Дмитрий Калинин, Белинский Виссарион Григорьевич, Год: 1830

Время на прочтение: 113 минут(ы)

Дмитрий Калинин

Драматическая повесть в пяти картинах

СОЧИНЕНИЕ ВИССАРИОНА БЕЛИНСКОГО

И всюду страсти роковые
И от судеб защиты нет!
Пушкин1
Белинский В. Г. Собрание сочинений. В 9-ти томах.
Т. 1. Статьи, рецензии и заметки 1834—1836. Дмитрий Калинин.
Вступит. статья к собр. соч. Н. К. Гея.
Статья и примеч. к первому тому Ю. В. Манна.
Подготовка текста В. Э. Бограда.
М., ‘Художественная литература’, 1976

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Дмитрий Калинин.
Сурский, его друг.
Томин, приятель Сурского.
Лесинская, богатая помещица.
Софья, ее дочь.
Петр |
Андрей | ее сыновья.
Князь Кизяев.
Рудина, воспитательница Софьи.
Сидор Андреевич, лицемер, живущий в доме Лесинской.
Иван, старый служитель Лесинских.
Лиза, горничная Софьи.
Федор, нанятой служитель Калинина.
Степан, служитель Сурского.
Хозяйка постоялого двора.
Незнакомка.
Две монахини.
Множество гостей и слуг.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Издавая в свет мою драматическую повесть, я чувствую всю важность моего поступка и потому почитаю за нужное отдать моим читателям отчет в оном, сообщить им собственные мои мысли о моем сочинении. У нас беспрестанно выходит такое множество книг (разумеется, несравненно более худых, нежели хороших), что для публики почитать важным издание какой-нибудь из них — есть смешно и нелепо. Но не так должен смотреть на подобные предприятия сам автор, ежели он уважает публику, ежели он пишет не из низкого желания заслужить жалкую, мелочную известность в литературном мире, не от нечего делать, но из чистого, бескорыстного побуждения выразить этот внутренний мир самого себя, этот мир собственных мыслей и чувствований, возбуждаемых в нем созерцанием этой чудесной, гармонической, беспредельной вселенной, в которой он обитает, назначением, судьбою человека, сознанием его нравственного величия, — из непонятного стремления разгадать тайны его существования, из благородного желания по мере своих сил и способностей споспешествовать успехам отечественной литературы! Так думал я, предпринимая писать это сочинение, и смело могу уверить моих читателей, что таковы были побуждения, заставившие меня написать оную. Будучи слишком далек от того, чтобы иметь ничтожное тщеславие почитать свое сочинение важным явлением в нашей литературе, быть слепо влюбленным в свое детище, — я в полной мере вижу все недостатки, всю слабость оного. Это есть не что иное, как первое, несвязное лепетание младенца, это есть первое, незрелое произведение пера, неопытного, несмелого. Читатель не найдет в нем ни тех светлых, высоких истин, ни тех сильных, глубоких мыслей, ни того умения представить в создании своей мечты целого стройного мира, ни того тонкого познания человеческого сердца, которые бывают уделом одних гениев — этих вечно юных исполинов земли, этих любимцев и органов неба! Нет: он увидит в нем не более, как только порыв души пламенной, души, страстной ко всему высокому, изящному, души, желающей излиться и борющейся между этим желанием и слабостью сил. Чтение поэтов, чтение истории, углубление в самого себя, печали, радости, восторг, равнодушие, волнение страстей, порыв к чему-то неопределенному, тоска по чем-то неведомом, размышление о человеке, о непонятной смеси доброго и злого, высокого и низкого, составляющей существо его, мысль о другом, таинственном мире родят тысячи вопросов безответных, волнуют юный, неопытный ум, как неразрешимая, но слабо понимаемая каким-то темным чувством загадка. В это поэтическое состояние душа человека воспламеняется каким-то неясным, но сильным желанием выразить самое себя, грудь его волнуется каким-то тревожным чувством неизъяснимого беспокойства, и он желает раскрыть ее, показать свое сердце, чтобы могли прочитать и истолковать самому ему те непонятные буквы, которые начертаны на нем рукою неведомого. Кому знакомы эти редкие минуты восторга, тот поймет меня. Не знаю, благосклонно ли примет публика мое сочинение, но ежели достоинство его равно тому пламенному энтузиазму, с которым оно писано, то труды мои не тщетны. Если хотя искра того божественного огня, того животворного восторга, которые оживляли меня, как электричество, сообщится душе читателя и ежели сочинение мое доставит ему несколько приятных минут, несколько приятных впечатлений, то я достиг моей цели. Осмеливаюсь льстить себя сладостною надеждою, что мое сочинение, несмотря на свои недостатки, как первое в своем роде, не будет лишним в нашей литературе, столь бедной драматическими произведениями, и удостоит своим вниманием первый опыт молодого студента.

КАРТИНА ПЕРВАЯ

Действие происходит в Москве.

Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят, как одна
Душа безумная поэта
Еще любить осуждена!
Пушкин2.

Местом сцены есть маленькая комнатка, небольшой стол, на котором в беспорядке лежат книги и бумаги, кровать и два стула составляют все убранство оной. Калинин читает книгу, потом с некоторою досадой бросает оную, встает и говорит.

Дмитрий. Ожидание! Ожидание! Как ужасно ты! Ах, для чего я не могу разорвать покров, скрывающий от меня будущее? Для чего не могу разгадать загадку моей жизни? Что должно мне делать в моем положении: отчаиваться или надеяться? Если любовь была так благосклонна ко мне, то неужели надежда обманет? Как! Если и презренный эгоист с низкими чувствами — и тот бывает счастлив, то неужели счастие должно убегать человека с душою возвышенною, с страстями благородными, человека, который способен любить?.. Нет!.. Старик меня любит, дочь свою также: неужели он захочет сделать несчастными два любезные ему существа?.. Нынче я должен получить от него письмо. А там?.. Там, окриленный любовию, я полечу к ней… (Входит Сурский.)
Сурский. Здорово, брат! Ты, мне кажется, изволишь на просторе философствовать, извини меня, если я помешал тебе,
Дмитрий. А, дружище! Здорово! Как же ты кстати пришел ко мне: никогда не ожидал я тебя с таким живым нетерпением.
Сурский. А почему это так? Уж не весточку ли получил кое от кого?.
Дмитрий. Ах, любезный, я нынешний день что-то не в обыкновенном расположении духа: душа так полна чувств, что не в силах вместить их в себе, сердце так…
Сурский. Ну, пошел врать! Теперь только и услышишь, что душа да сердце, энтузиазм да любовь! Кажется, твой дух ежеминутно находится не в обыкновенном расположении, то есть: ни в умном, ни в глупом, а в каком-то среднем между этими, душа же твоя всегда бывает полна через края…
Дмитрий. Проклятый Мефистофель! Зачем ты пришел ко мне? Ругаться надо мною? Боже мой! Неужели нет людей на белом свете, или по крайней мере нет их для меня! Ищешь друга, которому <бы> можно было открывать свою душу, с которым бы можно было делить горести и радости, а находишь одпи бесчувственные трупы, в ледяных грудях которых бьются гнилые деревянные сердца! Сурский! Ты создан для моего мучения. Я привязан к тебе до безумия, а ты… чем ты мне за это платишь? Обошлось ли у нас с тобою хотя одно свидание без неудовольствия?
Сурский. Потише, брат, потише, пожалуйста, не горячись: ты этим никогда не взбесишь меня. Я не схвачу по-твоему картуза и не побегу опрометью домой. Притом же тебе не худо бы оставить эти высокопарные фразы: они нашему брату, темному человеку, непонятны, огненные же слова твои опасны для моей ледяной груди: могут растопить ее.
Дмитрий (невольно усмехаясь). О несносный человек! отчего я не могу не только чувствовать к тебе ненависти, но даже и сердиться на тебя?
Сурский. Оттого, что ты добр, хотя и безумен. Я слишком хорошо знаю тебя и, как пророк, говорю тебе, что ты не кончишь счастливо своей жизни. Ты всегда следуешь внушениям опаснейших врагов твоих, воображения и сердца, а никогда не слушаешься хотя и сурового, но доброго старика — рассудка.
Дмитрий. Я никогда не поверю, чтобы человек, следующий одному холодному рассудку и живущий по счетам и выкладкам эгоизма, мог быть истинно счастливым.
Сурский. Дмитрий! я не могу сказать, чтобы я слишком много жил, но что я слишком много испытал — это всегда скажу. И в моей, ныне ледяной, груди билось некогда пламенное сердце, и моя, ныне холодная, душа некогда кипела страстями, и мое, ныне погасшее, воображение было некогда, к моему несчастию, слишком живо, слишком услужливо. Легковерный и неопытный, я видел везде одно добро и спал сном сладостным, волшебным. Но, к несчастию, скоро проснулся и увидел, что воображение обмануло меня самым жестоким образом. Опыт разогнал золотые мечты и показал горькую действительность. Разочарованный, обманутый, я не верил самому себе, когда начал смотреть на все предметы глазами рассудка. Любовь, на коей я основал все здание моего блаженства, послужила к моему несчастию. Я любил людей со всем жаром молодого, неопытного сердца — и увидел, что их действиями управляют эгоизм и предрассудки. Больно было мне расставаться с моими мечтами — и наконец с горькими слезами расстался я с ними, как младенец с игрушками. Глубоко схоронил свои страсти в сердце и навсегда отпел им панихиду. И теперь, сказав обманам прости, предавшись во власть рассудка, я чувствую себя гораздо счастливейшим, нежели было во время оно, хотя иногда — признаюсь в слабости — и вздыхаю о нем. На мир смотрю спокойными глазами, как зритель, а не актер. Впрочем, я еще и теперь люблю предаваться обольстительному воображению, верую в любовь, в дружбу и во все, что составляет сладострастие благородных душ, так же, как и ты, страстен ко всему высокому, прекрасному, но держу свои страсти и воображение б равновесии с рассудком, и даже так, что последний немного перетягивает.
Дмитрий. Тебя ли я слышу? Ты ли говоришь это?
Сурский. Кажется, что я, а впрочем, не знаю. Но послушай, оставим это и поговорим о чем-нибудь другом.
Дмитрий. Скажи мне, пожалуй: отчего мы не можем ужиться друг с другом?
Сурский. Оттого, что <ты> мне кажешься слишком горячим, а я тебе слишком холодным. Я люблю шутить и смеяться, а ты важничать. То и другое хорошо к случаю и к месту. Из чего ты давеча так взбесился? Впрочем, я и не совсем прав: ты жалок по своему характеру, и мне бы должно щадить тебя.
Дмитрий. Ты никогда не хочешь выслушать меня с участием, когда я говорю о своих намерениях, надеждах, а если и слушаешь, то всегда с насмешливою улыбкою.
Сурский. Напротив: я готов даже разделить мечты твои, но мне кажутся смешными эта горячка, этот пыл, с которыми ты часто говоришь о предметах самых обыкновенных — употреблю любимый твой эпитет — прозаических, и потому не упускаю случая пошутить на твой счет. Ты живешь в очаровательном мире поэзии и смотришь на мир сквозь увеличительное стекло воображения. Тебя все пленяет, и даже самые огорчения, которые тебе иногда случается переносить: ты почитаешь их страданиями и какого-нибудь мальчишку, причинившего тебе детскую обиду, — злодеем, а себя, еще ничего не испытавши, — жертвою судьбы и игрушкою счастия, видишь в себе романического героя — и это имеет для тебя прелесть поэзии. Ты еще младенец, и я не хочу разочаровывать тебя, не хочу обливать душу твою холодным ядом сомнения. Придет время, и без меня все узнаешь, придет время — и твое лицо, одушевленное и ясное, сделается мертвым, холодным, вместо доверчивой улыбки явится горькая и насмешливая.
Дмитрий. Не говори мне этого, оставь меня в моем счастливом заблуждении, не сдергивай с глаз моих этого радужного флера, сквозь который я смотрю на мир. Впрочем, для меня очень удивительно, что ты, почти совершенно не зная моих обстоятельств, с такою утвердительностию говоришь, что я ничего не испытал. О, если бы ты знал!.. О! Я жил!.. Я чувствовал!..
Сурский. Твою историю не трудно узнать, она вся состоит в одном слове: Софья! Впрочем, все подробности оной мне неизвестны, ты, несмотря на откровенность, которая, по словам твоим, составляет отличительную черту твоего характера, мне не сообщал их. Это неестественно: влюбленные откровенны, а особливо с друзьями своими.
Дмитрий. Я потому не открывал тебе тайн моих, что боялся равнодушия и насмешек. Друг мой, ничто так не может сделать меня счастливым, как участие во мне других, ничто не может так убить, как равнодушие.
Сурский. Напрасно же ты опасался меня. Я наперед знаю, о чем и что ты будешь говорить мне, однако, несмотря на то, с удовольствием выслушаю повесть твоей жизни, которая, кроме меня, ни для кого не может быть интересною. Теперь мы ничем не заняты, говори: я слушаю.
Дмитрий. Очень рад. Только бога ради выслушай меня снисходительно и не беси своими несносными шутками. Я буду о том говорить тебе, о чем не могу и вспомнить без исступления в высочайшей степени. Мне давно хотелось вверить тебе мои тайны. Мне непременно должно разделить их с кем-нибудь: иначе они будут тяготить мою душу.
Сурский. Все это очень хорошо, только нельзя ли без предисловий?
Дмитрий. Да не велишь ли подать вина?
Сурский. О, это прекрасное дело! Вино сделает тебя красноречивее, меня веселее. Без него дружеские беседы ни к черту не годятся. Да вели, кстати, закурить трубку.
Дмитрий. Эй, Федор! Федор! (Вбегает Федор.)
Федор. Чего изволите, сударь?
Дмитрий. Принеси, брат, бутылку вина да закури трубку.
Федор. Сейчас-с. (Уходит.)
Дмитрий. Послушай, Алексей: сверх необходимости излить перед тобою, как перед моим другом, мои чувства, поверить историю моего сердца, я имею еще другую, побуждающую меня открыть тебе мои тайны! Хотя и не имеешь этого огня, который пожирает мою душу, но ты благоразумнее, основательнее меня. Твоя холодная рассудительность может быть для меня полезна: я нахожусь теперь в таких обстоятельствах, в которых не могу обойтись без твоих советов.
Сурский. Нельзя ли оставить эти комплименты, от которых я бегаю, как черт от ладану.
Дмитрий (с принужденною улыбкою, робко и решительно). Я не племянник Лесинского, как говорил тебе, нет, я его… (Схватывает руку Сурского и быстро смотрит ему в глаза.) Но прежде, нежели я договорю, скажи мне: свободен ли ты от предрассудков? Не заражен ли ты ими? Отвечай мне, отвечай: без того не дождешься от меня ни одного слова!
Сурский. Успокойся. Разве ты меня не знаешь? Разве не доказывают все слова мои, все поступки, что только один рассудок мой господин. Кто бы ты ни был, я всегда буду видеть в тебе человека, достойного моей дружбы. Говори…
Дмитрий. Я… я… его… отпущенник…
Сурский. В самом деле? Ну, великая важность! Есть же чего стыдиться!
Дмитрий. Друг мой, я не стыжусь этого, но ты сам знаешь, каковы люди и что значит в глазах их происхождение.
Сурский. В их же, а не в моих, следовательно, тебе нечего бояться меня. (Федор приносит бутылку вина, пару стаканов и раскуренную трубку, которую поднес Сурскому, и уходит.)
Дмитрий. Мои родители были дворовые люди Лесинского. Будучи шести лет, я лишился их. Мой господин принял меня в свой дом, в качестве воспитанника. Говорят, что он оказывал мне особенную любовь почти со дня моего рождения. Я слышал стороною, что он жестоко обидел моего покойного отца и, вероятно, чтобы загладить свой проступок, обратил на меня особенное внимание. У него были два сына и дочь трех лет. Он воспитывал меня, совершенно ничем не отличая от своих детей, но, несмотря на это, мое положение было очень незавидно. Кажется, что судьба с первого дня моего рождения заклялась против меня непримиримою враждою…
Сурский. Понимаю: верно, его жена…
Дмитрий. Ты угадал: эта надутая, суеверная змея-женщина есть всегдашняя моя гонительница. Она ненавидела меня за то, что я, будучи сыном ее лакея, пользовался любовию ее мужа и обходился с ее детьми, как с равными себе. Как часто за меня происходили у ней с мужем неудовольствия, споры и даже самые ссоры! Ее сыновья, которых она любила до безумия и баловала, разделяли ее ненависть и делали со мною всякие пакости. Я жил в дому моего благодетеля отчужденный от всех. Только его ласки немного оживляли меня, но я и их избегал, зная, что они более и более раздражали моих недоброжелателей. Я всегда был прилежен к учению, чем большую навлекал ненависть маленьких негодяев, которые были примерные лентяи. Быстро пролетели восемь лет моего пребывания в доме Лесинского. С этого времени я начал себя помнить, и с этого времени началось развитие моей внутренней жизни. У моего благодетеля была огромная библиотека, и потому чтение рано сделалось любимейшим моим занятием. Оно образовало мой вкус и, питая начинавшие обнаруживаться во мне страсти, дало мне благородное направление. Напитанная духом поэзии, душа моя окрилялась каким-то невыразительным восторгом. В ней пробудилась любовь ко всему высокому, благородному. Почти никем не любимый, я никому не поверил ни моих чувств, ни моих мыслей, да если бы и захотел сделать это, то могли ли бы эти толпы людей низких, пресмыкающихся в пыли презренных, мелочных сует, понимать меня?..
Сурский. Но твой благодетель? Я думаю, он мог иметь о тебе понятие, какое ты заслуживал?
Дмитрий. Так, он был единственным существом, которое понимало меня, которого душа и сердце были родными моим. Не любя своей жены, недовольный своими детьми, он любил в разговорах со мною убивать время. С улыбкою самодовольствия называл меня пылкою головою, молодым мечтателем, своим маленьким философом. Несмотря на это, я живо чувствовал свое одиночество и грустил. Задумчивость и печаль положили свою печать на моем лице. Я казался спокойным, но как сильно кипели страсти под одеждою этого мнимого холоднокровия! Это была Этна, покрытая льдом. Так, друг мой, рано почувствовал я пыл души моей, рано страсти начали волновать грудь мою. Но к этой неукротимой пылкости присоединилась чувствительность редкая, необыкновенная. Всякое малейшее огорчение, причиненное мне кем-нибудь, терзало мою душу, отнимало у меня спокойствие и радость, но зато и малейшая ласка приводила в восторг. Ты не можешь себе представить, с каким чувством я смотрел всегда на несчастного. Если при мне рассказывали о несправедливостях, гонениях, жестокостях сильных над слабыми, о злоупотреблении властей, — то ад бунтовал в груди моей!..
Сурский. Да, чувствительность, соединенная с пылкостию, есть ужасный дар неба. Горе тому, кто рожден с ними и не умеет покорить их под власть рассудка! Он может живее обыкновенного человека ощущать прелесть блаженства, но рано или поздно, а заплатит за эту бедственную способность кровавыми слезами!
Дмитрий. Так, друг мой, ты прав, я это испытал на самом себе. О, как горестно, как больно было мне сносить ненависть Лесинской и ее сыновей! Нередко я втайне плакал, но при них всегда казался спокойным, хотя сердце мое стеснялось, хотя душа страдала, Я не хотел показать им, что их обиды для меня чувствительны. Видя сие, они еще более раздражались и наконец изобрели новый способ мучения — стали называть меня… рабом!.. (Стремительно схватывает стакан, наполненный вином, разом осушает оный и с злобою опрокидывает на стол.) О! Какое убийственное, какое ужасное действие производило на мою душу это слово! Оно было для меня острием кинжала, гибельным жалом змеи, которое, уязвляя мое сердце, пожирало его ядовитым огнем!.. Когда с злобною улыбкою они произносили это роковое слово, то я выходил из самого себя. Я весь превращался в злобу и неистовство и часто готов был предаться влечению моей вспыльчивости, если бы мысль, что могу этим оскорбить моего благодетеля, не обезоруживала меня.
Сурский. Да, это немного досадно, но гораздо благоразумнее презирать скотами, нежели сердиться на них. Я бы на твоем месте просто сказал им, что они глупцы и что сердиться на них — значит делать им честь. Опять же ведь и их винить нельзя: они не могли иначе поступить с тобою. Можно ли, например, почитать злодеем русского мужика, готового зарезать француза за то, что он, по его мнению, есть неверный басурман, ибо говорит не его языком и не умеет прочесть ‘Отче наш’? Он не почитает подобного убийства за грех, он этим надеется даже угодить богу. Лесинская думает, что муж ее не должен никого любить, кроме ее и тех, коих она любит: равнять с собою или с ними кого-нибудь она почитает за величайшее с его стороны преступление. Ты, по ее мнению, человек низкий и презренный и между тем обходился с ее детьми, как равный с равными. Подобные сим мысли она внушала и сыновьям своим, так по естественному порядку вещей они были твоими врагами. Но каково обходились с тобою слуги Лесинского?
Дмитрий. Эти люди в присутствии Лесинской обходились со мною грубо, при господине же своем с униженностию расточали мне свои услуги. Но я избегал их услуг и сам исправлял все свои нужды. Во всем доме один только Иван, добрый старик, любил меня искренно. Он видел мои горести и предлагал мне свои утешения, но я отвергал их, ибо они только растравляли раны моего сердца, а не врачевали их, — и уверял его, что я совершенно счастлив. Истинною же моею отрадою было занятие моими науками и чтение поэтов. Божественная сила поэзии, доставляя мне священные наслаждения, непонятные для душ обыкновенных, низких, заставляла меня презирать всеми нападками со стороны моих недоброжелателей. Но, друг мой, часто случалось, что, восхищенный каким-нибудь творением или занятый какою-нибудь возвышенною мечтою, я слышал обидный голос моих врагов. Ах! этот голос внезапно пробуждал меня из райского усыпления и из прелестного мира очарований переносил в мир горький, в мир плачевный, существенный. Это было для меня ужаснейшим мучением! Наконец, я начал скучать жизнию. Какая-то неизъяснимая, томительная тоска начала давить мою душу, как свинец тяжелый, какая-то пустота поселилась в моем сердце, я стал убегать людей.
Сурский. Но скажи, пожалуй: куда девалась у тебя трехлетняя дочь Лесинского?
Дмитрий. Она воспитывалась у своей бабки, богатой дворянки. И когда та умерла, она переехала в дом своих родителей, ей тогда было шестнадцать лет.
Сурский. Ну, и ты в нее влюбился. Теперь хоть не рассказывай далее, я могу сей же час перечесть тебе наизусть то о чем ты мне будешь говорить.
Дмитрий. Нет, ты не можешь даже и понять того, что я чувствовал. Как описать тебе эту важную эпоху моей жизни, эпоху, которая навсегда решила мою участь? В тишине и уединении копились и зрели в груди моей страсти и волновали ее, как ярые волны потока, но этот поток удерживался крепкою плотиною: взгляд Софьи разорвал ее, и он разлился, как бурное море! Признаюсь, красота ее поразила меня с первого взгляда и сделала сильное впечатление на мою душу, страстную ко всему прекрасному. Она имеет высокий рост, величественную осанку, на возвышенном челе ее отражаются признаки ума и благородства. Ты не можешь представить себе, какую неизъяснимую прелесть имеют ее черные, живые глаза, как пламенны, горды ее взоры, как сладостен ее голос, как очаровательна улыбка! Но нет, друг мой, я слишком слаб, чтобы мог начертать тебе хотя легкий абрис этого пленительного существа, чтобы дать о нем хотя малейшее понятие. Сначала я думал, что Софья под этою прелестною наружностию скрывает качества своей матери, но при взгляде на нее сомнения мои исчезали. В ее ясных взорах блистает такая откровенность, такое кроткое величие, которые не допускают подозревать ее в низости чувств, в ее одушевленных разговорах видно это благородство мыслей, эта возвышенность чувств, которых источником всегда бывает прекрасная душа.
Сурский. Итак, эти пламенные, гордые взгляды черных, живых глазок, эти одушевленные разговоры, это благородство мыслей, эта возвышенность чувств, как водится, зажгли твое ретивое: ты начал делать тысячи глупостей, которые могут иметь следствия самые неблагоприятные, а особливо для тебя. Впрочем, говори, брат, говори: повесть твоя для меня интересна, я и сам некогда донкихотствовал по-твоему, но дорого пришлись мне эти глупости: они и теперь еще отдаются в моем сердце, как хриплый кашель больного в пустой комнате. Но, Дмитрий, верно, страсть твоя осталась для Софьи неизвестною?
Дмитрий. Как это? Почему?.. Нет, любезный друг, к моему величайшему счастию, вышло совсем напротив и вот каким образом. Однажды Лесинская, чтобы оскорбить меня, умышленно завела за столом разговор с своими сыновьями о преимуществах, доставляемых людям правами рождения. Ее муж, по обыкновению, противоречил им. Наконец, Софья приняла его сторону. О друг мой, с каким жаром она говорила! Какую непобедимую силу имели доказательства в ее устах! Она утверждала, что права происхождения, предки — суть не что иное, как предрассудки, постыдные для человечества, что единственно одни достоинства личные должны давать права на почести и славу. Мать ее не могла выдержать этих быстрых, огненных взоров, не могла противиться этому сильному, убедительному красноречию, этим доказательствам, источником которых была истина. Она смешалась, не знала, что говорить, замолчала и досаду свою начала вымещать на бедных слугах. Я молчал, и взоры мои безмолвно выражали благодарность милому, прелестному существу, которое с таким жаром защищало меня. С сего незабвенного времени какая-то непостижимая симпатия начала сближать меня с Софьею. Мой мрачный, печальный вид, мои странные поступки, любовь ко мне Лесинского и ненависть жены его — все это обратило на меня внимание, и она всегда старалась заводить со мною разговоры о литературе, о писателях и тому подобном. Наконец я почувствовал что-то такое, чего сам не мог изъяснить. С этого мгновения — дивись чудесам любви — все существо мое изменилось, я стал совсем другой: мысли мои сделались возвышеннее, чувства благороднее. Я стал к самому себе чувствовать какое-то особенного рода уважение, ибо почитал себя выше обыкновенного человека. Исчезла мрачность, пропала скука, и луч божества осветил печальный путь моей жизни, искра надежды заронилась в мою безотрадную душу. Я узнал, чего жаждала душа моя, чего требовало сердце. С тех пор быть около Софьи, говорить с нею сделалось необходимостию моей души. О! друг мой, как прекрасна душа ее! С каким благородным жаром говорила она о доблестях добродетели! С каким пламенным энтузиазмом о тех важных пожертвованиях, о том божественном самоотвержении, которым увековечили свое имя герои древних и новых времен! Ты не можешь представить, до какой степени восхищает ее всякий благородный поступок, до какой степени пленяет все, что только выходит из пределов обыкновенного. В одно и то же время она трепетала при имени Брута как великого мученика свободы, как добродетельного самоубийцы, и при имени Сусанина, запечатлевшего своею кровию верность царю. Более же всего ее восхищала история двух римлянок: Лукреции и Виргинии. При этих священных для нее именах, вместо кроткой задумчивости, блиставшей в ее глазах, сверкали молнии…
Сурский (с неудовольствием). Верю, верю. Я вижу, что тут нашла коса на камень. Что ж далее?
Дмитрий. Таким образом, изъясняя друг другу свои чувства и мысли, мы узнали, что мы сотворены друг для друга, — узнали — и души наши породнились. Я в ней нашел мой идеал, давно уже в неясном образе рисовавшийся в моем воображении, в ее взоре я прочел тайну бытия человека — цель его жизни. Хотя еще в разговорах наших слово любовь и не упоминалось, но все наши движения, все поступки выражали оную, я блаженствовал, но к совершенству моего блаженства недоставало райского люблю из уст прелестной. Но скоро я дождался и этого счастия. Однажды Лесинская захворала, Софья не отходила от ее постели. Наконец ей стало легче, и после продолжительной бессонницы она уснула. Отец Софьи поехал осматривать сельские работы, а достопочтенные ее братцы ускакали с лакеями травить зайцев. Еще прежде сего я обещался Софье читать Озерова ‘Фингала’, и так как болезнь ее матери не препятствовала более сему намерению, то она и напомнила мне о моем обещании. Я взял книгу, и мы пошли в сад. Давно уже тревожило меня желание объясниться с нею. Теперь вдруг в голове моей блеснула эта мысль. Я хотел выполнить ее, но не осмеливался: какой-то тайный страх, какая-то непонятная робость удерживала меня от сего. Едва решусь, сердце оторвется, и меня обольет то холодом, то жаром. Она заметила мое смущение и, как будто бы испугавшись, просила начать чтение. Томимый желанием высказать ей то, что лежало на душе моей, я читал механически, ничего не понимая. Она слушала, устремив глаза свои в землю, сильное волнение изображалось на лице ее: оно беспрестанно изменялось. Наконец я начал читать явление, в котором представлено свидание Фингала с Моиною 3. Боже мой! что вдруг сделалось со мною? Я забыл трагедию, Моину, Фингала, — одни только слова его огненною рекою лились из уст моих, этот жар, это исступление, с коими я декламировал их, ясно показали Софье, что я чувствовал и к кому относится монолог Фингала. Пламенные взоры мои пожирали ее, сердце билось сильно, порывисто, лицо горело, я весь трепетал, голос замирал на устах моих… я все забыл… помню только то, что, бросившись в объятия моей подруги, я вскричал прерывистым голосом: ‘Софья, любишь ли ты меня?’ Пламенный поцелуй и волшебное люблю были ее ответом. (Быстро вскакивает и с увеличивающимся жаром, беспрестанно возвышая свой голос, продолжает.) Так, друг мой, я вкусил на земле радости неба, я выпил до дна чашу любви и наслажденья, я жил в полном смысле этого слова, я могу это сказать! (Наливает стакан и выпивает его с жадностию.)
Сурский. Помилуй, Дмитрий, опомнись: ты совершенно из себя выходишь. Бога ради, умерь свои восторги.
Дмитрий. Одно воспоминание об этой священной, незабвенной минуте делает меня блаженным, переносит на небо и приводит душу мою в такое состояние, что она не в силах вынесть собственных своих восторгов. Так, я получил признание из уст обожаемой, я узнал, что я любим, это признание делало то, что я то не верил своему счастию, то завидовал самому себе, этим признанием все существо мое, так сказать, освятилось: черные помыслы, низкие чувства бежали от меня далече: они не осмеливались осквернить то сердце, в котором любовь воздвигнула себе алтарь. Я даже перестал ненавидеть врагов своих, нет, я сожалел о них. Бедные, думал я, они не могут любить! Так, Сурский, блажен, кто испытал очарованно любви, кто вкусил ее радости! Блажен, кто знал эту высокую, святую гармонию душ! Если ангелы могут завидовать людям, то это человеку, который любит и любим! Любовь наполняет все существо мое, делает меня полубогом! Я не знаю, может ли быть на земле такое пожертвование, которого бы я не в силах был сделать для моей любезной, есть ли такие подвиги, которых бы я, воспламененный ею, не мог свершить? В сияющих очах моей милой я вижу два путеводные светила, долженствующие освещать дорогу моей жизни, в гармонических звуках ее голоса я слышу бряцание арф, на коих серафимы в горних селениях поют славу бога, в ее очаровательной улыбке я вижу отверзающийся эдем счастия. Когда я гляжу на нее, то душа моя, пожираемая восторгами, не могущая их вынести, готова исторгнуться из тела. В эту минуту я желал бы говорить, но могу только в сладостном безмолвии удивляться, чувствовать и обращать на небо благодарные взоры. Но что я говорю тебе? Любил ли ты? Испытал ли ты могущество этой божественной страсти, ощущал <ли> блаженство, которое она рекою изливает на своих любимцев? Клокотала ли в груди твоей эта огненная лава? Вмещала ли душа твоя весь эдем радостей, какие только могут существовать на земле? Сидел ли ты с своею любезной в тенистой беседке, когда заходящее солнце разливает по небу румяный блеск, когда утихает дневной шум и воздух растворяется благоуханием цветов? Обмирая от избытка чувств, приклонялся ли ты усталою головою на ее бьющуюся грудь? Билось ли ее сердце около твоего? Падала ли она в твои объятия и, утопая в восторгах, утомленная оными, трепещущим, задыхающимся голосом шептала ли очаровательные слова любви?.. Нет! Ты не испытал этого! Ты не можешь понять меня!..
Сурский. Послушай, Дмитрий, я верю, что любовь есть чувство неземное, что в ней заключается верх человеческого блаженства, но крайности ни в каком случае не хороши. Любовь своим кротким, эфирным пламенем должна согревать человека, а не жечь его. Дмитрий! Всегда ли любовь твоя была чиста и бескорыстна?
Дмитрий. Какое тут бескорыстие, какая чистота? Неужели ты думаешь, что согласие родителей, пустые обряды дают право двум существам питать друг к другу любовь и наслаждаться ею? Неужели ты следуешь этим глупым, унизительным для человечества предрассудкам? Одна только природа соединяет людей узами любви и позволяет им наслаждаться всеми благами, какие только может она доставлять им. Так, клянусь тебе, как моему другу, клянусь всему, что только дышит, существует, что Софья моя супруга!..
Сурский (с негодованием). Как? Неужели? Что говоришь ты, безумец?.. Но чему тут удивляться: не должен ли я был ожидать этого?
Дмитрий (не замечая, что слова его возбудили негодование Сурского, с постепенно возрастающим жаром говорит). Так! кляпусь всемогущим богом: она моя супруга! Воспламененные любовию, вознесенные ею на верх возможного блаженства, могли ли мы думать об этих ничтожных условиях, изобретенных людьми для собственного своего мучения? Могли ли иметь нужду в соединении людей, когда сама природа, — этот орган воли всемогущего, — соединила нас и открыла нам неисчерпаемый источник наслаждений неизъяснимых? Так живо, живо помню эту минуту!.. Был вечер. В райском упоении сидели мы в саду. Дрожащими руками я сжимал горячие руки моей любезной. Весь мир исчезал в глазах наших, мы видели только друг друга и, стараясь высказать чувства, наполнявшие наши души, не находили слов: только прерывистое, замирающее на устах люблю, пожирающие взоры и пламенные поцелуи составляли наш разговор. Сильно бились сердца наши, огненною рекою волновалась кровь в наших жилах — и мы сгорали, томимые сладостною мукою желания. Это уединение, в котором мы находились, эта темнота вечера, которую еще более усугубляли наклонившиеся над нами ветви дерев, это упоение душ, это забвение чувств повергли нас в объятия друг друга!.. и души наши слились и замерли… одни заглушаемые стоны, одно сильное биение сердца давало знать, что мы еще живы… С тех пор целые два месяца нектаром любви и сладострастия я утолял жажду, пожиравшую меня, целые два месяца беспечною рукою пожинал розы счастия. Но, друг мой, тут-то я узнал на опыте печальную истину, что нет счастия без горести, нет розы без шипов. С некоторого времени я заметил какую-то непонятную перемену в характере и поступках Софьи: обыкновенная ее веселость и живость исчезли, место их заступила задумчивость, которая, впрочем, еще более возвышала ее красоту. Даже часто слезы, — эти чистые перлы любви, — текли из прелестных ее глаз, как предвестники злополучия. Казалось, какая-то тайна тяготила ее душу, тайна, которую в одно и то же время ей хотелось открыть мне и скрыть от меня. Глядя на нее, и я сам начал грустить. Но эти редкие минуты горести с избытком были вознаграждаемы целыми часами наслаждений, целыми часами, в продолжение коих мы, поверженные в объятия один другого, в немом восторге, в томлении чувств, в исступлении страсти, на земле вкушали радости, известные только небожителям. Но недолговременно было мое счастие. Вдруг мой благодетель послал меня сюда для исполнения одного дела, о котором я скажу тебе после. Не нужно говорить тебе, чего стоила мне разлука с моим божеством.
Сурский. Долго я слушал тебя хладнокровно, наконец безумие твое заставило меня выйти из самого себя. И ты, и ты не чувствуешь угрызения совести, и ты не видишь всей гнусности твоего поступка? Обольститель, обольститель, что ты сделал? Сладок был сон твой, но горестно пробуждение.
Дмитрий. Сурский! Ты ли говоришь это? ты ли, который беспрестанно утверждаешь, что только один рассудок есть твой господин? Изъясни мне вину мою: скажи мне, чем я заслужил эти упреки?
Сурский. И ты еще, после всего сказанного тобою, притворяешься не понимающим вины своей? Если так, то я растолкую тебе ее: ты — обольститель, неблагодарный человек, нарушивший законы чести и справедливости!..
Дмитрий (в изумлении). Кто?.. Я?.. Я обольститель, неблагодарный человек, нарушивший законы чести и справедливости!.. И это сказал человек, называющий себя моим другом! Ха! ха!.. ха!.. Вот каковы друзья! Они подобны колодцу, которого вода растворена ядом и который для того только приманивает к себе жаждущего путника, чтобы отравить его!.. Сурский, если обижать меня ты почитаешь правом дружбы, то прошу меня уволить от нее. (Повелительным тоном.) Милостивый государь! я хочу быть один!
Сурский. Очень хорошо: я доставлю вам это удовольствие. (Хочет идти.)
Дмитрий (в бешенстве). Но нет, постой! Докажи мне, непременно докажи справедливость слов твоих: иначе я не выпущу тебя отсюда. Если обвинение твое справедливо, то торжествуй: гибель моя неизбежна, но горе тебе, горе, если оно будет не что иное, как гнусная клевета!
Сурский (хладнокровно). Что ж? За чем дело стало? Докажи, что ты не последний храбрец, что ты даже в состоянии убить человека, сказавшего тебе правду!
Дмитрий. Сурский! Сурский! Твое адское хладнокровие убивает меня!.. Итак, еще раз с спокойным челом ты можешь сказать мне, что слова твои справедливы?
Сурский. Клянусь честью, справедливы!
Дмитрий (стараясь подавить свою злобу). Итак, я злодей, подлец?..
Сурский. Да, хотя и неумышленный.
Дмитрий. Но в чем же состоит вина моя?
Сурский. Послушай, Калинин, я знаю, что внутреннее чувство уверяет тебя в справедливости моих слов, но ты боишься увериться в нем и стараешься ложными софизмами оправдать себя в собственных своих глазах, стараешься обмануть самого себя. Если ты будешь хладнокровно меня слушать, то уверишься в истине слов моих.
Дмитрий. Говори, говори… Я скреплю свое сердце, я подавлю свои чувства… буду тверд, как булат.
Сурский. Не есть ли Лесинский твой благодетель и не обязан ли ты ему благодарностию? И чем же ты изъявил ему оную? Ты увидел его дочь — и полюбил ее, полюбил, несмотря на то, что судьба, люди, законы, предрассудки — все запрещает тебе любить ее. Впрочем, еще в этом тебя нельзя обвинить. Но если ты человек истинно благородный, гордый, с душою мощною, твердою, то не должно ли бы тебе было скрывать, этого мало — преодолевать свою страсть?
Дмитрий. Как, я должен был убегать своего счастия? Должен был осудить себя на вечное мучение, тогда как небо отверзалось передо мною?
Сурский. Да, друг мой, должен. И где же познается истинное величие человека, как не в тех случаях, в коих он решается лучше вечно страдать, нежели сделать что-нибудь противное совести? Где же более обнаруживается нравственное могущество человека, как не в борьбе с судьбою, как не там, где он, под ледяною одеждою хладнокровия, скрывает страсти самые свирепые, если предвидит, что они могут довести его до преступления! Обращусь к тебе. Не должен ли ты иметь этой благородной гордости, этого ничем непобедимого чувства чести, которые отличают истинного человека от толпы презренной? Честь должна быть идолом всякого благородно мыслящего, и он не должен изменять ей ни за какие блага в мире. Ежели бы ты следовал этим правилам, то бы или навсегда отказался от мысли любить Софью, или заслужил на это неотъемлемое право. Ты сам сказал, что для тебя, воспламененного любовию, нет на земле подвигов, коих бы ты не в силах был совершить. Для чего же ты не доказал этого на деле? Ты человек свободный, мог бы идти в военную службу, в коей или пал бы на поле брани, как следует истинному сыну отечества, и вместе с горестною жизнию окончил бы и мучения свои, или бы отличился храбростию, покрыл себя славою, приобрел чины, достоинства и титла, которые столько уважаются всеми. И тогда бы ты имел право открыто требовать руки Софьи, а не насильно ввязываться в родство знатных, богатых людей и тихонько, подобно вору, похищать у девушки единственное и ничем не возвратимое сокровище каждой женщины — честь. Кто тебе дал право назвать Софью своею женою без приличных и необходимых для сего обрядов?..
Дмитрий. Любовь!..
Сурский. Прибавь: безумная. Но что скажет твой благодетель, когда узнает о бесчестии, нанесенном тобою его дому? Не станет ли он трепещущею от старости рукою вырывать свои седые локоны, столь ужасно посрамленные? И кем же? Человеком, который ему всем обязан, человеком, которого он любил с горячностию отца! Кто дал тебе право нарушить законы твоего отечества, обычаи общества, среди коего живешь, обычаи, освященные веками? Отвечай мне. С спокойным челом требую от тебя ответа! С спокойным челом еще раз повторяю: ‘Слова мои справедливы!..’
Дмитрий. Нет, несправедливы! Когда законы противны правам природы и человечества, правам самого рассудка, то человек может и должен нарушать их. Неужели я потому только не имею права любить девушку, что отец ее носит на себе пустое звание дворянина и что он богат, а я без имени и беден? Она меня любит: вот неотъемлемое право и мне отвечать ей тем же! Неужели людей соединяют ничтожные обряды, а не любовь?
Сурский. Последняя соединяет, а первые утверждают это соединение. Если бы ты с своею любезною жил на необитаемом острове, то в таком бы случае одна природа подавала бы тебе законы. А когда ты живешь с людьми, связан с ними узами нужд, то и должен от них зависеть. Кто с ведома людей и законным образом приобретает себе сокровища, тот владей ими смело, в противном же случае хоть не считай их своими. Что будет с Софьей, когда они узнают ее связь с тобою, не будет ли уделом ее презрение всех и каждого? Но ты это давно должен знать. Вы оба давно уже чувствовали тайное мучение, но боялись растолковать его себе. Безумные! Это был тайный голос вашей совести, голос, к которому вы были глухи!..
Дмитрий. Проклятый разочарователь! Торжествуй: ты прав! ты прав! Но для чего ты открываешь мне глаза тогда, как я уже стремглав полетел в бездонную пропасть, открытую мне враждебною судьбою? Не для того ли, чтобы освещать мне все ужасы, которые она скрывает в себе?.. О Сурский! О Сурский! С высоты небес ты низвергнул меня в адские бездны, из царя сделал нищим! О! не смотри на меня такими глазами: они убивают меня, как взгляды василиска! В этих выразительных, ледяных взорах я читаю укор, читаю мое преступление, или, лучше сказать, мщение жестокого рока!.. Но что я говорю! Разве я не был счастлив, как только может быть счастлив человек на земле? Разве одна минута возможного блаженства не может заменить целых веков страданий? Пусть судьба вооружается против меня, пусть устремляет на меня свои сокрушительные громы: я не вострепещу. Как бы ни были ужасны ее удары, они ничтожны в сравнении с тем счастием, которым я некогда упивался! Если я буду в нищете и презрении влачить дни мои в рабском плену у варваров, осужденный прокапывать дороги между горами, если мое тело разрушится от ужаснейших болезней, если я буду лежать на дороге, покрытый струпами, томимый голодом и жаждою, палимый лучами солнца, ежели хищные птицы будут расклевывать мое полуживое тело, то и тогда… Нет, этого мало: если я буду, несправедливо осужденный, в ужаснейших истязаниях испускать последнее дыхание на колесе, то и тогда воспоминание о былом счастии будет в ничто обращать все гонения ожесточенного рока!.. Я вспомню первый вздох любви, вырвавшийся из груди прекрасной, первое ее признание, первый пламенный поцелуй ее, вспомню первое упоение любви и сладострастия, — вспомню и с холодною улыбкою презрения вытерплю все возможные мучения, хотя бы изобретателем их был ад! Но, Алексей, я не могу еще сказать счастию вечное прости: луч надежды еще не погас в душе моей. Теперь я ожидаю письма от моего благодетеля, в нем будет приказание возвратиться мне домой. По приезде я упаду к его ногам, признаюсь ему в моей вине, и он, тронутый моим раскаянием, моими просьбами, соединит мою руку с рукою своей дочери. Он чужд предрассудков: я уверен в этом, и эта уверенность питает мою надежду. Верь словам моим: они сбудутся, о, верь, бога ради, верь (схватывает руку Сурского), я прошу тебя. Для чего холодная улыбка, это сомнительное выражение лица? Умоляю тебя, верь мне! Я приведу к нему Софью и скажу ему: ‘Нас соединила любовь, соедини и ты’. С слезами радости он назовет меня своим сыном, прижмет к старческой своей груди, а я, восторженный моим счастием, — я буду рыданием отвечать на его отеческие ласки, буду обнимать его колена, лобызать его серебряные локоны. С тех пор мои дни польются тихим потоком, в котором всегда будет отражаться чистая лазурь неба. Цветочной цепию прикую к себе ветреное, легкокрылое счастие, и вся жизнь моя будет восторг, упоение и любовь!..
Сурский. Дмитрий, право, ты настоящий ребенок, ты ничего не видишь. Сам посуди: может ли Лесинский, нося на себе звание дворянина, самовольно располагать своими поступками в столь важном деле и презирать общественным мнением? Он имеет жену: она лучше согласится позволить закопать себя живую в землю, нежели видеть свою дочь твоею женою. Она мать, в сем случае права ее так же неоспоримы, как и право отца, сами законы вступятся за оные. То-то, надобно бы почаще советоваться с холодным рассудком да делать счеты да выкладки.
Дмитрий. Алексей, бога ради не усугубляй моих ужасных терзаний своими холодными рассуждениями, своими мрачными предчувствиями: они оледеняют мое сердце, еще лелеемое надеждою, они отдаются в нем, как унылые, протяжные удары погребального колокола, как звуки цепей на руках узника. Для чего ты беспрестанно разочаровываешь мою душу? Для чего отдаляешь от глаз моих пленительные образы ангелов счастия, а представляешь вместо их ужасных, отвратительных скелетов?.. Друг мой! Я было заснул на минуту, а сон несчастного должен быть для всякого священным! Для чего разбужагь его, очарованного обольстительными видениями? Ах, как смежно блаженство с злополучием! Давно ли я не мог найти слов для высказания моего счастия, а теперь? Боже мой!.. (Закрывает глаза руками и погружается в мрачную задумчивость.)
Сурский. Калинин! Калинин! Это ли есть признак души высокой, благородной? Голова пылкая и безумная! Когда ты опомнишься, когда ты перестанешь метаться из крайности в крайность и попадешь на счастливую середину?.. На что это похоже: когда ты почитал себя счастливым, то восторгам твоим не было меры, а когда увидел следствия твоего безумия, то сделался малодушным, как ребенок. Нет: по-нашему не так! Если тебя постиг удар судьбы, то изыскивай средства отвратить его, если же этого невозможно сделать, то страдай и молчи: будь горд в самом бедствии, не падай под бременем оного и докажи, что ты не подвластен даже и самому року!
Дмитрий. Так, друг мой, ты прав. Слова твои ободряют и воскрешают меня. Так: к чему это уныние? Неужели надежда дана человеку только для усугубления его горестей?.. Нет, прочь от меня эти гибельные мысли! Я еще верую в счастие: я буду опять счастлив! Мой благодетель снабдит меня деньгами, и я удалюсь с ними и с Софьею, если не на край света, то по крайней мере так далеко, чтобы счастие наше не могло мучить души злых. Ты сам, мой друг, последуешь за нами, не правда ли? Наши дни будут лелеемы теми чистыми, небесными радостями, которые доставляют человеку любовь, дружба и родство! Я буду иметь детей, ты будешь их воспитывать… Не правда ли: это прекрасно? (Болезненным голосом.) Так, мы будем счастливы, не правда ли?..
Сурский. Бедный! Ты похож на человека, который, утопая в море, хватается за соломинку. (Вбегает Федор.)
Федор. Письмо, сударь, письмо!
Дмитрий. Письмо?., письмо?.. Где оно?.. Дай сюда скорее!.. Оставь нас одних… (Федор уходит.)
Сурский. Читай скорее!
Дмитрий. Ах! друг мой, сердце мое оторвалось, я как будто бы чего-то испугался. Какое-то горестное предчувствие… руки мои дрожат… я страшусь… (Разламывает печать, развертывает письмо и, прочтя несколько строк, глядит, как остолбенелый, на Сурского.)
Сурский. Друг мой, что с тобою сделалось? (Продолжительное молчание.)
Дмитрий (с отчаянною улыбкою). Прекрасные вести! прекрасные вести! Мой благодетель умер! (Упадает на стул без чувств, Сурский старается помочь ему, наконец он приходит в память.) Итак, все решено. Вот конец поприща, по которому я так весело, так беспечно пробегал! Кто мог это предвидеть?.. Неужели любовь для того только льстила мне, чтобы так жестоко обмануть меня? Благодетель мой умер: теперь все кончено!.. Сурский! Ты читал эти строки? Кто писал их? Что в них еще есть утешительного?.. Дай мне их! (Сурский подает ему письмо.) ‘Почтеннейший, высокоименитый господин, пылкая голова, молодой мечтатель, маленький философ!’ Как! Это что значит? Га! Какая адская злоба, какая черная ненависть! ‘Ваш благодетель, не успевши излить на вас остатки щедрот своих, изволил отправиться на тот свет!’ Сурский! прочти бога ради подпись: в моих глазах мелькает имя Андрея Лесинского, но я не верю моим встревоженным чувствам: они меня обманывают.
Сурский. Так точно, тут подписано его имя.
Дмитрий. Его имя? И это писал сын об умершем отце своем! Неужели развращение людей может простираться до такой степени?.. ‘Ваша отпускная… уничтожена, сестра наша выходит замуж за князя Кизяева, и так как у нас недостает лакеев для служения при свадебном столе, то и просим вас всепокорнейше… как можно поскорее пожаловать… к нам’. Сурский! что это значит? Насмешка или истина?.. А, понимаю! Софья выходит замуж, отпускная моя уничтожена — я раб!.. Ха! ха! ха!.. (Подходит к Сурскому и с неистовым восторгом треплет его по плечу.) Я раб, Софья выходит замуж! Слышишь ли ты это?.. А! Неужели от этих слов лицо твое не делается лицом Гарпии и волосы твои не превращаются в шипящих змей?.. Что ты задумался? Неужели ты можешь в эту минуту иметь другие чувства, кроме неистовства и злобы, другие желания, кроме мщения и крови?.. Я раб!.. Я буду прислуживать при столе… и кому же?.. Андрею и Петру Лесинским, — при столе, который будет даваться по случаю свадьбы их сестры!.. Знаешь ли ты, кто эта сестра и что она для меня значит?.. Ее муж обратится ко мне и презрительно скажет: ‘Человек, подай тарелку!’ Этого мало, он будет при мне обнимать Софью, целовать ее!.. Ха! ха! ха!.. Что ты не смеешься?.. Не смешно ли это?.. (Схватывает руками голову.) Чувствуешь ли ты, как горит моя голова: она раскалена адским пламенем! Чувствуешь ли ты, как страждет это бедное сердце: лютое отчаяние вонзило в него свои кровавые когти и раздирает его на миллионы частей!.. Ах! Ужасно! Ужасно!.. (Погружается в мрачную задумчивость, продолжительное молчание.)
Сурский. Боже мой! Он почти с ума сходит! Что мне делать с ним?
Дмитрий (вскакивает в бешенстве). Где, где оно, где это письмо?.. Дай мне его!.. (Схватывает письмо, разрывает его на части и бросает на пол.) Видишь ли ты эти лоскутки? Как разорвал я эту бумагу, так разорву и написавших ее!.. Я расщиплю на части их тело! Я высосу по капле кровь из жил их! Я притащу их на могилу моего благодетеля, скажу им: ‘Здесь погребен отец ваш’, и брошу в глаза их эти лоскутки. (Скрипит от ярости зубами.) О! Тщетны будут мольбы их! Тщетно будут обнимать колена мои!.. О! Какое сладостное зрелище!.. Какое веселое пиршество!.. Сурский! видишь ли, как черная кровь клубится из зияющих ран их?.. Видишь ли, как ужасно смерть исказила посинелые уста их?.. Как страшно они обращают на меня свои кровавые глаза?.. Видишь ли ты эти судорожные движения, это борение смерти с жизиию, эти глухие, хриплые стоны: они предшествуют смерти! Но она еще медлит: она хочет усладить меня этим зрелищем. Видишь: кровавыми руками они разрывают землю и грызут ее зубами! Видишь ли, как черная пыль смешалась с багровою пеною? Тс!.. тише!.. молчи!.. Слышишь: они изрыгают на меня проклятия!.. Сурский! уйдем отсюда! (Тащит его за руку.) Мне страшно здесь, я дрожу… я весь оледенел… мои волосы стоят горою… О! о!.. Стой!.. Слышишь ли, с каким диким, ужасным хохотом они кричат мне: ты наш раб!.. Софья выходит замуж!.. Я их раб!.. Софья выходит замуж!.. (Упадает без чувств.)
Сурский. Боже мой! Что мне делать? Он без чувств! Он умирает! Дмитрий! Дмитрий! Опомнись, проснись! Тебя призывает голос твоего друга!.. Эй, Федор! Федор!..

КАРТИНА ВТОРАЯ

Действие происходит в деревне Лесинской.

Дома-то новы хоть, да предрассудки стары!
Порадуйтесь: не истребят
Ни годы их, ни моры, ни пожары!’
Грибоедов4.

Местом сцены есть большая зала, в правой стороне оной видна часть гостиной. Иван входит и смотрит на стенные часы.

<Иван.> Ого! да уж время-то голомя: почти восемь часов. Скоро господа встанут. Подмести-ка поскорее горницу-то, а то и не уйдешь от крика барыни, да как бы еще вместо завтрака и пощечин не отведать или чего и больше. Вот чего дождался я на старости лет! Барин! барин! Успокой, господи, твою душу!.. (Утирает рукавом слезы и берет в руки метлу.) Как везде насорено! Да уж и то сказать: пир горою был! Вот какие нынче времена! Детки не успели еще путем схоронить отца своего да уж и за гульбу принялися! А матушка-то их! Ох, что-то будет с нами грешными! (Прислушивается.) Ой, кто-то идет! Уж не барыня ли? Беда моя! (С торопливостию начинает мести.) (Вбегает Лиза.)
Лиза. Здравствуй, дедушка, что ты тут поделываешь?
Иван (тяжело вздохнувши). Да вот мету горницу.
Лиза. А слышал ли ты новость?
Иван (с любопытством). А какую бы это?
Лиза. К нам вот сию минуту приехала гостья.
Иван. А кто ж бы это?
Лиза. Да мамзель.
Иван. Какая?
Лиза. Ну, да та самая, что у которой барышня училась.
Иван (с радостию). Как? неужто в самом деле?
Лиза. А что ж тут за диковинка такая? Разя она не езжала к нам? Разя ты не знаешь, как она любит Софью Петровну и как барышня ее любит?
Иван. Все так, все это вестимо, да вот в чем дело-то: вить уж годов восемь, как она у нас изволила быть, а с тех пор ни разу не жаловала. Да что ж ты, Лиза, призадумалась?
Лиза. Я думаю: где-то теперь наш Дмитрий Егорыч, знает ли он, что Петр Степаныч изволил скончаться?
Иван. Ох, Лиза, не говори ты мне про него, лишь только кто об нем молвит хоть словечко, так сердце и обольется кровью. Что-то еще без барина-то будет теперь? Они его с двора сгонят. Когда-то я увижу его, моего батюшку? Большая нужда мне до него есть. Старый барин перед смертью со слезами молил меня отдать ему грамотку, тихонько, чтобы никто не знал, а пуще всего барыня да молодые господа. Знать, секретная какая. Да я, пускай, смекнул, что написано-то в ней.
Лиза. Хоть бы уж он приехал-то поскорее, а то барышня стосковалась, да и только. Не знаю, что и делать с ней! То примется плакать так, что, глядя на нее, и сама надорвалась, то начнет смеяться, прости меня, господи, словно какая сумасшедшая, то уж некстати молчалива, то уже больно разговорчива! Ничем не угодишь на нее: то позовет, то вышлет вон, то заведет речь про упокойного барина али про Дмитрия Егорыча, а то дак ни словечка не велит промолвить про них. Право, она любит Дмитрия Егорыча, как родного брата.
Иван (как бы испугавшись). Как родного брата?..
Лиза. А что ж?..
Иван. Да так, ничего. А где же мамзель-то?
Лиза. Да на заднем мозанине.
Иван. Да ты доложила ли барышне об ее милости?
Лиза. Я было хотела доложить, да она не приказывала никого беспокоить: хочет удивить барышню.
Иван. Ах, Лиза, как бы ты знала, какая она добрая! Как барышня-то жила у покойницы Пелагеи Игнатьевны (крестится), — дай ей, господи, царство небесное, — так я в частуху езжал в дом ее милости. Бывало, матушка Марья Миколавна велит меня позвать к себе в комнату да уж изволит, изволит разговаривать со мною, уж как я и живу-то, и каково-то с нами господа ладят? Перестанет говорить, поклонишься да пойдешь вон, ан не тут-то было: остановит да велит поднести винца рюмочку, да еще акроме-то пожалует на водку. Уж мне не так дороги деньги да вино, как ее ласковое словечко! То-то русская-то мамзель, не то что французская! Небось та и слова не промолвит с нашим братом холопом!
Лиза. Ах, да вить она говорила об тебе. Лишь только я успела снять с нее дорожный капот да сказать, здоровы ли господа, как она спросила: ‘А жив ли и здоров ли старик Иван, которого часто посылали к покойнице Пелагее Игнатьевне, и каково он поживает? Позови-ка его ко мне’. А я, дура, заболталась с тобою и сказать тебе об этом позабыла.
Иван. Ох, ты воструха, воструха! Побечь поскорее к ней.
Лиза. Ах, барыня идет! (Входит Лесинская в утреннем неглиже.)
Лесинская. Что это у вас тут за беседа такая? Вишь, какие господа! изволят стоять, поджавши руки, да растабарывать.
Иван. Я, матушка Лисафета Андреевна, пол мету.
Лесинская. Да ты еще и пола-то не вымел? Ай да молодец! Вот я тебе, старому хрычу, дам матушку Лисафету Андревиу. Нет: с вами добром-то, знать, не сделаешься. Вишь, как добрый-то ваш барин, не тем будь упомянут покойник, избаловал вас. Нет, я примусь за вас добрым порядком, уж нечего сказать: не больно люблю баловать проклятое хамово поколенье, у меня всякая вина виновата. Что тут изволишь с внучкой-то своей разговаривать? Чать, господ ругали да хвалили своего Дмитрия Егоровича?
Иван. Нет, матушка, бог видит, нет. Она пришла сказать, что Марья Миколавна изволила к вам пожаловать.
Лесинская. Какая Марья Николавна? Мамзель, что ли?
Лиза. Да-с.
Лесинская. Вот еще нелегкая-то принесла! Да давно ли она приехала?
Лиза. Да уж часа с полтора-с.
Лесинская. Как же ты, мерзавка, не доложила мне? Она с любезным-то своим дедушкою заговорилась: вишь, давно не видались!
Лиза. Да она не велела-с.
Лесинская. Кто она?
Лиза. Да Марья Миколавна-с.
Лесинская. Ах ты, негодная, да разве ты должна больше ее слушаться, а не барыию свою?
Лиза. Да вы ведь не приказывали.
Лесинская. Ах, мерзавка, мерзавка, да ты еще и огрызаться вздумала. Вишь, какая грубиянка! Когда барыня говорит тебе, что ты виновата, так как же ты смеешь оправдываться?
Лиза. Да вы еще изволили почивать, так я не смела…
Лесинская. Да ты еще вздумала вывертываться, так вот же тебе. (Бьет ее по щекам.) Да нет, ты не стоишь того, чтобы я марала об тебя свои руки. Эй, старый черт, отхлопай ее, да смотри, хорошенько, а не то вить самого велю отодрать на конюшне.
Иван. Помилуйте, сударыня, на что же это похоже?
Лесинская (с злобою). Ах ты, старая каналья, да ты еще смеешь отговариваться?..
Иван. Да что же я, сударыня, за палач такой? Опять же, как бы то ни было, вить она приходится мне родная внучка.
Лесинская. Да разве хамы смеют разбирать родство, когда им господа приказывают?..
Иван. Да разве мы не такие же люди, как и ваша милость, сударыня?
Лесинская. Да ты еще смеешь равняться с господами?.. Бей! Я приказываю тебе!
Иван. Да это, сударыня, сущая каторга. Разве вы нехристь какая, что ли? Господи боже мой, до чего мы дожили! Ах, батюшка барин, на кого ты покинул нас, бедных сирот своих! То-то была душа христианская. Зря мухи не тронет, бывало.
Лесинская (задыхаясь от злобы). Ах, мошенник, злодей! Он убил меня, зарезал! Ах, изверги, разбойники! Они уморят меня, убьют мою душеньку! Каково покажется? Изволь терпеть от своих же рабов. Ах, изверг проклятый! он смеет равняться с господами, не хочет исполнить моих приказаний, называет меня нехристью да еще вздумал хвалить при мне своего потатчика барина! Нет, нет: задам баню, хорошую баню, на конюшню, на конюшню, запорю до смерти.
Иван. Да чем же я прогневал вас, сударыня?
Лесинская. Там узнаешь, чем. Вот изволь поступать с ними милостиво. Ох, грубияны, пожили бы вы у моего братца Филиппа Андреича! Нет, уж у него не так бы заговорили! Он до полусмерти колотит вашего брата, да не смей рта разинуть, не смей слова пикнуть. Коли станет орать али плакать, так вдвое велит приударить. А то вишь, какие неженки, чуть мазнешь по роже, так и расхнычутся, точно дворяне какие. Ох, да я заболталась с вами и богу-то позабыла помолиться, вы, разбойники, меня всегда в грех вводите. Да уж, правда, скоро к обедне заблаговестят. Ты, старый болван, скорее прибирай залу да готовь спину палкам, а ты, мерзавка, поди-ка позови сюда Сидора Андреича, Марью Николавну да Сонюшку да вели подавать самовар. Ах, да вот и Сидор Андреич идет. (Лиза уходит.)
(Входит подслеповатая мужская фигура в долгополом сюртуке и <с волосами>, остриженными по-светски, ее рябое лицо украшено небольшою рыжею бородою, она беспрестанно вертит головою, в одной руке ее четки, а в другой длинная палка.)
Сидор Андреевич. Здравствуйте, Лизавета Андреевна, с добрым утром честь имею поздравить вас, сударыня! Здоровы ли?
Лесинская. Твоими теплыми молитвами, Сидор Андреич, живу кое-как. Да вот людишки-мошенники все бесят: такие делают грубости, что терпенья нет, да и только. Да вот погоди: я справлюсь с ними.
Сидор Андреевич. И доброе дело сделаете. Сказал господь: ‘Несть раб более господина своего!’, а в другом месте: ‘Раби, повинуйтеся во всяком страсе владыкам, не токмо благим и кротким, но и строптивым’5.
Лесинская. И жаль их, окаянных, Сидор Андреич, да делать-то нечего, пожалуй, дай им волю-то, так они барыне-то и на шею сядут да поедут. Уж я ли, кажется, поступаю с ними не по-христнански?
Сидор Андреевич. Бить рабов ничуть не грешно, а должно, говорит русская пословица: не бить ребра, не видать добра. Премудрый Сирах сказал: ‘Любяй сына своего да учинит ему раны’, а в другом месте священное писание гласит: ‘Биет сына, его возлюбит’. Когда детей господь указал бить, то уже рабов-то и подавно.
Лесинская. Ну, Сидор Андреич, ты говоришь, как книга, тебя любо слушать. Где это набрался такой премудрости?
Сидор Андреевич. Не от себя, матушка, от бога: ‘Господь умудряет слепцы’.
Лесинская. Сущая правда, иной весь век свой учится, умирает на книгах, и все не то, что ты. Ты нынче, пожалуйста, попой уж на крылосе-то. Право, я не могу от слез удержаться, когда слышу твой голос. Отродясь не слыхивала таких певчих, как ты.
Сидор Андреевич. Извольте, матушка Лизавета Андреевна, для вас все готов сделать, чего ни пожелаете. Нечего сказать: доволен вашей милостию. Не оставили вы меня грешного, зато и господь не оставит вас. (Входит Софья.)
Софья. Здравствуйте, маменька! (Целует у нее руку.) Ах, знаете ли вы, как я сегодня была обрадована? Представьте себе: просыпаюсь и вижу у постели своей — кого ж бы вы думали? — мою любезную Марью Николавну!
Лесинская. Очень рада, Сонюшка, очень рада. Если бы ты знала, как мне приятно, что ты весела. То-то материнское-то сердце! Ты своими слезами о любезном батюшке тоску всем нагнала. Небось, как я умру, обо мне не станешь так плакать! Я знаю, что мать тебе не так мила, как отец.
Софья. Маменька, вы несправедливы. Вы сами должны знать, люблю ли я вас и буду ли плакать на вашей могиле. Но кого же можно любить по долгу или по принуждению? Спросите себя, как вы меня любите, как обращаетесь со мною, как ведете себя в отношении к другим, и тогда судите…
Сидор Андреевич. Нет-с, сударыня Софья Петровна, не предавайтесь таковому светскому лжемудрию, оно опасно паче змеиного яда.
Лесинская. Сговоришь с ней, с краснобайкой, вишь, из книг-то научилась каким правилам. Нет, небось в мое время так не смели и думать, а не то что говорить. Дети должны любить своих родителей, хоша бы родители их и не любили. А когда они не почитают отца, а пуще всего матерей, то не будут счастливы и долговечны на земли. В какой, бишь, это заповеди-то сказано, Сидор Андреич? Да, кажется, во второй!
Сидор Андреевич. Нет, в пятой! Чти отца твоего и матерь.
Лесинская. Ох! я слаба стала на память, все позабыла, что и знала. (Входит Рудина.)
Рудина. Здравствуйте, Лизавета Андреевна, как долго я не видалась с вами! (Целуются.)
Лесинская. Да, заспесивилась, матушка, заспесивилась. Шутка ли дело, уж почти с полгода я не видала тебя. Видно, тебе не люба моя хлеб-соль! Кажется, я всякому рада душевно, слава богу, без гостей ни на час. Ну, матушка, слыхала ли ты о нашем несчастии?
Рудина. Да, несчастие ваше ужасно, я думаю, вы в большом огорчении? Да как и не печалиться? Все добрые люди многого лишились в Петре Степаныче и все вместе с вами оплакивают невозвратимую потерю.
Лесинская. Правда, матушка, сущая правда: как не печалиться мне? (Слышен звон колокола, и она крестится.) Ах, да уж и к обедне звонят. Ай да отец Игнатий, нечего сказать, спасибо ему. Уж подлинно, что достойный священник! Я вчера просила его пораньше начать обедню. Много хлопот, милая Марья Николавна: скоро будет семнадцатое число, день ангела Сонюшки. Надобно приготовиться да сделать бальчик хорошенький, у меня будет князь Кизяев. То-то человек-то! Уж подлинно с большими достоинствами: имеет четыреста душ крестьян, а как умен, как учен, уж подлинно, что чудо. Вот с ним-то поговори-ка, Сонюшка, небось и тебя заметает словами. Я давно была знакома с ним, да мой муженек, по своей сварливости, что-то повздорил с его сиятельством, так уж он лет пять не жалует к нам. А какой вежливый, какой учтивый! Вот как-то до смерти Петра Степаныча случилось мне встретиться с ним на балу у Васильевых. Уж он и в карты все со мной играл, и руки-то у меня расцеловал, даже от танцев отказался, чтобы сделать мне партию. Уверял меня в своей преданности, радовался, что смерть моего мужа дает ему случай снова познакомиться со мною. Смотри, Сонюшка, обходись с ним ласковее, он имеет на тебя виды.
Рудина. Как это, Лизавета Андреевна, у вас будет бал? Кажется, вы недавно схоронили мужа?
Лесинская. Не все же, матушка, плакать, сколько ни плачь, а слезами не поможешь, и так у меня от слез глаза высохли. Правда: старик-то был человек странный, сварливый, ни в чем не давал мне воли, а все муж, все жалко. Что ни говорите, а уж без бала нельзя обойтися: ведь Сонюшка-то не маленькая, как же можно пропустить ее именины без бала, все засмеют, скажут, что я скуплюсь, что я не люблю своей дочери, а я, кажется, готова для нее все сделать.
Сидор Андреевич. Конечно, матушка, нельзя: кто живет в свете, тот поневоле должен угождать свету, да тут и греха нет никакого. Сам господь пировал в Кане Галилейстем, а святый Давид плясал перед ковчегом6.
Лесинская. Правда, Сидор Андреич, правда! Да уж кому поверить, как не тебе? Пойдем-ка к обедне-то, а ты, милая Марья Николавна, посиди с Сонюшкой, я на час к обедне схожу. Ох! не успела я и чаю-то напиться, да уж делать нечего, как-нибудь отстою. (Уходит с Сидором Андреевичем.)
Рудина. Наконец мы можем поговорить с тобою свободно. Ах, друг мой, Сонюшка, ты так изменилась со дня нашей разлуки, что тебя и узнать трудно. Лицо твое похудело, ты так бледна… Кстати, ты давеча намекала, что имеешь что-то важное сообщить мне. Теперь, кажется, самое удобное время для этого.
Софья. Этого времени я ждала с нетерпением и страшилась, оно для меня ужасно. О друг мой! много я имею сообщить тебе! Ты образовала мои способности и, можно сказать, создала мою душу, мое сердце, оно должно быть для тебя открыто… Но увы! ты не будешь более видеть в них, как в чистом зеркале, отпечатки чистых, непорочных движений молодой энтузиастки… Я уже не та тихая, задумчивая мечтательница, не та легковерная, неопытная гостья мира, которой душа была ясна и невинна, как душа младенца. Под этим кровом я узнала блаженство и страдание, вкусила чистые радости и сделалась (закрывает руками лицо) преступницею!.. Я стою пред тобою не так, как друг твой, но как виновный пред своим судьею. О, ежели ты презришь мною, ежели ты отвергнешь меня, ежели разорвешь эту сладостную цепь дружества, которая столько очаровала жизнь мою, — что тогда будет со мною?.. (Отирает слезы.)
Рудина. Софья! Что это значит? Я не ожидала от тебя такого приветствия! Ты приводишь меня в ужас! Но я никак не могу поверить, чтобы твоя ангельская душа могла оскверниться преступлением (с гордостию): тебя воспитывала я! Неужели это пламенное стремление к добру, это сильное негодование при одной мысли о пороке, которые составляли, так сказать, твой характер, были не чем иным, как только мгновением скоропреходящим, восторгом ветреной молодой девушки? (С чувством) Софья! Помнишь ли ты час нашей разлуки? Помнишь ли ту минуту, когда, сжимая меня в своих объятиях, голосом, заглушаемым рыданиями, ты дала мне священную клятву помнить мои наставления, следовать моим правилам, быть жрицею добродетели, не гасить никогда этого чистого, святого пламени к высокому, который я умела возжечь в душе твоей? Я поверила тебе, Софья! Неужели ты изменила своей клятве? Нет, это невозможно: ангелы не могут быть людьми. Впрочем, друг мой, я уверена, что если ты и преступница, то и в самом преступлении благородна, если ты и пала, то так падают души высокие. Софья! Откройся предо мною: это сердце для тебя всегда отверсто, эти объятия (обнимает ее) всегда готовы принять тебя! Я еще твой друг и вместо бесполезных упреков пролью в твою душу чарующий бальзам утешения.
Софья. Друг мой, я женщина, но я не страшусь ни смерти, ни злополучий, но быть преступницей… О, это ужасно!.. Я сейчас же расскажу тебе свою историю, она кратка и не утомит твоего внимания, она только растерзает твою душу. Вот она. Моя мать — ты ее знаешь, отец мой — ангел: его уже нет. Я увидела юношу: он имеет все, чем только можно было пленить меня: его краткие, отрывистые речи, его необыкновенные поступки дышали благородством мыслей, возвышенностию чувств, его пламенные, быстрые взоры блистали гордостию и мужеством, на его приятном, выразительном лице написана была мрачная задумчивость, он страдал и не жаловался, любил и молчал. Узнавши меня, излил передо мною свои чувства, свои мысли: они были понятны только для одной меня. Он сделался смелее: признался и умел исторгнуть признание — и я узнала небо. Не буду много говорить тебе о моем блаженстве, чтобы описать его вполне, довольно сказать: я любила и была любима. Наконец, увлеченные своим пламенем, мы сгорели в нем!.. И акрывает лицо руками)… О, что со мною будет! (После некоторого молчания.) Он мужчина, следовательно, не мог иметь понятия о всей бедственности моего положения и вскоре был принужден ехать в Москву, а я, я осталась одна! Кажется, я все сказала!..
Рудина. Ах, Софья, твое положение более, нежели ужасно, чтобы выразить всю бедственность оного, я не нахожу слов. Даже не могу утешать тебя, могу только плакать о тебе. Пусть эти слезы будут чистою жертвою дружбы. (Молчание.) Но скажи мне, кто этот молодой человек? Неужели он не мог предложить тебе своей руки?
Софья. Он сын лакея: а ты знаешь мою мать!
Рудина. Как это? сын лакея, говоришь ты?
Софья. Тот самый, о коем, может быть, ты не раз слыхала от моей матери, как о человеке гнуснейшем. Она ненавидела его, как только могут ненавидеть подобные души благородного человека. Он тот самый воспитанник моего родителя, о котором он много раз говорил с лестнейшими похвалами.
Рудина. Скоро ли он приедет сюда?
Софья. Я думаю, что скоро, и вот почему: мой родитель отпустил его на волю, но моя мать и братья каким-то образом отрыли в бумагах покойного отпускную и сожгли ее. Между тем подали прошение, чтобы выслали из Москвы их человека, да и к самому ему послали письмо, которого содержания я не знаю, но, судя по их о нем разговорам, заключаю, что это письмо самое язвительное. О, что будет с бедным Дмитрием, когда он узнает, что его благодетель умер!..
Рудина. Писал ли он к тебе из Москвы письма?
Софья. Этого никак нельзя было сделать.
Рудина. Итак, нет никакого средства выйти тебе из этих ужасных обстоятельств?
Софья. В моем положении мне осталось одно средство: отчаянная решительность. Я во всем признаюсь матушке, уверю ее, что если она не согласится на мои требования, то я всем объявлю о моем стыде: осрамлю и себя и ее. Я знаю, что это на нее сильно подействует.
Рудина. Но в чем же будут состоять твои требования?
Софья. Чтобы обвенчать меня с Дмитрием и определить его в военную службу.
Рудина. А если она на это не согласится?
Софья (решительно). Я выполню свои угрозы и лишу себя жизни.
Рудина. Софья! И ты способна это сделать, ты, кроткая девушка? Я не понимаю даже, как могла ты произнести такие слова.
Софья. Что ж тут удивительного? Не сама ли ты говорила мне, что ужасно бедствие, а не смерть? Лишась Дмитрия, я лишусь всех благ, привязывающих меня к жизни.
Рудина. Как это? Ты имеешь мать, братьев.
Софья. О, если бы я могла не иметь их!
Рудина. Тебя ли я вижу? Софья, ты ли это?
Софья. Не удивляйся, друг мой, ты еще не то услышишь от меня. Я меньше тебя жила на свете, но не меньше испытала. Ты еще, может быть, не знаешь, как ужасно, как убийственно, получивши хорошее воспитание, возвысившись от толпы людей обыкновенных, видеть в своем отце или матери члена этой низкой, пресмыкающейся толпы, которую столько презираешь, как горестно среди множества быть одною! Моя мать желала видеть меня воспитанною только для удовольствия одного пустого тщеславия, глупого самолюбия, а не для истинной цели. Ей приятно, когда восхищаются ее дочерью, хвалят ее ум и познания, и между тем этот ум и эти познания называет развратом. Ты не можешь представить себе той жестокости, с какою она обращается со своими людьми: не буду тебе описывать ее, ибо не могу без ужаса и вспомнить об ней, не можешь представить, до какой степени она предана самому гнуснейшему и отвратительнейшему ханжеству и как оскорбляет сим святость и чистоту религии. А если бы ты знала моих любезных братцев! Не буду много говорить тебе об них, скажу только, что буйство, повесничество, жестокость и полуневежество есть отличительные качества этих полуварваров! И с этими людьми я связана такими узами, и этих людей я должна любить и уважать! Но это еще я могла бы сносить в надежде, что со временем обстоятельства могут измениться, моя любовь, ее следствие и участь Дмитрия — вот что ужасает меня. Я знаю его: он пылок, бешен, чувствителен до крайности, он не погибнет без того, чтобы не погубить врагов своих! Будущее ужасно страшит меня. В довершение всего этого моя мать забрала себе в голову, что я непременно должна выйти замуж за какого-то князя Кизяева, которого я никогда и не видала, и, не спросясь моего согласия, почти дала ему слово. Беспрестанно мне хвалит его, и вычисляет его богатство, и часто в блаженном забвении с улыбкою самодовольства говорит мне ‘ваше сиятельство’ и называет княгинею.
Рудина. Чем же ты отвечаешь ей на эти комплименты?
Софья. Иногда шутками, иногда молчаньем, иногда насмешками, глядя по расположению духа.
Рудина. Эх, напрасно: ты этим как бы изъявляешь свое согласие и питаешь ее надежду.
Софья. Я это делаю с намерением: мне хочется одурачить его сиятельство, моего любезного жениха.
Рудина. А почему это давеча Лизавета Андреевна говорила тебе об этом князе, как о человеке, о котором ты слышишь в первый раз?
Софья. Это есть следствие каких-нибудь ее расчетов. Она в житейских-то делах гений: проведет хоть кого. Мне давеча так смешно было слушать ее, что я даже забыла свои горести. Впрочем, она с князем-то завела не шуточную коммерцию: то и дело пересылают друг к другу людей с письмами.
Рудина. Ведь она сама, кажется, не умеет писать, кто же ей пишет эти письма?
Софья. Мои братцы. (Входит Иван, лицо его бледно, на глазах видны слезы, и он весь дрожит.)
Рудина. А, здравствуй, Иван, здравствуй, добрый старик! Давно уж мы не видались с тобою.
Иван (низко кланяясь). Здравия желаю, матушка Марья Миколавна, благодарствую на том, что вы не забыли меня, бедного старика!
Софья. Но что с тобою сделалось? Ты дрожишь, как в лихорадке, бледен, как полотно: уж не болен ли ты?
Иван. Нет, сударыня-барышня, я здоров, на мое мучение и боль-то меня несчастного не берет: уж пора бы костям и на упокой.
Софья. Да отчего же ты так встревожен?
Иван. По милости вашей матушки Лисафеты Андревны.
Софья (быстро). А что такое?
Иван. Да так-с, пустяки-с: об мою старую спину, для божия праздника, сейчас обломали пучков с шесть. (Софья в сильном волнении отходит на другой конец залы и смотрит в окно.)
Рудина. Боже мой! неужели? да за что же?
Иван. И, матушка Марья Миколавна, что уж и говорить об этом: то ли еще увидим, Лисафета Андревна изволила сказать, что это еще только цветики. Теперь нас человек с пять передрали на конюшне, иную за то, что тарелку разбила, иную, что самовар упустила, иного, что смел оправдываться, иного за грубое слово: то-то потеха-то была! Кричат, плачут, молятся, а Андрей Петрович только и изволит приказывать: ‘Эй, прибавь на калачи, прибавь на калачи!’ А коли кто плохо бьет, так того учнет из своих рук катать орапельником.
Рудина. Ах, какой ужас! Кто же этот Андрей Петрович, дворецкий, что ли, какой?
Софья (быстро). Мой брат!..
Иван. Да тут еще нечему дивиться, матушка Марья Миколавна, то ли еще было! Как покойный-то барин, Петр Степаныч (крестится), — дай ему, господи, царство небесное, — изволил кончаться на смертном одре, барыня с горя изволила бить девок, барышня у постели обливалась горючими слезами, а молодые-то господа изволили буянить по деревне да делать то, о чем и донести вашей милости совестливо. Насилу, насилу могли отыскать их, чтобы проститься с отцом да принять его родительское благословение, навеки нерушимое. Лишь успели зарыть его в могилу, то и пошли ииры да балы, нас стали мучить, как скотов каких, коли учнут напрасно взыскивать, не моги рта разинуть, не моги пикнуть в оправдание, — на конюшню, да и только, уж порют, порют, как собак каких. А если кто захворает, да доложат барыне, так только и услышишь: ‘Вишь, какой благородный, вишь, какой дворянин! Еще хворать вздумал, полечите-ко его хорошенько орапельником!’ Ну, такое житье, что хоть околевай, да и только, али ложись живой в мать сыру землю, могуты нашей не стало, сударыня Марья Миколавна. Иной охотник собак лучше кормит, как нас барыня. Оставил нас грешных, господи! Знать, забыл он нас аль уж по грехам казнит.
Софья. Она моя мать: я должна уважать и любить ее!..
Иван. Тридцать лет ходил я за упокойным барином и не то, что дурного чего не видал, даже дурака не слыхал от него, любил он меня, мой батюшка, словно родного. А теперь на старости вот до чего я дожил: порют, как какую собаку. Ох, наказал меня, господи! Хоть уж бы прибрал он меня!
Рудина. Да это ужасно, это превосходит все меры тиранства. (Вздыхает.) А делать нечего, надобно терпеть да молчать.
Иван. Коли уж дело на то пошло, так я к слову доложу вашей милости, сударыня-матушка Марья Миколавна, еще кое о чем. Вот был у нас мужичок Антип Власьев, упокойник барин жаловал его и поставил бурмистром. Богачее и зажиточнее его у нас во всей вотчине никого не было, ну, потому, то есть, что был мужик не ленивый, работящий, а уж такая умница, что и сказать нельзя. Это у него хлеба всегда бывало одоньев двадцать в запасе, лошадок много, а скотинушки водилось столько, что и счету не было. Мужички его любили, то есть, по той оказии, что он никого не обижал, не притеснял. Бывало, на праздник божий позовет к себе вот нашего брата, дворового человека, да и мужичков-то, кто ему сродни, так вот как угостит, что откуда что возьмется! Одним господь его обидел, У него только и был один сын: парень — кровь с молоком, загляденье, да и только. Приглянулась ему дочь старосты Федора — уж и подлинно девка завидная, работница, хозяйка, рукодельница, а мужику то и нужно. Упокойник барин позволил Аптипу женить своего сына на ней да еще дал денег на вино. Чрез год у Антипа родился внук, Антип от радости чуть с ума не сошел, поднял пир горою. Тут упокойник барин изволил скончаться, а барыня за что-то давно сердилась на Аптипа. Вот и приходит одним вечером с молодыми господами. А у него перед избой стояли два новых сруба, с полей приехали его работники, да к этому же времени стада подогнали, вот барыня на досуге и смекнула, что у него и скота-то, и лошадей-то, и хлеба больно много. ‘А чьи это у тебя, Антип, срубы?’ — ‘Мои, сударыня’. — ‘Да что ты больно богат, чем это больно разжился?’ — ‘Да своими трудами, сударыня’. — ‘Хорошо же ты, брат, обворовываешь господское добро-то да мужиков-то обирал!’ Взяла да и велела срубы-то перевезти на барский двор, хлеб-от перекласть на господское гумно, лошадей и скот также перегнать к себе, а ему оставила сущую малость. Взвыл наш мужик, повалился ей в ноги: ‘Матушка Лисафета Андревна, не пусти по миру!’ — ‘Вот ты у меня, старый черт, не так завоешь, пойдем-ка в клеть-то твою да посмотрим, что у тебя в коробье-то есть’. Вскрыла коробью, нашла сотняжек пять деньжонок да все до одной копейки прибрала к себе. Иван-то, его сын, знаешь, парень молодой, не вытерпел да и скажи: ‘Ведь это, сударыня, сущий разбой, вы нас совсем изволили ограбить’. — ‘А! Так ты так-то поговариваешь с господами-то? Хорошо, я тебе припомню это. А ты, Антип Власьевич, знать, происхождения-то дворянского, сам и работать не хочешь, а нанимаешь работников, вишь, как с воровства разжился, живешь, как барин какой’.
Софья. Боже мой! И я всего этого не знала, и все это от меня было скрыто! Чем же, Иван, кончилась эта история?
Иван. А вот чем, сударыня-барышня. Настала некрутчина, очередь была на одном мужике, у которого было три сына, а барыня его обошла да отдала Ивана, Антипова сына. То-то жалости-то достойно было, как он расставался с отцом да с молодой женой. Бедная в постелю слегла, захирела да умерла. Антип остался один-одинехонек, сыну копеечки не мог дать. С горя спился с кругу да пошел по миру. А все-таки его гоняют на барщину, он от старости да от горя работать не может. Так беспрестанно его колотят не на живот, а на смерть.
Софья. Боже мой, боже мой! О, я несчастная! И это чудовище есть моя мать! Она наряжает меня, как куклу. Я потеряла счет моим платьям, шалям, шляпкам, у меня лежат тысячи перстней, колец и других драгоценных безделиц, и все это приобретено ценою несчастия моих ближних. О, прочь эти пустые наряды! Я истреблю их, иначе они будут жечь мое тело. Пойду, посмотрю, не превратились ли они в кровь. (Уходит в другую комнату и скоро возвращается.) Иван, добрый старик! (подает ему кошелек) возьми эти деньги: они мои собственные, их подарила мне моя бабушка в день моего ангела. Раздели их тем, которых разорила моя мать: пусть эта малость хотя несколько загладит ее преступления. Хотя она и жестокого сердца, но она все моя мать, и я, несмотря на все, еще люблю ее.
Иван. Добрая барышня, заплати вам за это, господи. Ах, барышня, знать, вы уродились в своего батюшку! (Входит Андрей Лесинский.)
Андрей (сухо). Ах, здравствуйте, Марья Николавна! (Гордо кланяется.)
Рудина. Здравствуйте, Андрей Петрович! Здоровы ли вы?
Андрей. Слава богу! (К Ивану, который с трепетом стоит у дверей.) А, любезный мой! Ты изволишь тут жаловаться на господ своих, взводить на них разные клеветы и небылицы! Хорошее дело! хорошее дело! Уж я слушал-слушал, — терпенья не стало. Нет, брат, знать, тебе мало, не тужи, не тужи: завтра еще прибавлю.
Иван. Воля ваша, батюшка Андрей Петрович: бейте, покуда живы.
Андрей. Шкуру сдеру с мерзавца, каждый день буду бить до полусмерти. (К Софье.) А вам, сестрица, не стыдно ли позволять лакею, при посторонней особе, жаловаться и клеветать на свою мать и братьев? И не только слушать это хладнокровно, но и разделять его мысли и чувство?.. Что за филантропия такая! Желал бы я знать, где это вы нахватались таких сентиментальных правил?..
Софья. И ты еще можешь упрекать меня? Человек подлый, душа низкая, презренная, и ты еще смеешь называться моим братом, ты палач, кровопийца? И ты еще насмехаешься над моими чувствами? Так, точно: они должны казаться тебе смешными: ты не можешь понимать их. Прочь с глаз моих, дикое, свирепое животное! Я не могу без ужаса и отвращения смотреть на тебя.
Андрей (злобно). Ах, Софья Петровна, да вы можете быть отличною актрисою, а я еще и не имел счастия знать, что вы обладаете таким прекрасным талантом! Какой жар! Какое исступление! Ну, точь-в-точь, как какая-нибудь героиня мадам Жанлис! То-то: вот что значит хорошее воспитание да искусные наставники! То ли дело! Как раз научат таким вещам, о которых мы, темные люди, и понятия не имеем. (Является Лесинская.)
Лесинская. Об чем вы тут судите да рядите, чать, все об книгах? (С улыбкой.) Ох, вы, ученые люди! Ну, насилу, насилу отстояла я, грешная. Вот подлинная истина, что лукавый силен: во всю обедню, грешница, продумала про житейское. То надобно послать в город купить что-нибудь, то нужно достать хорошую плетку для девок, то надо отпороть кого-нибудь из лакеев, то как бы поскорее чайку напиться. Ведь тут-то, как нарочно, — все и на ум-то придет! А ты, Сонюшка, что-то встревожена? Никак ты опять плакала? У тебя такие мутные глаза. Пора бы и перестать тужить об мертвых-то: ведь слезами не воскресишь их!
Андрей. Да, она имела причину плакать! Ну уж, маменька, что было без вас!
Лесинская. А что такое? Скажи, мой батюшка! Не нагрубил ли тебе кто-нибудь из людей? Отпори его, сколько душе твоей угодно.
Андрей. Нет, совсем не то-с. Да уж я не хочу вводить вас в неудовольствие и для того смолчу до времени. Ваше здоровье и спокойствие для меня дороже всего на свете. (Целует у ней руку.)
Лесинская. Ну уж, Марья Николавна, что за сынки у меня: сердце не нарадуется. Правда, Петруша-то немного ветрен и не так солиден, как Андрюша, а уж как умен, как любит мать, так и сказать невозможно. Чего! я было пригласила на чашку чаю отца Игнатия, да отказался по какой-то нужде.
Андрей. А где же, маменька, Сидор Андреич? Ведь он вместе с вами ходил к обедне?
Лесинская. Чего! Лишь только мы вышли с ним из церкви, как Марья Никевна пристала к нему: ‘Сидор Андреич, Сидор Андреич! Ко мне милости прошу, пожалуйста!’ Ну, что ты будешь делать с нею: отбила его у меня, да и только. Не знаю, как мне и быть: Сидора Андреича никому показать нельзя — так все и хватают нарасхват. Вот что значит угодить богу-то: куда ни придет, во всякий дом несет благословение божие. Оттого-то так и любят его все. Ох, у меня хлопот полон рот! Надобно послать в город за Анной Левонтьевной, чтобы пособила мне по хозяйству да сшила кое-что к именинам Сонюшки. То-то женщина-то прелюбезная, преуслужливая! Поди, Сонюшка, да посмотри, пожалуйста, все ли готово к чаю. (Софья уходит. Входит Иван.)
Иван (к Лесинской). Сударыня, какая-то женщина просит меня, чтобы я доложил вам об ней.
Лесинская. Какая женщина?
Иван. Да бог ее знает, Лисафета Андревна! Оно, то есть, тово, одета на благородную стать.
Лесинская. Ну, что ж? введи ее сюда.
Иван (отворяя дверь в прихожую). Извольте, матушка, войтить сюда. (Входит женщина, бедно, но опрятно одетая).
Лесинская. Что тебе, милая, нужно?
Женщина (почтительно кланяясь). Сударыня, я бедная вдова, мой муж оставил мне в наследство бедность и троих малолетних детей. Теперь я еду с ними в убогой кибитке и на плохой лошаденке на свою родину, в Орловскую губернию, и бедностию доведена до крайности просить вспомоществования сострадательных людей… и потому… надеюсь…
Лесинская. Ах, матушка, жаль мне тебя, право. Не в похвальбу сказать: люблю, грешница, накормить алчущего, напоить жаждущего и всегда помогать нищим! Андрюшенька, друг мой, поди, вели дворецкому отпустить ей полмерки крупки на кашу, полмерки овсеца да пудик сенца для лошаденки. (Женщина вздыхает, кланяется и уходит за Андреем.) Ох, уж эти мне потаскуши! дай той, подай другой: отбою, право, нет.
Рудина. Мне кажется, Лизавета Андреевна, что эта женщина благородная и достойная лучшего приема и большего вспомоществования…
Лесинская. И, матушка, много шатается по белому свету этих благородных, всех не оделишь. Да и что благородство без богатства? Ох, что это Сонюшка-то замешкалась? Пойтить самой. (Уходит. Входит Софья.)
Рудина. Без тебя тут приходила какая-то бедная женщина, судя по ее ухваткам и словам, можно заключить, что она была недурно воспитана.
Софья. Что же маменька дала ей?
Рудина. Сперва сказала довольно длинную проповедь о своей страсти к благодеяниям, а потом велела ей выдать полмерки крупки на кашу, полмерки овсеца да пудик сенца для лошаденки.
Софья. Неужели? (Входят две монахини.)
Старшая монахиня (с большою книгою под мышкою, низко кланяясь). Здравствуйте, прекрасная барышня! Доложите об нас своей маменьке. Мы собираем подаяния для церкви во имя угодника божия Николая Чудотворца, епископа Мирликийского, и надеемся у богомольной и странноприимной госпожи сего дома выпросить позволение переночевать ночку. (Входит Лесинская.)
Лесинская (с восторгом). Ах, боже мой! Какими судьбами? милости просим, прошу пожаловать! Обрадовал меня нынешний день господь, и не знаю, за какие молитвы. Вы, верно, переночуете у меня ночки две или три?
Старшая монахиня (низко кланяясь). Покорно благодарим, сударыня, на добром слове, мы с большим удовольствием останемся: много ездили, так устали.
Лесинская. А это, знать, беличка с вами?
Старшая монахиня. Да, сударыня, сестра Серафима божиею милостию. (Рудина и Софья уходят.) Это, знать, дочка ваша?
Лесинская. Да, матушка, дочь моя.
Старшая монахиня. Ну, уж, сударыня, наградил вас господь дочкою: настоящий херувимчик. Чай, вы ничего не жалели для ее воспитания?
Лесинская. Как же, матушка, как же! Уж так воспитана, что нельзя лучше: говорит по-французски, по-немецки, по-итальянски, даже и англинские-то книги читает, и как танцует, как играет на фортепьянах, на гитаре! У ней одних учителей да мамзелей было столько, что и счету нет. А вот эта-то, что сейчас вышла с нею, больше всех учила ее и с десяти лет находилась при ней. Правда, воспитание-то мне ничего не стало. У меня была старая тетка Пелагея Игнатьевна, женщина гордая, надутая, никогда ко мне не ездила. Один раз я и приехала к ней с Сонюшкою, Сонюшка тогда была по седьмому годочку и очень поправилась своей бабушке. Та и упросила меня, чтоб я отдала ей Сонюшку на воспитание, и за это обещала отказать ей шестьсот душ. У меня только одна и была дочка, так и жалко было расстаться. Сперва не хотела, а после раздумала, что если Сонюшке-то она откажет свое имение-то, так уж мне не нужно будет давать ей в приданое своих крестьян, что они лучше достанутся сыновьям. Так она и жила у ней до шестнадцати лет, и вот видно-то как с год, тетка-то моя умерла, и Сонюшка переехала к нам.
Старшая монахиня. Мы слыхали, что у вас недавно супруг скончался.
Лесинская. Да, матушка, назад тому три недели.
Старшая монахиня. Я думаю, он так же был добр, как и вы?
Лесинская. Правда, он был незлой человек, а только ужасно странен: представьте себе, не давал мне ни в чем воли, не любил своих сыновей и воспитывал, как своего родного сына, одного дворового мальчишку, к святым людям был неласков, а каких-нибудь побродяг и нищих так ласкал и одаривал. Ах, жаль, что теперь нет дома Сидора Андреича, я бы познакомила вас с ним. Он слеп, а делает большие чудеса, например: кто бы ни взошел в комнату, тотчас узнает. А уж как знает житие святых, библию, если бы он был теперь дома, то бы поговорил с вами о божестве-то. Правда, и про него мне много говорили худого, например, что его выгнали из одного дома за ужасный порок, да я не больно верю этим наговорам.
Старшая монахиня. Худые люди про кого не выдумают! (Кланяясь.) Не соблаговолите ли, сударыня, сколько-нибудь пожертвовать на церковь угодника божия Николая Чудотворца…
Лесинская. Как же, как же: не могу, грешница, дать много, а сколько животы позволяют, так с радостию. Пятьдесят рублей, я думаю, будет довольно.
Старшая монахиня. Премного довольны вашими милостями. Да будет над вашим домом благословение божие, дай вам господи дождаться внучков и правнучков…
Лесинская. И, помилуйте, за что же! Пожалуйста, поживите у меня побольше, всем будете довольны: у лошадей ваших овес будет без выгреба, извозчика вашего будут кормить с моего стола. Для спасенных людей я ничего не жалею. (Входит Иван.)
Иван. Сударыня, пожалуйте чай кушать!
Лесинская. Милости прошу, пожалуйте чайку покушать. (Уходит с монахинями.)
Иван. Ушли. Теперь опять нападет на девок. Ну, старик опять попался: делать нечего. Воля божия, без его воли и волос не пропадет на голове человека. Все так, да терпеть-то тошно. Где ни послушаешь, все худые вести: того прибили, у того отняли трудовое, кровью и потом нажитое. Ну, видно, пришлось терпеть: авось бог вступится. Пусть беззаконничают, поколь он терпит грехам их, зато уж барышня — дай-то ей, господи, доброго здоровья да хорошего женишка. (Вынимает кошелек.) Однако тугонько набит. Раздать кое-кому деньжонок-то. Как бы барыня не узнала: тогда только держись. Пойтить да посправиться об столе да приготовить шандалы со свечами. (Уходит.)

КАРТИНА ТРЕТЬЯ

Действие происходит в городке, находящемся в трех верстах от деревни Лесинской.

Ах! не вини меня: вини мои ты чувства,
Которых укрощать не знаю я искусства.
Вини сей огнь в моей пылающей крови:
Чрезмерен я во всем — и в злобе и в любви!
Озеров 7.

Театр представляет постоялую горницу, чемодан и несколько дорожных узлов лежит в углу оной, на кровати в беспорядке раскинуты: дорожный тюфяк, подушки и проч. Дмитрий сидит в немом отчаянии, облокотись на стол, лицо его бледно, глаза мутны, волосы растрепаны, он неподвижно и безмолвно смотрит в окно, чрез минуту выходит из соседственной комнаты Сурский.

Сурский. Проклятый городишко! Насилу могли найти горенку, в которой еще таки можно жить. Я весь разломан: так измучила меня эта скверная дорога. Ну, брат, мы с тобой похожи не на людей, а на каких-нибудь заморских чучел, которых показывают за деньги: на нас не осталось нитки сухой, все платье в грязи выпачкано. (Молчание.) Эй, Дмитрий! (Дмитрий машинально оборачивается и безжизненно смотрит на него, не говоря ни слова.) Да что ты, или без языка? Ободрись, малодушный! (Дмитрий отворачивается от него, принимает прежнее положение и погружается в мрачную задумчивость.) Ну, брат, с тобою горе, да и только. Право, ты похож не на человека, а на мраморную статую, поставленную для украшения этой лачуги!
Дмитрий. Бесчувственный! Неужели ты, видя человека, стоящего на краю пропасти, готового упасть в нее, — можешь смеяться?
Сурский. Послушай, Дмитрий, разве ты не знаешь, что я приехал сюда единственно с тем намерением, чтобы отсторонять этого несчастного от пропасти, которую он, по своему безумию, сам изрыл себе? Я обещал тебе употребить все силы для твоего спасения: этого для тебя должно быть довольно, ибо я давно уже отвык давать обещания, несбыточные и необдуманные. Впрочем, не ручаюсь за успех моих намерений в рассуждении тебя, скажу только, что имею надежду получить оный средством, какого ты от меня и ожидать можешь. Я слишком многим жертвую моей к тебе дружбе, ибо решаюсь на поступок, чрезвычайно важный и могущий иметь для меня следствия неприятные. В сем городе живет по временам мой старинный друг, с которым я вместе учился в Московском университете и, бывши студентом, подружился. Он служит чиновником особых поручений и заведует несколькими городами здешней губернии, в числе которых находится и этот. Он теперь в другом городе, где живут его родители, и нынче непременно должен быть здесь. Я сейчас был на его квартире, лишь бы он приехал, а то сию же минуту явится здесь, и я вместе с ним подумаю, что нам должно делать для твоего спасения.
Дмитрий (приведенный в чувство его словами). Итак, судьба еще не всего лишила меня, еще есть другое существо, которое принимает во мне участие, Сурский! благодарю тебя за дружбу: я умею ее чувствовать. Но позволь заметить тебе, что ты жестоко обижаешь меня, скрывая свои намерения, как будто они совсем не до меня касаются. Такая недоверчивость оскорбляет мое самолюбие. Так поступают с маленькими детьми их родители: хотят говорить о средствах устроить их счастие и между тем высылают их из комнаты, советуя кончить в другой.
Сурский. Что ж делать? Ты после сам узнаешь, что иначе никак невозможно было поступить. Успех моего предприятия зависит от крайнего хладнокровия, крайней осторожности, а ты знаешь себя. (Жмет его руку.) Друг мой, если ты желаешь быть счастливым, если ты любишь Софью, то заклинаю тебя ее именем взять до времени терпение и слепо повиноваться мне: от этого зависит твое соединение с Софьею.
Дмитрий (с неумеренным восторгом). Мое соединение с Софьею, — сказал ты?.. (Смотрит на него с выражением неожиданной радости.) О вестник блаженства, ангел-хранитель! Повтори, повтори мне эти слова! Они воскрешают меня, убитого отчаянием, подавленного безнадежностью!.. О! эти слова… они отрадны для меня, как для узника: ‘ты свободен’… (Крепко сжимает его руку.) О! повтори, повтори мне их…
Сурский. Видишь ли, каков ты, можно ли тебе открыть что-нибудь, еще ничего нет, а ты уже с ума сходишь от радости. Для чего предаваться ей до такой степени, надежда обманчива. Ты сам не испытал ли это?
Дмитрий. Да, так, ты прав, по крайней мере скажи мне, это ли твое намерение, уверь меня, уверь, я буду послушен, как ребенок…
Сурский. Это, самое это, только, бога ради, молчи, будь нем, как рыба!
Дмитрий (вскакивает со стула и ходит по комнате большими шагами в сильном волнении, потирая руками: все его движения выражают радость самую сильную, но смешанную с некоторым сомнением). Боже!.. Итак, еще мне не должно совершенно отчаиваться, еще надежда опять льстит мне. Но не для того ли, чтобы, как прежде, обмануть меня? — Нет, этого быть не может: у меня есть друг! О, я счастливец!.. Я буду супругом ангела!.. (Схватывает руку Сурского и пожимает ее.) Но, друг мой, я обещался молчать и сдержу свое слово, но послушай, и ты сдержишь свое, не правда ли? О, я буду счастлив! Слышишь ли, как сильно бьется мое сердце, видишь, как я весь дрожу: неужели это не есть предвестие счастия?..
Сурский. А может быть, и злополучия!.. Кто знает!.. (Входит хозяйка, неся согретый самовар.)
Хозяйка. Поспел, батюшка, поспел, так кипит, что и не уймешь. У вас свои, что ли, будут чашечки-то да чайничек-то?..
Сурский. Свои, хозяюшка, свои: я всегда в дорогу беру с собою весь прибор чайный. (К Дмитрию.) Ну-ка, брат, не хочешь ли запить поэтические восторги прозаическим чаем: он согреет тебя, да, правда, ты беспрестанно горишь в пламени, так и не мог озябнуть от холодной осенней погоды, по милости которой я дрожу, как в лихорадке. А что, хозяюшка, опростала ли ты ту горенку-то, о которой я давеча говорил тебе?
Xозяйка. Светелку-то, что ли, батюшка? Как же, опростала.
Сурский. Так лишнее-то не худо бы отсюда перенести в нее.
Хозяйка. Не прикажете ли позвать вашего человека, он прозяб с дорожки-то, так забрался на печь.
Сурский. Позови, пожалуйста. (Хозяйка уходит.)
Сурский (грея свои руки около самовара, из которого валит сильный пар). Как я люблю приветливый, гостеприимный пар самовара! Как я любил его, еще бывши ребенком! Не правда ли, друг мой, этот китайский напиток, который мы называем чаем, есть превосходное приобретение! Какие разнообразные и многочисленные удовольствия доставляет он человеку! Как, например, приятно он соединяет семейный круг! Еще и теперь живы в моей памяти те сладостные зимние вечера, в которые, бывало, наше неразделенное семейство собиралось вокруг самовара, и я, любимец моей матери, первый жался с своим стулом к чайному столику и первый получал свою чашку. Как этот напиток приятен в откровенной беседе двух друзей, еще к тому же окруженных облаками табачного дыма, но, Дмитрий, мне кажется, что еще приятнее, когда прелестные ручки прелестной подруги приготовляют эту ароматическую влагу и когда она с улыбкою подает ее своему другу и подслащивает поцелуями? Не правда ли, Дмитрий?.. (Вздыхает и задумывается.)
Дмитрий. Клянусь богом! мысль прекрасная и справедливая! Но, Сурский, отчего вдруг родились этот вздох, эта задумчивость, эта печаль? Право, я, во все время моего с тобою знакомства, еще в первый раз вижу тебя, так сильно растроганного мечтою.
Сурский (как бы опомнившись). Ну, брат, подлинно, что знакомство с мечтателями есть самая прилипчивая зараза: я с тобою поневоле начал мало-помалу вдаваться в прежние глупости. В самом деле, каково покажется? Не более как в продолжение двух минут успел тебе сказать целую проповедь об удовольствиях, доставляемых самоваром. Однако я заболтался с тобою, позабыл и трубку закурить. (Накладывает в трубку табаку и закуривает.) Ах, как приятно, после дороги и долго не куривши, хорошенько затянуться!
Дмитрий. Послушай, Алексей, несмотря на мою недальновидность, я замечаю, что скрытность, которая, по-видимому, составляет отличительную черту твоего характера, тебе не свойственна. Ты хочешь принудить себя быть скрытным, стараешься избегать всего мечтательного, беспрестанно находишься в действительности и между тем невольно изменяешь самому себе. Мне кажется, что ты стремишься забыть что-то такое, о чем одно воспоминание для тебя тягостно, — и не можешь. Такая скрытность в рассуждении меня, твоего друга, непростительна. (Пожимает его руку.) Любезный Алексей, неужели я не заслужил твоей доверенности? Неужели я не стою того, чтобы ты открыл мне свои тайны? Не забудь, что в рассуждении этого предмета ты у меня в долгу.
Сурский. Что было, то прошло. Для чего вспоминать, когда воспоминание мучительно?.. (С чувством.) Друг мой, в последний раз говорю с тобою не шутя, повесть моя мрачна: она раздается в ушах моих, как последний вопль казненного, и для того прошу тебя… (В задумчивости ходит по комнате взад и вперед большими шагами, выпуская из роту густые облака табачного дыма. Входит Степан.)
Степан. Что вам угодно, Алексей Петрович?
Сурский. О, брат, да ты никак только что спросонья: знать, на печке-то лучше, чем на козлах. Благую же ты избрал часть. Слазь-ка в ларец да вынь из него все нужное к чаю.
Степан. Сейчас-с. Да ключ-то, знать, у вас?
Сурский. У меня. Вот он: на!
Степан (вынимает чашки, чайник и прочее и становит на стол). Вы сами изволите разливать?
Сурский. Само собою разумеется, что сам. Разве ты меня не знаешь? Ступай-ка, спи покудова. (Степан уходит, он кладет щепоть чаю в чайник, наливает в оный воды и становит на самовар, Дмитрий ходит по комнате большими шагами. Оба молчат. В продолжение этой немой сцены Сурский наливает в два стакана чаю, из коих один подает Дмитрию, а другой берет себе.)
Сурский. Ну, брат, ты опять ударился в свои унылые мечты, возьми-ка вот стаканчик-то, авось-либо хоть чаем-то не разгонишь ли их. О чем ты задумался?
Дмитрий (с тяжким вздохом). Ах, друг мой, кто теперь более меня может иметь причин к размышлениям самым мрачным? Решение моей участи так близко, так неверно: оно висит на волоске, малейшая неосторожность, одно ошибочное движение, одно неблагоприятное обстоятельство — и оно оборвется, и искра надежды — надежды, которая теперь тлеется в душе моей, превратится в истребительный пожар отчаяния — пожар, который своим заревом осветит все ужасы бездонной пропасти, готовой принять меня в свои недра… Ах! При этой убийственной мысли мое сердце обливается холодом, мое дыхание спирается, кажется, что в это мгновение на мою грудь падает тяжелый камень и сильно, сильно давит ее… О! что со мною будет, ежели все твои старания останутся тщетными?.. (Вскакивает.) О! Сколько в таком случае роковых ударов, сколько смертей в одно и то же время!.. Быть рабом, лишиться предмета, которым дышал, с которым связан узами, самыми крепкими и вместе самыми… и после всего этого еще жить… Нет… Нет, тогда все мои способности, все мысли, все намерения сольются в одно слово, которое будет первым и последним, — и это слово есть — смерть!!!…
Сурский. И ты в состоянии решиться на самоубийство?
Дмитрий. Сурский, полно, не говори мне об этом, не осуждай моего намерения: оно благородно, не отвращай меня от него: оно твердо. И как! Неужели после всех этих злополучий, в обширности которых ум теряется, как в беспредельном хаосе, еще должно жить?.. Помилуй, Сурский, ежели ты придешь ко мне и с отчаянным взором, крепко сжимая своей оледенелою рукою мою руку, скажешь: ‘Злополучный друг! все кончено: ты погиб!’ Признайся, что в это мгновение несчастие будет превосходить все меры воображения, что оно может только равняться с счастием, которым я некогда наслаждался, но в моей воле будет прекратить его в одну секунду, следовательно, оно будет непродолжительно, но жить… видеть торжество моих врагов, сносить всю жестокость мщения этих подлых, низких душ, видеть свою любезную в объятиях соперника и, наконец, к довершению всего этого, быть рабом! — О! Не значит ли это в каждую секунду умирать, умирать тысячью смертями?.. Можешь ли ты вообразить себе весь ужас человека, около которого обвились тысячи ядовитых змей и медленно высасывают его кровь, можешь ли ты себе представить всю необъемлемость мучений человека, с которого с живого сдирают кожу?.. И все это я должен буду переносить ежеминутно!.. Окованный поносными цепями рабства, буду бессильными руками рвать их, грызть зубами и, орошая их кровавою пеною ярости, изрыгать адские проклятия на моих тиранов, которые между тем, помирая со смеху, будут наслаждаться несносною злобою, моим бессильным бешенством!.. Зайцы будут смеяться над окованным львом!.. О нет!.. Нет!.. Горе мне, горе врагам моим: они не будут торжествовать мою гибель, и ежели я погибну, то не иначе, как только вместе с ними, только вместе с ними предстану пред трон судии всевышнего… А если решусь жить — то это для мщения, и мщения самого ужаснейшего!.. О!..
Сурский. Не хочу осуждать тебя, но не могу и оправдывать. Ты теперь находишься в таком положении, что все доказательства и возражения бесполезны, они не приведут тебя в рассудок и только более взбесят, но, несмотря на то, я все-таки скажу, что источник самоубийства есть бешенство, безумие и малодушие. Истинно благородный и великодушный человек, как бы ли был злополучен, всегда найдет утешение в своей совести, в религии, в надежде на бога и решится терпеть здесь, чтобы вечно наслаждаться там.
Дмитрий (с бешенством). Терпеть… терпеть здесь, чтобы вечно наслаждаться там!.. Вот истинно превосходная и вместе преутешительная философия? К несчастию, она только хороша для низкой черни. Как!.. Неужели вечное блаженство непременно покупается ценою ужаснейших страданий? Дорого же оно приходит! Неужели это премудрое и милосердое существо, которого мы называем богом, посылает людей на землю, как колодников на каторгу? Неужели его благость так ограничена, что он не хочет сделать свое лучшее творение счастливым здесь и там? Нет, по-вашему, он не иначе должен сделать его блаженным, как сперва потиранивши его, насладившись его муками… Фарисей! Ты искажаешь божество!..
Сурский. Напротив, я не искажаю его, а представляю таковым, каково оно есть в самом деле. Впрочем, хотя земля и есть поистине поприще страданий большой части людей, однако в этом виноват не бог, а сами люди. Они имеют разум — эту искру божества, и уподобляются скотам. Признайся, что ты сам есть виновник своих страданий, что ты сам своим неблагоразумием накликал на себя бедствия, которые теперь претерпеваешь?!
Дмитрий. Хорошо: я сам. Но если бы я отказался от Софьи, то разве бы мог быть счастливым? В таком случае я бы бросился из огня да в полымя, опять, кто причиною тех горестей, которые я претерпевал в доме Лесинского еще прежде, нежели увидел Софью?
Сурский. Ты, потому что не умел сносить их с твердостию.
Дмитрий. Но ежели в моем характере нет этой твердости, то в таком случае кто виноват? Нет, брат, ежели сами люди виноваты в собственных своих мучениях, то это значит, что они злы и глупы. В таком случае можно ли сказать про человека, что он есть образ и подобие бога, его сотворившего? Можно ли сказать, чтобы это низкое, презренное существо было произведено на свет высочайшею премудростию? Притом, ежели эта высочайшая премудрость, по свойственному ей всеведению, знала впредь, что люди рано или поздно должны будут дойтить до крайней степени нравственного унижения, что они никогда не могут быть счастливыми, то для чего же она производила их?..
Сурский. Презренная горсть пыли! И ты осмеливаешься обвинять бога, и ты дерзаешь восставать против него! Не думай, чтобы голос твой гремел, как голос титана, нет, он едва ли слышен, как голос ничтожного червя!.. Кто сказал тебе, что люди совершенно несчастны: ежели они претерпевают горести, то для того, чтобы живее ощущать радости. Что если бы теперь все надежды твои сбылись, не живее ли бы ты ощущал прелесть блаженства?..
Дмитрий. Так, хорошо. Но если они не сбудутся, то в таком случае что остается мне делать?
Сурский. Терпеть!
Дмитрий. Опять-таки терпеть — да на что? и почему? Неужели человек во все продолжение своей жизни непременно должен страдать?.. Неужели этого требует правосудие бога?
Сурский. Но с чего ты взял, что человек во все продолжение своей жизни должен страдать? Неужели ты думаешь, что ежели ты несчастлив, то и все несчастны? Если ты теперь претерпеваешь бедствия, то вспомни прошедшее, вспомни слова твои, что одна минута возможного блаженства может заменить целые века страданий, следовательно, в судьбе человека есть равновесие. Бедный часто наслаждается спокойствием, которого не имеет богатый, славный герой льет свою кровь и беспрестанно ожидает себе смерти, между тем как земледелец, в счастливой безызвестности, не боясь смерти, спокойно обработывает свою ниву: теперь не уравнена ли их участь? Я думаю, что когда ты был счастлив, то твои чувства и мысли в отношении к богу были совсем не таковы?..
Дмитрий. О друг мой! В то блаженное время каждое чувство мое было — любовь, каждая мысль моя — благодарность к этому благому существу. Нередко я плакал от умиления, нередко обращал слезящиеся взоры к небу и в благоговейном безмолвии, в сладостных ощущениях, шептал священное имя бога… А теперь… Теперь в душе моей поселилось какое-то мрачное сомнение, которое, как пожар, разрушительный, истребило в ней доверенность к промыслу и даже эту сладостную веру в высокое, которою я дышал доселе. На этот мир, который прежде казался мне столь прекрасным, я теперь смотрю, как на дикую пустыню, в которой злоба, невежество и предрассудки воздвигли из костей и трупов престол несчастию!.. О! Ежели все мои надежды кончатся моею гибелью… тогда, тогда мое лютое отчаяние, моя неистовая ярость на все существующее разольется огненным, клокочущим потоком, который затопит, разорит меня, моих врагов и всех близких ко мне. Тогда уста мои загремят хулою на бога, как на тирана, который утешается воплями своих жертв, который упивается их слезами!.. {Так говорит дерзкое безумие, неистовое отчаяние человека, не упитанного чистыми струями религии и нравственности.} Тогда я буду просить его, чтобы он или превратил меня в прах, или дал мне свои громы, чтобы я мог в одно мгновение истребить этот чудовищный мир, истребить этих лютых, бессмысленных тварей, которые населяют его. О! Кровавыми бы руками исторгнул бы я тогда из своего сердца остатки жалости и сострадания, превратил бы все мои чувства и помышления в ярость и неистовство, своим дыханием, как вредоносным ядом, заразил бы воздух и воду и, смотря на ужас и суетливость, с которыми бы зашевелились эти муравьи в своем муравейнике, с диким хохотом, с адским самонаслаждением приговаривал бы: ‘Я раб! Софья выходит замуж!’ Ах! эти ужасные слова разрывают узы, связывающие меня с человечеством, и приводят меня в такое состояние, что я, при воспоминании о них, томлюсь жаждою крови, убийства и разрушения!.. (В бешенстве, с неистовыми движениями, быстро ходит по комнате большими шагами.)
Сурский. Безумец! Итак, только потому, что ты несчастлив, должен погибнуть весь мир, в отношении к которому ты есть не что иное, как ничтожная пылинка? Не есть ли это порыв эгоизма, которым ты столько гнушался, не есть ли это отсутствие любви к общему благу? Но я вижу, что убедить тебя доказательствами рассудка есть труд Данаид, попробую, нельзя ли образумить тебя примером. Давеча ты просил меня рассказать тебе историю моей жизни — я исполню твое желание.
Дмитрий. О! расскажи мне ее, расскажи. Ты несчастлив и несчастием своим обязан существам, которые называются твоими ближними, твоими братьями: я это вижу. Заставь меня еще более ненавидеть этих гнусных, ядовитых насекомых, пожирающих друг друга, этих…
Сурский. Нет, не ненавидеть, а прощать их хочу я заставить тебя. Дмитрий, ты видишь пред собою человека, который был счастлив, как ты, и который теперь потерял и самую надежду на счастие, который при всем этом не ропщет на бога, не клянет судьбу и хочет жить.
Дмитрий. Без предисловий, без предисловий, бога ради, я горю нетерпением слышать твою историю, а не наставления. Говори и описанием своих несчастий прибавь еще несколько капель этой черной, ядовитой желчи, которая пожирает мою внутренность. Говори, я слушаю!
Сурский. Мой отец довольно достаточный человек, уважаемый всеми в нашем маленьком городке, как по месту, занимаемому им, так и за его честность, прямодушие и истинное русское хлебосольство. Несмотря на свое старомодное воспитание, он чужд предрассудков почтенной русской старины и воспитывал меня по-новому, ничего не щадя для моего образования. С самого моего младенчества во мне обнаружился характер живой, пылкий, и я долго имел необыкновенную склонность к проказам и шалостям всякого рода. Воспитание, характер, привычки, образ мыслей и жизни родителей и вообще семейства имеют обыкновенно большое влияние на нравственное образование детей и даже на расположение их склонностей. Это я испытал на самом себе. Мой отец женился на моей матери если не по любви, то по какому-то маленькому расположению, заставившему его предпочесть ее другим девушкам, на которых бы он мог жениться. Во всем городе не было четы счастливее моих родителей, под кровом их дома царствовало семейственное согласие, мирная тишина и, следовательно, и счастие. Обязанный своим благополучием женитьбе, мой отец полагал в семейственной жизни верх возможного человеческого блаженства и часто с восторгом говаривал, что он желал бы поскорее видеть меня женатым по склонности. Посему и не удивительно, что я, воспитанный в недре такого семейства, вступивши в лета юношества, нечувствительно получил любовь и склонность к тихой семейственной жизни. Ты не можешь себе представить, с каким восторгом я думал о том времени, когда назову какую-нибудь милую девушку моею женою, когда буду жить своим домом и называться почтенным именем супруга, хозяина, а может быть, отца семейства. Как обыкновенно водится у всех мечтателей, я составил в голове своей идеал моей суженой — искал его в толпе знакомых девушек — и нашел. Не буду много говорить: скажу только, что я, как говорится, по уши влюбился в дочь одной небогатой вдовы чиновника, некогда служившего в нашем городе. Меня пленило ее миловидное личико, пара голубых глазок, блиставших кроткою задумчивостию и милою скромностию. Сверх сих достоинств она была очень хорошо воспитана.
Дмитрий (пожимает его руку). И ты был человеком, и ты любил, а между тем обвиняешь меня!
Сурский. Мой отец, заметив мою склонность, сказал: ‘Браво, Алексей, браво: я помогу тебе’. Он сделал предложение ее матери, та была оным очень обрадована, ибо знала, что мой отец довольно достаточный человек. Положено было отпустить меня в Московский университет и чрез год, после окончания полного курса, женить. Между тем мне позволено было обращаться с Мариею, как с своею невестою. Не буду говорить тебе о моем счастии: ты сам знаешь, что значит первое стыдливое признание, первый поцелуй, первый вздох любви, пожатие руки, страстные застенчивые взгляды, скажу только, что они более и более укрепляли наш союз. Наконец наступил час разлуки — и я полетел в Белокаменную с тяжкою грустию в душе, сопровождаемый наставлениями родителя, слезами милой матери и… (Вздыхает и погружается в тихую задумчивость.)
Дмитрий. Сурский, не прав ли я? Не отгадал ли я? О душа твердая! И ты, будучи способен так сильно чувствовать, умеешь казаться бесчувственным!..
Сурский. Да, друг мой, я много испытал радостей, но вдвое больше горестей, те и другие сделали на меня сильное впечатление, те и другие сильно волновали мою грудь, но, несмотря на то, я умел владеть собою. Но слушай далее. Бывши в университете, сначала я очень часто получал от нее письма и еще чаще писал к ней, потом она стала реже и реже писать ко мне, и я начал примечать, что ее волнует какая-то печаль, какое-то сомнение, наконец она совсем перестала писать ко мне. В письмах моих родителей я только с некоторого времени стал примечать какую-то двусмысленность в рассуждении Марии, казалось, что они хотели скрыть от меня что-то неприятное, и наконец просто сказали, что они рассорились с госпожою Сунскою, что Мария недостойна меня, чтобы я забыл ее, что она мне неверна, что я ею забыт и презрел. Я бесился, кровь во мне кипела, и тут я узнал, как сильно любил ее. Приближалась вакация, я непременно хотел поехать домой, чтобы, как водится, обременить упреками неверную и отомстить моему сопернику, но жестокая горесть повергла меня в продолжительную болезнь, почему я и принужден был остаться в Москве. Выздоровевши, я с сугубою силою чувствовал всю важность моей потери, весь ужас моего одиночества, и, желая рассеяться, снедаемый отчаянием, я завел многие новые знакомства и с помощью услужливых друзей пустился в повесничество разного рода и порядочно порасстроил свое здоровье.
Дмитрий. И ты еще после всего этого остался жить? Боже! Итак, я еще не все испытал, я еще не был поражен этим адским бичом, который называется изменою. Сурский! О, ты много, много испытал! Только одна твоя железная душа могла перенести это.
Сурский. Да, друг мой, мое несчастие ужасно. Я не знал, как ты, этих неистовых восторгов любви, я не горел в этом пожирающем огне, который погубил тебя, но я испытал это тихое биение сердца, это сладостное смятение, это стыдливое замешательство, которое чувствует юноша при взгляде на свою любезную. Я видел в ней спутницу моей жизни, милую подругу, которая должна была услаждать мое бытие, видел в ней любовницу и вместе верного друга — и лишился всего. Все мечты мои, все надежды лопнули, как дождевые пузыри.
Дмитрий. Что же, ты видел ее после этого?
Сурский. Целые три года я не был дома: наконец, окончивши курс в университете, я обнял моих родителей. Долговременное отсутствие, отчаяние, горести, шалости — все это так переменило мой вид, что они с трудом узнали меня. От них услышал я, что чрез несколько месяцев после моего отъезда приехал к ним в город какой-то князь, влюбился в Марию и сделал предложение ее матери. Ослепленная знатностию и жадная к богатству старуха, забывши совесть, приказывала своей дочери принимать этого князя как жениха. Сначала Мария не хотела и смотреть на него, но он, как сирена, сумел усыпить в ней чувства любви и чести — и я был забыт. Как жених, ездивший каждый день в дом Сунской, он улучил свободную минуту — и обманутая Мария, боясь объявить о своем посрамлении матери и надеясь поправить все браком, долгое время поневоле исполняла желания подлеца. Наконец, в один день тщетно ожидала она своего любовника — он скрылся и с тех пор не показывается. Вскоре и Мария уехала с своею матерью из нашего города, и о ней более ничего не слыхали.
Дмитрий. И поэтому ты ее более уже никогда не видал?
Сурский. Нет. Поживши несколько времени в родительском доме, я хотел опять ехать в Москву, чтобы определиться там к какой-нибудь должности. Ввечеру, накануне моего отъезда, приходит девушка и, подавая мне письмо, сказала, что оно от Марии, которая просила ее вручить его мне по моем приезде. Трепещущею рукою я развернул эту бумагу и узнал из ней, что обольстителю пособляли некоторые люди, отдавая ему мои письма, вместо которых подлецы доставляли Марии другие, что она предалась ему не из любви, а из желания отомстить мне, и что при всем том никогда не преставала любить меня. Она просила у меня прощения, умоляла не проклинать ее и не мстить злодею: ‘В этом мире, — заключила, — вы не увидите недостойную, моим присутствием я никогда не оскорблю вас, я сама погубила мое счастие, и мне остается только оплакивать мое безрассудство и легкомыслие!’ Чрез несколько дней я очутился в Москве.
Дмитрий. Ты знаешь фамилию этого князя?
Сурский. Знаю. А что?
Дмитрий. А место его пребывания?
Сурский. Нет. Но к чему эти вопросы?
Дмитрий. И ты не намерен отыскивать этого подлеца?
Сурский. Для чего?.
Дмитрий. Чтобы отомстить ему, чтобы вымотать жилы из его тела вместе с жизнию и освободить землю от чудовища!..
Сурский. Для чего ж? Ведь я этим не возвращу потерянного счастия.
Дмитрий. Но голос чести, голос самого рассудка повелевает тебе это сделать: оставивши его жить, ты дашь ему средства продолжать свои злодейства.
Сурский. Что ни говори, а я не могу быть его судьею. Но оставим это. Ах, боже мой, время идет, а моего Томина нет как нет! Лишь бы он приехал, а то сию же минуту придет, ты тогда, пожалуйста, уйди в светелку, о которой я давеча говорил хозяйке. (Входит Томин.)
Томин. А, друг мой, наконец я тебя вижу! (Здоровается с Сурским, Дмитрий уходит.)
Сурский. Ну, брат, а я устал, ждавши тебя. Где ты это пропадал?
Томин. Да так все кое-где. А, этот-то твой проказник? Ну уж, брат, справедлива пословица, что видно птицу по полету. Признаюсь, — молодец!
Сурский. Не хочешь ли чаю, трубки?
Томин. О братец, до чаю ли, до трубки ли теперь, надобно делами-то поспешить. Я только что приехал, а уж успел кое-что смастерить. Священник согласен, место назначено, и все готово. К тому же сам случай явился к нашим услугам: Софья Петровна именинница, и потому у Лесинской нынче бал. Мы с тобою к ней едем. Я скажу ей одно словечко, которое произведет на нее самое магическое действие и заставит принять тебя, как какого-нибудь царя. Ты ангажируешь Софью Петровну на вальс, сообщаешь наш план, она соглашается, мы все трое скрываемся, садимся на лошадей, они обвенчаны, и дело кончено, — а там посмотрим, что делать. (Вынимает часы и смотрит на них.) Однако уже скоро три часа, почти пора ехать. Ты покудова принарядись, а я пойду также переодеться, и как кончу свой туалет, то пришлю за тобою человека, и мы едем. Однако ж ты возьми туда своего человека, а мой останется здесь действовать. (Пожимает его руку.) Прощай. (Уходит.)
Сурский. Да, делать нечего, надобно решиться на это средство: оно одно только и остается. (Кричит.) Эй, Степан! Степан! (Входит Дмитрий.)
Дмитрий (мрачно). Ну, что? Жизнь или смерть?..
Сурский. Надежда и до времени безусловное повиновение! Все улажено, как нельзя лучше. Я сейчас еду к Лесинской, ты же ни шагу из этой комнаты, а пуще всего не являйся в ее доме, ежели ты это сделаешь, то все пропало: ты погиб. (Дмитрий в молчании пожимает его руку. Входит Степан.)
Степан. Чего изволите, сударь?
Сурский. Ну, брат, теперь, пожалуйста, сон-то отложи до другого времени: пора работать. Степан! Кажется, я не могу сомневаться в твоей расторопности, а пуще всего в молчаливости?
Степан. Помилуйте, сударь, разя вы меня не знаете? Я готов за вас голову свою положить.
Сурский. Хорошо, я верю! Вынь-ка мою фрачную пару да пособи мне одеться.
Степан. Сейчас-с!

КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ

Действие в деревне Лесинской.

Конечно, я на зло назначен от рожденья,
Кляня злодействие, стремлюсь на преступленья!
Озеров8.

Местом сцены есть та же самая зала, которая была и во второй картине. Она тщательно убрана, и в ней все показывает, что она приготовлена к принятию гостей, в правой стороне находится гостиная, обе эти комнаты расположены так, что будто составляют одну. Софья, небрежно и просто одетая, сидит в глубокой горести около ломберного стола, утирая платком слезы, Рудина старается ее утешить.

Рудина. Софья, утешься, отри свои слезы, твоя печаль раздирает мое сердце. Ах! для чего только одна я могу понимать твои горести и сострадать им!
Софья (рыдая). Как ни велики мои несчастия, но я могу еще плакать, не мешай свободно литься слезам моим: от них мне становится легче.
Рудина. Но сама посуди: время и место ли плакать тебе? Скоро будут съезжаться гости, а ты так расстроена, так бледна, глаза твои опухли и покраснели от слез. Что подумают они, увидя тебя в таком положении?
Софья. Какая нужда мне до толков этих людей? Неужели для них я должна отказаться от последнего утешения, которое осталось мне в моих горестях?..
Рудина. Но, друг мой, вспомни требования приличия. Бога ради, я прошу тебя, скрой печаль свою и хотя по наружности кажись веселою. К чему такое уныние? Всякая горесть должна иметь пределы.
Софья. Всякая, но не моя. Друг мой, сообрази, если можешь, эту многочисленность, эту разнообразность огорчений, расплети эту запутанную сеть бедствий, в которые я вовлечена судьбою, сочти эти раны, которыми избито мое сердце, найди в нем хотя одно живое место и тогда скажи мне: ‘Твоя горесть должна иметь границы!’ В цветущей юности, в поре сладостных мечтаний, в поре лестнейших надежд, осыпанная всеми дарами фортуны и воспитания, — я есть не что иное, как жертва, украшенная цветами для заклания. Из мирного крова, где я воспитывалась, где видела одни хорошие примеры, где вкушала первые радости бытия, — я вступила в дом родительский, где царствуют невежество и пороки, я любила — и любовь моя сделалась преступною, грозит мне еще новыми бедствиями, я обожала своего отца — и лишилась его, моя мать — ты знаешь ее — и теперь… Ах, горько, горько переносить все это слабой, беззащитной девушке!.. (Утирает слезы.)
Рудина. Для чего безвременно отчаиваться?.. Неужели эти обстоятельства не могут взять другого, лучшего оборота?
Софья (старается оправиться и беспрестанно смотрится в зеркало). Что, все еще приметно, что я плакала?
Рудина. Немного приметно, но это все скоро пройдет. Постарайся чем-нибудь рассеяться. Возьми, кстати, гитару, сыграй да пропой что-нибудь.
Софья. Ах, да в самом деле проиграть что-нибудь. (Берет гитару, лежащую на фортепияно, и настраивает ее.)
Рудина. Да смотри, что-нибудь повеселее: это лучше рассеет печаль твою.
Софья (вздыхая). Нет, теперь радостные, веселые звуки чужды мне, одно печальное может говорить моему сердцу, одно унылое может трогать его. (Играет и поет.)
Беден тот, кому забавы,
Игры, майские цветы,
Соловей в тени дубравы
И весенних лет мечты
Не в веселье, так, как прежде!
Кто улыбку позабыл,
Кто, сказав ‘прости’ надежде,
Взор ко гробу устремил!
(Кладет гитару на прежнее место.) Ах, как я люблю этот прекрасный романс, а особливо этот куплет: содержание его так близко к моему положению. (Входит Лесинская.)
Лесинская. Ба, да ты, Сонюшка, еще не одета? Вот славно: скоро приедут гости, а она изволит поигрывать на гитаре да растабарывать. С Марьею-то Николавной еще успеешь, сколько тебе угодно, наговориться. Ну, уж только какая ты, бог с тобою, чудная: еще к тому же сидишь в зале, ну, как бы кто приехал да застал тебя в таком наряде, куда бы хорошо было! Ступай-ка, ступай, оденься, да смотри, получше да поаккуратнее, а то вот от тебя станется, что ты для гостей-то оденешься не лучше горничной девки.
Софья. Впрочем, как вам угодно, и я все-таки разряжаться-то не совсем намерена.
Лесинская. С тобою вить не сговоришь, ты готова матери-то наговорить тьму грубостей. (Софья выходит.) Вон уж и гости съезжаются. (Смотрит в окно.) Кто бы это был? А! Сестрица Аграфена Лукьяновна. (Рудина выходит.)
(Входят гости, являются Софья и ее братья.)
Аграфена Лукьяновна. Здравствуйте, сестрица! С именинницею поздравляю. (Она и ее три дочери здороваются с Лесинскою, ее сыновьями и Софьею, первых поздравляют с именинницею, а вторую с днем ангела, те и другие благодарят.)
Лесинская. В гостиную прошу пожаловать. (Все идут в гостиную, в залу входят два оборванные лакея и зажигают лампы.) Прошу покорно садиться. (Все садятся.) А что же Федор Максимыч не пожаловал к нам с вами?
Аграфена Лукьяновна. Он сейчас же приедет с сыновьями. Что вы, Софья Петровна, так печальны?
Лесинская. Да все тужит о своем папеньке.
Аграфена Лукьяновна. Быть не может, не все же плакать, пора и утешиться.
(Входит Федор Максимович с двумя взрослыми сыновьями, начинаются здорования, поздравления, благодарения, после которых все садятся по местам, Аграфена Лукьяновна занимает место на канапе у круглого стола, Лесинская около ее, а Федор Максимович около их на креслах, Софья и ее братья с своими гостями уходят в залу.)
Лесинская. Как поживаете, Федор Максимович?
Федор Максимович. Слава богу, помаленьку-с.
Лесинская. Хозяйство ваше каково идет?
Федор Максимович. Да покудова хорошо. Я уж с хлебцем-то убрался кое-как-с.
(Вдруг ввалила целая толпа гостей, раздаются поцелуи, поздравления, благодарения. Лесинская сажает всех по чинам.)
Лесинская. Ну, теперь мои дорогие гости собрались, только одного князя нет. (Являются два лакея и на огромных подносах, под предводительством Лесинской, разносят кофе, за который все с усердием принимаются. Барышни, схватившись за руки, вереницами ходят по зале, около их увиваются молодые люди. Девки и лакеи суетливо перебегают по комнатам, все это составляет пеструю живую картину. В гостиной происходит презанимателъный разговор.)
Одна из госпож. Уж сынки-то ваши, Лизавета Андревна, на возрасте, молодцы молодцами, пора бы в службу. Я думаю, вы в полк намерены определить их?
Лесинская. Да, Катерина Степановна, дети ужасно сокрушают меня. Для дворянина нет приличнее военной службы, а расстаться не могу. Вы сами знаете, каково материнское-то сердце. Жаль: чего не натерпятся там, и холоду, и голоду, да еще не мудрено, что и головы свои положат. А делать нечего: больше некуда определить.
Другая госпожа. Ox! дети, дети! Дорого достаются своим родителям: роди, воспитай да еще пошли, может быть, на верную смерть.
Лесинская. Что ж делать, Лизавета Артамоновна! Петр Степаныч хотел определить их в Московский университет, да уж я настояла, чтобы оставить дома.
Третья госпожа. И, помилуйте, дело ли это? На что похоже? Прилично ли дворянину учиться в этих школах, которые набиты разночинцами и семинаристами, и мещанами, и отпущенниками, и всяким сбродом, и всякой сволочью?
Первая госпожа. То ли дело, как держать детей при себе-то. За глазами-то и научатся бог знает чему: пожалуй, и бога-то забудут.
Третья госпожа. Да и чему учат-то в этих университетах? — Безбожию, разврату, да и только. Я зпала одного эдакого ученого. Человек не старше двадцати пяти лет, а представь себе, какой нравственности: смеялся над постами, презирал дворянством, чинами, поносил стряпчего Андреева, который схватил крестик и за то, что прокурор об нем постарался, подарил ему три тысячи золотом. Вот каковы эти развратные ученые!
Федор Максимович. Да к чему это ученье? Мы и наши отцы не учились, а всегда были с куском хлеба. Слава богу, не хуже ученых-то жили, да еще иной ученый-то поклонится нашему брату, чтобы посадил его за свой стол.
Четвертая из госпож. Да не низость ли учиться дворянину в каком-нибудь университетишке, где какой-нибудь профессор мещанского происхождения будет с ним обходиться без должного уважения? Да опять, стоят ли эти пустые науки того, чтобы дворянин ими занимался? Другое дело французский язык: без него, как без рук.
Все. Да, да, правда, истинная правда!
Лесинская. Вот недалеко сказать, теперь хоть бы Томин-то: учился в университете и чему выучился? Одному злоречию. Этот человек — настоящий ехидный змей: только знает, что поднимает всех на смех. Право, если бы он не занимал такого места, я бы его за вороты не пустила к себе, да пригодиться может.
Андрей и Петр (подбегая с торопливостию к своей матери, кричат ей в один голос, запыхавшись). Ах, маменька! Князь приехал, князь приехал!
Лесинская. Неужели? Ах, боже мой!.. (С поспешностию идет в залу и встречает князя).
Князь (подходя к ней к руке). Наконец я опять имею счастие в собственном вашем доме свидетельствовать вам мое почтение, мою преданность, мою готовность к вашим услугам. Ах! я было и забыл! Честь имею поздравить с именинницею. (Кланяется Андрею и Петру и дружески пожимает их руки, поздравляя с именинницею.)
Лесинская (с восторгом удовлетворенного мелочного самолюбия). Ах, князь, я не нахожу слов благодарить вас за ваше расположение к нашему дому! Прошу покорно в гостиную. (Князь, вошедши в гостиную, со всеми раскланивается, и, при входе его, все с величайшим подобострастием отвечают ни его поклоны.) Сонюшка, вот князь! рекомендую тебе его.
Князь (пораженный красотою Софьи, с щегольскими ухватками подходит к ней к руке). Честь имею поздравить вас, сударыня, со днем вашего ангела, к этому я мог бы пожелать вам всех возможных благ, ежели бы вы не имели их.
Софья (насмешливо). Прекрасный комплимент! Благодарю вас за него.
Князь (смущенный ее словами и холодностию). Извините меня, я виноват: при взгляде на вас должно удивляться, а не говорить.
Софья. Еще лучше.
Лесинская. Князь! прошу покорно садиться, сделайте милость. Что вы к нам так поздно изволили пожаловать? Я устала, ждавши такого дорогого гостя.
Князь. О! слишком много чести! Я был задержан кое-чем!
Лесинская. Ах! я и позабыла приказать подать вам кофе!
Князь. А где же Сидор Андреевич?
Лесинская. Чего, у меня его отбили, да и только, никак не могу залучить к себе. Нет, теперь уж не буду так проста: из рук не выпущу.
Князь. Ах, Лизавета Андревна! вы настоящим сокровищем владеете. Что это за человек такой: уж подлинно, что святой.
Все. Да, он, точно, имеет в себе что-то такое святое.
(Являются Томин и Сурский, Лесинская, увидя их, идет к ним навстречу.)
Томин (подходя к ее руке). Здравствуйте, Лизавета Андреевна, с именинницею честь имею поздравить. Вот рекомендую вам моего приятеля, Алексея Петровича Бурина, он дворянин, живет в Саратовской губернии и имеет шестьсот душ. (Сурский, едва удерживая смех свой, вежливо кланяется и подходит к руке.)
Лесинская. Ах, очень рада. Чувствительно благодарю вас, Николай Иванович, за доставление такого прекрасного знакомства. Садиться прошу покорно. (Оглядывается.) Ах! и кресел-то нет, люди все точно разбежались, и приказать некому. (Бежит в залу, несет, запыхавшись от поспешности и усталости, кресла и просит Сурского садиться.)
Сурский (с трудом удерживаясь от смеху). Напрасно изволите трудиться, покорно вас благодарю.
Томин. Позвольте мне представить моего друга Софье Петровне.
Лесинская. Она, верно, ушла с барышнями в свою комнату. (Является множество лакеев, одни из них на огромных подносах несут варенья, конфекты, к которым барышни сыплются со всех сторон, другие расставляют столы для карточной игры, вдали раздаются звуки настраиваемых музыкальных инструментов, Лесинская с колодою карт хлопочет о составлении партии, и вскоре на трех столах садятся за карты.)
Лесинская. Вам, князь, не угодно ли в вистик?
Князь. Нет-с, покорно вас благодарю.
Лесинская (обращаясь к Сурскому и Томину). А вам-с?
Томин. Нас также увольте…
Лесинская (улыбаясь). Верно, потанцевать хочется. (Музыканты начинают играть польский, кавалеры ангажируют дам и начинают ходить с ними чрез гостиную во внутренние комнаты, откуда возвращаются чрез коридор в залу, где, переменивши дам, снова начинают ходить. Игроки шумят, спорят, разговаривают. Лакеи беспрестанно мелькают, одни из них снимают со свеч, другие разносят десерт, чай, вина, закуски, лимонад, аршад и проч. Наконец музыка умолкает, танцы прекращаются, некоторые из танцевавших мужчин уходят, другие остаются в зале с барышнями, из которых некоторые отдыхают на стульях, обмахиваясь веерами, другие ходят попарно, множество взад и вперед бегающих маленьких детей довершают эту картину.)
Лесинская (садясь около Сурского). Вы живете в самом Саратове?
Сурский. Нет-с, мои поместья находятся в уезде одного городка Саратовской губернии.
Лесинская. По крайней мере часто в нем бываете?
Сурский. Нет, я больше живу в Москве и приехал сюда повидаться с Николаем Ивановичем.
Лесинская. Верно, ищете в Москве невест, там много их, однако я никакому молодому человеку не посоветовала бы жениться в Москве. Не мудрено обмануться, то ли дело в губернии!
Князь. Вы совершенно правы, Лизавета Андревна, языком вашим управляет сама мудрость. (Лесинская от удовольствия вне себя, Сурский отворачивается и смеется.) Вы, конечно, согласны с их мнением?
Сурский. О, само собою разумеется: можно ли сравнить этих ветреных, рассеянных московок с кроткими обитательницами кротких сел?
Лесинская. Истинная правда.
Князь. Какая может быть нравственность в девушке, которая позволяет мужчине объясняться с собою в любви и дает ему слово выйти за него замуж! А в Москве всегда так делается.
Лесинская. Ах, неужели, князь? Скажите, какой разврат! Впрочем, я думаю, что так только делают знатные и богатые женихи, — ну, а их можно в этом извинить.
Князь. Оно так, ваша правда, однако надобно в таком случае сделать предложение родителям, а когда они дадут слово, тогда уже, я думаю, не нужно будет спрашивать согласия у невесты: ибо всякая благовоспитанная девушка никогда не будет противиться родителям, зная, что они не пожелают зла.
Лесинская. Ах, князь, вы восхищаете меня! Вот истинная нравственность!..
Князь. Я, сударыня, русский и, следовательно, должен любить и уважать русские обычаи.
Лесинская. Прекрасно, справедливо! Ваши слова, князь, делают вам честь. Может после этого какая мать отказать вам в руке своей дочери и какая девушка не польстится этою партиею? (Софья, которая внимательно слушала весь этот разговор, уходит в залу и в задумчивости садится в углу оной, князь, с легкостию зефира, подбегает к ней, и Лесинская смотрит на них с улыбкою самодовольствия.)
Князь. Вы так задумчивы, так печальны, и эта унылость так возвышает эти прелести!..
Софья (холодно). Князь, сделайте милость, оставьте эти комплименты у себя и поберегите их для кого-нибудь другого.
Князь (принуждая себя улыбнуться). О сударыня! как вы жестоки! Неужели вам нельзя говорить правду, не опасаясь навлечь на себя вашего гнева?
Софья. Ах, князь, как вы расточительны на комплименты! Хотя вы и большой почитатель русских обычаев, а, видно, не знаете этой пословицы: береги денежку на черный день.
Князь. Насмешница! Ежели это вам не нравится, то я повинуюсь. Софья Петровна, позвольте мне быть с вами откровенным. Я люблю одну барышню, прекрасную, как ангел, или, лучше сказать, как вы сами, люблю ее больше жизни и…
Софья. Точно вы меня хотите сделать поверенной вашей любви, о, слишком много чести!
Князь. Жестокая! Этот ангел, это божество, которое пленило меня с первого взгляда, — есть вы! Отвечайте: жизнь или смерть?..
Софья. Ха! ха! ха! Какое пышное поэтическое объяснение! Послушайте, князь: какая может быть нравственность в девушке, которая позволяет объясняться с собою в любви? Опять, кажется, в ваших глазах согласие девушки ничего не стоит?
Князь (смешавшись). Но… вы сами согласитесь, что иногда, хотя по наружности, необходимо нужно уважать мнения тех людей, от которых некоторым образом зависит наше счастие…
Софья. О, ваши правила преблагородны и вместе превыгодны! Впрочем, князь, ежели я слушала вас спокойно, то почитайте это за шутку, равно как и ваше объяснение. (Вдруг заиграли вальс, и все начинают танцевать, наконец Сурский берет Софью, пройдя с нею несколько кругов, они садятся в углу залы, вальс скоро оканчивается, и все уходят в гостиную.)
Сурский. Сударыня, мне нужно с вами поговорить об одном важном для вас деле. Вы удивлены? Я друг Дмитрия Калинина, известного вам человека, и знаю все…
Софья (бледнеет и дрожит). Ужасный человек! Что бы хотите делать?..
Сурский. Спасти вас обоих. Для этого осталось одно только средство, и ежели вы умеете любить истинно, то вы должны на оное решиться.
Софья. Но какое средство?..
Сурский. Время дорого. Ежели вы пропустите благоприятную минуту, то все пропало. Вам должно обвенчаться с ним!
Софья. Но где? и когда?
Сурский. Когда опять начнутся танцы, вы должны тихонько скрыться отсюда и вместе со мною и Томиным ехать в церковь, где вас ожидает Дмитрий и священник. Понимаете?
Софья. Боже мой! Ах! да это ужасно! Но он гибнет, я его люблю, итак, согласна на все. (Уходит, Сурский также идет в гостиную, где происходит прекурьезный разговор.)
Лесинская. Я была настоящею мученицею. По милости моего муженька, формально не имела воли. Представьте себе: он заставлял меня обедать за одним столом с лакеем, содержал этого мерзавца, как своего сына, позволял ему делать всякие вольности, говорить со мною, с сыновьями!..
Одна из госпож. Да, это ужасно. Где же теперь его фаворит?
Лесинская. В Москве изволит поживать. Не знаю, зачем он его послал туда. Да вот скоро вышлют оттуда. (Входит Софья и Рудина.)
Князь. Да, ваш покойный муж был престранный человек.
Рудина (взглядывает на князя, бледнеет, трепещет и в ужасе вскрикивает). Боже мой! Князь Мансырев!
Князь (вглядываясь в Рудину). Что это значит?.. Каким случаем?.. Еще жива?.. (Опомнившись.) Но сударыня, вы шутите, что ли?.. Почему вы превращаете меня в другую фамилию и делаете вид, что я вам был когда-нибудь знаком?..
Рудина (в исступлении). Ах, я знаю тебя, слишком коротко знаю, ужасный человек!..
Сурский. А! Старые знакомцы! Очень рад! Но… каким образом?.. Мария!.. Рудина!.. Это ты ли?.. Узнала ли меня?..
Рудина. Сурский, это ты! Все, как нарочно, собрались сюда, чтобы мучить меня!.. Ах!.. (Упадает в обморок, все приходит в смятение, игроки бросают свои карты, все обступают кругом Сурского и князя и смотрят на них с удивлением, Рудину же между тем, по приказанию Софьи, выводят.)
Сурский (к князю). Итак, это вы тот благородный человек, который, под ложным именем, как хитрый змей, умел обольстить невинность и добродетель и лишить меня моего рая?.. Князь, я было все забыл, но ваше имя, нечаянная встреча с нею слишком живо напомнили мне прошедшее (пожимает его руку). Милостивый государь! мне нужно кое о чем объясниться с вами наедине! Вы, без сомнения, понимаете…
Лесинская. Что тут за чудеса такие происходят? Как! В моем доме такие соблазнительные истории! Падают в обмороки, грозят князю! и я должна сносить это? Растолкуйте мне, что все это значит? Разве я не хозяйка в дому моем? (В дверях залы является Дмитрий и быстрыми шагами подходит к гостиной, его всклокоченные волосы, посиневшие, дрожащие губы, его глаза, налившиеся кровью, пылающие неистовым огнем, странные движения показывают явное помешательство ума и какую-то ужасную решительность. Черный, измоченный плащ небрежно покоится на его плечах. Удивленное и пораженное его видом собрание высыпает из гостиной в залу и, не дошедши к нему, с ужасом отступает назад и, ставши около него полукругом, хранит глубокое молчание.)
Дмитрий (с дикою улыбкою и блуждающими взорами). Здесь раздаются клики радости, сюда стеклись счастливые дети невежества, чтобы шумными, бессмысленными удовольствиями праздновать свои пиршества!.. Они веселы, они счастливы, а там, в четырех скучных, скучных стенах, добыча отчаяния тщетно ожидала прекращения своих бедствий!.. Тщетно ожидал я своего друга, который решился спасти меня. Верно, он сделался жертвою своего великодушия, подумал я — и очутился здесь. (В изнеможении бросается на стул.) Ах, как кипела моя кровь! Ручьи дождя прохлаждали меня немного, и я, с засохшими устами жадно ловил живительную влагу. (После краткого молчания.) Да, я был на славном бале, я слушал прекрасную музыку!.. Там, в лесу, где бушует ветр, где он со свистом крутит нагие деревья, там было темно, мрачно, но отрадно и весело. Около деревни, когда я проходил кладбищем, псы, увидя меня, страшно завывали, а на старой колокольне стонала сова. Ах, как весело отдавалась в ушах моих эта ночная музыка!.. Я трепетал от сладостного восторга. Во мраке, на гробовом камне, сидела какая-то тень в белом, как снег, саване и махала мне рукою, чтобы я воротился, но я еще быстрее пошел вперед, сопровождаемый ее глухими стенаниями, от которых волосы мои стали дыбом, зубы ужасно заскрежетали! (Стремительно вскакивает, окружающая его толпа, которую он окидывает мрачным взором, со страхом отхлынула назад.) Глупцы! Что вы смотрите на меня с таким удивлением? Или я кажусь вам непонятным? Для чего умолкли эти шумные клики радости, эти громкие звуки музыки? Для чего прервалась эта суетливость, эта стихия ничтожных душ? Неужели мое присутствие водворило здесь ужас и отчаяние?.. Или мой взор, как голова Горгоны, превратил вас в камни?.. А! я упал среди вас, как гром небесный. (Дико хохочет.) Ха!.. Ха!.. Ха!.. Бедные, как они жалки!.. (Опять бросается на стул и покрывает лицо руками.)
Сурский. Боже мой! Одно к одному! Безумец: он погиб навсегда!
Дмитрий. Зачем очутился я здесь? Неужели для того, чтобы прервать игры детей?.. (Увидев нечаянно Софью, которая с выражением дикой радости и ужаса быстро смотрела на него в трепете.) А! вспомнил! я пришел требовать мое небо! Софья! Я здесь!.. (Бросается к ней, влечет ее на средину залы и крепко сжимает в своих объятиях.) Итак, ты опять в моих объятиях, существо неземное, красота божественная! Кто теперь может вырвать тебя из моих рук?.. О, прижмись крепче к этому сердцу, к этому храму любви, который вмещает тебя в себе. Софья! желала ли бы ты назвать меня твоим супругом?..
Софья (в ужасном волнении, в сильном замешательстве). Так, Дмитрий, я не постыжусь даже и перед этими людьми назвать тебя другом моей души, хотя они и не поймут меня!.. Но ты ужасен, как ночное привидение. Ах! я не могу без трепета смотреть на тебя: меня палит твое дыхание… Дмитрий! для нас на земле нет более блаженства!..
Дмитрий. Как, и в моих объятиях ты можешь говорить о злополучии?.. И, глядя на этих бессмысленных тварей, ты можешь называть себя несчастною, — ты, в душе которой горят искры огня небесного?.. Софья! для чего такое унижение?.. и перед кем же?..
Софья. Так, но эти люди не дадут нам более блаженствовать на земле…
Дмитрий. И ты еще не научилась презирать землю, которой не знала? Или ты забыла, что и на сей самой земле нашим отечеством было небо? Что могут нам сделать эти люди? — Разлучить с землею, навсегда соединить с небом. (Обращаясь к толпе.) Существа ничтожные! Видите ли вы этого ангела? Можете ли оценить его? Рабы сует! Видите, как небрежно рассыпаются ее прелестные локоны на груди моей, чувствуете ли, как упоительно ее дыхание, как сладострастно ее присутствие, как огненны ее объятия? Неужели вы, видя ее, в восторге умирающую в моих объятиях, еще можете не признать меня полубогом? Жалкие слепцы!.. Софья! когда же поймут нас!.. (По зале раздается шепот: ‘Он сумасшедший, он с ума сошел, его надобно схватить, посадить на цепь’.)
Лесинская (как бы пробудясь от глубокого сна). Боже мой! Что это такое значит? Мою дочь, при всем собрании, в моих глазах, смеет обнимать мой лакей! Разбой, явный разбой, денной разбой!.. Андрей, Петруша! Что вы стоите, как остолбенелые? Али не видите, что делают с вашей сестрою? Али вы не понимаете, что наш дом обесчещен, опозорен? Без языка, что ли, вы?
Андрей. Да, черт возьми, это превосходная картина! Нашу сестру, при наших глазах, обнимает наш лакей, и она ему позволяет это делать с собою!.. Все стоят, разиня рот, и, не говоря ни слова, любуются этим зрелищем! Эй, люди! сюда! Несите веревки, кандалы, цепи! Эй, скорее! (Сбегается толпа слуг, Дмитрий сажает на стул полумертвую Софью, гордо и презрительно смотрит на слуг, которые не решаются напасть на него.) Что же вы, болваны, али ослепли? Схватить его…
Дмитрий. Как! Что такое? У меня хотят отнять то, что для меня дороже жизни, чести, бессмертия? Безумцы! Неужели вы думаете, что этот прелестный цветок взрощен для вас? Неужели вы думаете, что хотя один из вас достоин владеть им?.. Ха! ха! ха! Глупцы! Я, только один я могу наслаждаться его ароматическим запахом — он обовьется около меня, как гибкая, нежная павилика около величавого кедра. И самые громы не отторгнут ее от меня. (Слуги стоят в нерешимости, как бы удерживаемые сверхъестественною силою.)
Андрей (от ярости топая ногами). Скоты! И вы боитесь подойти к такому же рабу, как и вы сами!..
Дмитрий (задыхаясь и трепеща от сильного бешенства). Раб, раб… и это слово опять раздается в моих ушах?.. Гнусное животное! и ты осмелился произнести мне это? О, ты дорого заплатишь мне за него!.. Тебя не спасет от моего мщения ни твое дворянство, ни твои крестьяне, ни даже самое твое ничтожество! Это слово давно уже воспалило в душе моей жестокую жажду: твоею клокочущею кровью я утолю ее!.. И это презренное животное назвало меня рабом, и оно еще живо, еще дышит! (Бросается к Андрею и, схвативши его за грудь, с неистовством треплет, скрежеща зубами.) Несчастный, знаешь ли ты, что в сию самую минуту обращу тебя в прах, разорву твое сердце на миллионы частей, вытрясу из него твою низкую душонку!.. Знаешь ли ты, что за эти слова эти торжественные лампы превращу в погребальные факелы!.. Или повтори мне их, или у ног моих проси прощения… Я знаю, ты для спасения своей жизни в состоянии решиться на это. А не то…
Софья (бросаясь между ими). Дмитрий! И ты хочешь убить моего брата?.. Злодей!..
Дмитрий (с силою отталкивая от себя Андрея). Софья! и ты можешь вступаться за этого подлеца, который в одну секунду вонзил в мое сердце тысячи кинжалов?.. И ты можешь обвинять меня, ты, которая клялась мне иметь одну душу, одно сердце, одни желания, одни мысли?.. Женщина! ежели я в ярости, то и ты неистовствуй!..
Андрей. Долго ли это будет продолжаться? (Бросается к нему и схватывает его за грудь.) Стой, раб!..
Дмитрий (громовым, задыхающимся от злобы голосом). Раб! опять раб!.. (С силою отталкивает его от себя, выхватывает из кармана пистолет, взводит курок, выстрел раздается, и бездыханный Андрей с простреленною грудью падает в дверях гостиной.) Теперь называй меня рабом! повелевай мною, если можешь… (Софья упадает в обморок, женщины без памяти бегут по зале, испуская вопли, мужчины приказывают подать экипажи, и вскоре большая часть присутствовавших исчезает. Дмитрий подходит к убитому и безмолвно, подобно привидению, стоит пред ним, держа в руке пистолет.)
Лесинская (упавши на колена пред трупом). Мой сын!.. Ах!.. Он застрелен! Андрюша! милый Андрюша! Встань! Боже мой! Разбой… Злодейство! Велите объявить! пошлите в город… Ах, в глазах темнеет! Я умираю без покаяния!.. (Упадает без чувств.)
Дмитрий (ужасным громовым голосом). Убийца!.. Убийца!.. Горе тебе, горе! О, что ты сделал?.. Взгляните сюда — и удивляйтесь делам моим! Вот лежит юноша, убитый мною за одно слово, возле его полумертвая, безотрадная мать, а там его сестра, моя любовница… ха! ха! ха! Торжествуйте, адские духи: я приготовил для вас превеселое пиршество! (По некотором размышлении.) Но я сделал должное. Этот безрассудный юноша был достоин большего наказания, он осмелился назвать меня своим рабом! Рабом! И я за это слово сделал с ним не больше, как только убил его?.. Убил?.. Следовательно, я убийца!.. Убийца! О, как ужасно это слово! Оно потрясает мою душу. Как! неужели я за одно слово лишил жизни существо, подобное мне?.. Какое имел я на это право?.. Мщение! мщение! Мысль о тебе так сладостна, так отрадна, а следствия так гибельны, так ужасны! Безумец! я хотел этим горьким, ядовитым питием утолить мучительную жажду мщения, и она превратилась в огненный тартар, который в миллион раз ужаснее терзает меня!.. (С ужасом глядит в двери залы.) Но кто приближается ко мне?.. Ба, это та самая тень, которая давеча на гробовом камне воспрещала моему гибельному ходу! Это тень моего благодетеля: мое злодейство вызвало его из мрачной могилы… Смотрите, с какою ужасною улыбкою он благодарит меня за мое дело! О! прочь от меня, привидение с седыми локонами, не терзай своим присутствием несчастного!.. Смотрите: целая толпа фурий сопровождает обитателя могилы. Каким грозным, зловещим блеском он озаряет картину убийства! Как ужасно потрясают опи своими факелами! Боже! они стремятся на меня, они гонятся за мною, они хотят растерзать меня своими бичами, разорвать своими железными когтями. (В исступлении бегает по зале.) О! защитите меня от них! Сурский, куда ты скрылся? Спаси своего друга! (В изнеможении бросается в кресла и закрывает руками лицо, по некотором молчании говорит.) Где они? где эти адские посетители? Они скрылись, они не могли сносить моего присутствия… Слава, мне слава, сам ад ужасается меня! (Тихонько подходит к убитому.) Тс… тише… он спит!.. Пощупайте, как сильно бьется его сердце! (Щупает и с ужасным криком отскакивает от трупа, смотря с содроганием на свои руки.) Кровь!.. кровь!.. Мои руки обагрены кровию! Ах! как горяча она! как жжет их!.. (Подходит к Софье и дергает ее за руку.) Пробудись, несчастная! (Софья открывает глаза и с ужасом смотрит на него.) Софья! пора! Все готово! Видишь ли: двери храма отворены, седой священник стоит у налоя. Твой отец и твой брат будут свидетелями нашего брака! их товарищи, жители могил, певчими! Иди! Окровавленною рукою повлеку тебя к алтарю брачному.
Софья. Убийца, оставь меня! Ты в крови моего брата! тьт ужасен! Ах! оставь меня! (Опять повергается в бесчувствие.)
Дмитрий. ‘Убийца, оставь меня!’ — сказала она мне. Так меня ужасаются и духи злые, и ангелы небесные. (Осматривается кругом.) Здесь нет никого, все исчезли, я один. Что остается мне в моем положении? — Бежать?.. Куда?.. В леса, в дебри, где воют голодные звери, где свистят бурные ветры? Но разве там не найдут меня полночные посетители?.. Итак, вот предел моего поприща, вот конец моих надежд! Врата неба для меня закрыты: их стережет этот юноша! Я добыча ада! Судьба! торжествуй, ты сыграла со мною дьявольскую шутку! Торжествуйте и вы, обитатели мрачного тартара, улыбайтесь мне, как своей жертве!.. Вот жизнь человека!.. Вот удел его!.. Вот для чего он создан… (Бросает пистолет.) Убийственное оружие! Ты пусто, ты не можешь прекратить моих страданий. (Подходит к Софье.) Вот та, которая привязывала меня к жизни и соединила с небом!.. Могу <ли> обнять ее руками, обагренными кровию ее брата?.. О, да будет проклят и час моего зачатия, и час моего рождения! Да будет проклят и тот, кто дал мне эту бедственную жизнь! Духи адские! возьмите свою добычу, схватите свою жертву, влеките ее в свои мрачные вертепы, где обитает горесть, отчаяние и мучения вечные! (Упадает без чувств).

КАРТИНА ПЯТАЯ

Действие в деревне Лесинской.

Что жизнь, когда в ней нет очарованья?..
Блаженство знать, к нему лететь душой,
Но пропасть зреть меж им и меж собой,
Желать всяк час и трепетать желанья!..
Жуковский9.

Место сцены есть то же самое, которое было в предпоследней картине.

Иван и Лиза

Иван. Здравствуй, Лиза! Что новенького? Ах, все старое! Вот, родимая: кто может угадать, что вперед будет? Мне сдается, что кто ни взглянет на меня, хилого старика, всякий молвит про себя: ‘Уж пора бы старым костям-то и на место! что зря небо коптить!’ Ан вот вышло не <по>-ихнему: я и старых-то и младых-то пережил, недавно молился за упокой души Петра Степаныча, и всего-то не с лишком как месяца через три довелось нести гроб его сынка, молодца всего-то с небольшим в двадцать лет. Не знаю, Лиза, как по тебе, а по мне так жаль Андрея Петровича! Пускай он к нашему-то брату, холопу, куда был неприветлив, а все вить и в нем душа-то была христианская, вить и он молился одному с нами богу. Господи! отпусти грехи его!..
Лиза. Да, дедушка, умереть страшно, а коли уж нельзя миновать такой беды, так все легче умереть по-христиански, а вить Андрей-то Петрович скончался без покаяния, как какой-нибудь басурман, от пули. И откуда только взялся Дмитрий Егорович? И за что это он застрелил его? Ну, дедушка, вот страсть-то была: как он выпалил, я так и присела. Ты ведь видел?
Иван. Как же, как же, видел на беду мою. Чего, Лиза, как с Марьей Миколавной попритчилось, я вить был в зале. Глядь, вдруг откуда ни возьмись Дмитрий Егорыч, страшный, словно оборотень какой. Я инда насилу мог распознать его. Идет, как пьяный, с шинели течет дождь ручьями, волоса замочены, знать, и шляпу-то забыл, и пошел такую околесную нести, что не только я не понял ни словечка, да и господа-то рты разинули. Как он схватил Софью-то Петровну, я так и обмер, от страха душа чуть не вылетела.
Лиза. Да уж и в самом-то деле, он больно смел не под стать, на что похоже: вздумал обнимать при всех барышню (с жеманною гордостию подпершись руками), да за это и наша сестра не больно взлюбит, небось как раз даст отказ, как шест.
Иван. Да уж об смелости что и толковать: стало быть, смел, когда не токмо что стал браниться с Андреем Петровичем, да еще сцапал его за грудь и почал трясти, то-то молодость-то! И за что, подумаешь, больно рассердился? Эка беда, что назвал его рабом, так за это и надобно губить душу христианскую? Я бы на его месте за это и словечка не молвил. Нет, Лиза, знать, лукавый подтолкнул его, вить он на это дело-то куда хитер, небось хоть кого в грех введет.
Лиза. Нет, дедушка, все не то: видно, он не в шутку с ума сошел!
Иван. Жаль его, Лиза, крепко жаль. Он такой добрый, приветливый. Бывало, батюшка, все терпит. Его учнут ругать, а он уйдет в свой уголок да и горюет в нем потихоньку. Коль невзначай взойдешь, так вскочит со стула, утрет слезы да еще, как будто ни в чем не бывал, станет смеяться, наш же брат досадит ему, а он за это, при нужде, за нашего же брата постоит перед барином да от беды отведет. Теперь, мой родимый, сгубил свою душеньку. Чай, горючими слезами обливается в тюрьме.
Лиза. Знать, уж ему так на роду написано?
Иван. Чему быть, тому не миновать, знать, так богу угодно. Не знаю, как бы урваться в город да забежать к нему в тюрьму: отдать письмо бариново. Что? барышня сокрушается, чай, да и только?
Лиза. С ней и бог знает, что делается: она словно с ума сошла. Глаза такие красные, а ни одной слезинки не выронит, часто хохочет так страшно, что ужасть слушать, так и подирает по коже. То зачнет петь, то говорить сама с собою или в глухую полночь вскочит с постели и зачнет спорить, как будто с Дмитрием Егоровичем или с Андреем Петровичем. Беда да и только, вить я в ее комнате сплю.
Иван. Барыня что-то поутихла: знать, почуяла божье наказание.
Лиза. Ты видел, что ли, как она вопила, как выносили сына-то? Насилу, насилу могли ее оттащить от могилы. Вот уж две недели прошло с тех пор, а она все плачет да сокрушается.

Те же и Лесинская

Лесинская. Ну, так! Всегда вместе: вишь, какие неразлучные! Господа почти помирают с печали, а им и горя нет.
Иван. И, матушка Лисафета Андревна, не берите греха на душу, не клепите на нас зря. Видит бог, сейчас плакали о вашей беде, словно об своей.
Лесинская. Уж как бы не так! Можно вам поверить: станете вы жалеть об господских несчастиях, чать, до смерти радехоньки. Проводи меня к вечерне, а ты, Лизка, поди к Сонюшке: она, бедная, по брате-то с ума сходит, да и только. И что это с ней сделалось, что она позволила этому подлецу, разбойнику обнимать себя да еще называла его своим другом? Али она помешалась, али не разглядела его и подумала, что это князь? И то (хорошо), что господь Марью-то Николавну принес, а то бы беда. Вить только она одна умеет обращаться с Сонюшкою-то, а Сонюшка-то только одну ее и слушает. (Уходит с Иваном.)
Лиза. Знать, уж у господ обычай такой: хоть околей, ни в чем не поверят своим слугам, как будто в нас не такая душа, как и в их благородиях. Чай, у бога-то все равны. Здесь им хорошо повелевать нами, а на том-то свете небось не такую затянут песню. Кто-то идет? Ба, да это барышня с Марьей Миколавной. (Уходит.)

Софья и Рудина

Рудина. Ну, вот хоть здесь посидим. Бога ради, перестань тосковать.
Софья. Кто же тебе сказал, что я тоскую? Напротив, я очень весела: разве ты не знаешь, что я ожидаю к себе дорогого гостя? Ах! о чем, бишь, я хотела говорить с тобою? Да! вспомнила! Ты не досказала мне своей истории. А где же Дмитрий? Что его нет здесь по сию пору? Или он явился ко мне на одно мгновение, чтобы убить моего брата и вместе с ним и меня? (С рассеянностию смотрит в окно.)
Рудина (в сторону). Что мне с ней делать? Он у ней из ума не выходит!..
Софья. Послушай: ты любила?
Рудина. К чему этот вопрос? Ты, кажется, слышала от меня изъяснение странного происшествия, которое случилось на роковом бале.
Софья. И ты думаешь, что ты любила истинно?
Рудина. Да, к моему несчастию.
Софья. Нет, этому никак нельзя поверить… Любовь, эта божественная страсть, которая бывает уделом только существ возвышенных, которая доказывает их небесное происхождение, может ли быть совместна с изменою? Нет: ты не знала этих сладостных минут, в которые человеку все предметы представляются в другом виде, в которые грудь его волнуется темным, отрадным чувством неизъяснимого блаженства, этих минут, в которые человек смотрит на небо, как на что-то знакомое, и душа его рвется к нему! Друг мой, в эту эпоху жизни человека в его груди горит пламя, которое он желает сообщить всему существующему, и в этом пламени душа его очищается от всего земного, суетного, как золото в горниле, в эту эпоху он пламеннее, живее любит природу, потому что видит в ней отражение своих чувств, видит символ вечной любви. (Плачет.)
Рудина (в сторону). Она плачет? Знак добрый! Видно, стала приходить в рассудок, этим надобно воспользоваться. (Вслух.) Друг мой! Человек есть странное создание: чтобы судить о каком-нибудь важном его поступке, должно сперва узнать все, даже малейшие, причины, заставившие его решиться на оный, все подробности, сопровождавшие его. Вспомни, что я была молода, неопытна, легкомысленна, вспомни, какую я имела мать, вспомни, что я была обманута мнимою изменою, — и тогда суди!
Софья. Нет, не так люблю я! Если б он и изменил мне, то и страдать от него было бы для меня сладостно. Нет, моя любовь совсем не такова! Я жертвовала своему любезному всем, чем только могла жертвовать. Для него забыла я, что у меня есть отец, мать, братья, что я от них завишу, что моя любовь может убить их, в его объятиях я забыла даже самый стыд. И теперь готова упасть к нему на грудь, перелить в уста его свою душу и прижать к тоскующему сердцу ту руку, на которой дымится кровь моего брата! Да, я смыла бы с нее эти кровавые пятна своими слезами. (Дико оглядывается.) Но что же он нейдет ко мне?.. Где он скрывается? Друг мой, не мучь меня, бога ради, скажи мне: где он? Какая участь его ожидает? Не правда ли: ведь его казнили? Для чего ж, жестокие, не соединили меня с ним? Разве они не знают, что я не могу без него жить? (Слышен звон колоколов. Софья схватывает за руку Рудину.) Друг мой, слышишь ли? Звонят: его хотят отпевать. Да нет: он преступник, его нельзя отпевать, его просто зарыли в землю. Пойдем скорее!
Рудина. Куда?
Софья. Искать его могилу: я хочу умереть на ней. Воздух, ее окружающий, очарователен, сладостен, я думаю, вся окрестность дышит чем-то святым.
Рудина (в сторону). Ну, опять понесла! Когда это кончится! (Вслух.) Послушай, Софья, кто же сказал тебе, что он умер?
Софья. А где же он?
Рудина. Он скрылся с своими друзьями, и его не могут найти.
Софья. А что давеча за обедом говорили моя мать и брат! Нет, ты меня не обманешь, я все знаю: он сидит в тюрьме, он окружен толпою воров, убийц! ха! ха! ха! Дмитрий в тюрьме. Что, обманула меня? Нет, я все знаю — и нынче непременно пойду к нему, ему со мною будет весело, мы обнимем друг друга, вздохнем сладостно — и мгновенно оставим эту бедную землю.
Рудина (в сторону). Час от часу лучше! Как бы мне обмануть ее? (Вслух.) Не верь им, Софья: они обманывают тебя, а не я. Ты знаешь, что они не любят Дмитрия и потому утешают себя мыслию, что он сидит в тюрьме.
Софья. Так он скрылся. (Подумав.) Опять поймала! Неужели Дмитрий решится убежать от своей Софьи, чтобы спасти свою жизнь? Ха! ха! ха! Нет, голубушка! я знаю его! Нет, меня не скоро обманешь. Вишь, какая услужливая!
Рудина. Он, может быть, и не скрылся, да его увезли в то время, когда он был без чувств.
Софья. Кто же увез его?
Рудина. Его друзья.
Софья. Да это тот, что советовал мне на бале тайно обвенчаться с Дмитрием и предлагал мне свои услуги в рассуждении этого дела? Он, кажется, человек благородный?
Рудина (с удивлением). Ба, да я этого еще не знала! Кто ж бы это был? Уж не Сурский ли?
Софья (с досадой). Да тот самый, которого привез к нам Томин. Эх! какая недогадливая! Ну, да тот, при взгляде на которого ты упала в обморок.
Рудина (тихо). Понимаю.
Софья. Верно, он любил тебя?
Рудина. Да, он самый. Подлинно, душа благородная, и теперь для меня потерян навсегда! Этот князь… твой жених… низкий человек! он и моим женихом назывался…
Софья. Как! Так меня хотели выдать за этого-то всесветного жениха! (Смеется.) Ну подлинно, что завидная партия (Подумав.) Ах! как мне грустно! Дмитрий что-то долго нейдет. Верно, он утомился дальностию дороги. Но, несмотря на это, он все-таки скоро придет. Ждать скучно, а делать нечего. Послушай: расскажи мне что-нибудь.
Рудина. Что же рассказать тебе?
Софья. Да что-нибудь. Ну хоть, например, что с тобой случилось, как ты уехала с матерью из своего города?
Рудина (в сторону). В самом деле, не успею ли хоть этим развлечь ее? (Вслух.) Мы уехали в ваш губернский город, где имели родственников. Мать моя вскоре умерла. Ты знаешь, что я была воспитана в Смольном монастыре, и потому решилась употребить себе в пользу свое воспитание, — решилась заняться образованием девиц. Вскоре услышала я, что твоя бабка ищет для тебя русской мамзели, и потому…
Софья (перерывая). Да, мой друг, моя милая бабушка, несмотря на то, что слишком гордилась своим дворянством, была очень добра и благородна и, несмотря на то, что была богатая русская дворянка, терпеть не могла иноземных воспитательниц. Ее нет уж на земле, но я скоро увижусь с нею. Не правда ли? (Утирает слезы.)
Рудина (стараясь обратить внимание Софьи на слова свои). Тебе тогда было десять лет, и я решилась образовать тебя по-своему, так, чтобы ты могла быть моим другом, существом, которое бы в этом мире одно любило меня искренно. Причиною моей погибели был недостаток той душевной твердости, той непоколебимой свободы, которые делают человека самостоятельным, независимым от влияния всего, что ниже его, ниже мира, в котором он живет душою. И потому, чтобы избавить тебя от участи, которая постигла меня, я старалась воспламенить в душе твоей любовь ко всему высокому, идеальному и возбудить в ней ненависть и гордое презрение ко всему обыкновенному, суетному. Но, Софья, мне кажется, что я ошиблась в моих расчетах — и сделала ужасную ошибку. Ты имеешь в своем характере слишком много неженского, — это нехорошо.
Софья. Что ты говоришь! Нет, неправда! Ты была моим ангелом-хранителем, ты сделала меня способною любить, ты заронила в мою душу искры небесного огня… Не правда ли?..
Рудина. Нет, я не достигла моей цели, я хотела предохранить тебя моим воспитанием от обольщения и вместо того, кажется, более оному способствовала им…
Софья (смотря в окно). Кто-то приехал! Боже мой! Уж не Дмитрий ли? Ах, как я обрадовалась и в это же самое время как испугалась!.. Как сильно трепещет мое сердце! Мне кажется, что оно хочет вырваться из груди и лететь к нему!.. Моя милая! Пойдем поскорее! Встретим давно жданного гостя!..
Рудина (останавливает ее). Постой! может быть, это и не он. (Входит князь.)
Князь (обращаясь к Софье). Здравствуйте, Софья Петровна! Позвольте спросить вас: могу ли я видеться с вашею маменькою?
Софья (обращаясь к Рудиной). Он опять здесь! Зачем? Уж не опять ли хочет сватать меня? Ха! ха! ха!
Рудина. Лизаветы Андревны нет дома: она у вечерни. (Уходит.)
Софья. Куда ты уходишь, друг мой? Зачем оставляешь меня с этим низким человеком?
Князь (с злобною ирониею). С низким человеком? Право? Я не сомневаюсь, что в глазах ваших тот сумасшедший лакей, с которым вы так благосклонно обращались и который, для доказательства своей к вам любви, убил вашего брата, гораздо выше меня.
Софья. Про кого это говорит он? А! понимаю: про Дмитрия. Да этот лакей выше и благороднее всех князей и графов — и эти низкие, презренные князья смеются над ним? Ха! ха! ха! Эй, Лиза! Лиза! (Входит Лиза.)
Лиза. Чего изволите, сударыня?
Софья. Князь! Вот ваша невеста. (Уходит.)
Князь. Скоро ли приедет твоя барыня?
Лиза. Я думаю, что уж скоро-с: вечерня на отходе-с. (Входит Лесинская.)
Лесинская. Боже мой! Князь! Ваше сиятельство! Какими судьбами?
Князь. Я приехал к вам извиниться пред вами в беспокойстве, которого был невольною причиною на вашем бале!
Лесинская. Да, вы тогда с Марьей Николавной что-то поспорили да с этим москвичом, которого к нам привез Томин! Поверьте, князь, что это дело я считаю за пустяки и никогда не променяю вас на всех в свете москвичей и мамзелей.
Князь. Для меня очень лестно такое расположение в мою пользу с вашей стороны — и я не нахожу слов, чтобы изъявить вам за это мою благодарность.
Лесинская. Но скажите мне, ради бога, князь, какие были у вас сношения с мамзелью?
Князь. Видите ли, в чем дело. Назад тому около шести лет я ездил по делам в один городок довольно отдаленной губернии. Там увидел я эту мамзель. Она, объявлю вам за тайну, была ко многим молодым людям слишком благосклонна и милостива, в то время я был моложе и, следовательно, и ветренее, так и не удивительно, что я завел с ней некоторого рода приятное знакомство. Теперь понимаете?..
Лесинская. Да в этом, разумеется, можпо извинить по молодости лет всякого мужчину. Но она это дело растолковала мне по-своему, совсем не так. Она говорит, что будто вы за нее сватались, ее мать дала вам слово, вы долго ездили к ним в дом как жених и наконец скрылись от них. Неужели это правда?
Князь. Присягнуть готов, что это самая наглая ложь. Ежели вы не верите мне, Лизавета Андревна, то прикажите образ снять… я готов…
Лесинская. И, князь, помилуйте! Неужели вы думаете, что я скорее поверю какой-нибудь потаскушке, нежели вам? Жаль только, что у такой твари училась дочь моя. Да, правда, у нее учителей-то была бездна, и счету нет. Досадно, что эта мамзель, несмотря на прежнее свое развратное поведение, еще изволит знаться с дворянами, да еще вздумала налгать мне на князя. Завтра же с двора долой негодницу!
Князь. Оставимте это и поговорим о другом деле, для которого я, признаться, больше и приехал к вам. На вашем несчастном бале я был свидетелем ужаснейшего и вместе странного происшествия…
Лесинская. Да, батюшка, вот каково у нас правительство: разбойники днем режут людей… Мой бедный Андрюша (крестится)… Дай ему, господи, царство небесное!.. (Плачет.)
Князь. Хотя меня и в большое сомнение привел поступок Софьи Петровны, которая… вы сами догадаетесь… однако, несмотря на то, мои чувства в отношении к вашей дочери нимало не переменились, и я, приписывая ее поступок неопытности н ветрености и думая, что ее страсть исчезнет скоро, — приехал к вам настоятельно просить ее руки.
Лесинская. Ах, князь! Благодарю вас за ваше лестное предложение! Вы знаете, что я всегда интересовалась им и с своей стороны душевно рада, но я не знаю, что делается с Сонюшкою, она с ума сходит, да и только: и слышать об вас не хочет!
Князь. Вы можете употребить все влияние, какое только может иметь мать на свою дочь.
Лесинская. Да об этом уж, князь, не беспокойтесь, уж во что бы то ни стало, а вы женитесь на Сонюшке.
Князь. Мое счастие неописанно. Итак, я расстаюсь с вами в лестной надежде быть принятым в ваше благословенное семейство и заменить собою потерянного вами сына. Теперь позвольте мне проститься с вами.
Лесинская. Прощайте, князь! (Прощаются.) Я провожу вас.
Князь. Ах, бога ради, не беспокойтесь: вы можете простудиться.
Лесинская. Ничего, ничего: теперь погода теплая. (Уходят, входят Софья и Рудина.)
Софья. Уехал! Где же маменька?
Рудина (улыбаясь). Ах! да она никак вышла провожать его на крыльцо? Так и есть! Это их голоса. Все еще наговориться-то не могут. Вот что мило!..
Софья. И ты могла променять Сурского на этого урода?
Рудина. Опять повторяю тебе, Софья, не обвиняй меня. Между многими причинами было и желание исполнить неотступные просьбы матери, жадной богатства и знатности. Я решилась пожертвовать ее счастию своим — и погубила себя и ее.
Софья (смотря в окно). Посмотри-ка, посмотри: лошади уж в ворота выехали, а они все еще раскланиваются. Вот дружба-то!
Рудина. Наконец идет!

Те же и Лесинская

Лесинская (к Софье). Ну, Софья Петровна, воля ваша как вам угодно, а извольте готовиться идти замуж за князя!
Софья. В самом деле? Не шутя?
Лесинская. Да, в самом деле, не шутя. Что ж тут странного! Князь в тебя влюблен без памяти, несмотря, что ты на бале так прекрасно обошлась с разбойником, с лакеем, и неотступно просит твоей руки…
Софья. Что ж, от нечего делать и это дело.
Лесинская. Да нет, любезная дочка, ваши поступки и ваше упрямство мне уж больно надоели. И я для того прошу вас покорно слушаться матери. Я знаю тебя: ты потому только не любишь князя, чтобы этим сделать неприятность матери. Чтобы огорчать меня, ты всегда насмехаешься над Сидором Андреевичем и не уважаешь этого святого человека. Нет, уж терпения моего не стало, извольте делать по-моему, а не по-своему. (Смотрит на стенные часы.) Скоро уж шесть часов. Мне надобно съездить на часок к сестрице Аграфене Лукьяновне, посоветоваться с нею кое о чем да взять от нее Сидора Андреича, а то, пожалуй, она и рада, что завладела им. Да, Марья Николавна, я и позабыла кое-что сказать вам…
Рудина. А что такое?
Лесинская. А вот видите ли что: я достоверно узнала, кто вы таковы и какого разбора. Моя дочь училась у вас и выучилась не повиноваться своей матери и теперь вас за это очень любит, но я думаю, что такие знакомства и дружества предосудительны для благородной девушки. И для того прошу вас завтра же оставить мой дом.
Рудина (с презрением). Нет, завтрашнего дня долго дожидаться: нельзя ли сию же минуту?..
Софья. Как, маменька, и вы могли поверить этому низкому человеку?..
Лесинская (топая от злости ногами). Молчать, сударыня, молчать!.. Богатые князья не могут быть низкими людьми!.. (Входит лакей.)
Лакей. Сударыня, лошади готовы.
Лесинская. Сейчас выйду. Пошел, вели подавать с заднего крыльца. (Уходит.)
Рудина. Да, он с ней изъяснился по-своему.
Софья. Кто он?
Рудина. Да его сиятельство.
Софья. Да, этот человек настоящий дьявол. (Смотрит в окно.) Уехала ли она? Уехала. И зачем это? И для каких совещаний? Послушай, моя милая, не прекрасное ли приказание получила я от маменьки? Выйти за князя Кизяева! О, это прелестно! Быть княгинею! Это бесподобно! Ха! ха! ха!
Рудина. Да и я получила приказание едва ли не лучше твоего. Завтра же должна я уехать отсюда, выгнанная с бесчестием, как преступница. Да, признаться, это премило. Но нет, я сейчас же, до ее возвращения, постараюсь избавить ее от моего присутствия или, лучше сказать, себя от ее. С тобою, друг мой, жаль расстаться, тем более что ты находишься теперь в таких ужасных обстоятельствах.
Софья. Нет, моя милая, этого не будет. Я не буду женою князя, а ты не уедешь нынче от нас. Уверяю тебя. Но, боже мой! Какой ужасный стук! Кто-то бежит сюда опрометью. Ах! это Дмитрий…
Рудина. Как, Дмитрий? Я уйду. Ах! как бы он опять чего-нибудь не наделал… (Уходит.)
Софья. Да, он, точно он!
Голос из-за двери. Трепещите! это я! это я!.. (Вдруг сбегает Дмитрий в том же самом виде и положении, как и в четвертой картине. На левой руке его висит разорванная цепь. При взгляде на Софью он отступает назад и, не говоря ни слова, гремит цепью, устремя на нее мертвые и неподвижные взоры.)
Софья. Дмитрий! Где ты был столь долгое время? Я об тебе стосковалась! Откуда пришел ты?
Дмитрий (мрачно). Из тюрьмы!
Софья. Как? ты сидел в тюрьме, вместе с ворами, убийцами?., и я… и я не пришла разделить с тобою это заключение… Ты был посажен в тюрьму!..
Дмитрий. Приличное место и прекрасное общество для убийцы…
Софья. Но, Дмитрий, ты опять явился ко мне так ужасен…
Дмитрий. Я потому кажусь тебе ужасным, что на моем челе ты читаешь страшную повесть убийства. Ах!.. оно… это чело приводит в трепет всякого, кто ни взглянет на него.
Софья. Но что ты стоишь там, бледный и недвижный, как мертвец? Для чего не подойдешь к своей Софье? Дмитрий! На земле для нас нет более счастия, говорила я тебе в один роковой вечер, — ты помнишь его, на земле для нас нет более блаженства! — говорю я тебе теперь. (Бросается к нему в объятия.) О! прижми меня крепче к своему сердцу, напечатлей на устах моих огненный поцелуй — пусть в этом поцелуе сольются души наши и вместе с ним вознесутся на небо!..
Дмитрий (высвободившись из ее объятий). Нет, ангел небесный! Убийца Дмитрий не осквернит тебя поцелуем, на его устах еще и теперь видна запекшаяся кровь! Нет: не для того сокрушил я свои оковы, не для того обманул бдительность стражи и пришел сюда. Позорная казнь меня ожидает, но это железо (показывает ей кинжал) спасет меня от нее и прекратит мои мучения. Но прежде мне хотелось взглянуть на тебя, хотелось ободрить себя божественным сиянием твоих черных очей. Софья! Ты мною любима — и любовь моя превратилась для тебя в источник бедствий, — я убил твоего брата, и его дымящаяся кровь течет между нами рекою огненною. Софья! Прости меня! Скажи, что ты меня не проклинаешь: улыбнись мне в последний раз — и я умру спокойно.
Софья. Дмитрий! Ты меня жестоко обижаешь: я не ожидала от тебя этого. Как! неужели ты думаешь, что моя любовь есть обычное, суетное чувство? Неужели ты думаешь, что на земле может что-нибудь разделить нас? Ты для меня равно мил и в золоте и в рубище. Дмитрий был невинен — и я его любила, Дмитрий омыл руки свои в крови моего брата — и я люблю его еще более, — но не убийство, а несчастие делает его в глазах моих милее. Дмитрий! Ступай в тюрьму — и я за тобой последую, лети на поле брани — и я туда сопутствую тебе, будь царем — и я разделю с тобою трон, будь презренным разбойником — и я буду разделять твое мрачное, всегда потопленное в крови подземелье! Для тебя я презираю всеми условпямп света, для тебя попираю ногами все узы, соединяющие меня с людьми. — Теперь сомневайся в любви моей, если можешь, — беги от меня — или ко мне!..
Дмитрий. К тебе, к тебе! Существо божественное! (Бросается к ней в объятия.) О! кто умеет так любить, как я, и кто так любим, как я, — тот с презрением смотри иа жизнь, на людей, на землю: они не могут ничего ни дать ему, ни отнять у него. Но кто, подобно мне, держит в объятиях свою милую, — тот все адские бичи, поражающие его, почитай за уязвление ничтожных насекомых! О моя милая! жизнь человеческая обильна бедствиями, но еще обильнее блаженством. (Долгое молчание, он безмолвно склоняется своею головою на ее плечо.)
Софья (вздохнувши). Ах! эта минута с избытком вознаграждает меня за многое.
Дмитрий. Моя любезная! Сначала я был окованный посажен между толпою отчаянных злодеев. Члены этой дикой, буйной толпы с неистовым смехом описывали друг другу свои преступления. Один рассказывал, как он, помирая со смеху, разорвал пополам грудного ребенка, другой — как размозжил кистенем голову девяностолетнего старика, третий — как перерезал целое семейство и забавлялся смертными судорогами своих жертв, четвертый… но довольно, я не хочу терзать тебя подобными рассказами. Потом эти головорезы подходили ко мне и просили как своего товарища потешить их рассказом о моем преступлении. Ах! и теперь еще содрогаюсь, вспоминая их зверские лица, их кровавые глаза, — суди же, каково мне было тогда! Потом эти злодеи с буйною веселостию, с адским хладнокровием и с грубыми насмешками говорили о палачах, о кнуте, о Сибири, о каторге — и предсказывали мне мою участь. Я спрашивал самого себя, что со мною будет, взглядывал на свои руки — на них еще виднелась кровь, — и я, чтобы заглушить ревущий голос моей совести, гремел цепями — и в звуке этих цепей слышал роковой ответ. Мое положение было ужасно, но я еще мог жаловаться, мог изрыгать проклятия на все существующее. А теперь, теперь, когда я держу в своих объятиях мое небо — теперь я не нахожу слов для выражения моего блаженства. Я в состоянии только молчать — и чувствовать!.. Нет, радость сильнее горести!
Софья. Ах, Дмитрий! Сладко быть в объятиях милого, так сладко, что я желала бы умереть в них!
Дмитрий. Теперь прочь все черные мысли, прочь бедствия — теперь и самая смерть не посмеет приблизиться к нам!
Софья. Но чем все это кончится? Подумай о будущем. Моей матери теперь нет дома, и ее-то отсутствию мы обязаны счастием этого свидания — счастием держать друг друга в объятиях, упиваться дружным дыханием. Она скоро приедет и разлучит нас.
Дмитрий. Нас разлучит? Кто? Сам ад не исторгнет тебя из моих объятий.
Софья. Но кто исторгнул в тот роковой вечер?
Дмитрий. Да, но тогда и небо, и ад, и могилы были в заговоре против меня.
Софья. Моя мать, ты ее знаешь, — она ненавидит тебя, и если увидит здесь, то осыплет проклятиями и ругательствами. — Дмитрий! ты бешен — я трепещу.
Дмитрий. Не бойся. Я даже не взгляну на эту слабую женщину, чтобы не привесть ее в трепет. Она твоя мать, этого довольно, — будь спокойна.
Софья. Но она вооружит против тебя всех людей своих, они опять на тебя кинутся — что ты тогда станешь делать?
Дмитрий. Если хотя одна тварь подползет ко мне поближе, то я раздавлю ее ногою!
Софья. И ты еще не насытился кровию? Ты еще хочешь обременять себя новыми преступлениями?
Дмитрий. Но неужели мне отдаться в их руки, чтобы они надругались надо мною?
Софья. А если следы твои откроют солдаты и придут сюда, ежели они поведут тебя отсюда прямо на место позорной казни — туда, где тебя будет ожидать кнут и палач, — тогда что ты будешь делать?..
Дмитрий. Софья! к чему эти мрачные предсказания, эти странные предположения и вопросы? Женщина! твои уста есть ящик Пандоры! Так, по всем твоим расчетам, мы должны погибнуть от людей, которые не хотят нас видеть счастливыми. Итак, скажи, что же должно нам делать, чтобы освободиться от их влияния?..
Софья. Умереть!
Дмитрий. Как? Умереть!
Софья. Да, умереть! Что ж тут удивительного?
Дмитрий. Но каким образом?
Софья. Ты мужчина, у тебя есть кинжал! Умертви меня и потом сам последуй за мною, не выпуская меня из своих объятий. Мы соединим уста свои, сольем дыхание, вздохнем сладостно — и смерти нашей позавидуют сами ангелы.
Дмитрий. Женщина! И ты могла предложить мне это?..
Софья. Могла, и горжусь этим! Мой милый, кто на земле узнал радости небесные, кто разгадал душою тайну тех наслаждений, которые бывают на небе уделом праведных по смерти, — для того уже нет более отечества на земле, для того уже люди, — если они не в состоянии понимать его, — более не братья!.. Да и можно ли жить на земле, узнавши небо? Можно ли существам, уподобившимся ангелам, быть в сообществе зверей, бессловесных и диких!..
Дмитрий. Все так, это правда. Теперь я вижу ясно, что нам должно умереть. Так, я могу бестрепетною рукою вонзить это железо себе в сердце, могу повернуть его в нем, покуда еще в состоянии буду дышать, но вознести руку свою на поражение существа любезного — видеть его борения с смертию, видеть бьющуюся из раны кровь — нет! На это я никак не могу решиться. Не принуждай меня к этому, не проси, не умоляй! Софья! Знаешь ли, что ты этими небесными взглядами, этим ангельским укором преклоняя меня на убийство, влечешь в ад?..
Софья. И ты почитаешь себя мужем? Слабый ребенок! бессильное дитя! беги отсюда скорее или я покажу тебе лозу! Отдай мне кинжал, а себе возьми иглу — и беги с глаз моих!
Дмитрий. Называй меня презренным трусом, низкою душою, — назови, если хочешь и можешь, даже подлецом, — то и тогда, клянусь тебе небом и адом, кровию и мщением, клянусь нашею любовию, и тогда не соглашусь на твое предложение!..
Софья. А! муж твердый и благородный! Когда неопытным и невинным сердцем я предалась тебе со всем жаром любви, когда пожертвовала тебе всем, — тогда, тогда ты умел этим пользоваться, умел пресыщаться из чаши наслаждения, — а теперь, когда я прошу тебя прекратить мои мучения, переселиться со мною в лучший мир, — ты глух к моим словам! Дмитрий! Кажется, было время, когда ты не проранивал ни одного моего слова, не оставлял без исполнения ни одного моего желания, — а теперь?..
Дмитрий. Перестань, ради бога, перестань! Как могло прийти тебе в голову такое ужасное желание? От одной мысли об нем я, убийца, я трепещу!..
Софья. Дмитрий! Заклинаю тебя всем, что есть для тебя священного в мире, умоляю тебя именем любви нашей — исполни мое желание. Оно благородно: оно достойно нас. Вспомни, малодушный, вспомни те сладостные минуты, когда мы занимались чтением истории великих людей. Когда ты читал мне, как Брут казнил сыновей своих, как окончили жизнь свою Лукреция, Виргиния, Клеопатра, как умерли, защищая свободу, два последние римлянина, как Сусанин жертвовал за царя своею жизнию, — я пристально смотрела на лицо твое и с восторгом замечала, что оно пылало, что глаза твои сверкали, что ты весь трепетал. — Дмитрий! неужели эти благородные движения были не чем иным, как низким притворством? Дмитрий! Слышишь ли голос этих великих теней: они говорят тебе, что убить себя не есть преступление, когда честь запрещает жить!..
Дмитрий. Змея-обольстительница! Прочь с глаз моих! Сам ад управляет языком твоим, упитанным ядом и желчию! Не обольщай меня, говорю тебе! (Софья плачет, Дмитрий бросается к ней в объятия.) Ангел небесный, ты плачешь? Ты опять женщина! Дай налюбоваться мне этими чистыми перлами!..
Софья. Хорошо: я не буду более говорить об этом. Я вижу, что мой жребий есть страдать на земле, тогда как ты, счастливец, будешь обитать в лучшем мире, тщетно ожидая к себе свою Софью!.. Милый друг, я чувствую, что страдания мои будут бесконечны: смерть разит только счастливых, а злополучных щадит. Ко мне опять пристает с своими докучными просьбами, даже с приказаниями и угрозами моя мать, чтобы я отдала свою руку князю Кизяеву, подлейшему человеку в мире, которого прельщает мое приданое.
Дмитрий (с беспокойством). Неужели? В самом деле? Так он еще преследует тебя своими предложениями? Что же ты?
Софья. Лишась тебя, я не буду иметь в целом мире ни одного существа любезного — и охладею к жизни. Равнодушная ко всему, чтобы утешить мать мою, чтобы доставить ей хотя одно удовольствие во всю жизнь мою и вместе чтобы рассеяться немного: от скуки, — я решусь выйти за князя!
Дмитрий. Как? Что сказала ты? Чтобы кто-нибудь другой, кроме меня, мог назвать тебя своей супругой, мог срывать с божественных уст твоих пламенные поцелуи, мог утопать в твоих роскошных объятиях? Нет: скорее безобразные куски бьющегося тела этого дерзновенного будут добычею псов! Скорее я соглашусь видеть даже тебя растерзанною, окровавленною, бездыханною, нежели думать, что кто-нибудь, кроме меня, будет владеть тобою. Нет, не говори об этом, даже не думай: этого быть не может!..
Софья. Но что же мне остается делать? К кому прибегну я, кто защитит меня, когда мать моя будет насильно принуждать меня к исполнению своих желаний и станет мстить в случае сопротивления с моей стороны?
Дмитрий (ужасным голосом). И ты в состоянии решиться выйти за него?..
Софья. Да, в состоянии, тем более, как по всему заметно могу доставить тебе этим не малое удовольствие!
Дмитрий (приведенный ее словами в крайнюю степень бешенства). Как? Из чего ж это видно?
Софья. Из того, что ты не хочешь лишить меня возможности изменить тебе.
Дмитрий (дико улыбаясь). О, если так, то час нашей смерти пробил. Софья! Обойми меня крепче, крепче, поцелуй в последний раз!.. Ах! как ужасно!.. Во мне кровь оледенела и остановилась, сердце уже не бьется, дыхапие прерывается…
Софья (трепеща). Да! и мне немного страшно. (Молчание.) Вспомни князя!..
Дмитрий. А! это слово бросило меня из одной крайности в другую. От него кровь моя разогрелась — этого мало: она теперь кипит, клокочет… (Быстро смотрит ей в глаза.) Софья! ты желаешь… умереть?..
Софья. Да, от руки твоей. Я перешла цветущий сад бытия и вступила в дикую пустыню, где растут терны колючие, где текут ручьи ядовитые, ее зловещий вид ужаснул меня — и я хочу возвратиться в свое бессмертное отечество, где опять найду с тобою потерянное счастие.
Дмитрий. Женщина! У меня рука дрожит!..
Софья. Мужчина! Если ты слаб, то дай мне кинжал, и я или сама заколюсь, или попрошу оказать мне это благодеяние моего будущего мужа… князя… и мой муж исполнит мою просьбу!..
Дмитрий. Так!.. так!.. Только от руки твоего мужа, только от руки твоего мужа и любовника умрешь ты! Прощай!.. (Вонзает ей в сердце кинжал и между тем тихо опускает и кладет ее на пол.)
Софья (умирающим голосом). Прощай!.. мой милый!.. Благодарю тебя!.. Ты избавил… (Умирает).
Дмитрий. Не докончила… Смерть заградила эти уста прелестные, из которых выходили некогда звуки волшебные! Они уже посинели!.. Как мила она и мертвая! Какое спокойствие на лице! Я не могу налюбоваться ею. Но пора! Она зовет меня! Она ждет меня! Пора! Это орудие соединит нас! (Берет кинжал, взмахивает его над своей грудью и вдруг, услышав стук шагов, удерживает кинжал, прячет его в карман и, подошедши к двери, ведущей из залы в коридор, встречается с Иваном.)
Иван (крестясь.) Господи, Иисусе Христе! Пресвятая богородица! Каким образом вы опять очутились здесь? Ведь вы были в тюрьме? Как же вы ушли из нее? Бога ради, не наделайте опять каких-нибудь бед!
Дмитрий. Не бойся, старик! Что новенького скажешь ты мне? Ты видел, как умирал старый господин твой?
Иван. Как же, батюшка, видно, мне всех вас придется перехоронить!
Дмитрий. Не говорил ли он на смертном одре чего-нибудь обо мне?
Иван. Как же, батюшка, Дмитрий Егорыч, он горько плакал, когда вспомнил об вас, мой батюшка, и со слезами умолял меня отдать вам вот эту грамотку. (Подает ему запечатанное письмо.)
Дмитрий (принимая письмо). Не произошло ли у вас в доме каких перемен после его смерти?
Иван. Как только он скончался, то барыня так начала тиранствовать над нами, что не дай господи такого житья лихому татарину ни здесь, ни на том свете: и била, как собак, и отдавала в солдаты, и пускала по миру, отнимала хлеб, скот, осматривала клети, ломала коробьи, обирала деньги, холст, кто малость в чем-нибудь провинится, так ушлет в дальние вотчины, да всего и пересказать нельзя. На каторге колодникам лучше житье-то, чем нам, грешным, у барыни.
Дмитрий. Да, старик, подлинно, что радостные вести сообщил ты мне. Но скажи мне, каков был в отношении к вам тот, которого я… понимаешь?..
Иван (в размышлении). Кто ж бы это был?
Дмитрий. Андрей!
Иван. И, батюшка, да от него и сыры-боры загорелись, он-то первый мучитель наш был.
Дмитрий. А! так я без намерения сделал доброе дело! Пойдем, прочтем эти строки, узнаем, что содержится в них. (Подходит к столу.)
Иван (увидев труп Софьи и всплеснувши руками). Господи! Боже мой! Это еще что такое?.. Вы никак опять убили человека?.. Ба! да это барышня, Софья Петровна! Вся в крови!.. Ай!.. ай!..
Дмитрий. Молчи, старик! Разве ты не видишь, как спокойно почивает она?.. Не разбуди ее своим нелепым враньем, своим глупым криком!
Иван. Ах, душегуб, душегуб! Что ты сделал? За что ты убил ее? Али она обидела тебя? Никто от нее худого слова не слыхивал!.. Кто-то теперь постоит за нас, грешных?.. Лисафета Андревна доконает нас вдосталь!.. Ох! согрешили мы пред господом богом!.. (Уходит.)
Дмитрий. Неужели эти люди для того только родятся на свет, чтобы служить прихотям таких же людей, как и они сами?.. Кто дал это гибельное право одним людям порабощать своей власти волю других, подобных им существ, отнимать у них священное сокровище — свободу? Кто позволил им ругаться правами природы и человечества? Господин может, для потехи или для рассеяния, содрать шкуру с своего раба, может продать его, как скота, выменять на собаку, на лошадь, на корову, разлучить его на всю жизнь с отцом, с матерью, с сестрами, с братьями и со всем, что для него мило и драгоценно!.. {К славе и чести нашего мудрого и попечительного правительства, подобные тиранства уже начинают совершенно истребляться. Оно поставляет для себя священнейшею обязанностию пещись о счастии каждого человека, вверенного его отеческому попечению, не различая ни лиц, ни состояний. Доказательством сего могут служить все его поступки и между прочим указ о наказании купчихи Аносовой за тиранское обхождение с своею девкою и городничего за допущение оного, напечатанный в 77-м N ‘Московских ведомостей’ за 1830 год, 24 день сентября. Этот указ должен быть напечатан в сердцах всех истинных друзей человечества, в сердцах всех истинных россиян, умеющих ценить мудрые распоряжения своего правительства, напоминающие слова нашего знаменитого, незабвенного Фонвизина: ‘Где государь мыслит, где знает он, в чем его истинная слава, — там человечеству не могут не возвращаться права его, там все скоро ощутят, что каждый должен искать своего счастия и выгод в том, что законно, и что угнетать рабством себе подобных есть беззаконно’ 10.} Милосердый боже! отец человеков! ответствуй мне: твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы?.. (Обращаясь к Софье.) Она была их ангелом-хранителем! И я лишил их последней защиты, последней обороны против тиранства. Они будут благословлять ее имя и проклинать мое. (Глядит на нее в размышлении.) О неизъяснимая прелесть! И самая смерть не могла уничтожить тебя! Но что я медлю соединиться с нею? Время! Она зовет! Она ждет! Но я должен прежде прочесть эту бумагу: ее писала рука святого человека. (Разламывает печать и читает вслух.) ‘Любезный Дмитрий! На одре смерти пишу к тебе эти строки! При моей жизни мне не удалось, прижавши тебя к моему сердцу, назвать своим милым сыном! Так, Дмитрий! узнай тайну, долго хранимую мною: я твой отец! Не проклинай моей памяти: я был молод, имел страсти и, подобно всем людям, мог заблуждаться…’ (Дмитрий трепещет всем телом, бумага выпадает из рук его, мутными глазами он смотрит на окружающие предметы.) Вот истинно прекрасные новости!.. Сестра!.. любовница!.. жена!.. Убийство… кровосмешение!.. (В изнеможении упадает на стул и закрывает руками лицо. Входит Рудина.)
Рудина. Что мне говорил этот безумный старик? Боже мой! что я вижу? Ай! ай!.. (На крик ее сбегается толпа слуг обоего пола и всех возрастов и безмолвно с удивлением смотрит на эту картину, — вдруг вбегают Сурский и Томин.)
Сурский. Так! я отгадал, что он здесь. (Увидев тело Софьи.) Еще новое убийство и, верно, опять его!.. Несчастный, что ты сделал?..
Дмитрий (указывая на Софью). Моя сестра!..
Сурский. Кто? сестра?.. она?.. твоя?..
Дмитрий. Да, моя любовница… моя жена… моя сестра родная. Прочти эту бумагу, — только не задохнись от смеху. (Сурский поднимает письмо и читает про себя.) Что, понял ли? Вот как играет беспощадная судьба слабыми смертными! Нет: видно, милосердный бог наш отдал свою несчастную землю на откуп дьяволу, который и распоряжается ею истинно по-дьявольски!.. Каким грозным, зловещим светом озарились глаза мои!.. О! теперь, лютый тигр — отчаяние, грызи мое сердцу разрывай его на миллионы частей, покуда еще оно бьется. Эхидиы совести, змеи раскаяния, высасывайте из жил моих соки бытия, иссушайте мозг в костях моих!.. Так! так! Хорошо!.. Прекрасно!.. Мне кажется, что каждый нерв мой превратился в змею лютую, что каждая капля крови моей превратилась в яд пожирающий. Моя внутренность горит, в ней пылает целый ад! Какое превосходное состояние!.. Ха! ха! ха! Воды мне, воды! Дайте залить внутренний огонь!..
Сурский. Несчастный! Знаешь ли ты, что о твоем побеге узнали, что тебя ищут и скоро найдут? Знаешь ли ты, сколько человек погибнут теперь за твой побег? Несколько человек солдат прогонят сквозь строй, несколько чиновников лишат мест и чинов и, может быть, и более сделают!
Дмитрий. Да ты пришел ко мне, как фурия, чтобы мучить меня при последнем издыхании. (Вынимает кошелек с деньгами и подает его Сурскому.) На, возьми эти деньги, облегчи ими, сколько можно, судьбу несчастных, пострадавших за меня, я прошу тебя об этом. Оно… это золото для меня только и может быть полезно в этом отношении…
Сурский. Бедный! бедный! Жаль мне тебя, а помочь не могу. Итак, ты его сын?..
Дмитрий. Да, его сын: в этом нет ни малейшего сомнения, эта бумага писана им, а мне очень известна рука его. (После некоторого молчания.) Люди! люди! Кто постигнет вас? Я почитал этого старика за образец добродетели, думал, что любовь его ко мне бескорыстна, а он — он потому только любил меня, что видел во мне плод своей роковой любви. Старик! ты просишь меня, чтобы я не проклинал тебя! А! ты, верно, чувствовал, что достоин этого! Так! я проклинаю тебя, низкий сластолюбец, проклинаю тебя и этот бедственный дар, эту преступную жизнь, которою тебе обязан!.. Я убийца! я кровосмеситель!.. Я осужден на позорную казнь: и всем этим одолжен тебе, мой отец! Приди сюда! Я вызываю тебя из твоих мрачных убежищ! Явись предо мною, тень ужасная! Явись отвечать на мои вопросы, выслушать мои проклятия — и проклясть меня! Я расторгаю узы крови, я отрекаюсь от тебя, я не сын твой более! (Обращаясь к толпе.) По вашим бледным, удивленным лицам я замечаю, что вы с ужасом внимаете словам моим, вы удивляетесь, что сын может проклинать своего родного отца, не удивляйтесь более, она моя сестра! Но он не является, он трепещет смертного! Постой! Я сам пойду искать его… (Входит Лесинская.)
Лесинская. Что тут такое сделалось? Боже мой! Он опять здесь? Кто смел впускать его? Ну, уж только людцы у меня… Где Сонюшка?.. Ай, ай! он ее убил!.. Андрюша!.. Сонюшка!.. Что теперь скажет князь!.. Господи!..
Дмитрий. Женщина! ты пришла требовать от меня детей своих!.. их нет уже более! Но не проклинай меня! Не смотри на меня страшно! Не я убийца их, а твой муж, их и вместе мой отец! Понимаешь?..
Лесинская. Господи! за что ты меня, грешную, так жестоко караешь? Или я больше всех согрешила перед тобою? Пресвятая заступница, матерь божия! чем я прогневала тебя?.. (Упадает без чувств.)
Дмитрий. А! Кровопийца!.. (Обращаясь к толпе.) Посмотрите! посмотрите! Она еще не знает, чем обратила на себя эти громы, которые раздались над ее преступной головою смертию детей… А семейства, разоренные и ограбленные? А несчастные старцы, протягивающие свои дрожащие руки для испрошения милостыни?.. А дети, отторгнутые от семейств?… А истязания, а мучения, а тиранства неслыханные?.. Погашаете ли теперь, чем раздражила она правосудие бога?.. Теперь спросите меня, чем я обратил на себя гонения непримиримого, жестокого рока? За что я несу на себе эти кары, эти мучения, каких, может быть, еще ни один смертный никогда не испытывал? Человеки! Говорить ли вам об этих ужасах, осветить ли глаза ваши адским блеском роковых истин? Поднять ли пред вами эту мрачную завесу, скрывающую за собою преступления неслыханные, страдания, превосходящие всякое вероятие? Слушайте — и трепещите!.. Эта девушка есть ее дочь: мы любили друг друга! Любовь ослепила нас и вовлекла в преступление! — Вот первая ступень в бездну погибели… Я хотел поправить это зло — и решился, признавшись во всем моему благодетелю, требовать руки его дочери, он любил меня, и его ко мне любовь была загадкою для этой женщины, которая лежит пред вами без чувств, но я растолкую ей эту загадку — и она встанет, хотя бы была умерщвлена тысячью смертями, — и вы, внимающие мне, вы содрогнетесь, по вашим жилам пробежит холод, волосы подымутся горою на головах ваших. С нетерпением и страхом я ожидал письма — и получил! Его писали сыновья ее, этой фурии, а диктовал сам ад! В груди моей закипело мщение! Потом в этом доме, в один вечер, один из сыновей ее назвал меня рабом — и упал к ногам моим, окровавленный и бездыханный! Меня схватили, оковали и посадили в тюрьму. Нынешний день мне удалось сокрушить свои оковы и прийти проститься с нею. В ее объятиях я забыл все — и она предложила мне умертвить ее и умереть самому в ее объятиях! Я ужаснулся и отказался! Она умоляла, заклинала, но я, я был тверд, она сказала мне, что ее мать хочет отдать ее насильно замуж — и я — трепещите, окружающие меня, трепещи и ты, виновная женщина, — я вонзил в ее сердце это железо! Смотрите! на нем еще и теперь дымится чистая кровь!.. Потом входит сюда старый служитель, как бы подосланный ко мне враждебною судьбою, и рассказывает мне, как тиранит она рабов своих, — от его простого, безыскусственного рассказа у меня волосы стали горою, кровь сперва замерла в жилах, а потом закипела адским огнем!.. Наконец, этот старик подает мне письмо, говорит, что оно от моего благодетеля. Срываю печать, читаю — и что же узнаю?.. Трепещите, говорю я вам, трепещите!.. Я узнаю, что он — мой отец! Она — моя сестра!.. Так скрытные семейственные преступления ужасно наказываются. есинская приходит в память и медленно приподымается.) А! эти слова пробудили тебя! Женщина! твой дом есть дом преступления и проклятия! Ты сама со дня твоего рождения была жрицею предрассудков и эгоизма, твоя жизнь обременена грехами: смой их своею кровию, — вот кинжал!..
Лесинская. Помогите! помогите! Этот злодей, изверг, разбойник и меня зарежет! (Опять упадает без чувств, одни из слуг подымают ее и выносят в другую комнату, а другие приближаются к Дмитрию с намерением схватить его.)
Дмитрий (махая кинжалом). Кому мила еще жизнь, тот не подходи ко мне! (Все отступают, он садится на стул.) Что же вы все молчите? Почему ничего не делаете? Несите сюда гроб!.. Шейте саван!.. Зовите попов, певчих!.. Пускай поют за упокой души ее! Вы сами войте, кричите, бейте в стекла, свистите, топайте ногами! Может быть, от этой музыки мне будет повеселее!..
Рудина (упавши на колены около трупа Софьи.) Прости, несчастное, благородное существо! Ах!.. ты достойна была лучшей участи.
Дмитрий. Кто ты такая? Какое имеешь право оплакивать ее?..
Рудина. Она была мой друг, моя воспитанница!
Дмитрий. Так ты-то та, которая образовала ее ангельскую душу, возвысила, облагородила? Благодарю тебя, благородная женщина! Ах! для чего, украсив этого ангела всеми прелестями души, ты не могла сделать его счастливым? Смотри, какое спокойствие начертано на лице ее! Она счастлива: она не знает этой роковой тайны, она не ощутила этих мук, этих угрызений совести, этих истязаний, которыми я теперь терзаюсь. И за что? Неужели я был орудием божьего мщения отцу моему?.. Отцу?.. О ненавистное имя! Ты, при звуке которого трепещет от радости сердце каждого человека, — ты заставляешь меня гнушаться собою, своим бытием, проклинать весь мир! А ты, существо всевышнее! скажи мне: насытилось ли моими страданиями, натешилось ли моими муками? навеселилось ли моими воплями, упилось ли моими кровавыми слезами?.. Что делаю я? К моим преступлениям присовокупляю еще новое! Но кто сделал меня преступником? Может ли слабый смертный избежать определенной ему участи? А кем определяется эта участь? О! я понимаю эту загадку! Сурский! подойди ко мне! (Он подходит к нему.) Выслушай последние желания своего умирающего друга: это письмо и прежнее, превращенное мною в лоскутки, положи со мною во гроб! Я с ними предстану пред лицо бога: в них написано мое определение! Еще одна мольба: исполни ее! Я любил и был несчастлив, — ты также любил и также страдал, молю тебя: забудь прошедшее, не будь собственным тираном! (Берет за руку Рудину.) Я знаю: это она, эта воспитательница и друг Софьи, твоя любезная! Помирись с нею, утешь меня при смерти. Покуда еще дышу я, докажи мне, что счастие может существовать на земле!
Сурский. Хорошо: я согласен! Но скажи мне, что ты…
Дмитрий. Ты увидишь скоро… Мой друг! благодарю тебя за дружбу, за приязнь! Я ей обязан многими сладостными минутами в моей жизни! (Берет руку Томина и жмет ее.) И тебя благодарю также! Теперь прощайте, мои милые! Не проклинайте моей памяти! Я гибну — но невинный! Я не способен был делать зло — и делал его. (Несколько человек приближаются к Софье и хотят поднять ее, чтобы вынести в другую комнату.) Прочь! Еще одна минута, одна только минута — и тогда делайте, что хотите: я уже буду не в состоянии препятствовать вам! (Слуги отступают и смотрят на него с изумлением.) Софья! твое желание исполнится сейчас! Я иду к тебе. (Вдруг умолкает и с глубоким вниманием смотрит на цепь, висящую у него на левой руке.) А! твои адские звуки сопровождают меня и в могилу! Символ постыдного рабства, прочь с глаз моих, — не обременяй рук моих, не бесчесть их! (С бешенством срывает цепь и далеко отбрасывает от себя.) Свободным жил я, свободным и умру!.. (Закалывается, вбегает толпа вооруженных солдат.)

ПРИМЕЧАНИЯ

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Анненков — П. В. Анненков. Литературные воспоминания. Гослитиздат, 1960.
Белинский, АН СССР — В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I-XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953-1959.
‘Белинский и корреспонденты’ — В. Г. Белинский и его корреспонденты. М., Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина, 1948.
‘Воспоминания’ — В. Г. Белинский в воспоминаниях современников. Гослитиздат, 1962.
ГБЛ — Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина.
Григорьев — Аполлон Григорьев. Литературная критика. М., ‘Художественная литература’, 1967.
Гриц — Т. С. Гриц, М. С. Щепкин. Летопись жизни и творчества. М., ‘Наука’, 1966.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
КСсБ — В. Г. Белинский. Сочинения, ч. I-XII. М., Изд-во К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859-1862 (составление и редактирование издания осуществлено Н. X. Кетчером).
КСсБ, Список I, II… — Приложенный к каждой из первых десяти частей список рецензий Белинского, не вошедших в данное изд. ‘по незначительности своей’.
ЛН — ‘Литературное наследство’. М., Изд-во АН СССР.
Надеждин — Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика. М., ‘Художественная литература’, 1972.
Полевой — Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов. Изд-во писателей в Ленинграде, 1934.
Пушкин — А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1949.
Станкевич — Переписка Николая Владимировича Станкевича, 1830-1840. М., 1914.
ЦГАОР — Центральный государственный архив Октябрьской революции.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 16-ти томах. М., Гослитиздат, 1939-1953.

Дмитрий Калинин. Драматическая повесть в пяти картинах

При жизни Белинского не печаталось. Первоначально в печати появился отрывок из ‘Дмитрия Калинина’. Он был опубликован Н. Н. Енгалычевым в статье ‘Виссарион Григорьевич Белинский. Новые данные для его биографии’ (‘Русская старина’, 1876, т. 15, N 1, с. 66-76., Полный текст трагедии, по обнаруженной в делах Московского цензурного комитета рукописи, впервые напечатал Н. С. Тихоправов (‘Сборник Общества любителей российской словесности на 1891 год’, М., 1891, с. 437-533).
Начало работы над ‘Дмитрием Калининым’ — лето 1830 года, во время пребывания Белинского в Чембаре, окончание — ноябрь 1830 года.
Сохранились: 1) рукопись опубликованного Н. Н. Енгалычевым отрывка (от слов ‘суетного как золото в горниле…’, с. 591, строка 7 св. и кончая словами: ‘…я замечаю, что вы с…’, с. 605, строка 6-7 сн.), являющаяся автографом Белинского (ИРЛИ, ф. 265, оп. 2, N 167), 2) цензурная рукопись трагедии, написанная родственником и другом Белинского Д. П. Ивановым и неизвестным лицом (ГДБ, ф. 21, N 10780). В рукописи нет ни одной поправки Белинского, а на обложке ее следующие пометы: ‘N 56 поступ. генварь 23-1831’, ‘По 2 описи — N 39’, ‘N 12-й. Удержана при делах Комитета по журналу пятого заседания генваря 30-го ДНЯ 1831 года. Секретарь адъюнкт Щедрицкий’, ‘г. цензору Цветаеву’.
Опубликованный Н. Н. Енгалычевым автограф отрывка (большая часть ‘Пятой картины’) является одной из предшествующих редакций ‘Дмитрия Калинина’. В отличие от цензурной рукописи в нем дано деление на явл. (V-VIII), а некоторые из действующих лиц носят другие имена: Дмитрий назван Владимиром, Сурский — Вельским, Рудина — мамзелью. В отрывке также нет большого примечания к монологу Владимира (Дмитрия) ‘Неужели эти люди для того только родятся на свет…’. В остальном текст отрывка отличается от цензурной рукописи незначительными расхождениями, главным образом стилистического характера. Еще Н. С. Тихонравов справедливо заметил, что цензурная рукопись списана ‘не совсем исправными писцами’. В ней есть пропуски, описки, а иногда и прямые ошибки. Часть их удалось выявить при сличении цензурной рукописи с автографом отрывка.
Печатается по цензурному экземпляру с устранением нескольких пропусков и ошибок по автографу отрывка.
Еще до представления в цензуру Белинский (как это видно из его письма к П. П. и Ф. С. Ивановым от 13 января 1831 г.) читал пьесу на заседании литературного общества студентов.
П. Прозоров, товарищ Белинского, один из участников литературного общества, вспоминал: ‘Несколько вечеров продолжалось чтение драмы… самим автором. Наружность его, сколько могу припомнить, была очень истощена… но зато горячо и полно одушевления было чтение автора, увлекавшее слушателей страстным изложением предмета и либеральными, по-тогдашнему, идеями’ (Воспоминания, с. 114).
От первого чтения до момента представления в цензуру драма претерпела большие изменения. По свидетельству другого товарища Белинского, Н. Аргилландера (Воспоминания, с. 104), первоначально пьеса называлась ‘Владимир и Ольга’ (имя Владимир, как мы видели, главный герой сохранил и в отрывке, опубликованном Енгалычевым). Содержание пьесы передает А. Пыпин со слов М. Чистякова, секретаря ‘литературного общества’: ‘Пьеса являлась тогда в несколько ином виде: Владимир — действительно незаконный сын помещика, богатого барина, и родился в семье его крепостного крестьянина, этот крестьянин потом умер, засеченный барином, который, чтобы несколько загладить ужасное дело, взял Владимира к себе. Владимир (или как иначе звали этого героя) отличался пылким нравом и талантами, отец ставил его в пример своим барчонкам-сыновьям, и предпочтение, оказываемое перед ними холопу, возбудило в них скрытую злобу. Героиня — не сестра Владимира, но в любви к ней его соперником являлся именно один из братьев. Отец умирает, не успевши дать вольной своему незаконному сыну, и, по смерти отца, он достается по наследству своему сопернику по любви к героине, новый барин, чтоб отомстить и унизить его, заставляет его служить себе за столом. Здесь же, за столом, Владимир убивает его’. Другой товарищ Белинского, Д. Иванов, подтвердил, что ‘этот последний рассказ передает верно ту форму, в которой трагедия читалась на студенческих вечерах, но что после Белинский многое в ней изменил…’ (А. Н. Пыпин. Белинский, его жизнь и переписка, изд. 2-е. СПб., 1908, с. 46).
Таким образом, в первоначальном варианте отсутствовал мотив кровосмешения. В окончательном же, известном нам тексте возлюбленная главного героя Софья является его сестрой.
Как показали работы советских исследователей (см.: В. С. Нечаева. В, Г. Белинский. Начало жизненного пути и литературной деятельности. 1811-1830. М., Изд-во АН СССР, 1949, глава ‘Дмитрий Калинин и крепостная действительность’), пьеса опирается на реальный жизненный материал, на многочисленные действительные факты крепостнического произвола и беззакония, о которых был осведомлен Белинский. Многообразны также связи произведения с русской сатирической традицией, особенно с драматургией Фонвизина и Грибоедова. По страстности же протеста, по смелости обличения социальной несправедливости пьеса Белинского, как указал еще дореволюционный исследователь, ‘во всей русской литературе имела только один прецедент… — это знаменитая книга Радищева’ (М. А. Протопопов, В. Г. Белинский, его жизнь и литературная деятельность. СПб., 1891, с. 33).
Впоследствии делались попытки доказать прямую зависимость ‘Дмитрия Калинина’ от книги Радищева. Так, В. Данилов писал, что ‘сюжет драмы Белинского почти целиком содержится в ‘Путешествии из Петербурга в Москву’ (речь идет о гл. ‘Городня’, см.: В. Данилов. Юношеская драма В. Г. Белинского ‘Дмитрий Калинин’. — ‘Русский филологический вестник’, 1910, N 1, с. 68). Однако сходство это состоит в некоторой тематической общности (судьба крепостного интеллигента), но не в особенностях трактовки образа, в художественной концепции. В. Переверзев в статье ‘Трагедия В. Г. Белинского ‘Дмитрий Калинин’ (‘Вопросы литературы’, 1959, N 8), обоснованно возражая В. Данилову, писал, что герой книги Радищева ‘добрый, благородно чувствительный крепостной человек, пострадавший от жестокости своих господ, он сын сентиментального XVIII века. Калинин — крепостной интеллигент первых десятилетий XIX века, впитавший в себя соки романтизма ‘Бури и натиска’, ‘неистового романтизма’, выражающий свои переживания в соответственной форме’ (с. 175).
Наряду с несомненным влиянием немецкого ‘Sturm und Drang’, драматургии Шиллера (об этом впоследствии говорил и сам Белинский), ‘Дмитрий Калинин’ обнаруживает также связь с французской романтической школой — с так называемой ‘неистовой словесностью’. Введение в окончательную редакцию темы кровосмешения и, соответственно, усиление мотива рока, обусловлены общей концепцией произведения и едва ли могут быть объяснены чисто внешним влиянием литературной моды или же стремлением автора облегчить пьесе путь в цензуре (что касается последнего, то это могло лишь осложнить дело ввиду настороженного отношения цензуры в ту пору к ‘неистовой словесности’). Следует обратить внимание на то, что сам факт кровосмешения выступает в пьесе как еще одно, решающее подтверждение социальной несправедливости, запутанности и извращенности всего строя моральных понятий (ср. реплику Дмитрия в V картине: ‘Вот как играет беспощадная судьба слабыми смертными! Нет: видно, милосердный бог наш отдал свою несчастную землю на откуп дьяволу…’).
Определенное историко-литературное значение имела разработка Белинским идеологического конфликта двух персонажей — Дмитрия Калинина и Сурского, конфликта, предвещавшего уже диалог ‘романтика’ и ‘реалиста’ в произведениях ‘натуральной школы’ — прежде всего диалог Петра и Александра Адуевых в ‘Обыкновенной истории’ Гончарова. (Подробнее о поэтике ‘драматической повести’ Белинского см.: Ю. Манн. Поэтика русского романтизма. М., ‘Наука’, 1976.)
В январе 1831 года Белинский представил пьесу на рассмотрение цензурного комитета. Цензуровал рукопись профессор Л. А. Цветаев, отчеркнувший в ней на полях места, которые показались ему опасными (они приведены в кн. ‘Белинский и корреспонденты’, с. 11-20). О дальнейших событиях сообщает Н. Аргилландер: ‘…Раз утром… его (Белинского) потребовали в заседание комитета, помещавшегося в здании университета. Спустя не более получаса времени вернулся Белинский, бледный, как полотно, и бросился на свою кровать лицом вниз, я стал его расспрашивать, что такое случилось, но ничего положительного не мог добиться, оп произносил только одно, и то весьма невнятно: ‘Пропал, пропал, каторжная работа, каторжная работа!’ (Воспоминания, с. 104). В письме к родителям от 17 февраля 1831 года Белинский, рассказав об этом вызове в цензурный комитет, прибавляет, что сочинение ‘было признано безнравственным, бесчестящим университет, и об нем составили журнал!.. Но после это дело уничтожено, и ректор сказал мне, что обо мне ежемесячно будут ему подаваться особенные донесения’ (протокол заседания Московского цензурного комитета от 30 января 1831 г., запретившего драму Белинского, приведен М. Я. Поляковым в его работе ‘Студенческие годы Белинского’. — см.: ЛН, т. 56, с. 370-371). Пьеса и явилась действительной причиной исключения Белинского из университета в сентябре 1832 года.
Нити от юношеской драмы Белинского идут ко многим его последующим работам, обнаруживаясь в виде отдельных реминисценций (ср., например, строки из философской части ‘Литературных мечтаний’: ‘Если ты рожден сильным земли, гни свой хребет, ползи змеею между тиграми, бросайся тигром между овцами, губи, угнетай, пей кровь и слезы…’ — с репликой Дмитрия Калинина о помещиках: ‘…этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы…’). Но главное в том, что от ‘Дмитрия Калинина’ идет развитие ‘штюрмерского’, бунтарского начала мировоззрения Белинского.
В эстетическом отношении очевидна та роль, которую сыграл личный опыт Белинского как автора ‘Дмитрия Калинина’ в осознании и характеристике им смешанного рода поэзии в статье ‘О русской повести и повестях г. Гоголя’, а именно тех произведений, ‘где событие, характеры и положения как будто придуманы для выражения идей и чувств, так сильно волновавших автора…’. Вместе с тем уже к началу критической деятельности Белинского многое в его пьесе не отвечает его художественному вкусу. Укажем на такую деталь: если Дмитрий Калинин объясняется Софье в любви, читая монолог Фингала к Моине, мысленно уподобляясь герою трагедии Озерова, то уже в ‘Литературных мечтаниях’ Белинский иронически замечает, что драматург ‘из Фингала сделал аркадского пастушка и заставил его объясняться с Моиною мадригалами, скорее приличными какому-нибудь Эрасту Чертополохову…’. Несколько же позднее, в рецензии на кн. С. Темного ‘Ночь’ (см. наст. т., с. 507), Белинский, предостерегая писателей против печатания незрелых произведений, писал: ‘Мы говорим это от чистого сердца, говорим даже по собственному опыту…’. Очевидно, что ‘собственный опыт’ — это трагедия ‘Дмитрий Калинин’.
1 Белинский цитирует последние строки эпилога поэмы А. Пушкина ‘Цыганы’.
2 Неточная цитата из ‘Евгения Онегина’ А. Пушкина, гл. вторая, строфа XX.
3 Речь идет о 6-м явл. I д. трагедии ‘Фингал’.
4 Ср. ‘Горе от ума’, д. II, явл. 5.
5 ‘Раб не больше господина своего’ (Евангелие от Иоанна, 15, 20). Вторая цитата — из Первого Послания Петра, 2, 18.
6 Имеются в виду: новозаветное предание об участии Христа в брачном празднестве в Кане Галилейской, где им была претворена вода в вино, и старозаветное предание о перенесении царем Давидом ковчега завета (ящика, хранившего скрижали Моисея) в новый храм в Иерусалиме. Когда несли ковчег, ‘Давид скакал из всех сил пред господом’, ‘Так Давид и весь дом Израилев несли ковчег господен с восклицаниями и трубными звуками’ (Вторая кн. Царств, 2, 14 и 2, 15).
7 Белинский приводит цитату (с небольшими неточностями) из трагедии В. Озерова ‘Эдип в Афинах’, д. IV, явл. 2 (реплика Полиника).
8 В. Озеров, ‘Эдип в Афинах’, д. IV, явл. 2.
9 Белинский цитирует стихотворение Жуковского ‘Певец’.
10 Неточная цитата из комедии ‘Недоросль’, д. V, явл. 1 (реплика Стародума).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека