных никаких нет.
В государственном совете, собранном по случаю конференции, Блудов говорил прекрасно, совершенно в воинственном духе, а Долгоруков, военный министр, советовал принять меры со всеми уступками. Нессельроде же сказал будто, что более уступок делать нельзя, но это, конечно, или потому, что дальнейшие уступки с нашей стороны будут вредны для Австрии, или же потому, что знает, что государь Александр Николаевич не хочет и согласиться на дальнейшие уступки: так, вероятно, Нессельроде сказал это для того, чтоб выиграть в глазах государя и получить его доверие и между тем разными невидными происками достигать своей цели. Славян уже он продал окончательно: по крайней мере, это видно из журналов иностранных.
В одном из журналов ‘Francfort’ перепечатана статья из ‘Constitutionnel’, в которой три места вытерты, но явно, что говорится об уступках, сделанных Россией в 4 пункте, т. е. о покровительстве православных. Россия отказалась окончательно от всех прав своих на покровительство несчастных православных, приняла весь пункт с истолкованием. Замечательно, что в некоторых местах эта статья совпадает совершенно и во взглядах, и даже в выражениях с одной статьей, должно быть Нессельроде напечатанной в ‘Journal de Francfort’, присланной из Петербурга. Нессельроде указывает Европе, как надобно действовать, чтоб па-рал изировать силу и влияние России, да и все ноты его писаны в этом смысле.
Говорят, государь Александр Николаевич все носит генерал-адъютантский мундир, живет в прежних своих комнатах и еще не нарушает прежнего порядка. Блудов сделан президентом государственного совета. Это хорошо потому особенно, что это последовало после того, как он говорил такую воинственную речь. Все говорят о перемене платья, что это теперь только отложено на время. Замечательно, что уже начинает возникать кой-где недовольство новым царствованием, хотя совершенно не важное и в самом пустом кругу или в людях, принадлежащих к партии великого князя Константина Николаевича.
В четверг, 15 апреля, получили мы ‘Московские ведомости’, в которых напечатаны подробности о первых днях бомбардирования и депеша телеграфическая от 3 апреля с известием, что бомбардирование продолжается с тою же силою. Самые лучшие начальники и офицеры убиты. Ужасно, сколько еще погибнет!
Сегодня (пятница) еще известия подробные (в ‘Московских ведомостях’) о последующих днях бомбардирования до 3-го числа и депеша телеграфическая от 7-го.
Бомбардирование все продолжается, хотя несколько слабее последние дни, но страшно вообразить себе непрерывную и днем и ночью эту ужасную канонаду. Боже мой, чем это все кончится! Если неприятель и принужден будет прекратить ее, то за этим последует непременное сражение в поле, они хотят броситься на нашу армию, потому что атаку Севастополя считают совершенно невозможною. Они опять несколько раз пробовали отнимать у нас наши ложементы, которые ближе к их траншеям, нежели к нам, но всякий раз были отбиты после отчаянного боя. Но что стоят все эти схватки, сколько отличных офицеров погибло у нас, сколько солдат! Наши сбили у неприятеля несколько пушек, но они выстроили еще две батареи, и мы не перестаем вести наши работы, укреплять мины. Что за ужасы! Сердце содрогается о том, что теперь там совершается и что совершилось уже, может быть, в настоящую минуту. Ужаснее всего то, что не видишь другого конца, этой борьбы, как истребление друг друга. Осада и защита Севастополя неслыханная досель, по их собственному признанию, только раздражает и подстрекает их самолюбие. Трудно надеяться, чтоб они после неудачной попытки разрушить Севастополь оставили бы Крым, и только неудачей оскорбленное самолюбие будет причиной такого ужасного кровопролития. Конечно, неприятель потерял не менее нашего. Все повреждения, наносимые Севастополю, исправляются быстро, и люди работают без устали и сохраняют удивительную бодрость и даже веселость духа, так что князь Горчаков пишет: ‘Нельзя не гордиться именем русского’. Да поможет им Бог!
Сегодня получила от Машеньки Карташевской письмо, которое нас очень обрадовало и успокоило на их счет. Они получили письмо, и даже два, от Коли: слава Богу, он не только жив и здоров, но даже должен оставить Севастополь и ехать в Керчь, где он назначается исправляющим должность начальника артиллерии восточного края Крыма. Вероятно, боятся нападения с этой стороны. Слава Богу, тетенька теперь может быть покойнее и, вероятно, скоро соберется к нам. Машенька пишет также, что переговоры на конференции совершенно расклеиваются, что требования врагов наших дошли до безумия, и прибавляет, что хорошо, если б возвратить и сделанные им уступки в наказание. Это, верно, общая мысль в Петербурге. Дай Бог!
Сегодня в наших газетах есть еще чрезвычайно приятное известие о возвращении наших пленниц княгини Чавчавадзе и сестер ее княгинь Орбелиани с их детьми. Шамиль выдал их в обмен сына своего и 40 тысяч серебром. Сын его был захвачен нами и воспитан в корпусе, теперь он служил в нашей службе.
Говорят, его смутила в первую минуту мысль об возврате его в дикую свою родину, однако же он сам пожелал, но был глубоко оскорблен, когда отец его, согласившись возвратить пленниц за эти условия, вдруг отказался от своего обещания и потребовал миллион денег и 250 пленных. Молодой Шамиль, которого очень хвалят, написал ему письмо, в котором объяснил, что отец его этим унижает его в глазах русских, отец согласился, и вот совершился обмен, чрезвычайно любопытный. Какая радость, какое счастье должны были испытывать наши пленницы и их близкие, и какие смутные, противоречащие чувства должен был испытывать молодой Шамиль, переходя из образованного мира в полудикую горную жизнь своего народа. Кто знает, может быть, великие судьбы совершились в этом событии, и этот молодой человек, который у нас прошел бы жизнь свою наряду со всеми другими, теперь там будет иметь влияние на народ свой и на наши отношения с ним!
18 апреля. Вчера получили одно только письмо, от Кулиша, очень умное и замечательное: он говорит о впечатлении, произведенном на него Москвою (он там встречал Святую), о том, что элемент общерусский начинает тесниться в его хохлацкую душу и что он много благодарен Константину. Но в то же время письмо его сообщает вовсе не радостные вести о Петербурге. Он вполне разочаровался в своих надеждах, он убедился, что ожидать ничего нельзя не только в настоящую минуту, но и в будущем, и потому он немедленно уезжает на свой хутор, куда он даже не думал возвращаться. По почте он не мог написать подробнее, в чем дело, но, по крайней мере, его личные надежды на какую-нибудь деятельность разлетелись, и вот еще человек, обманувшийся в своих ожиданиях насчет нового царствования, но мы еще не допускаем себя предаться полному разочарованию, все еще выжидаем. Настоящая минута так полна всякого недоумения, неизвестности, нерешительности в политических делах, что трудно предпринимать какие-нибудь важные преобразования. Теперь не до внутреннего устройства и перемен. Конечно, государь мог бы решительнее действовать и в политических делах, но он, с одной стороны, уже связал себя, подтвердивши 4 пункта принятых законным государем Николаем Павловичем, с другой стороны, Нессельроде, разумеется, запутывает положение сколько может. — К тому же, вероятно, Пруссия также нам держит руки именно своей дружбой, ради которой и эти 4 пункта приняты, а также государыня Александра Федоровна, конечно, не допустит никакого разрыва с Пруссией, она и на троне русском осталась такой же пруссачкой, ей даже сказали в предполагаемом адресе из Берлина что-то вроде этого. Вот уже два раза пишут в английских газетах, что прусский король просит нашего государя прислать Нессельроде для заключения мира, если он возможен, и уговаривает государя согласиться с западными державами, потому что в противном случае вся Германия приступит к союзу с Австрией, и тогда Пруссия будет находиться в крайне затруднительном положении.
Каково! Если государь Александр Николаевич и не согласится в первую минуту, то достаточно будет слез матери, чтоб его склонить, а тут же и Нессельроде с своими мошенническими доводами, убеждениями и напоминаниями о воле его отца и т. д. Нас до сих пор еще спасают сами наши враги, они не умеют остановиться на том позоре для России, которого уже достигли требования их, и теперь на конференциях доходят, говорят, до безумия, и до сих пор провидение спасает нас их же собственным ослеплением, но мы на краю пропасти. В конференциях царствует и до сей поры та же неизвестность, та же запутанность, и чем более хотят они упростить вопрос, тем более они усложняют его. — Мы боимся, что Нессельроде поедет в Вену… Тогда беда! — Россия пропала, он во что бы то ни стало заключит мир, что за странное положение! В Севастополе дерутся отчаянно, истребляют друг друга, в Вене идут переговоры об мире, за что же дерутся, зачем же проливается кровь, и затем ли, чтоб потом опять принять 4 постыдные пункта, уже принятых, или затем, чтоб уступить и самый Севастополь, который сам враг не сумел разрушить! — Странное время. Отесенька справедливо говорит, сколько раз во все продолжение этих обстоятельств, полных недоумения и неизвестности, нам казалось, что вот наконец достигаем мы решительной минуты, когда чем-нибудь да должен быть решен вопрос, казалось, все истощены препятствия к тому, все запутанное, наконец, разъясняется, будет же какой-нибудь конец, и в эту самую минуту поднимаются нежданные, невообразимые затруднения, возникают совершенно новые обстоятельства, вопрос усложняется вдвое, и опять все тянется, тянется и наконец снова как будто достигает конца и снова возрождается и запутывается. Кто-то очень хорошо сказал, что восточный вопрос совершенно напоминает пенелопину ткань, это сравнение как нельзя больше верно, но только там дело шло о нитках или шелках, а здесь гибнут также напрасно живые люди.
Невыносимое состояние томления и ожидания. Справедливо и Иван сказал, что этот громадный вопрос еще не выработался вполне, что теперешние явления и события — только его усилия выйти наружу: он только зашевелился, и заколебалось все, и пыль поднялась кругом. Да точно, этот великий вопрос должен прежде выработаться и в умах всех многое должно обличиться, многое призовется к ответу, сколько вместе с ним подымется самых глубоких жизненных народных вопросов и задач! Вот уже Англия потряслась в своих основных началах, на которых до сих пор держалась вся ее сила, все ее внешнее могущество и слава. Гордая Англия унижена и сама это говорит, она расшаталась, по собственному признанию, и вопросы, поднятые ею, не улягутся без разрешения. Достаточно ли в ней внутренней силы, чтобы перенести этот кризис, кто решит? Наше время смирило человеческую самонадеянность и заставило признать искренно неисповедимые и правосудные пути провидения. — Кто мог ожидать, чтоб Англия так упала в глазах всех? Что будет с Францией, какой она нам представит пример, еще труднее решить. Силен и тяжел лежит на ней гнет произвола, долго ли она будет ему покоряться, куда он поведет ее, не обольет ли ее блеск внешней славы, купленной дорогой ценой внутренней свободы духа и жизни, или (если, как говорит Константин, справедливо, что западные народы не понимают истинной свободы духа), по крайней мере, ценой соблазнительного произвола, к которому французы так привыкли, но как скоро они привыкли и к рабству, как скоро выучились его приемам, как блистательно подличают, пресмыкаются перед своим властителем, как скоро и непрекословно отказались от всего, что им было, казалось, так дорого! Замечательна речь Гизо в этом отношении: с какой глубокой грустью сознает он это в своем народе, он взывает всех к самосознанию, к внутреннему покаянию.
Какой тяжелый, строгий урок представляет Франция в настоящую минуту, разными путями наказуется тут и гордость, и самонадеянность национальная. Но какой особенный, необыкновенный человек, который служит орудием для смирения и таким образом! Он -не гений, не герой, он не возбуждает энтузиазма, в нем нет ничего увлекательного, но какая-то страшная внутренняя сила, которая подавляет и заставляет покоряться. Сила рассудка, молчаливой воли, настойчивости, сила практичности, совершенно современная и потому так успешно действующая, и не только во Франции, но и во всех западных государствах. Без завоеваний, без побед он умел их завоевать нравственно, наложить на них свой гнет, сделать их зависимыми от себя, поставил их всех в такие запутанные и затруднительные отношения, что они без него из них выпутаться не могут, держит их всех в беспрестанном страхе за свою безопасность, в недоумении насчет его планов, его ждут в одно и то же время при трех или четырех дворах, толкуют, рассуждают о значении его приезда, везде готовят дворцы, приемы для него, а он только забавляется этим хлопотливым шумом около себя. Наконец, после многих верных и неверных известий его поездка в Лондон объявлена, и в Англии, стране свободной, независимой, в гордой Англии поднялась такая суматоха по поводу ожидания его приезда… Кого же? Деспота, смирившего свободный народ, племянника того Наполеона, которого она столько ненавидела. Даже противно читать эти речи, встречаемые с энтузиазмом, по поводу приготовлений к приему grand empereur (великого императора (фр.)) и его illustre epouse (иллюстрация супруга, (фр.)), в которой нашли даже капли крови шотландской, потому что сестра ее замужем за герцогом Албании, который производит себя от шотландцев. Что за униженные выражения, что за подлая лесть. И это — независимая Англия! Написан целый почти церемониал его приема, приготовления, arcs de triomphe (триумфальные арки (фр.)), адреса и т. д. Трудно поверить! Один Хомяков в своих пророческих стихах предсказал падение Англии.
Вчера, т. е. в воскресенье, маменька поехала в 11 часов утра в Москву с Надей, Любой и Машенькой. С дороги и от Рахманова мы имели известие, что они доехали благополучно, дороги не так дурны, как ожидали, они встретили образа, которые несли из Городка в Репьевку с пением Христос Воскресе.
У нас обедала попадья, — уехала часов в семь.
Вторник, 19 апреля. Мы получили с почты письмецо от одной Любиньки, маменьки с сестрами не было в то время дома. Они приехали в Москву поздно и, кажется, не очень довольны своей квартирой. Известия из Севастополя до 10-го, что бомбардирование продолжается, хотя и слабее, неприятелю удалось взорвать мину и соединить воронки перед 4-м бастионом, говорят, это для нас опасно. Венские конференции все в том же положении, но мира не ждут. Получили также мы ‘Journal de Francfort’ один номер. В нем тоже ничего нового, кроме того, что наконец получены инструкции из Петербурга. Говорят, что Россия отказалась ограничить свое могущество в Черном море. Наполеон отправился в Англию, оттуда воротясь он вскоре собирается в Вену и вместе с австрийским императором намеревается напасть на южные губернии России, а у нас именно теперь нет там войск: главнокомандующий кн. Горчаков стянул все войска к Крыму. Это уже не в первый раз случается, что именно у нас нет там войск, где надобно, и в ту самую минуту, когда надобно.
Отесенька получил письмо от Дмитриева, который не может скрыть своего удовольствия, что наступило другое царствование, он искренно надеется всего доброго от государя Александра Николаевича и верит пророчеству, которое было еще при Александре, о благоденствии царствования Александра Николаевича. Дай Бог! Но что-то часто приходит сомнение, уже сомнение начинает распространяться, и многие уже совершенно отказались от своих надежд.
Гиляров приехал в то время, как мы сидели за завтраком, мы вовсе его не ждали, тем более что только что получена была от него записка. Гиляров, как и всегда, с унылым, недовольным, расстроенным лицом. Впрочем, ничего особенно неприятного не случилось, но это его почти постоянное состояние духа, и это очень жаль, это ему много вредит в сношениях с людьми, а человек замечательно умный, ученый и даровитый. — У Троицы известий особенно никаких, кроме того что дано знать, что государь к Троице не будет, наместник вследствие этого предлагал Филарету послать икону преподобного Сергия как знак его благословения, но Филарет не согласился, а между тем в то же время посылается икона Успения Божией Матери от митрополита киевского и принята очень хорошо. Наш Филарет опять ошибся в расчете и, верно, внутренне недоволен. Он оказал себя во все это время до такой степени мелочным, бездушным, тщеславным, недостойным великого своего сана. Гиляров нам сообщал любопытные свои расследования и открытия в памятниках древнего церковного пения, у него есть довольно верное ухо, но мало ученого знания музыки, и это ему мешает. Он предается с увлечением вообще ученым исследованиям, предметы его почти неразработанные, и он говорит, что конца не видит своей работе. Много рассказывал он нам чрезвычайно любопытного о своем детстве, юношестве, о том, через какие темные стороны жизни должен был он пройти: у него есть записки его жизни, которые он давно уже обещает прочесть нам. Они должны быть чрезвычайно любопытны во всех отношениях. Разговор перешел как-то на то разнообразие самолюбия в каждом человеке, и что такое самолюбие, и поскольку его есть у каждого из них, и какого рода. Вследствие того было высказано много откровенного друг о друге. Константин сказал Гилярову откровенно и добродушно, что он, т. е. Гиляров, слишком постоянно занят самим, т. е. беспрестанно с самим собой возится, в себя самого погружен, что это ему мешает обращать внимание на других, что Константин вообще замечал не раз, что Гиляров не возбуждал расположения к себе, что он не приветлив, не радушен, разумеется не в отношении нас, но в других, как, например, Новаковиче. Гиляров сознался, что он сам это несколько раз замечал, что его большею частью не любят, и даже те люди, которых он одолжает, что он сам видит, как их стесняет своим присутствием. Лекции его слушаются с интересом, но его личность мало выигрывает от этого. Это правда, что постоянное унылое состояние духа, что называется aigri (прокисшее (фр.)), полное горечи и недовольства, заставляет его смотреть и на людей с недоверием, досадой и презрением или пренебрежением. Константин говорил ему, что часто брань оскорбляет гораздо менее, нежели деликатное замечание. Гиляров большею частью соглашался со всем, но приписывает много своей рассеянности, погруженности в свои занятия и говорит, как бы так сделать, чтоб уметь быть приветливым. Константин возразил ему на то: не уметь быть приветливым, но надобно в душе быть таким и т. д. — Гиляров расспрашивал отесеньку о впечатлении, сделанном им в первый раз, и очень удивлялся, что оно было выгодно. Гиляров уехал часов в десять.
Часов в одиннадцать приехал из Москвы от маменьки посланный, которого мы ожидали только на другой день. Маменька пишет большое письмо. Вести из Севастополя от 14-го все те же, все продолжается бомбардировка, хотя слабее, французы действуют с удивительной энергией! Все внимание сосредоточено на Вене, конференции совсем было разошлись, но изменник Титов начал опять подличать, а в Петербурге Мёйендорф (зять Буоля), говорят, более Нессельроде хлопочет, но это штуки Нессельроде, только он, верно, прячется за Мейендорфа, как бы то ни было, но чего можно ожидать, когда у нас управляют министерством агенты австрийских министров! Австрия, говорят, уклоняется от войны с нами, которая ей очень невыгодна, это хуже всего. — Ее нейтралитет парализирует все наши военные действия, и к тому же мы его купим дорогою ценою, такими уступками, о которых даже не сочтут нужным нам сообщить. Говорят, графу Орлову нечего делать, что полиция тайная будет понемногу уничтожена. Бибикова государь не принимает, тот написал такой отчет по одному важному делу, что государь написал не понимаю. Бибиков составляет после того огромное истолкованиее. Кажется, никаких решительных действительных мер и преобразований нельзя ожидать от Александра Николаевича. Он очень добр, искренно благонамерен, но у него недостанет нравственной силы для приведения в исполнение своих намерений. Что-то будет? Господь да помилует Россию. Что-то теперь в Севастополе! Льется драгоценная кровь наших храбрых защитников и льется даром, бесплодно и даже не возбуждая того сочувствия и сострадания, которое можно было бы ожидать.
К нам приезжал вечером после обеда приказчик фарфорового завода Попова, просит отпустить к нему повара на свадьбу его двоюродной сестры. Он сказывал, что в народе большой восторг, особенно после синодального воззвания, что к нему приходил крестьянин старик, отпустивший охотно сына за святое дело, как сам крестьянин выразился. Гиляров сказывал, что у них получены наставления Филарета, как писать воинственные речи, и что эти наставления совершенно дают другой смысл, нежели наставление Синода.
Священники говорят, что если бы они исполнили все наставления Синода, то весь народ бы поднялся.
21 апреля. Получены ‘Московские ведомости’, два номера ‘Journal de Francfort’ и 9 писем. Письмо от маменьки из Москвы. Вестей политических новых никаких, от 14 апреля депеша из Севастополя сообщает все то же, что продолжается слабое бомбардирование. В ‘Московских ведомостях’ еще только напечатана депеша от 10-го числа. В иностранных журналах также ничего особенного. Один номер задержан, а эти почти все наполнены описаниями торжественного приема императора и французов. Восторги англичан доходят до подлости, до раболепства, как один английский журнал сам выразился с горечью. И это Англия, и это англичане, какое-то безумие и ослепление нашло на них — они посрамились перед всем светом! И это свободная нация!.. Во дворце комнату, называемую в честь единственной почти победы англичан ‘Ватерлоо’, в которой были собраны портреты всех героев того времени, переименовали навсегда в комнату портретов для того только, чтобы слух французского императора не был оскорблен славою Англии. Право, невероятно! Куда же делась национальная честь, независимость? Англия хуже, нежели завоевана материально, — она завоевана нравственно, дух народа унижен, и перед кем же раболепствует великая нация? Перед Наполеоном! Как не сознаться, что он великий человек. После того эти завоевания без грому и блеска, но значительнее и прочнее завоеваний его дяди. Наполеон управляет почти всеми государствами Европы, как пешками, по своему произволу. Его намерение и планы — занять навсегда Константинополь и вообще Турцию под видом необходимости постоянного военного наблюдения и охранения… Что-то из всего этого будет? — Все против нас, но хуже всего то, что мы сами против себя, т. е. наше правительство, наши министры иностранных дел — самые злейшие враги России. — Вот в чем видим мы гнев Божий на Россию, что Бог допускает таких людей управлять нами.
В ‘Московских ведомостях’ напечатан рескрипт Дубельту с пожалованием ему Владимира 1-й степени. Это всех нас горестно поразило. — Государь не может не знать, что это за человек! Если б даже он хотел в уважение отца своего наградить чем-нибудь Дубельта, то зачем же прибавил он и о своем особенном уважении к нему? Чего тут ждать после этого! — Кулиш и Трушковский приходили к маменьке в Москве. Сочинение Гоголя наконец позволено, но так, чтоб цензор подписал разрешение от себя. — Конференции все длятся, но, кажется, настанет и им конец, скоро что-то будет, все истомились этим ожиданием. — От Ивана письмо из Серпухова, он сделан квартирмейстером и казначеем, дела пропасть самого неприятного. Он, кажется, не раз пожалеет, что поспешил вступлением. Хочет приехать к нам, если можно будет. Прием ратников, говорит он, делается, как и рекрут, и также неохотно идут. Офицеры ополчения еще не собрались, потому что многим не на что обмундироваться, а московское дворянство вовсе не было щедро в своих пожертвованиях. — У нас отвезли ратника в Дмитров, там начальник князь Леонид Голицын, тут говорят, с ними обходятся хорошо и мало учат.
22 апреля, пятница. Получили письмо от маменьки, или, вернее, от Любы, и ‘Московские ведомости’, и Люба пишет, что верного ничего нет. Т. сказывал, что конференции длятся, что Австрия смущает Францию, угрожая, что станет за Россию, другие же говорят, что кн. Д. Оболенский привез из Петербурга известие, что конференции прерваны, что Австрия решилась объявить нам войну, а Пруссия за нас. Насколько это правда, неизвестно.
12 августа. Вот как давно не записывала я ничего! Но что совершилось в эти три месяца с половиной, в каком положении наши дела, оправдывает ли новое царствование возбужденные надежды? Произошли ли ожидаемые перемены? Увы, ни на что нельзя ответить удовлетворительно: дела наши становятся все хуже и хуже, новое царствование обмануло все надежды, так что и самые сильные защитники его долго не хотели расстаться с своими надеждами, пришли в совершенное уныние, прежняя система восторжествовала, а с ней вместе и все злодеи России, сознательные и бессознательные, все подлецы, окружавшие трон, остались на своих местах, предатель Нессельроде, причина всего зла в России, на которого падает ответственность за все бедствия русского народа, торжествует и действует по своим видам более, нежели когда. Государь — такое лицо, о котором никто не говорит уже. С Австрией более, нежели когда-нибудь, сближаемся и подличаем, уступаем ей и Германии все пункты, только чтоб они оставались в том положении, как и прежде, т. е. чтоб Австрия также вязала нам руки для того, чтоб врагам нашим ловчее было нас бить. Правда, она распустила свою армию, не объявила нам войны, но этим она спасла только себя, она не могла вести войны против России, по ее собственному признанию, без помощи иностранных держав, в которой они ей отказали, содержать же такую армию наготове она не была в состоянии, ей угрожало немедленное банкротство, и так она спасала себя самою, и за все это мы уступили не только 2 первых пункта, но и третий, хотя не официально (была напечатана в ‘Journal de Nord’ статья предательски подлая, выше всяких слов, унизительная для России, разумеется, Нессельроде, где говорилось, что Россия сама желает справедливого ограничения своих сил и что напрасно западные державы ломятся в незапертую дверь и т. д.). А об четвертом сказано, что cette question est moralement resolue! (этот вопрос морально решен, (фр.)) Что говорить, -нами управляет австрийский агент! Что же удивляться, что он губит Россию для выгод Австрии! С Австрией и Берлином тайные переговоры и, еще Бог знает, что мы им уступили, вероятно, предали и славян, и греков, а дела наши военные! Боже мой, как все мрачно, что потеряли мы в это время, какие несчастия, страдания, какие невозвратимые, незаменяемые потери… Нахимова нет! Он погиб, и так напрасно! Боже мой, что должен был он испытывать в последнее время, видя, как напрасно погибает черноморский флот, обреченный на конечную погибель ради неспособных главнокомандующих, через какие нравственные должен он был пройти страдания! Каким тяжелым безотрадным ударом была весть о его смерти! Статья Мансурова лучше всех высказала это общее впечатление. Ради Нессельроде, Долгорукова и Горчакова, хотя и не дурного человека, но вовсе неспособного начальника, должна страдать и гибнуть Россия. Во всем этом виден страшный гнев Божий, вполне заслуженный нашими грехами. Лучшие люди отнимаются, и допускаются действовать те, которые губят Россию. Твердыня зла возносится над всем, грабеж везде. Боже мой, мы заслужили наказания, дай нам покаяться и обратиться от грехов! Господи, очисти и спаси Россию и не отыми от нас святых судеб Твоих!
Керчь отдана без боя, и жители оставлены на разграбление и мучения врагов, вероятно — измена, иначе объяснить нельзя. Отняты наши самые важные редуты, с которых теперь враги наносят нам самый ужасный вред. Приступ на Малахову башню, слава Богу, был отбит с большим уроном для неприятеля, и после того, кроме обыкновенной канонады, до сих пор не было еще ничего важного, но на днях получено известие, что мы перешли. Черную речку, делали нападение и должны были отступить после кровопролитного сражения, потому что у нас было мало войск сравнительно. Но зачем у нас было мало, когда их теперь так много под Севастополем? Говорят, убиты три генерала.
Привезли газеты и письма. В ‘Московских ведомостях’ еще нет подробностей о неудачном нашем нападении, а в ‘Инвалиде’, говорят, уже есть, но напечатана телеграфическая депеша от Горчакова, что 5-го началось вновь сильное бомбардирование и продолжалось 6-го в то время, как была писана депеша, мы заставили замолчать несколько неприятельских батарей, что-то будет!
Завтра или послезавтра воротится, вероятно, Константин из Москвы, куда он поехал в четверг для свидания с своими приятелями, которые все должны быть в сборе в это время в Москве по разным причинам, но более всего потому, что ведутся переговоры о журнале, покупают у Погодина ‘Москвитянин’ с тем, чтобы переменить название. Говорят, западная сторона уже добилась себе журнала в Москве и употребляет на это большой капитал. Все эти сведения сообщил нам Самарин, который был у нас 7 августа с князем Владимиром Черкасским совершенно неожиданно. Черкасский давно собирался познакомиться с отесенькой, просил позволения приехать, но не мог попасть, по разным обстоятельствам, теперь же, уезжая из Москвы с тем, чтобы прожить зиму в деревне, он захотел хотя на короткое время побывать у нас. Письма получены от Гриши два, от Юрия Оболенского и из деревни и еще письмо к Сонечке. Гриша хлопочет в своем новокупленном имении, Софья, кажется, очень довольна и Оля также, Господь с ними, дай Бог, чтоб все было благополучно. Юрий Оболенский все собирается к нам — пишет — по делу.
14 августа. У нас сидел сосед наш Пальчиков, заехавший после обедни, и в это время приехал Константин. Вести самые грустные, мы потеряли ужасно много, убитых и раненых всего тысяч 6 человек, и даром, все даром. Покуда Горчаков, конечно, надобно ожидать только неудач и гибель.
18 августа. Уже часов в 10 вечера приехали Вась-ковы, муж с женой. Федор Иванович выбран начальником костромского ополчения и провожает свои дружины.
1 сентября. Боже мой, какое известие! Севастополь взят! Как громом поразило нас, неужели это правда, но сомневаться нельзя! Маменька ездила в Хотьково к обедне и там видела дам, только что приехавших из Москвы, которые сами читали уже напечатанную депешу. — Но, конечно, чего можно было ожидать при Горчакове! Он, верно, отступил на Бельбек и оставил гарнизон на жертву. Он умел только погубить бесполезно людей в безумном предприятии на Черной речке, сам Пелисье пишет, что там нельзя было действовать массами, а тут, когда, как все говорят, надобно было бы попасть во время приступа на врагов сбоку, он этого не делает. Все его Коцебу, который отличился особенно планом сражения на Черной. Даже из Одессы пишут, что Остен-Сакен на военном совете был против этого плана. — Что же теперь будет! Севастополь взят, значит и Крым весь завоеван. Конечно, не Горчакову удержать его. Я, признаюсь, везде вижу измену, да и в иностранные журналы пишут из Одессы об деле на Черной, что, вероятно, шпионы уведомили врагов о нашем движении, но не только шпионы, в Москве говорят об измене какого-то генерала. Немудрено, Горчакова окружают все поляки и немцы. — Но что бы то ни было, бедствия и бедствия, кто бы и как бы ни был виноват, Господь допускает совершаться всем этим бедствиям нам в наказание за грехи наши, и как заслужили мы гнев Божий по грехам нашим и теперь не каемся и теперь не обращаемся… Страшно! Боже милостивый, что же еще должно постигнуть нас! Обрати нас и помилуй ради милости Твоей! О Боже, не до конца прогневайся на нас. Господи, коснись сердец наших, отверзи очи наши, да покаемся! Государь, верно, отложит свою поездку в Москву, верно, не захочет показаться народу в минуту такого бедствия, в котором его же могут обвинить. Конечно, он виноват, что давно не сменил Горчакова и Долгорукова.
Как жаль, что не захотели поручить дело Ермолову, из подлого мщения и боязни, конечно, при Ермолове этого не было бы. Государь говорит об общественном мнении, но до сих пор, кажется, еще ни в чем его не послушался. Сменил только Бибикова, который в настоящую минуту всех менее мог сделать зла. Есть дела, которые не терпят отлагательства, и гибель десятков тысяч людей должна бы заставить забыть всякие выжидательные меры и деликатности. Что-то он будет делать теперь? На что решится?
Получены газеты, и в них приложены печатные известия, телеграфная депеша о взятии, или лучше об уступке Севастополя, потому что Горчаков сам пишет, что приступы были отбиты, кроме Малаховской башни, но что оставаться под таким огнем нельзя и что войска переходят на северную сторону, т.е. он отдал весь Севастополь со всеми его укреплениями. Боже мой! Зачем же было их делать? Конечно, если б был Ермолов и даже Меншиков, этого бы не было. Право, можно подозревать измену, и если не в самом Горчакове, то в его окружающих. — Но какое бы то ни было страшное, горестное, событие, которое будет иметь для нас самые пагубные следствия, совершилось: Севастополь отдан, значит, и Крым нам уже не принадлежит. Если Горчаков не сумел удержаться за такими непреоборимыми укреплениями, то как же может он устоять в открытом поле. Он бежит до самого Перекопа и, сдавши Перекоп, с торжеством взойдет в Россию и еще будет пожалуй хвалиться, что совершил в порядке отступление. Но что бы то ни было, дело совершилось, все жертвы, все гибели людей, все неимоверные труды и подвиги — все было понапрасну, больно и обидно, и впереди все то же и то же, полная безнадежность. Получен ответ от князя Вяземского Константину, ответ такого рода, какого и ожидать было нельзя: это не только любезное и дружеское письмо, но полное юношеского увлечения, мечтаний, которые он надеется осуществить на своем новом поприще. Дело вот в чем: он сделан товарищем министра народного просвещения совершенно неожиданно для всех, Константин, узнавши об этом, написал ему с своим добродушным доверием и откровенностью очень просто, что просит похлопотать о снятии подписки с него и с Хомякова, Киреевского, Черкасского и с брата Ивана, на которой они обязаны представлять свои сочинения не иначе как в главное управление цензуры, и при этом рассказал ему, как его статья о глаголах полтора года цензуровалась, Константин прибавил, что он, зная его, уверен, что он сам постарается об этом, что назначение его возбудило во всех благие надежды. Вяземскому, видно, было очень приятно это доверие, он благодарит за благосклонное мнение о себе, за надежды, просит горячо содействия, говоря, что теперь именно такие люди, честные, истинно русские необходимы для правительства, что надобно, чтоб не было недоразумения между правительством и ими и т. д., оговаривается только в том, что всякий должен оставить для того свои коньки, т. е. личные прихоти, но никак не убеждения, и под скрипом прибавляет: ‘Вам покажется по письму моему, что я вербовщик, что ж, если б мне удалось завербовать вас, то царь, отечество и просвещение сказали бы мне спасибо‘. — Приятно было прочесть это письмо, но, признаюсь, минуту спустя мне показалось, что это юношеские мечты и слишком молодой жар, хотя и старика, и вряд ли может осуществиться. Нет, к несчастью, кажется, уже зло так велико, так далеко зашло, пагубная система прошедшего царствования успела уже пустить такие сильные корни, что отвратить это зло не могут никакие личные усилия и воля даже самого государя. Только внутреннее, страшное потрясение может искоренить его и обновить и возродить Россию, если на то есть благая воля Господа, и, кажется, нам не избежать этих страшных внутренних потрясений. Сегодня получил отесенька от Гилярова письмо отчаянное, в котором он высказывает все свои мрачные предчувствия и соображения и совершенную безнадежность отвратить грядущие бедствия. Он ожидает внутренних страшных возмущений, видит в народе недовольство, письмо его вполне выражает настоящую тягостную минуту, и мы хотим его сохранить.
Получены еще письма от Машеньки Карташевской, от Дмитрова, от Трутовских. Все писаны еще до получения несчастного известия. Дмитриев пишет о своей оде, за которую получил благосклонный отзыв от государя, и также о статье Константина (о глаголах), которую хвалит чрезвычайно, говорит, что это истинный, новый взгляд и т. д., а в журналах так недоброжелательно ее разбирают. Впрочем, это натурально, тут есть и jalousie de metier (профессиональная ревность (фр.)), и разность направлений, и пр. и пр. Вечером лил непрерывно страшный дождь, и неумолкаемый шум этот неприятно действовал на нервы, и без того так грустно и мрачно было на душе, но стало теплее, был даже гром и мелкий град.