OCR, spell check и перевод в современную орфографию: Эрнест Хемингуэй Праздник (Читайте самый трогательный роман Эрнеста Хемингуэя ‘Праздник, который всегда с тобой’)
Девочка, наступившая на хлеб.
История, в которой говорится о девочке, наступившей на хлеб для того, чтобы не запачкать башмаков, и о том, какое она потерпела за это наказание, не только написана, но и напечатана.
Девочку эту звали Инга, родители её были люди бедные, но сама она была горда и заносчива, у неё, как говорится, были дурные задатки. Еще маленькой девочкой она любила ловить мух, обрывать им крылья и превращать в ползучих насекомых. Позднее ей доставляло удовольствие брать майских и навозных жуков и протыкать их иголкой, проткнув, она подсовывала им клочок бумажки или зеленый листок, и, крепко упираясь в него лапками, несчастное животное вертело и перевертывало его во все стороны, чтобы как-нибудь освободиться от иголки.
— Это значит, что жук читает, — говорила Инга. — Видите, как он вертит и переворачивает лист.
С годами она становилась не лучше, а скорее хуже, на свое несчастье, она была хорошенькая, — иначе с ней бы не так расправились, как расправлялись.
— Тебя нужно было бы держать в ежовых рукавицах, — сказала ей её собственная мать. — Ребенком ты не жалела моих колен, топча их ножонками, а вырастешь, так не пожалеешь и сердца.
Так оно и случилось.
Инга попала в услужение к господам в деревню, они обращались с ней как со своим ребенком и очень хорошо одевали, ей это шло, и она день-ото-дня становилась всё заносчивее.
После того, как она прожила у своих господ год, барыня ей сказала:
— Инга, ты бы навестила своих родителей.
И Инга отправилась домой, главным образом, чтобы показать себя на родине людям, вот-де какой она стала важной барышней. Но когда она подошла к селу и увидала разговаривавших между собой девушек и парней, а с ними свою мать, которая сидела и отдыхала на камне, а против неё лежавшую на земле вязанку хвороста, собранную в лесу, то повернулась и пошла назад, она стыдилась, что у неё, одетой по-благородному, такая оборванная мать, подбирающая по лесу хворост. Она нисколько не раскаивалась в том, что ушла, а только злилась.
Опять прошло полгода.
— Поди, сходи домой, навести своих стариков, Инга, — сказала ей опять барыня. — Я подарю тебе большой белый хлеб, ты его снеси им в подарок, они, наверно, будут очень рады видеть тебя.
Инга одела свое лучшее платье и новые башмаки, приподняла юбки и пошла, осторожно ступая, чтобы не замарать хорошеньких чистеньких ботинок, — и осуждать ее за это, конечно, нельзя. Но когда она подошла к тому месту, где дорога ведет через болото и где стояли лужи и грязь, она бросила хлеб на землю и наступила на него, чтобы, переходя, не запачкать башмаков, но в то время как одной ногой она стала на хлеб, а другую подняла, чтобы сделать прыжок, хлеб вместе с ней стал погружаться всё глубже и глубже и Инга провалилась, а сверху осталась только лужа, покрытая пузырями.
Вот вся и история! Но куда же девалась Инга?
Она погрузилась в болото на самое дно, к болотной ведьме, которая там колдует. Ведьма — тетка русалки, которую все знают, рисуют на картинах и про которую слагают песни, но про болотную ведьму известно только, что когда летом над лугами стелется туман, значит, ведьма варит свое зелье. Сюда, в огромную кухню болотной ведьмы, попала Инга, а выжить там долго невозможно: в сравнении с ней мусорный ящик — чудный дворец. Там от всех горшков так дурно пахнет, что живому существу делается не по себе, и при этом горшки стоят тесными рядами, но если бы даже и нашлась щель, в которую можно было пролезть, сделать это невозможно, потому что все щели набиты мокрыми жабами и жирными змеями. Сюда-то и попала Инга, от отвратительных ползучих гадов несло таким холодом, что она дрожала всем телом и застывала как лед. К хлебу она была прикована, и он тянул ее вниз, как кусок янтаря притягивает соломинку. Болотная ведьма была дома, и ужасную кухню осматривали гости — дьявол и его бабушка, а бабушка дьявола — старая, злая старуха, которая без дела никогда не сидит, она никогда не выезжает в гости без своей ручной работы, и теперь она захватила ее с собой. Она шила особые колючие стельки для башмаков людям, чтобы они не знали покоя и не могли ни минутки посидеть на месте, она вышивала ткань лжи и вязала необдуманные слова, упавшие на землю, — всё на горе и несчастье людям. Да, она умела шить, вышивать и вязать, эта старая бабушка. Она заметила Ингу, надвинула на нос очки и еще раз внимательно оглянула ее.
— Девочка эта обладает недурными способностями, — сказала она, — и я прошу подарить мне ее в знак воспоминания о моем сегодняшнем визите. Из неё выйдет недурная статуэтка в переднюю моего внука.
И ей отдали Ингу. Таким образом, она попала в ад. Туда люди приходят иногда не прямой дорогой, а окольными путями, если только обладают необходимыми способностями.
Передняя тянулась без конца, при взгляде вперед или назад кружилась голова, и целая толпа, близкая к потере сознания, стояла тут и ждала, когда перед ней отворятся двери милосердия. Ей долго приходилось ждать. Большие, толстые пауки опутывали ноги стоящих столетней тканью паутины, и ткань эта врезалась в тело как кандалы, и сковывала, как железными цепями, и в каждой душе кипело беспокойство вечного страха и тоски. Скупой стоял тут, забыв ключи от своего сундука с деньгами, а ключ торчал в замке, и он это отлично знал. Да было бы слишком долго перечислять все страдания и мучения, которым подвергались стоявшие там. Инга терпела страшную муку, изображая статую, снизу она была точно пригвождена к хлебу.
‘Вот что бывает, когда боишься замарать ноги, — подумала она про себя. — Ну, чего это все глаза на меня выпучили?’
Да, действительно, все взгляды были направлены на нее, в её глазах отражались все её греховные помыслы и без слов говорили всем о том, так что смотреть на них было ужасно.
‘Глядеть на меня, наверно, очень приятно’ — подумала Инга. — У меня красивое лицо, и я прелестно одета’… И она вертела глазами туда и сюда, потому что головы повернуть не могла: шея у неё окаменела. Нет, но как она перепачкалась в противной кухне колдуньи, об этом она раньше и не подумала. Её платье было сплошь покрыто тиной, волоса свалялись с землей и болтались сзади, на спине, из каждой складки платья высовывались большие жабы. Это было неприятно. ‘Впрочем, и у других тут ужасный вид’, — подумала она и успокоилась.
Но самым неприятным был жестоко мучивший ее голод. Разве нельзя было наклониться и отломить кусочек хлеба, на котором она стояла? Нет. Спина её окаменела, руки точно застыли, всё тело стало неподвижным, как каменный столб, и только глаза в орбитах могли поворачиваться во все стороны и видеть даже то, что делалось позади. И жилище это было ужасно. А потом налетели мухи и стали ползать у неё по глазам туда и сюда, и она моргала глазами, но мухи не улетали, потому что летать не могли: крылья у них были оторваны, и они могли только ползать. Это была пытка, к тому же еще голод всё возрастал. Под конец ей стало казаться, что внутренности её пожирают сами себя, и внутри образуется пустота.
— Если так дальше будет продолжаться, я не вытерплю, — сказала она, но должна была терпеть.
И вдруг на голову её упала горячая слеза, скатившись по лицу и груди, и упала на хлеб, на котором она стояла, и за этой слезой закапали другие. Кто мог плакать об Инге? Мать? Да, там, на земле у неё еще осталась мать. Горькие слезы, которые мать проливает о своем ребенке, доходят до ребенка, но они не приносят освобождения, — они только жгут и усиливают муку. О, этот голод! Этот нестерпимый голод и невозможность достать хлеба, который был так близко, под самыми ногами! Ей казалось, что её внутренности пожрали сами себя, как тонкая камышовая трость с пустой сердцевиной, она поглощала все звуки, она ясно слышала, что говорили о ней на земле, и эти слова были жестоки и злы.
Её мать, правда, очень плакала и горевала, но всё-таки говорила:
‘Твоя гордость сгубила тебя, Инга. Ты очень огорчала свою мать’…
Её мать и все там, на земле, знали, какой грех совершила она, — знали, что она наступила на хлеб, провалилась и исчезла. Пастух, пасший коров на склоне у болотной дороги, всё видел.
Какое горе ты нанесла мне, Инга! — говорила мать. — Да, я всё это и предчувствовала.
‘Зачем я родилась на свет? — думала Инга. — И какая мне польза от того, что мать плачет?’
Она слышала, как бывшие её господа, любившие и баловавшие ее, как своего ребенка, говорили теперь: — ‘Она совершила большой грех, — она ногами попрала дар Божий, двери милосердия для неё закрыты навсегда’.
‘Вы должны были меня наказывать, а не потакать мне во всем’ — думала Инга.
Она слышала, как пели сложенную про неё песнь, — песнь про гордую девушку, которая наступила на хлеб, чтобы не замарать башмаков.
И песнь эту пели по всей стране.
‘За что же мне приходится выслушивать так много дурного и вдобавок еще так жестоко страдать? — думала Инга. Другие тоже должны нести наказание за свои грехи… Положим, и наказания тогда не хватит… Ах, как я страдаю!’…
И душа её каменела еще больше, нежели тело.
‘Здесь, среди этого общества, нельзя подобреть. И я вовсе не желаю быть доброй. Ишь, как они все на меня глаза пялят!’.
Её душа была полна злобы и ненависти ко всем людям.
‘Ну, вот, там, наверху опять что-то рассказывают… Ах, как я ужасно страдаю!’
Она слышала, как матери рассказывали детям про нее, и малютки называли ее безбожной Ингой. ‘Она такая противная, такая злая! — говорили они. — Она должна терпеть жестокие муки’.
И каждый день из уст детей она слышала жестокие слова.
Но вот однажды, когда злоба и голод точили её пустое тело, и когда она слушала, как её историю рассказывали маленькому невинному ребенку, крошечной девочке, она вдруг услыхала, что малютка, прослушав историю о злой и гордой Инге, вдруг зарыдала.
— Разве Инга уже никогда, никогда не вернется наверх? — спросила маленькая девочка.
И ей ответили:
— Никогда.
— Даже, если она попросит прощения и обещается никогда этого больше не делать?
Тогда да, но прощения она просить не хочет, — говорили наверху.
— Мне так бы хотелось, чтобы она попросила! — сказала малютка, и ее ничем не могли утешить. — Я бы отдала куклу и все мои игрушки, только бы она могла вернуться. Это слишком ужасно… Бедная Инга!
Эти слова глубоко запали в сердце Инги, и ей стало хорошо, первый раз она слышала, что кто-то сказал про нее: ‘Бедная Инга!’ и не вспомнил про её ошибки. Маленькая невинная девочка плакала о ней и молила за нее о милосердии, с ней самой произошло что-то странное: ей вдруг захотелось плакать, но слез не было, и это-то причиняло невыносимую муку.
По мере того, как там, наверху, проходили годы, внизу всё оставалось без перемен, она слышала, что о ней говорили всё реже и реже. Однажды только её слуха коснулся глубокий вздох: ‘Инга! Инга! Какое горе принесла ты мне! Я это предчувствовала!’ То был последний вздох её умирающей матери. Иногда имя её упоминали её прежние господа, и из всех слов самыми нежными были те, когда хозяйка говорила: — ‘Увижу ли я тебя, Инга? Никто не знает, что его ожидает’…
Но Инга знала, что её добрая госпожа никогда не попадет туда, где находилась она. И опять прошло много времени, много тяжелых, горьких дней. И еще раз Инга услыхала свое имя и увидала над собой две чистые, сияющие звезды, то на земле закрывались кроткие глаза. Столько лет уже прошло с тех пор, как маленькая девочка оплакивала ‘бедную Ингу’, что девочка эта успела стать старой женщиной, которую Бог опять призывал к Себе, и в этот час, когда перед ней всплыла вся её жизнь, она вспомнила, как когда-то горько плакала, слушая историю Инги. Те минуты и ощущения так живо предстали перед старой женщиной в предсмертный час её, что у неё громко вырвались слова: — ‘Боже мой, Господи! Может быть, и я, как Инга, часто попирала ногами дары, Тобой мне данные, не зная, что творю, может быть, и я была обуреваема гордыней, но Ты в Своем милосердии не дал мне пасть, Ты поддержал меня. Не оставь меня в мой последний час’…
Глаза старой женщины закрылись, и душа открылась перед лицом неведомого. Она, чья последняя мысль горячо обратилась к Инге, — она видела теперь, как та глубоко пала, и, увидав, благочестивая горько заплакала: на небе стояла она, как ребенок, и лила слезы о бедной Инге… И слезы эти, и молитвы отзывались, как эхо, в пустой, нечестивой оболочке, которая облекала претерпевавшую жестокие страдания душу, никогда неизведанное чувство любви не потрясло ее: ангел Господень плакал о ней.
Измученная душа мысленно вспомнила все свои деяния, совершенные на земле, и сама Инга задрожала от рыданий, которых не знала, горько ей стало, больно за самое себя, она чувствовала, что двери милосердия никогда не откроются перед ней, и в то время, как она чувствовала это, уничтоженная, в бездну к ней ворвался сияющий луч, и сила его была могучее солнечного луча, растопляющего снеговика, поставленного мальчиком, и быстрее, чем снежинка, тающая на теплых губах ребенка, расплылось туманом окаменевшее тело Инги, и маленькая птичка с быстротой молнии поднялась наверх, на землю, к людям.
Но птичка трепетала от страха и испуга передо всем, что ее окружало, она стыдилась самой себя, стыдилась передо всеми живыми существами и поспешно спряталась в темное отверстие в старой, полуразрушенной стене, так съежившись, сидела она, дрожа всем телом, не издавая ни одного звука, потому что голоса у неё не было, долго просидела она там, не видя красоты, окружающей ее. А кругом было дивно хорошо! Воздух был теплый и мягкий, месяц заливал своим ясным сиянием землю, от деревьев и кустов поднималось благоухание, уютно было там, где она сидела, и перышки на ней были такие чистые и нежные.
Сколько любви, сколько дивной красоты было вложено во всё сотворенное! Всё, что наполняло грудь птички, просилось в песне наружу, но нет она не могла. С какой бы радостью она закуковала, как кукушка весной, залилась соловьиною трелью! Господь Бог, слышащий даже беззвучный гимн благодарности простого червя, услыхал нежную песнь птички, дрожавшую аккордами в её душе, как псалмы в душе Давида, еще не облеченные в слова и звуки.
В продолжение долгих недель звучали эти беззвучные песни, они должны были вырваться наружу при первом добром деле, которое кто-нибудь должен был совершить.
Настал сочельник. Крестьянин воткнул вблизи избы веху и привязал к ней сноп овса, чтобы и птицам небесным было пропитание и праздник в этот день во имя Освободителя.
На утро Рождества Христова поднялось солнце, осветило сноп и щебечущих птиц, летающих вокруг вехи [На севере, в особенности в Швеции, существует прекрасный обычай — втыкать на Рождестве около изб высокие вехи с овсяным снопом для воробьев, чтобы и они принимали участие в общем празднике]. И вдруг из отверстия в стене раздалось тоже: ‘Чик-чирик!’ Нараставшая мысль вылилась в звуке, слабое чириканье было ликующим гимном, желание доброго дела проснулось, и птичка выпорхнула из своей засады. На небе знали, что это была за птичка.
Зима стояла холодная, воды были покрыты льдом, птицам и зверям лесным не хватало корму. Наша маленькая птичка перелетела на проезжую дорогу, и там, в следах полозьев ей удавалось найти зернышко-другое, а на остановках даже крошки хлеба. Сама она ела очень мало, но она сзывала голодных воробьев, чтобы и они поклевали зерна. Она летала в города, выглядывала кругом, и туда, где милосердная рука высыпала хлеб на подоконник, она звала других птиц, всё им отдавала, сама перехватив только несколько крошек.
В продолжение зимы птичка собрала столько крошек, что все вместе они весили как раз столько, сколько весил хлеб, на который наступила Инга, чтобы не замарать своих башмаков, иногда последняя крошка была найдена и отдана, серые крылья птички побелели и широко раскинулись.
— Вон там над водой летит чайка! — сказали дети, увидав белую птицу, — вон она опустилась в море, вон поднялась в блеске солнечного света, она сверкнула, и невозможно было разглядеть, куда она скрылась.