Художник Косяков по обыкновению провожал Елену Григорьевну от Коншиных. Рядом с ее хрупкой фигуркой он — сутулый и сухой — карикатурно выделялся на ночной заснеженной панели. Улицы Васильевского острова пустели. Становилось грустно от молчания.
— Теперь еще только одиннадцать, — сказал он. — Может быть, рано вам домой?
Она нерешительно замедлила шаг.
— Пожалуй, я зайду к вам ненадолго. Я все-равно не могу уснуть.
Молча дошли до дома и взбирались по сырой лестнице во дворе. Косяков глядел на Елену Григорьевну из-под очков пристально и испытующе. Вот она идет стройная и гибкая, с правильными чертами и низко опущенной на уши светлой прической, вся немного стилизованная. Глаза ее всегда тихо смотрят перед собой. Милая, бедная женщина!..
Дома он неловко помог ей снять жакет и отколоть шляпу. В большой пустынной комнате, заставленной плохой мебелью, мольбертами и холстами, было холодно и неуютно. В широкое без занавеси окно смотрела заснеженная петербургская ночь. На белых стенах висели этюды — некоторые были с Елены Григорьевны в разных позах. Его чахоточное лицо оживилось. Он поставил на стол фрукты и бутылку вина и поднес ей стакан.
— Хотите? Это хорошее виноградное вино. Мне с Кавказа привез приятель…
Она взяла стакан и подернула плечами…
— Мне холодно. Затопите камин.
Косяков затопил камин, возился за ширмами, ходил по комнате, пощипывая свои жесткие усы. Длилось молчание. Иногда он вскользь посматривал на нее и на пламя в камине. Она думала, обхватив колени, беспредметно глядя перед собой. Начинало тяготить и беспокоить это молчание всего коридора, спящего, затаившего тревогу. Ночная печаль шептала во всех углах.
— Вы все думаете о Лебедеве? — спросил он не то с улыбкой, не то с горечью.
— Да, о нем…
Она опустила голову и стиснула руки на коленях. Красноватый отблеск от камина падал на лицо.
— Он испорченный человек, все это знают. Вы были для него одной из многих…
Косяков ходил по комнате большими неловкими шагами. Остановился и сказал, заложив руки в карманы:
— В общем, бедная вы. Я смотрю на вас, и сердце разрывается от жалости. Что же будет с вами?
Он отошел, взялся обеими руками за голову, постоял и опять подошел. Снова ходил по комнате. Елена Григорьевна думала, и он знал, что эти думы о Лебедеве, об этом непостоянном человеке, который так же небрежно ушел от нее, как и другие, не понял, не пощадил.
— Послушайте, Елена… — Он остановился и пригнулся к ее плечу. Глубоко втянул в грудь воздух, осиливал волнение. — Послушайте… Будьте моей женой. Ну, что ж, довольно… Я вижу, что иначе не могу.
— Но ведь вы знаете меня. Разве я могу быть вашей женой? И я ведь не люблю вас.
— Все равно, все равно… Только относитесь ко мне хорошо… Вы уже устали. Нужно вас защитить. Вы измучились…
Она посмотрела на него озаренными глазами, в них засветилось что-то теплое, женское, благодарное. Взяла его руку и сжала.
— Вы согласны? — наклонился он ближе просветлевшим лицом.
— Да, — сказала она тихо и зарделась, как целомудренная девушка.
— Ну вот, хорошо. Спасибо. Теперь вы моя. Спасибо.
Он сказал это торжественно и пожал ей руку, словно поклялся. Потом сел возле, и они молчали. В камине тлел огонь. Гулкая дремота царила во всем доме, а у мольбертов и холстов затаились пытливые тени. Больше не было сказано ни слова. Каждый боялся нарушить неизъяснимую сердечную тишину.
Он очнулся.
— Теперь уж поздно. Пойдемте, я провожу вас домой.
Она подняла отяжелевшие веки, устало и чувственно потянулась к нему.
— Не надо, — сказал он испуганно и глухо. — Мы скоро повенчаемся. Я не хочу, чтобы со мной у вас было так же, как с другими.
Лицо его приняло жесткое и упорное выражение. Камин погасал. Она уронила руки, и в ее странном, красивом лице разлилась истома. Тихие глаза, устремленные поверх говорящего, прятали тайну женской души, не знающей норм и законов, беспомощной, порочной и чистой в то же время.
Он молча проводил ее до дому и сказал у ворот:
— Завтра, Елена, поговорим обо всем. Поцеловал ей руку и медленно ушел, полный неизведанных чувств.
* * *
Так женился художник Косяков. Елена Григорьевна перевезла свою скромную мебель из комнаты ‘на правах квартиры’ в большую неуютную комнату Косякова. Взяли на прокат пианино, и она часами напевала небольшим высоким голосом свои тоскливые песни.
Он писал картину на религиозную тему. В сумерки красным пламенем светился камин. Елена Григорьевна перебирала клавиши, и он с жалостливою любовью посматривал на ее красиво склоненную золотистую голову. Иногда ему казалось, что она здесь случайно, что вдруг она встанет, попрощается и уйдет навсегда. Его сухое лицо искажалось в жалостливую улыбку. Он смотрел на жену из-под очков и говорил:
— Да, да, Елена, все должно измениться. Нужно начать совсем новую жизнь, и все будет иначе. — Потом подходил в ней и тихо целовал ее волосы.
— Забудь о Лебедеве, Елена.
Она вспыхивала, и ему казалось, что она смотрит на него со скрытой неприязнью. Он криво улыбался, лицо его становилось некрасивым и тусклым и, отойдя к окну, он долго смотрел в сумрачную улицу.
На выставке в первый день открытия было много публики, преобладали свои, — художники, рецензенты, близкие знакомые и обычные покупатели-меценаты. Елена Григорьевна держала Косякова под руку, они стояли против скучной картины Косякова. У него был принужденный вид, он вызывающе смотрел в глаза знакомым, стараясь предотвратить слишком любопытный взгляд, обидную улыбку. Сердце его томила жалостливая нежность к жене, к этой хрупкой женщине, прижимающейся к его локтю, избегающей смотреть по сторонам. Что-то трогательное, вызывающее ласковую досаду было в ее старании походить на обыкновенную добродетельную женщину.
— Ты видела, он здесь, — сказал Косяков, и она поняла, о ком он говорил. Ничего не ответила и покраснела, как девушка: стала рассматривать картину.
— Ты не можешь забыть о нем, — шепнул Косяков подавленно, и его всегда мертвые глаза блеснули.
— Нужно преодолеть, преодолеть все это, слишком тяжело, слишком тяжело…
— Что я могу сделать? — сказала она беспомощно. — Я знаю, что порчу вашу жизнь…
Он сверху посмотрел на нее. Ему вдруг захотелось увезти отсюда жену, остаться с ней наедине, ласкать, мучить, обнимать ее с болезненною любовною местью за то, что он переживает, за ее прошлое, за ее беспомощность.
Лебедев, изящный, гибкий, с яркими губами под черными усиками, стоял у картины Косякова. С ним была дама, глядевшая в лорнет, и солидный господин. Лебедев что-то объяснял им насмешливо и зло.
— Его статьи так же манерны и пусты, как он сам, — сказал Косяков.
Лебедев шел им навстречу. Поравнявшись, он поклонился и щелкнул каблуками. Косяков побледнел и, неожиданно повернувшись к нему, сказал пересохшим голосом:
— Лебедев, познакомьтесь с моей женой. Я хочу вас официально представить… Да, вот, — Елена Григорьевна, моя жена (он сделал ударение). Ведь мне известно, хе-хе, как вы познакомились… Так будет удобнее.
Елена Григорьевна вся сжалась. Она стояла растерянная и подавленная. Ошеломленный Лебедев пожал ее похолодевшую руку.
— Так все-таки лучше, — сказал Косяков с лихорадочной дрожью, быстро увлекая совершенно растерявшуюся Елену Григорьевну. Во след им раздался возмущенный голос Лебедева, к которому подошли знакомые.
— Черт знает что такое! Он сошел с ума от ревности!
Кто-то сдержанно рассмеялся. Косяков, старчески согнувшийся, бледный от волнения, спешил увести ослабевшую Елену Григорьевну. Глаза его под очками потухли, лицо болезненно заострилось.
— Зачем вы это сделали, зачем? — спрашивала она, испытывая мучительный стыд. Он говорил упавшим голосом:
— Прости меня, я теряю голову. Нужно положить конец, доказать им…
На улице падал снег, было сумрачно и сыро. Ее знобило и она, вздрагивая, куталась в боа.
— Не ходи больше к Коншиным, — попросил он, — не нужно ни с кем из них встречаться больше.
— Хорошо, я не пойду, — сказала она тихо, и ее рука дрогнула.
Дома они молчали.
Елена Григорьевна сидела у камина и думала. Большая, холодная комната казалась чужой, неуютно прятались тени по углам и за мольбертами. Ночь заглядывала в большое окно желтоватыми огнями, кидала в стекла мокрый снег, отдаленно гудела трамвайными проводами. Было здесь отчужденно и одиноко.
Ее глаза, устремленные в прошлое, просили ласки и понимания. Тишина рассказывала о том, что сердце болеет и всегда ждет, чтобы кто-нибудь пожалел, бережно заглянул в его глубину, где кипят слезы горьких обид.
Она посмотрела на лицо мужа. Оно было некрасиво и тускло. Но какая-то усталая, благодарная нежность дрогнула в ней. Она взяла его руку и прижала к своей груди.
* * *
Косяков давно не был у Гартнер, и он поехал туда с Еленой Григорьевной. Гостей было немного, и Косякову было спокойно и приятно: Елену Григорьевну здесь никто не знал, его поздравляли, и он не мог уловить ни в чьем лице обидной улыбки. Он не отходил от жены, был к ней внимателен и нежен.
— Ты устала? — спросил он ее. Усталость и равнодушие были разлиты в ее лице и движениях. Она неожиданно вздрогнула и покраснела. Он обернулся, — в двери входил Лебедев, улыбаясь Елене Григорьевне, свежий, изысканно одетый. Его черные волосы и усы были тщательно причесаны. Он поздоровался преувеличенно вежливо с Косяковым. На пожатие его руки Елена Григорьевна ответила долгим загоревшимся взглядом.
— Нет, не кончено еще, — шепнул Косяков с болью. Он невольно следил за женой и Лебедевым. Между ними за весь вечер не сказано было ни слова, но какая-то неуловимая связь чувствовалась между ними. На Косякова Лебедев не обращал никакого внимания, старался не встретится с ним взглядом. За ужином поднимал тосты, говорил об искусстве и завладевал общим вниманием.
— Ты любишь его, да, да, — шептал Косяков, сжимая под столом руку Елены. — Ты замираешь от восторга, когда смотришь на него…
Елена Григорьевна отвернулась.
— Не надо меня мучить. Если хочешь, уйдем отсюда…
Косякову вдруг показалось, что Лебедев посмотрел на него с дерзкой насмешкой. Его чахоточное лицо залила краска.
И внезапно неизъяснимая, безрассудная, непобедимая ревность затопила сердце и мозг. Потемнело в глазах и похолодела кожа на голове. Он посмотрел дикими, круглыми глазами и хрипло сказал:
— Сейчас же уйдем домой. Ни минуты больше не останемся здесь.
Она покорно встала из-за стола. Косяков поймал презрительную улыбку Лебедева.
* * *
Косяков впивался ногтями в свои руки, хватался за голову и со стоном падал на кушетку. Потом оделся, поставил воротник и до прихода Елены Григорьевны ушел из дому. Вернулся он постаревший и осунувшийся. Елена Григорьевна ждала дома.
— Я уеду, Леля, сейчас, непременно. Мне необходимо в Москву. Где мой чемодан?
Он торопливо складывал в чемодан белье, бумагу, ненужные предметы. Елена Григорьевна следила за ним с тревогой и удивлением. Сложив вещи, он поцеловал жену в лоб и долго смотрел на нее.
— Пока прощай. Я еду по необходимости, Елена, это — очень важное дело…
Она хотела спросить, удержать его, но он выбежал в двери, и в коридоре стихали его торопливые шаги. Елена Григорьевна прислушалась, передвинула плечами и села к камину. Она неприязненным взглядом обвела стены, завешанные этюдами, скользнула по большому окну, по картине из священного писания, и из ее груди вырвался вздох:
— Господи, какая тоска!
Ей до жуткого ясно представилось, что кончилась молодость, что больше никогда она не увидит настоящего солнца, не упьется зеленой и свободной весной, не испытает горячих ласк и поцелуев, мольбы и муки любовной. Как будто вдруг состарилась ее душа, приняла обет, цепями сковала свою волю. Горло сдавили слезы. Она заплакала, как не плакала давно. Слезы тяжко томили, текли, упорные и острые, как поздняя жгучая жалость о дорогом и невозвратном. И долго потом еще сидела неподвижно, охваченная тусклыми безрадостными мыслями.
В двери постучали, и в комнату вошел Лебедев. Она вздрогнула и встала. Она смотрела на него пораженная.
— Где Косяков? — спросил он, не здороваясь.
— Сегодня уехал в Москву. Я не знаю зачем.
Лебедев, не дожидаясь приглашения, сел и закурил папиросу. Он хмурил красивые брови.
— Черт знает что такое, — сказал он, фыркнув. — Ваш Косяков положительно сошел с ума. Вы знаете, зачем он поехал в Москву? Чтобы меня вызвать на дуэль. Как вам понравится эта поспешность? Я, действительно, собирался в Москву и только случайно не уехал. Но ведь это же глупо! Я сам к нему пришел, — я не уклоняюсь, пожалуйста! Этот сумасшедший будет гоняться за мной по Москве, а я сижу у него и жду, чтобы он меня оскорбил и дрался со мной на дуэли. Видели вы что-нибудь глупее?
— Но почему он хочет вас вызвать? Что же произошло?
— Елена, я всегда был искренен с тобой и никогда не одевал маски.
— Не смейте так говорить, — сказала она, нахмурившись, а глаза ее выражали нежность и печаль.
— Полноте, зачем лицемерить, Елена. Мы слишком близкие и похожие люди, нам не так легко совсем уйти друг от друга… Я действительно что-то сказал о тебе, что-то о том, что ты много любила и не можешь быть мещанской женой. Ты слабая, но у тебя душа дикой птицы. Ну да, я сказал… Так что же? Я вовсе не хотел тебя оскорбить. А твой благородный рыцарь решил обиду смыть кровью. Ему, видишь ли, все рассказали, разукрасили. Ты представь, как все это глупо… Вообрази твоего сутулого, чахоточного мужа с револьвером в руке, у барьера. Он наверное никогда не держал револьвера и, пожалуй, подстрелит самого себя. Я и сам никогда не стрелял… Единственным выходом из положения было бы нам просто подраться здесь или где-нибудь на задворках. Ах, как глупо!
Елена Григорьевна слушала с выражением смущения и боли в лице.
— Лебедев, не говорите так о нем. Он честный человек и любит меня.
Она заломила в отчаянии руки. Он подошел к ней и испытующе посмотрел прямо в глаза.
— Елена, зачем ты вышла замуж? Какая ты жена? Жена Косякова, — этого полумертвеца, бесталантливо мажущего свои религиозные картины. Несла бы ты уже до конца свою долю, в которой столько красивого и влекущего. Тебе нужно до конца дней остаться обиженной Еленой, слабой и печальной, вечно тоскующей по счастью, хрупкой и порывистой любовницей. Тебе нужна воля, ты погибнешь без нее.
Она посмотрела на него невольно загоревшимся взглядом и вдруг ослабела, поникла. Он взял ее руку и долго гладил. Потом обеими руками запрокинул назад ее голову и тихо долго целовал в губы. Елена Григорьевна покорно и безвольно, закрыв глаза, принимала поцелуи.
— Приходи опять ко мне, Елена. Разве ты не понимаешь, мой стебелек, что мы неразлучны в жизни. Нам не нужно никаких оков, никаких обещаний. Мы схожие и близкие, оба свободные и неудовлетворенны. Оттого мы всегда наполняем любовным трепетом, когда смотрим друг другу в глаза.
— Теперь уйди. Не мучай меня, я устала, — сказала она с потухшим взглядом.
Лебедев весело воскликнул.
— Ну, конечно, уйду. А то уж очень курьезно: муж ловит меня в Москве, чтобы всадить пулю в сердце, а я тем временем преспокойно целую его жену. До свиданья. Елена…
— Ах, я устала, я так устала…
Он ушел, а Елена Григорьевна осталась посреди комнаты неподвижная, заломив пальцы, устремив глаза перед собой. В углах и за мольбертами затаенно наблюдали тени, ползли по стенам к потолку. Враждебно стерегла ее скучная будничная комната и высокие мольберты, с которых смотрели благочестивые фигуры святых. Сердце Елены Григорьевны охватили холод и одиночество. Ей страстно захотелось убежать неведомо куда, распустить волосы, закричать пронзительным пьяным голосом.
— Я дикая птица, дикая раненая птица, со сломленными крыльями, — застонала она и упала на диван лицом вниз, в муке изогнула свою тонкую фигурку, заломила в отчаянном порыве руки над головой.
* * *
Когда Косяков, осунувшийся и согнувшийся, вернулся из Москвы, в комнате было темно и не топлено. Необъяснимая тревога разливалась в ночном безмолвии. Он зажег огонь, чувствуя, что какой-то холод касается его сердца. Осмотрел сиротливо комнату. Чуждо, неприветливо белели стены с этюдами Елены Григорьевны и изображениями святых. На столе лежал белый конверт. Косяков с мучительной медлительностью, как будто угадывая и отдаляя мгновение ужаса, прочел на конверте свое имя и вскрыл письмо. Елена Григорьевна писала:
‘Прощайте, Митрофан Павлович. Я ухожу навсегда. Не ищите меня. Я знаю, что вы любите меня и вам будет больно. Но что я могу сделать? Я буду счастливее в своей одинокой, обиженной, — да, обиженной доле, со своей изломанной, но свободной душой. И я не могу быть ничьей женой. Во мне навсегда убита женщина-жена. Вам я принесла бы только одни муки и обиды.
О, вы хотели спасти меня. Не надо. Зачем бороться с судьбой, зачем это нужно? А, может быть, вы не сумели, может быть, нужно было что-нибудь другое… В моих исканиях, падениях, обиженности — мое счастье. Больное, горькое, женское счастье. Я люблю свою судьбу.
Я не прошу у вас прощения. Ни на одну минуту я не изменилась, когда была у вас. Но я прошу вас, Митрофан Павлович, пожалейте, не ищите меня. Я ухожу от вас, как пришла, одинокая и свободная. Прощайте’.
Косяков положил письмо на стол и задумался с тупою, жуткою улыбкой. Он сидел так больше часу и держал руку на письме. Потом медленно встал, высокий и сутулый, от света лампы похожий на больного старика. Он взял письмо, не перечитывая, понес к камину и зажег спичкой. Когда письмо сгорело, он раздул пепел и с детским любопытством следил, как пепел разлетелся в разные стороны. Так же медленно осмотрел он свою опустевшую, такую холодную и враждебную теперь комнату, и глаза его выразили безмерную тоску. Тишина дремотно шептала. Улица, глухая и заснеженная, бросала в черное окно снег и отдаленные звонки поздних трамваев. Косяков сдавил руками грудь.
— Ушла, — сказал он жалко, и у него вырвался стон. — Спас. Ха-ха!..
Он поставил чемодан на стол и начал вынимать вещи. Глаза его были безучастны и мертвы. Он достал со дна чемодана футляр и вынул оттуда бритву. Положил ее перед собой и опять долго сидел без движения, как мертвый. Вот он, встряхнувшись, поднялся, на цыпочках подошел к столу, вынул из ящика листок бумаги и написал несколько слов. Обвел глазами мастерскую с сухими ликами святых… Снял очки я вытер их носовым платком.
Выпрямил сутулую спину. Положил очки на стол, снял воротник, и, взяв бритву, поднес ее к лампе и посмотрел блестящее острие на свет. Усталыми шагами подошел к дивану, уселся поудобнее, откинувшись назад и вытянув длинные худые ноги….