Буря ревла страшная. Вмсто блой сверной ночи, такая тьма покрывала лсъ и стоящую невдаіек отъ него господскую усадьбу, что едва можно было различать предметы. Съ особенною, казалось, злостью втеръ крутилъ деревья барскаго сада и колотилъ сучьями въ окна флигеля, который окнами выходилъ въ самый садъ. Во флигел огня не было, тмъ не мене тамъ разговаривали:
— Я, вдь, молода, мой милый, говорилъ женскій голосъ:— двчонка еще, а людей я всякихъ встрчала много, только мн вс были чужіе, но когда я встртила тебя впервые… о!
— Что же, Дуня? Ты скоро меня полюбила? спросилъ мужской голосъ.
— Когда я услышала только твой добрый голосъ, тотчасъ же почувствовала то, чего прежде никогда не было на сердц… я весь день продумала о теб, а отчего? сама не знала, потомъ… Сильный порывъ втра заглушилъ голоса ненадолго.
— Какая ужасная буря, сказалъ разговаривавшій съ Дуней, между тмъ какъ проливной дождь билъ въ окна… Дорогая моя Дуня, и я-то могъ ли думать о теперешнемъ счастіи…
— А вы меня любите, Павелъ Александрычъ?
— Дуня, можешь ли ты сомнваться, ты — такая красавица!
— Да, да, я врю теб, я знаю… о, милый!
Втеръ съ такою силою ударилъ въ окна, что даже рамы задрожали.
— Право, я никогда не запомню такой бури, замтилъ мужчина.
— Здсь всегда такъ бываетъ, отвтила двушка: — это озеро не пускаетъ тучу. Когда туча идетъ съ того берега, такъ она и разражается надъ озеромъ, а когда съ этой стороны — такъ и останавливается передъ озеромъ-то, прямо надъ нашимъ садомъ, вотъ и крутитъ все…
Въ саду было дйствительно страшно. Черная туча покрыла непроницаемою тьмою все, огромныя садовыя деревья бились и метались въ стороны, треща сучьями, вой втра, шумъ льющагося какъ изъ ведра дождя, ревъ озера, которое бросалось на каменистый берегъ, и, наконецъ, стонъ отдаленнаго колокола, колеблемаго иногда втромъ — все это составляло дикую и потрясающую гармонію.
— Страшно теб, Дуня?
— Нтъ, отвтила двушка: — чего бояться? я даже люблю бурю, да и что за страхъ, когда ты со мной, но… Двушка тяжело вздохнула, и разговоръ прекратился.
Ночь была все еще темна, но буря начала стихать. Перестающій дождь падалъ послдними каплями. Вмсто прежняго дикаго шума стало наконецъ чрезвычайно тихо, только и слышался иногда звукъ капель, падавшихъ съ втвей, да иной разъ шелестъ кустарника, примятаго бурей, и теперь кой-гд встававшаго. Природа уснула подобно красавиц, выздоравливающей посл тяжкой болзни. Въ комнат, гд слышался говоръ, тоже было совершенно тихо. Синева разсвта показалась на неб.
— Дуня, Дуня! послышался голосъ въ той же комнат. Отвта не было.
— Дуня, повторилъ тотъ же голосъ:— разсвтаетъ… пора.
Наступившій день посл описанной нами ночи былъ прекрасенъ. Солнце освтило величавую мстность. Вправо разстилалось на необъятное пространство озеро,— одно изъ тхъ сверныхъ озеръ, которыя тянутся на сотни верстъ и скоре похожи на внутреннія моря, чмъ на озера, слва заливъ этого озера былъ окруженъ чернымъ сосновымъ лсомъ. Солнце горло и на синев озернаго пространства, и на темныхъ лсныхъ берегахъ залива, но свтъ свернаго солнца не такъ ярокъ и блестящъ, какъ въ странахъ умренныхъ, а тмъ боле южныхъ, было что-то унылое въ его свт. Оттого и въ самомъ ландшафт было что-то печальное, хотя въ высшей степени характерное. Лса противоположнаго берега холмистыми волнами шли влво. На этомъ берегу садъ, который мы едва видли ночью, покоился теперь въ тни деревьевъ, подъ свтомъ жаркаго дня. Дорожки, просушенныя солнцемъ, горли какъ золото. Цвты благоухали, пчелы, бабочки, кузнечики, каждый по своему, шумли по лугу. Во флигел, въ той самой комнат, гд мы слышали приведенный нами разговоръ, сидлъ молодой человкъ съ блокурыми, до плечъ упадавшими волосами, съ усами и небольшою бородкою. Онъ читалъ книгу, листы которой ворочались безпрестанно, вокругъ на стол и стульяхъ тоже было множество книгъ, тетрадей и т. п. Молодой человкъ, казалось, не замчалъ, что жаръ полуденнаго солнца ударялъ въ окно и жегъ ему голову. Скрипъ дверей оторвать его отъ книги. Въ полурастворенную дверь глянула головка двушки.
— Одвайтесь, сказала она.— Что это вы до сихъ поръ! Барыня давно уже одлась. Дти сейчасъ выйдутъ.
Молодой человкъ лниво всталъ со стула, подошелъ къ двери и поцаловалъ вошедшую двушку.
Это была Дуня, горничная двушка того барскаго дома, который стоялъ въ этомъ же саду. Самъ баринъ, владлецъ этого имнія, умеръ уже лтъ 15 тому назадъ. Передъ смертью онъ благословилъ дтей и, оставшись наедин съ женою, просилъ ее, между прочимъ, не забыть маленькую Дуню, дочку одной комнатной женщины, которая была чрезвычайно хороша собою и недавно умерла. Жена общала исполнить просьбу, и сдержала слово. Она дала Дун, круглой сирот, воспитаніе, какое только, по ея понятіямъ, казалось полезнымъ для двушки. Дуня выучилась читать, писать, была мастерицей во всхъ возможныхъ рукодльяхъ. Въ 18 лтъ, наконецъ, Дуня сдлалась красавицей-двушкой. Черные глаза ея были такъ глубоки и такъ симпатичны, что взглядъ ихъ западалъ въ душу каждаго, на кого устремлялся. Густые и тоже черные волосы большими кудрями падали по плечамъ. Было что-то гордое въ ея высокой фигур, въ ея роскошно развитыхъ плечахъ и груди. Но за всмъ тмъ Дуня была странная двушка. Казалось, въ ея положеніи нельзя было жаловаться на судьбу, но тмъ не мене она была большею частію задумчива, рдко видли ея веселою. Чмъ старше она становилась, тмъ интересне длалось ея личико отъ этой постоянной задумчивости, которою, какъ тнью, оно всегда было покрыто. Дуня сама не понимала, отчего нердко ей становилось какъ-то неловко, когда всмъ было и хорошо и весело. Двушк скоро пришлось разгадать эту тайну: у нея никого не было близкаго въ этомъ мір, не къ кому было ей отнестись съ богатствомъ любви и нжности, которыми преисполнена была ея душа. Да и до нея никому не было дла. Правда, ее никто не обижалъ, но за то этихъ улыбокъ нжныхъ, тихихъ ласкъ, которыми матери и друзья осыпали другихъ счастливицъ, Дуня не видывала. Въ шелковомъ своемъ плать, сидя за пяльцами въ раздушенной гостиной, Дуня завидовала оборванной крестьянской двчонк, которую мать держала на рукахъ, завернувъ въ тряпье и прижимая къ сухой, загорлой груди.
Разъ, когда она сидла за работой вмст съ барыней, пріхалъ какой-то толстый господинъ изъ города, который былъ верстахъ въ двухъ отъ усадьбы, и объявилъ новость, что надняхъ привезли въ городъ ссыльнаго.
— Арестанта, отвтилъ гость:— только не скованнаго. Чего ковать-то: мальчикъ, и безъ всякаго состоянія.
— Боже мой, за что же?… За шалость какую-то… Охъ, ужь эти мальчики, и вообразите: говорятъ, безъ роду, безъ племени — какой-то Каменецкій.
Сильно забилось сердце у Дуни. Что это за ссыльный? Что это за безродный? За что его послали въ гнилой, бдный городишко?… Разъ, Дун было грустне обыкновеннаго.
Въ подобныя минуты у ней было одно спасеніе — въ уединеніи. Она уходила въ, глухой сосновый лсъ, растущій по берегу озера, пробиралась по камнямъ, которыми покрыта была вся его песчаная почва, и находила усладу, когда волны и сосны отвчали на ея слезы своимъ стихійнымъ шумомъ. Дуня давно уже сидла на краю утеса и сухими круглыми глазами смотрла на блещущее отъ лучей солнечныхъ озеро. Пышная весна жизни, роскошь и блескъ развившейся юности горли въ ея очахъ, въ ея богато-развитыхъ формахъ, въ крови и сердц, а вокругъ, казалось ей, все было холодно, равнодушно. Этотъ лсъ, которому она повряла свои думы, вовсе не для нея шумлъ свою суровую псню, это озеро, по гладкой поверхности котораго такъ часто скользили ея взоры и мечты, это небо безграничное и блое, куда такъ часто возносились ея молитвы — все безучастно смотрло на ея слезы и скорбь. Дун стало страшно грустно, съ нахмуренными бровями она посмотрла на черную деревянную церковь, доживавшую свои вкъ на пустынномъ берегу, и пошла домой. Долго она пробиралась по камнямъ сквозь колючія втви, наконецъ пошла по самому берегу озера, покрытому кустарникомъ. Здсь идти было легче, но едва она сдлала нсколько шаговъ, какъ остановилась въ испуг… На большомъ черномъ камн, возл самаго берега, бокомъ къ ней сидлъ молодой человкъ и удилъ рыбу. Свтлорусые волосы его падали изъ-подъ срой шляпы на плечи. Прекрасное юное лицо его и голубые глаза дышали необыкновенною добротою. Дуня стояла какъ вкопанная. Она никакъ не ожидала встртить незнакомца въ этомъ заброшенномъ лсу, гд столько лтъ она не встрчала живой души. Дуня не знала, идти ли ей впередъ или воротиться въ лсъ. Между тмъ молодой человкъ, выдернувъ уду, обернулся, чтобы взять пойманную рыбку. Каково же было его изумленіе, когда онъ увидлъ предъ собою высокую, стройную двушку съ черными кудрями, которыми прихотливо игралъ лсной втеръ. Сначала онъ сконфузился, потомъ поклонился. Дуня робко отвчала тоже поклономъ.
— Вы, врно, гуляете? спросилъ молодой человкъ, не зная, какъ бы начать разговоръ.
— Да-съ, отвчала Дуня.
— Вы изъ сосдней усадьбы?
— Да-съ, я — дворовая двушка.
Молодой человкъ съ ногъ до головы оглядлъ Дуню. Красота, изящество наряда, не совсмъ обыкновенное въ простой двушк, и вообще особое достоинство всей ея фигуры его поразили.
— Вы гуляете, а я вотъ ужу рыбу… да вы, кажется, испугались меня… Я изъ города.
— Нтъ, я ничего, отвчала, оправляясь, Дуня:— но…
— Я почти все время провожу здсь, на озер, въ город тоска — ужасъ.
— Вы давно здсь?
— Нтъ, недавно. Я пріхалъ издалека. Моя фамилія Каменецкій. Вы слышали?
— Да, слышала. И вамъ очень скучно? робко спросила Дуня.
— Ахъ, ужасно! Здсь въ лсу, по крайней мр, не видишь никого, не видишь этихъ жалкихъ людей, которые только пьютъ и спятъ. Вы здсь часто бываете?
— Бываю, отвчала Дуня, не понимая, отчего у ней билось такъ сердце и отчего ей было такъ жаль этого молодаго человка.
— Значитъ, мн можно будетъ видть васъ?
— Можно, тихо отвтила Дуня.
— Ну, вотъ, благодарю васъ. Я очень счастливъ, вы, кажется, добры. Когда же вы придете?
Дуня сконфузилась и не знала, что сказать.
— А вы? прошептала она.
— Я — завтра, я каждый день здсь, вы — придете, Дуня?
— Приду, задумчиво отвтила двушка.
— О, вы будете единственною моею собесдницею, спасибо вамъ.
Каменецкій протянулъ руку Дун, та подала свою и сама не знала, какъ у нея навернулись слезы. Можете себ представить, какъ тронуло юношу такое искреннее, нжное участіе простой двушки. Слезы показались у него самого подъ вліяніемъ глубокаго чувства, онъ подошелъ къ двушк и сжалъ крпко ея руки.
У всякаго изъ насъ есть своя фея, которая иногда суровый путь жизни неожиданно озаряетъ блескомъ радостей и счастія. Вотъ и фея Каменецкаго сдлала для него рай изъ дикаго, пустыннаго края. Непостижимыя силы, воспитавъ вдали другъ отъ друга два существа, свели ихъ на берегу великаго озера. Куда поведутъ он ихъ дальше? Дуня слушала и заслушивалась рчей юноши. Она узнала всю его исторію. Голосъ скорби, столь знакомый ей съ дтства, прямо палъ на ея сердце. Каменецкій же нашелъ въ прекрасной двушк глубоко-любящую, нжную натуру. Ему представилась возможность помститься у дуниной госпожи учителемъ для ея внучекъ. Дуня, конечно, предалась страстно первой въ ея жизни привязанности, и мы уже видли, къ какому роковому исходу привела эта страсть, зародившаяся въ дикомъ лсу.
——
Стоялъ уже октябрь на двор. Солнце свтило рдко или уныло. Лсъ какъ-будто постарлъ. Еще сосны и ели зеленли, но другія деревья, лишенныя листьевъ, придавали лсу печальный видъ. Глинистая почва просвчивала сквозь обнаженные сучья. Облетлъ и нашъ знакомецъ садъ. Сухія втви сердито бились по вол осенняго втра. Кой-гд сидли на нихъ нахохлившись вороны, печально поглядывая вокругъ, желтые листья клубами подымались съ дорожекъ. Однажды Дуня вбжала къ Каменецкому, страшно блдная и взволнованная.
— Слышалъ? вскричала она:— слышалъ?
— Что такое, Дуня? что съ тобой?
— Слышали? васъ увозятъ, увозятъ — о!
— Какъ! куда?
— Увозятъ, о, Господи милосердый, кричала двушка, падая на колни возл дивана:— что мн длать! Павелъ Александрычъ, научи, что мн длать.
— Да что съ тобою? Скажи мн ради Христа, говорилъ, поблднвъ, Каменецкій, смутно предчувствуя истину.
— О, тебя увозятъ далеко, дачеко, сейчасъ пріхалъ гость — онъ говорилъ, что тебя увезутъ въ другой городъ… О, Павелъ, что я буду длать… научи — помоги.
И Дуня обнимала колни Каменецкаго. Тотъ самъ не могъ выговорить слова и стоялъ будто окаменлый. Дйствительно, были слухи, что его хотятъ перевезти въ другой городъ, но Каменецкій этому не врилъ. А теперь… ‘Боже мой’, думалъ онъ: ‘что будетъ съ этимъ чуднымъ, любящимъ существомъ?’ За всю беззавтную ея любовь онъ заплатитъ — чмъ? тмъ, что покроетъ мракомъ всю ея жизнь. Что длать? бездна раскрылась передъ Каменецкимъ во всемъ потрясающемъ ужас.
— Не здите, Павелъ Александрычъ, стонала безъ слезъ двушка:— уйдемъ, убжимъ… убжимъ въ лсъ, скоре, бога-ради… я знаю весь лсъ: будемъ жить лучше съ волками, я буду беречь тебя, лелять, о, Боже мой!
И Дуня въ страшныхъ рыданіяхъ упала на диванъ. Каменецкій безмолвно смотрлъ на несчастную двушку, видлъ ея смертную блдность и чувствовалъ, что не можетъ сказать ни слова въ утшеніе… Въ ту же ночь тройка везла, Каменецкаго по замерзшему полю. Онъ раздавалъ вс имющіяся у него деньги ямщикамъ, лишь бы только везли его скоре: быстрымъ бгомъ онъ будто хотлъ вывтрить страшную тоску, поразившую его сердце. Бды идутъ къ горю, какъ рки къ морю, говоритъ пословица. Къ довершенію несчастной участи Дуни, госпожа ея перехала на житье въ Петербургъ, вскор посл отъзда Каменецкаго. Этого требовало воспитаніе дтей. На попеченіи Дуни оставленъ былъ домъ. Предоставляемъ судить читателю, что чувствовала двушка, когда она, какъ безумная, бродила по алеямъ сада, а листья хрустли подъ ея ногами и воронъ каркалъ надъ головою. Черный господскій домъ, гд нкогда раздавался его голосъ, какъ гробъ стоялъ съ заколоченными ставнями. Въ этой бесдк, гд она такъ недавно была съ нимъ, хлопала теперь открытая рама, вольный втеръ ходилъ по опустлымъ комнатамъ и шумлъ оборвавшимися обоями. Черезъ нсколько дней Дуню вытащили изъ озера, возл того самаго большаго камня, гд она впервые увидла Каменецкаго, и принесли домой безъ чувствъ.
Время! Вдь, собственно говоря, времени нтъ. Есть солнце, небо, звзды, горы, моря, долины, птицы, люди, а гд же время? И напрасно говорятъ: прежнее время, доброе старое время. Никогда оно не было ни старымъ, ни молодымъ, а тмъ мене добрымъ. Времени нтъ и не было. Есть только великія массы и простое механическое вращаніе меньшихъ глыбъ вокругъ неизмримо большихъ. Отъ этого бываютъ дни и ночи, весны и зимы, жары и морозы, пальмы и мхи, негры и англичане. Отъ этихъ простыхъ механическихъ вращаній высыхаютъ моря, стираются горы, нарождаются и гибнутъ цлые міры на океанахъ. Отъ этихъ же механическихъ и равнодушныхъ ко всему вращаній разцвтаютъ розы на щекахъ двицы, блетъ пною молодая грудь, а потомъ желтютъ щеки, вваливается грудь, блекнутъ глаза, и душистый черный локонъ становится безобразнымъ сдымъ клочкомъ. Отъ этихъ грубыхъ, безсмысленныхъ вращаній бьется сердце страстью къ женщин, потомъ перестаетъ биться всякой страстью, и, наконецъ, совсмъ перестаетъ биться, длаясь такой же грязной глыбой, какъ и большія. И все это оттого, что одна меньшая глыба обернулась вокругъ большой 17, 25, 80, 1,000, десять тысячъ разъ… Весна, лто, юность, дряхлость, любовь, смерть — что вы? Зачмъ же говорятъ: время лучшій цлитель печати? нтъ времени! Есть только вращанія великихъ массъ, отъ которыхъ планета наша мняетъ свою скорлупу безпрестанно. Мняетъ и сердце человка свою одежду, пока не износитъ послдней. Слдовательно, не время лечитъ сердце, а изнашивается такъ или иначе сердце. То, что называютъ временемъ, вовсе не лечитъ, а забиваетъ медленной смертью все, нагребая вчнымъ своимъ заступомъ одн развалины на другія.
Глухимъ дремучимъ лсомъ глубокаго русскаго свера мчалась моя почтовая тройка, колокольчикъ громко звенлъ по природному шоссе. Я уже довольно равнодушно глядлъ на однообразную, хотя въ высшей степени характерную природу: приглядлась — все лсъ, да лсъ!
— Далеко этъ-та лсъ-отъ? спросишь иной разъ ямщика.
— Э-э! отвтитъ обыкновенно ямщикъ: — въ эту сторону верстъ на 70 нту жила, а въ эту и совсмъ нтъ.
— Да что у васъ есть тутъ въ лсу-то?
— Да что! лсъ да каменья, больше ничего.
— Медвди, чай, есть?
— Есть много.
И крикнетъ опять ямщикъ на свою тройку, и помчится телега по гранитному шоссе, за ней по обимъ сторонамъ помчатся дв чудныя розовыя гирлянды шиповника, которымъ тамъ поростаетъ почти вся дорога, и замелькаютъ колокольчики, кашка и другіе цвты сверной флоры. Сначала меня удивляло: отчего здсь цвты гораздо крупне, чмъ въ другихъ сторонахъ, боле благословенныхъ природою. Но когда я приглядлся внимательне къ этому, то оказалось, что цвты вовсе были не крупне, а только видне. Росли они на угрюмой почв, покрытой черными, точно обожженными камнями, или не мене чернымъ валежникомъ одряхлвшаго и павшаго лса. Кругомъ темнлъ сосновый лсъ. На этомъ черномъ фон почвы и лса яркость цвтовъ обозначалась рзче, живе, ничто въ ихъ очертаніяхъ не скрадывалось.
— А далеко до станціи? спросишь иной разъ ямщика.
Ямщикъ лаконически отвтитъ какимъ нибудь однимъ словомъ. И станціи мелькаютъ. Чмъ дале, тмъ лсъ становился мрачне-и-мрачне, камни черне и громадне. Сначала меня, напримръ, дивило, что наша телега и съ лошадьми детъ по одному огромному камню, а потомъ эти камни, какъ громадныя зданія, стали высовываться изъ лсу. Наконецъ, они обращались въ скалы. Нердко въ темнот сосенъ виднлось что-то еще черне лса: это каменная, черная, какъ уголь, гора, мстами только покрытая, какъ пной, блыми пятнами свернаго моха. Иной разъ эти скалы надвигались къ самой дорог. Въ щели и разслины ихъ вростали громадныя сосны. Иногда буря качала эти сосны и легко вырывала съ корнемъ изъ нетвердой почвы. На вершин скалы каркалъ воронъ или сидла лисица, поставивъ переднія лапки на каменную скалу и востренькимъ носомъ зорко слдя за телегою. Разъ тройка взлетла на огромную гору. Ямщикъ, блокурый, красивый мужикъ лтъ подъ сорокъ, оборотился ко мн и сказалъ:
— Бычья гора. Этто стоялъ когда-то лсопильный заводъ, на немъ былъ быкъ, матерой быкъ, вотъ на этомъ мст онъ и убилъ медвдя: плохъ, видно, былъ. Съ этихъ поръ, гора-то и зовется: бычья, да бычья.
Я оглянулъ пространство. Страшно даже становилось. Сзади, спереди, кругомъ одна сплошная черная масса сосноваго лса. Тамъ въ глубин сверкаетъ вода: это лежитъ озеро въ недоступныхъ ндрахъ непроходимаго лса. Вдали за черною тьмою встаетъ и идетъ по горизонту тоже лсъ, только безконечно-дальній и слившійся въ сроватую мглу.
— Ономнясь халъ почтмейстеръ, обратился ко мн ямщикъ опять:— такъ на дорог-то и лежитъ…
— Кто лежитъ?
— Да медвдь-то, отвтилъ равнодушно мужикъ.
— Такъ какъ же?
— Да такъ: воротился въ деревню, взяли мужиковъ и согнали.
— Значитъ, много здсь медвдей-то?
— Много, отвтилъ ямщикъ.
— Ты встрчалъ ихъ въ лсу-то?
Ямщикъ обернулся, поглядлъ на меня и немного погодя промолвилъ:
— Видалъ, слава-богу, на вку-то: я — охотникъ, такъ позапрошлой весной, седьмаго на третій десятокъ убилъ.
Меня молодецъ заинтересовалъ. Я хотлъ-было поговорить съ нимъ, но сталъ накрапывать дождь и ямщикъ погналъ тройку. Скоро она подкатила къ извстному крыльцу со столбомъ, украшеннымъ надписями, съ изломанной лстницей, по которой едва можно войти, и съ непремнными мужиками у подъзда.
Войдя въ комнаты, я подалъ подорожную станціонному смотрителю: это былъ сдой, уже дряхлый, но весьма почтенной наружности старикъ. Онъ развернулъ подорожную и посмотрлъ: ну, штука незнатная, всего коллежскій ассесоръ, и притомъ не по казенной надобности.
— А что, лошадей можно? спросилъ я старика.
— Извините, ваше высокоблагородіе, обождать надо. Вотъ скоро воротятся изъ-подъ почты — сдлайте одолженіе. Непріятно, да длать нечего. Я веллъ внести вещи.
— Горяченькаго, ваше высокоблагородіе, не прикажете ли? добродушно спросилъ меня станціонный смотритель:— я самоварчикъ велю наставить.
— Ну, хорошо, что же больше длать?
Дождикъ между тмъ сталъ понемногу накрапывать, небо все больше и больше срло отъ набгающихъ облаковъ. Скоро пошелъ дождь безостановочно. Сидть на станціи, какъ извстно, всегда невесело, а въ такую погоду невыносимо. Кто-то вошелъ въ прихожую.
— Кто тутъ? спросилъ я.
— Ямщикъ, отвтилъ голосъ за перегородкою.
— Какой?
— Что съ вами пріхалъ, сказалъ смотритель.
— А! водку пьешь?
— Употребляемъ.
Смотритель вышелъ, а я, вынувъ изъ погребка свой дорожный запасъ, пригласилъ ямщика въ комнату и налилъ ему стаканъ водки. Мужикъ перекрестился, выпилъ и поставилъ стаканъ на столъ.
— А вотъ, ваше высокоблагородіе, посмотрите, какъ онъ меня ломалъ разъ, сказалъ ямщикъ, засучивъ рукавъ по плечо и показывая руку, которая была вся въ шрамахъ.
— Какъ? Кто ломалъ?
— Медвдь, отвтилъ охотникъ.
— Какъ же это? разскажи, пожалуйста. Садись да выпьемъ-ко чаю, говорилъ я, радуясь, что нашелъ такого интереснаго собесдника:— куришь ты?
— Нтъ, не куримъ, а за компанію для чего? отвчалъ собесдникъ, взявъ сигару и садясь въ кресло.
— Какъ же ты это попалъ?
— Сплошалъ, значитъ, ваше высокоблагородіе. Пуля-то по черепу скользнула — только, а онъ на меня и слъ.
— Какъ же ты?
— Богъ помиловалъ — вывернулся, да ужь другимъ-то выстрломъ прямо въ голову угодилъ.
— Ну, братъ, молодецъ, замтилъ я, не безъ удивленія смотря на ямщика, который разсказывалъ подобныя исторіи съ такимъ спокойствіемъ, будто говорилъ о погод. Удивленія моего онъ даже не замтилъ и продолжать:
— А вотъ, разъ мы пошли втроемъ, съ лсничимъ да съ работникомъ. Не люблю я ходить съ народомъ-то, да ужь барина-то хотлося потшить — просилъ больно. Вотъ, обошли мы берлогу и встали насупротивъ, я въ середин, по правую-то руку лсничій, Оршко — корелка у меня была — экая добрая была собака! бросилась туда, заливается. Не успли мы взяться за ружья, какъ вдругъ летитъ нашъ мишка — да прямо на насъ. Что длать? Я прежде всего какъ рзну лсничаго-то на-отмашъ, такъ онъ, вотъ такъ какъ черезъ комнату-то, и отлетлъ.
— Зачмъ же? спросилъ я съ невольнымъ изумленіемъ.
— Жаль стало, ваше благородіе: молодой человкъ! А пока онъ тамъ барахтался, мы съ работникомъ въ два удара и поршили: я-то подмышку, а онъ прямо въ глазъ — не дохнулъ.
‘Ну’, подумалъ я: ‘богъ-знаетъ, легче ли было лсничему, что не помялъ его медвдь, а пожаллъ пріятель’ — но ничего не сказалъ. Выпивъ еще стаканъ вина, разскащикъ значительно стать разговорчиве и опустошалъ чуть не десятый стаканъ чаю. Вдругъ скрипнула дверь и вошелъ смотритель. Ямщикъ, изъ уваженія къ начальству, всталъ и вышелъ въ прихожую.
— Прикажете, ваше высокоблагородіе, лошадокъ-то закладывать или нтъ? спросилъ меня смотритель.
Я посмотрлъ въ окно. Темная ночь глядла съ улицы. Дождь лилъ ливмя. На часахъ было десять. Куда ужь было хать въ такую пору, да и оставаться не хотлось.
— Отдохните, ваше высокоблагородіе, замтилъ смотритель.— Куда въ экую ночь!
— Какова здсь дорога-то? спросилъ я.
— Дорога хорошая, отвтилъ старикъ:— да станція больно велика: 31 верста съ половиною.
— И все лсомъ?
— Лсомъ. Этто все лсъ.
— Эка у васъ сторона-то здсь дикая, замтилъ я смотрителю.
Тотъ не отвтилъ ничего, только взялъ изъ другой комнаты чистую простыню и сталъ постилать ее на диван.
— А давно вы здсь? спросилъ я старика.
— Давно, ваше высокоблагородіе.
— А какъ?
— Годовъ тридцать ужь есть.
— Что же, у васъ — семейство?
— Нтъ, одинокъ.
— Отчего вы не выберетесь отсюда?
Старикъ замолчалъ и вышелъ въ другую комнату, черезъ минуту онъ воротился и снялъ со свчи.
— Поздно ужь выбираться-то мн, молвилъ онъ.— Куда ужь! Здсь-то я, какъ старый конь, ступаю по знакомой борозд. А на новыхъ-то мстахъ, гд намъ? Ужь мн, ваше высокоблагородіе, не о мстахъ думать.
Тотчасъ же по его уход выступилъ изъ передней мой новый пріятель.
— Это онъ, ваше высокоблагородіе, не любитъ, какъ ему скажутъ дикая-то, молвилъ онъ:— потому и ушелъ.
— Какъ такъ?
— У него была жена дикая.
— Какъ — дикая?
— Такъ, дикая совсмъ. На послдяхъ-то иной разъ страшно было и встртиться. Ходишь этакъ день-то деньской съ ружьишкомъ. Щелья да каменья, лсъ глухой, глядь — а она и сидитъ гд нибудь подъ елью, блая, ровно млъ.
— Что же, она съума, что ли, сошла? Да садись, братецъ, мн скучно, ты поговоришь.
— Нтъ, батюшка, въ полномъ разум, отвтилъ ямщикъ, свободно садясь въ кресло и даже разваливаясь.— Видите, годовъ десять тому назадъ онъ ухалъ на побывку, на родину, значитъ. Пробылъ тамъ онъ мсяца два, да оттуда и прізжаетъ — смотримъ, самъ-другъ.
— Какъ, женился?
— Женился, ваше высокоблагородіе, ужь старый-престарый. А она-то, Господи ты боже мой! вдь этакой красоты была неописанной. Блая — какъ вотъ бумага блая, а глаза черные да большіе. Волосы-то не заплетала, а такъ, значитъ, безъ косы ходила, по плечамъ-то такъ и разсыпались.
— Ну?
— Вотъ и живутъ они такъ, что любо. Только вдругъ наши бабы стали запримчать да запримчать, толстетъ наша смотрительша, съ первыхъ же недль. ‘Ай — говорятъ — опозорилъ сдину свою Аанасій Петровичъ!’ Полно, молъ, вамъ, дуры — говоримъ мы — ваше ли дло? За своими-то двками присматривайте. Ну, такъ вдь сами знаете: куда чортъ не поспетъ, туда бабу пошлетъ, говоритъ пословица-то.
— И родила?
— Родила черезъ пять мсяцевъ. Ужь думали, онъ со стыда сгоритъ и ума лишится — ничего не бывало: смирненько да помаленьку, денекъ за денькомъ, зима наступила, смотримъ — наши бабы и двки язычекъ прикусили, шастъ да шастъ къ смотрительш.
— Зачмъ же?
— Ангельская душа была ваше благородіе, въ голос-то у нея было что-то такое сердешное. Паджъ былъ у насъ. Изъ трехъ троекъ осталось у меня только пара пгихъ, самая, что ни наесть худшая, какъ нарочно валило все лучшихъ. Тошно. Сижу разъ я у воротъ-то, свту божьяго не вижу… Вотъ она проходитъ да и говоритъ: ‘что это ты, Иванушко, кручинишься?’ ‘Да такъ, молъ, Авдотья Гавриловна, хоть руки на себя наложить, такъ впору’.— Какъ учала она мн говорить, ваше благородіе, какъ полились у нея слезы изъ глазокъ-то, такъ и теперь, какъ вспомню, на душ хорошо становится.
— Кто жь у нея родился, дочь или сынъ?
— Дочька. Ужь какъ холила ее, Господи ты боже мой. Вдь словно княжеская была двочка, такая красивая! И старый-то души въ ней не слышалъ: ‘благословилъ — говоритъ — меня Господь на старости и одиночеств’. И врите ли, онъ и жену-то ровно дочку держалъ, иной разъ смху было не мало: привезетъ, бывало, орховъ съ села, да обоимъ и раздлитъ пополамъ. Вдь оно, пожалуй, и такъ, она дочкой у него и была. Надо вамъ разсказать, какъ онъ женился-то.
— Да, да, разскажи, пожалуйста.
— Ужь это посл слухи-то намъ пали. Прізжаетъ онъ на родину. Побылъ онъ день-другой, вдругъ кричатъ разъ: ‘ай, ай, утопленница, Дуня утопилась въ озер’. А это было на томъ же озер, что и отъ насъ недалеко, только на другомъ конц, верстъ триста отсюда. Онъ тоже побжалъ къ озеру и видитъ — на берегу двушка блая-преблая, и волосы черные, ровно вороново крыло… Взяли двушку, начали качать, откачали — очнулась. Днъ пять была больна, а потомъ полегчаю, только стала нелюдима. Сидла — чу съ утра до вечера, опершись на руку, да все-то — чу смотритъ въ поле и таково тяжело вздыхаетъ…
— А вы видите, ваше высокоблагородіе, вонъ эту вышку-то? вдругъ обратился ко мн разказчикъ, указывая пальцемъ въ окно.
Тучи нсколько разсялись. Луна повременамъ выглядывала изъ густыхъ облаковъ. Небо стало бле. Черные лсные холлы значительне обрисовывались на просвтлвшемъ горизонт. Надъ лсомъ, влво отъ станціи, дйствительно что-то возвышалось.
— Что же это, гора? спросилъ я.
— Гора, ваше высокоблагородіе, запримтьте.
— Для чего?
— А вотъ послушайте-ко… И говоритъ онъ ей однажды: ‘вы — говоритъ — несчастная’.
— Да — говоритъ — дяденька. ‘Послушайте-ка — говоритъ — вы здсь только надсадитесь, подьте, говоритъ — замужъ за меня. Вы будете у меня хозяйствовать, а я вамъ и дточк вашей буду, значитъ, вмсто отца, я — говоритъ — сирота, вы. можетъ, и глаза мн закроете. Такъ и женился, ваше благородіе.
— Ну, хорошо! да какъ же она дикой-то сдлалась?
— Ишъ какъ мсяцемъ-то ее ляпнуло, ваше благородіе, гляньте-ко, опять прервалъ свой разсказъ ямщикъ, указывая на гору. Дйствительно, правая сторона горы точно золотомъ покрылась отъ яркаго свта выглянувшаго мсяца.
— Вотъ тутъ и сидитъ, бывало, въ гущу такую забьется, что и увидать нельзя, сидитъ, опершись на ручку. А ужь блая какая, да худая — ахъ! иной разъ даже слеза прошибала…
— Да какъ же она дикой-то стала? разскажи.
Ямщикъ сталъ раскуривать свою сигару, которая у него безпрестанно гасла, потомъ началъ:
— Это ужь какъ на кого пойдетъ. Вдь вотъ иной живетъ себ, какъ съ ножки на ножку перескакиваетъ — ничего. А на инаго бда за бдою, такъ и валитъ. Только что дочка-то подросла, не наглядится она на нее. И все-то съ нею. Въ лсъ съ ней, въ церковь съ ней, и спала-то съ ней на одной кроватк. И все ходила она вотъ на эту гору, а вдь дикая, дикая гора, ваше благородіе. Но оттуда видно озеро-то, такъ значитъ, родину вспоминала.
— Ну, что же дальше? разсказывай, пожалуйста.
— А вотъ постой, ваше благородіе. Только подросла, этакъ дочка-то, годочковъ семи стала. А Авдотья Гавриловна все худетъ, да худетъ, вдругъ дочка-то и заболй! Господи ты Боже мой! Что ужь это сдлалось съ моей Авдотьей Гавриловной — и сказать не можно. Въ дв недли кусочка не съла, только изопьетъ водицы.
— Ну, что же?
— Ахъ, ваше благородіе, вовки не забуду, какъ это шла она за гробочкомъ-то. Боже мой, вдь ужь точно есть мертвецъ, лицо-то черное, да въ бломъ-то плать, точно въ саван, а вдь ни слезинки не выронила. Это хуже, ваше благородіе, если слезъ-то нтъ, значитъ — къ сердцу подступило.
— Ну, разсказывай, братецъ, пожалуйста.
— Вотъ на этой гор и похоронили. Приходъ отъ насъ 12 верстъ, тамъ было и могилку вырыли, не дала…
— Какъ, значитъ, не на кладбищ?..
— Нтъ, не на кладбищ — не дала. Велла вырыть могилу вонъ на гор-то, туда и отнесли. Батюшко-то даже постоялъ за нее, ничего — говоритъ — все равно, земля еси въ землю и отъидеши. Ей на погостъ-отъ жаль было отпустить, далеко!
— Ну, разсказывай, дальше что было? торопилъ я охотника, хотя печальный исходъ разсказа, конечно, уже смутно предчувствовался. Собесднику я налилъ еще рюмку водки.
Ямщикъ выпилъ, закусилъ, а потомъ сказалъ:
— Погодите-ко, я посмотрю.
Дйствительно, мужикъ всталъ, посмотрлъ за перегородку, отворилъ даже дверь и заглянулъ въ сни, потомъ опять слъ. Вино сдлало его развязне и откровенне.
— Онъ не любитъ, ваше благородіе, какъ про нее говорятъ — сляжетъ сейчасъ. Старъ ужь, э, э, старъ.
— Ну, дальше, дальше.
— Съ тхъ поръ и ршилась. Все больше да больше стала ходить на могилку-то, а вдь тамъ глушь такая, вотъ завтра посмотрите, стала наконецъ не только дневать тамъ, но и ночевать. Старикъ и такъ, и сякъ, и лаской, и силой — нтъ: въ лсъ, да въ лсъ, и одичала совсмъ.
— Какъ же одичала?
— Да такъ, что и людей стала бояться. И все-то худла да блла. Бывало, какъ только станешь подходить къ ней, она, какъ кошка дикая, такъ и бросится въ самую-то гущу. И какъ навострилась ходить по каменьямъ-то! Мало стали и видть ее, да разъ…
Ямщикъ снова осторожно оглянулся.
— Чмъ же кончилось? гд она теперь?
— Умерла, ваше благородіе. Чахнуть, да чахнуть, весной и умерла. И все-то въ лсу! Чмъ ужь она и питалась, Богъ знаетъ. Старый-то и говорить о ней пересталъ, знаете, зазорно стало: кругомъ-то вс спознали, все дикая, да дикая, и имени другаго не было, такъ и ршилась. Вотъ завтра, какъ встанете, такъ сходимте на могилку-то.
— Какъ же она умерла-то? скажи ради Бога.
— Да какъ-съ? Разъ пропала совсмъ, нтъ, да нтъ, третьи сутки и слдъ простылъ. Старикъ ужь не могъ и ходить на гору-то, и рукой махнулъ. Вдругъ ребята прибжали изъ лсу ‘ступайте — говорятъ — тло’. Что же-съ? На гор-то обвилась руками вокругъ креста, да такъ и спочивала. Блдная, блдная, да въ бленькомъ-то платьиц, ровно восковая лежала на черномъ-то камн.
Утромъ я тотчасъ же отправился на могилу. Путь былъ недальный, но трудный. Надо было версты дв идти лсомъ, ступая съ камня на камень. Еще трудне было взобраться на гору. Вся она была боле ничего, какъ одна огромная каменная скала, почернвшая отъ времени и мстами растрепавшаяся. Изъ разслинъ выростали сосны, такъ что вершина ея вся была покрыта лсомъ. На краю утеса дйствительно стояли два креста, тоже почернвшіе. Я взглянулъ внизъ — и признаюсь, сердце сжалось! Скала почти отвсомъ сходила внизъ. Черная стна ея мстами была покрыта мохомъ и кой-гд торчали сосны. На противоположной сторон лсъ также круто всходилъ на скалу. Дна ложбины и видть было нельзя отъ нависшаго надъ ней лса. Ложбина эта шла влво. Куда бы вы ни устремили взоръ — везд черный лсъ, да черные камни, сверху покрытые пною свернаго моха, точно мертвые саваномъ. Сквозь узкое ущелье, въ нескончаемой дали, виднлось что-то синее: это было то самое озеро, на другомъ краю котораго родилась бдная женщина, спящая теперь въ виду его вчнымъ сномъ. Суровъ показался мн и послдній пріютъ этихъ двухъ нжныхъ существъ. Съ невольной тоскою воротился я на станцію. Тамъ уже готова была тройка. Нсколько ямщиковъ стояли вокругъ телеги.
— Дикая гора? вопросительно замтилъ мн одинъ изъ нихъ, зная что я воротился съ ущелья.
— Да, и сторона-то ваша, братцы, какая-то дикая, сказалъ я съ невольной досадой.