Глубокая, глубокая осень. Убранные поля опустели, и на межах остались только качающиеся от ветра сухие кустики полыни и полевой рябинки.
В саду медленно опадают листья и сметаются во все канавки и впадины дорожек. А скоро земля застынет, и в морозном воздухе запорхают первые снежинки.
Но пока еще не хочется в дом, бродишь по пустым, засоренным дорожкам в саду, ищешь на дереве забытое, неснятое яблоко, которое кажется вкуснее тех, что лежат в подвале на свежей соломе. Ходишь, к чему-то прислушиваешься и все осматриваешь, как будто в последний раз. В березнике — пустые, покинутые гнезда грачей, в цветнике — поломанные намокшие цветы и не высыхающая весь день роса.
Бывают еще теплые дни, с утра на горизонте, в блеске солнца, в чуть заметной прозрачной синеве, четко белеют сельские церкви, желтеют полосы дальних лесов, блестит паутина на мокрой листве кустов. Но в воздухе нет уже летней ласкающей теплоты, запахов кашки и цветущей медовой гречихи,— в нем холодная прозрачность и печальная тишина.
И леса, тронутые первыми утренними заморозками, убраны пышной желтизной, которая отражается на лице золотым светом, когда идешь по узкой лесной тропинке, отводя руками ветки орешника.
Подходит то время, когда жизнь со двора переходит в дом. Скоро будут вставлять зимние рамы. Иван в фартуке приносит их с чердака и обыкновенно ставит в передней, прислонив к стенке, где Таня с полоскательницей и полотенцем моет и протирает стекла, дыша на них.
Нам предстоит небезынтересная работа — помогать Ивану, подавать ему стамеску, паклю, резать длинными полосками бумагу для оклейки окон и, утащив кусочек замазки на свои нужды, раскатывать в длинные сосульки и лепить из нее разные фигурки.
И при вставке каждой рамы Катя непременно насажает в ватку между рам маленьких фарфоровых куколок, чтобы потом смотреть на них через стекло вставленной рамы.
В гостиной, кроме окон, вставляют еще стеклянную дверь, которая выходит в сад на балкон. Приносят большую корзину сухой мякины, насыпают за дверь для тепла, вставляют двойную зимнюю раму и тогда в этой большой комнате становится тепло и по-зимнему уютно.
Дядюшка, посоветовавшись с нами, не пора ли ему переменить свою летнюю резиденцию на зимнюю, передвинет от окна свое кресло к печке, и в гостиной начнутся долгие осенние, а потом зимние вечера.
Вокруг овального преддиванного стола чинно стоят полукругом мягкие кресла в парусиновых чехлах, из-под которых виднеются внизу медные колесики. Когда большие сидят вечером, занявшись разговором, за креслами хорошо бывает затеять игру в прятки.
Направо от дивана, в углу — камин, он уже давно не топится, и туда кладут всякие пустые коробки, веревочки от покупок, если только дядюшка не успел подобрать их себе.
В доме у всех есть свои любимые места, в особенности зимой. Крестная всегда обыкновенно сидит на диване за столом, накинув для тепла на плечи большой платок, и раскладывает пасьянс. Мать сбоку стола в кресле вяжет чулок, с котом на коленях. Дядюшка у печки в своем кресле.
Для нас самое приятное — пристроиться сбоку крестной на уголке диванного стола и на его гладкой поверхности смотреть картинки в старых журналах, которые уже давно знаешь наизусть. А то просто разляжемся на полу и подрисовываем на картинках всем лошадям дуги, мужчинам — усы.
Другие комнаты, когда дома нет молодежи,— не освещаются. В большой зал с его высокими зеркалами и темными по вечерам углами мы боимся даже заглядывать. Только иногда пойдем с Катей к дверям, осторожно раздвинем портьеру и с замиранием сердца смотрим туда. В зеркалах жутко отражается свет из гостиной, как призраки с лампами стоят в полумраке цветы и высовываются в полосу света, падающего из гостиной.
В углу, за цветами, стоит наше любимое большое кресло, в котором мы свободно усаживаемся вдвоем с Катей. Но сидеть по вечерам одним здесь страшно, так как всегда кажется, что сзади в темном углу стоит кто-то.
В зале бывает хорошо, когда Таня принесет лампу из передней, и мы на просторе затеем беготню или начнем кружиться до тех пор, пока в глазах не завертятся пол и потолок.
В передней, где стоят вешалки с шубами и нянькин сундук, по вечерам тоже страшно. И если нужно пройти через нее в спальню,— пробегаем зажмурившись.
Еще любимое место — в столовой за чайным столом. Бывало, пролезешь туда по расстроенным пружинам, за спиной матери к окну, станешь коленями на край дивана и рассматриваешь свое лицо в самоваре, навалившись животом и локтями на стол, пока не велят сесть как следует.
Впрочем, есть еще одно местечко — в углу за буфетом, куда на шишечку отдушника вешается чайное полотенце. Здесь мы обыкновенно сидим, когда захочется помечтать. Но чаще прибегаем сюда во всех несчастных случаях жизни.
Однако лучше всего все-таки в гостиной.
Здесь все знаешь и любишь до последней мелочи: и знакомый полукруг кресел, и какой-то особенно приятный запах, должно быть, от старинного красного дерева, который всегда держится в гостиной, и даже отдушники на камине с оборванными медными цепочками. Откроешь половинки его железных дверей и роешься, пересматривая все коробочки и ящички.
А когда на праздники приедет молодежь — старшие братья и сестры,— тогда дом, обычно тихий, принимает совсем другой вид: парадные комнаты освещаются по вечерам, из зала слышатся звуки рояля, голоса молодежи. И мы с Катей с нетерпением ждем зимних праздников — Рождества и святок.
II
Зимний Николин день уже прошел. И мы один раз утром, вскочив с постели, увидели в окно снег.
— Зима! Зима! — закричала Катя, захлопала в ладоши и, не удержавшись, села на подушки.
На дворе все побелело — крыши, навесы конюшне, сруб колодца,— все покрылось свежим, пухлым слоем молодого снега. Висячие ветки березы перед окном, все осыпанные блестящим белым инеем, пригнулись еще больше книзу под его тяжестью. В комнатах стало по-зимнему светло, а от рам по-новому пахло зимой.
Я живо надел сапоги. Но Катя не могла сама застегнуть пуговицы на своих башмаках и застряла.
— Что за противные, ну что это!..— закричала она, жестом отчаяния показав на свои ноги с незастегнутыми башмаками.
Как я счастлив, что со дня своего ангела отделался, наконец, от этих проклятых башмаков с пуговицами. Таня и нянька как-то ловко застегивают их шпильками, но мы ломаем себе пальцы, сосем их и, если некому помочь, то кончаем слезами и клятвами — лучше ходить совсем босиком, чем терпеть эту муку.
Покончив с башмаками и наскоро надев свои шубки с красными подпоясками, мы прошмыгнули поскорее в сени. Только бы никто не перехватил по дороге и не отправил умываться и молиться богу,— (самые неприятные процедуры).
В сенях на нас пахнуло запахом мороза. Мы вышли на крыльцо. В свежем морозном воздухе была зимнйя мягкость и тишина. На покрытых инеем липах распушившись, сидели вороны и галки. По двору был проложен первый зимний след на санях. И из трубы кухни, сквозь покрытые инеем ракиты, от топившейся печки поднимался дым, который на свежем морозном воздухе пахнул по-новому.
В воротах сарая стояли выдвинутые наши большие ковровые сани. Они употреблялиеь только для больших поездок. И мы сейчас же приступили с расспросами к проходившему из кухни Ивану. Он шел к саням и у него была уздечка на руке. От него мы узнали, что сейчас посылают на станцию за большими братьями и сестрами.
И правда, когда мы в столовой пили чай, к парадному подали запряженные гуськом сани.
— Ох, лошадей подали,— сказала, забеспокоившись, крестная и подошла к окну.
— Таня, Танюша! Давай, матушка, Ивану шубу для мальчиков и два больших платка для девочек… да валенки.— Поживее, куда пошла?.. Это что тут такое? — сказала она, наткнувшись ногой на кошачье блюдце в уголке у буфета.— Это Марья Ивановна все носится с своими кошками, пройти нельзя от этих черепков.
— Не горячитесь, пожалуйста,— сказал дядюшка, подойдя к двери столовой, в своих меховых туфлях и подмигнув нам, как он всегда делал, когда при нас вступал в разговор с крестной и чем-нибудь задевал ее,— а то вы своим криком не только кошек, а и людей всех разгоните.
Крестная, озабоченная отправкой, ничего не ответила. В сани понесли и наложили шуб, больших платков и валенок. Крестная сама, накинув на плечи большой платок, вышла без калош на крыльцо.
Мы, не допив чашек, побежали в угольную, откуда можно было видеть, как сани поедут по березовой аллее к воротам. Подставили стул и, став на него вместе, стали смотреть в незамерзшую верхнюю часть окна.
— Подвинься, мне не видно,— сказала Катя.
— Куда ж я подвинусь? Протри себе дырочку и смотри! — сказал я.
Скоро из-за выступа парадного показались одна за другой лошади и сани, которые мы узнали бы из тысячи других саней и лошадей, и, как будто радуясь молодому снегу, быстро покатили к воротам. Когда они повернули направо и за воротами скрылась задинка саней с разводом, мы слезли со стула.
Теперь нужно было придумать, чем занять себя, чтобы хватило сил и терпения дождаться вечера, когда приедут со станции.
Мы отошли от окна и рассуждали о том, как бы хорошо прокатиться сейчас первый раз в санях по первопутку.
Бывало, когда собираются куда-нибудь ехать, мы с самого утра начинаем надоедать всем и упрашивать взять с собой. И, наконец, добиваемся своего.
Как хороша зимняя дорога в мягкий морозный день!..
К парадному уже поданы сани, нас начинают одевать, суют руки в рукава, которых никак не найдешь, повязывают сверху большим платком, в котором оставляют только маленькую дырочку для дыхания, и ведут на подъезд. Ноги то и дело наступают на полы шубы, платок сползает на самые глаза, так что ничего не видишь под ногами.
Но на дворе так хорошо пахнет морозом и дымом от затопленных печей, сани так удобны и предстоящая дорога так заманчива, что крепишься и терпишь всякие неприятности, тем более что дорогой можно прокопать дырку больше и смотреть по сторонам.
Привалишься в санях к высокой спинке, которая изнутри обита сукном, лошади тронут, лихо пронесут мимо мелькающих берез аллеи, деревенских изб, занесенных снегом, мелькнет деревенская околица с посторонившимся пешеходом, и однообразная снежная равнина откроется перед глазами.
Покачиваясь и ныряя в санях по сугробам унылой зимней дороги, следишь за сонно мелькающими по сторонам дороги вешками, одинокими ракитами. В стороне сквозь мглистый, предсумеречный воздух виднеются дубовые вешки, пригнутые снегом, перелески. Подреза саней визжат и свистят по морозному снегу, когда лошади идут шагом, и нагоняют дремоту.
Сидеть, наконец, устанешь и хочется поскорее приехать в тепло натопленные комнаты, где в столовой уже кипит самовар.
До вечера оставалось еще много времени и нужно было чем-нибудь занять его. Мы хотели посидеть на лежанке, но ее еще не топили. Очередные же дела, вроде вырезывания картинок, мы совершенно не могли делать от охватившего нас нетерпения. Выбрав в корзиночке на шкапчике от нечего делать два больших красных яблока и принюхавшись к ним, мы пошли шататься по дому.
— Молодые люди,— сказал дядюшка, опуская газету и взглядывая на нас поверх нее, когда мы проходили через гостиную,— как вы думаете, не пора ли мне устраиваться на зиму?
— Что ж, устраиваться, так устраиваться,— сказали мы и предложили ему свои услуги по перетаскиванию кресла от окна к печке.
— Время-то у вас найдется свободное?
— Найдется,— сказали мы.
— А может быть, я отрываю вас от дела?
— Нет, сегодня у нас никаких особенно дел нет,— сказали мы.
— Ну, хорошо, будь по-вашему,— сказал дядюшка и, встав в своих туфлях с газетой с кресла, отошел от него, в сторону, как он отходил, когда Таня выметала из-под него.
Мы положили на ближний стул свои яблоки, направили у кресла колесики, чтобы оно не забирало в сторону, И покатили.
Дядюшка шел с газетой сзади.
— Так хорошо будет? — спросили мы, поставив кресло боком к печке.
Дядюшка сказал, что хорошо. И мы остались очень довольны.
— А в шашки сыграть не хотите?
— На деньги?
— Да уж как водится.
— Нет, мы лучше пойдем погуляем,— сказали мы, соображая, что он все равно обыграет нас и испортит этим настроение на целый вечер.
— Ну, как вам угодно,— сказал дядюшка и принялся за свои дела.
Мы же после обеда пошли в новых валенках гулять и лазить по сугробам. А потом с красными щеками пришли домой, смотреть, как топятся печи и слушать, как шипят и хлопают в них сырые дрова.
Мы втроем — Таня, Катя и я — сидели в передней против печки на полу, смотрели на огонь и говорили тихими голосами о том, когда приедут и не пора ли будить дядюшку.
После обеда, когда большие отдыхают и в доме стоит предсумеречная тишина, хорошо бывает пристроиться где-нибудь в укромном местечке и сидеть.
Поговорив около печки, мы встали и пошли обходить все свои уголки.
— Пойдем посидим за буфетом,— сказала Катя.
Я ничего не имел против этого. Мы прошли в столовую и присели в уголке за буфетом, притворив за собою дверку. Разговор опять зашел о предстоящем приезде братьев.
— Ты теперь с мальчиками будешь все время.
Я сказал, что, конечно, с ними, не вертеться же мне около девочек целую жизнь — и так надоели. И натянул за ушки сапоги, которые мне недавно купили вместо несносных башмаков. Я был постоянно озабочен тем, чтобы голенища не спускались вниз и не делали складок.
— Мне скучно будет,— сказала Катя и занялась дыркой, которую нашла у себя на переднике.
— Отчего же тебе скучно — ты будешь с девочками,— сказал я.— Что ты рвешь, вот крестная задаст тебе.
Катя оставила дырку и, вздохнув, уставилась в одну точку. Она, как никто, была способна по каждому ничтожному поводу впадать в меланхолию. Пухлая, румяная, с красной ленточкой сбоку в золотистых волосах, она была очень мила, в особенности когда на ней, как сейчас, был надет белый передничек, он немного жал ей под мышками, и она все поводила плечом. А чулки с резинками натянулись и открывали пухлую, голую коленку.
Я пересидел себе ногу от сиденья на корточках и хотел принести из гостиной ножную скамеечку крестной, но круглые часы над дверью пробили четыре — время, когда просыпался дядюшка и приносили самовар.
— Пора будить,— сказала Катя.
Мы вышли из-за буфета и пошли будить дядюшку.
Он уже проснулся и, лежа на большой дубовой постели, с высокими полукруглыми спинками, рассматривал свои руки.
В этой спальне тоже все нам знакомо и мило, до последней мелочи: большой темный гардероб с выдвижным нижним ящиком, который всегда пищит, как немазаное колесо, когда его выдвигаешь, оборванное кожаное кресло — пара к тому, что в зале,— в которое дядюшка садится, когда надевает сапоги. Висячая этажерка с пыльными книгами и окно в сад, в которое виден угол погреба, куда мы бегаем за яблоками. На стене около гардероба висит на гвоздике охотничье ружье, на которое мы всегда смотрим с интересом и страхом.
Самое большое удовольствие — это забраться к дядюшке на постель, пока он еще не вставал, и поболтать с ним до чаю.
— Ну что, молодцы, приедут наши сегодня? — сказал он, увидев нас и продолжая поглаживать свои волосатые руки.
Мы сказали, что приедут, и полезли на постель.
— Это хорошо,— сказал дядюшка.— Ну, что поделывали нынче?
Мы рассказали, что ходили гулять, топили печку, а сейчас сидели за буфетом.
— Это хорошо,— сказал опять дядюшка.— А баню еще не топили?
— Нет, баню, кажется, завтра будут топить,— сказали мы.
— Пойдете мыться?
— Должно быть, пойдем.
— С кем же вы пойдете?.
— Я с мальчиками, Катя — с девочками.
— Так,— сказал дядюшка.— Это хорошо.
— Отчего это у тебя такие волосы на руках? — спросила Катя, сев на пятки.
— А у тебя разве нету?
— Нет,— сказала Катя.
— Покажи-ка.
Катя показала ему обе руки ладонями кверху. Дядюшка посмотрел на ее руки.
— Да, нету,— сказал он.— Ведь я от Адама произошел, оттого у меня и волосы.
— От Адама? — спросила Катя.
— Да.
Мы молчали.
— А что, самовар подан?
— Должно быть, подан.
— Ну, в таком случае надо вставать. Давайте мне сапоги.
Мы подали ему сапоги. Он, сев в кресло, натянул их за ушки на ноги, и, по обыкновению, не подпрятав ушек, встал.
Борода у него была смята на одну сторону, а правая щека и глаз были красны от сна. Потом постояли и посмотрели, как он умывался, широко расставив ноги перед умывальником, фыркая и растирая руками короткую красную шею,— и пошли в столовую.
На диване у валика дремал старый рябый кот — наш враг,— который не понимал никакой игры и на всякое обращение к нему только шипел и царапался лапой наотмашь. Благодаря ему у нас с Катей вечно все руки были изодраны.
Мы накричали на него, натопали ногами и добились того, что он все-таки спрыгнул под стол, а нам очистилась дорога по дивану к окну.
III
Большие, напившись чаю, перешли в гостиную, а мы отправились к Тане. Она принесла с чердака неглаженое белье, захватила из передней жестяную лампу и пошла в зал, чтобы там на просторе развесить белье по стульям и катать его.
Мы пристроились тянуть простыни, взявшись за концы и собрав их сборками в руки.
Одинокая лампа, поставленная под зеркалом, странно освещала большую комнату, оставляя темными углы.
Кончив, Таня уложила белье в корзину, потом сняла башмаки, чтобы не стучать, и мы пошли бегать по залу, а набегавшись, сели втроем в кресло и стали говорить.
— Давайте потушим лампу,— сказала Катя.
Мы погасили лампу и сидели некоторое время молча, глядя на полосу света, под косым углом падавшую на пол из двери гостиной и освещавшую угол подзеркального стола.
Разговор зашел о страшном.
— Отчего это так,— сказала Катя,— днем здесь не страшно, а вечером страшно?
Я сказал, что от темноты.
— На чердаке днем светло, а ты пойдешь туда? — сказала Катя.
Я представил себе чердак, где всегда что-то гудит и из разбитых окон, пугая, с шумом вылетают галки, и не знал, что сказать.
— А вот за буфетом, хоть и темно, а там сколько угодно можно сидеть. Я вчера с полчаса там просидела.
— Это ты сидела, когда рядом в гостиной народ был,— возразила Таня,— а в полночь сядешь?
Теперь Катя не знала, что сказать. Но потом, помолчав немного, по своему обыкновению пустилась в философию.
— А отчего страшно бывает? — спросила она.
— Отчего же так не от н_и_х,— сказала Таня.
Мы немножко подобрали ноги и промолчали.
— А все-таки, самое страшное — здесь в зале,— сказала Катя,— это после того, как дядюшка нас напугал.
— Я сама видела, как в этом углу стояло что-то серое,— сказала Таня.
— Ничего ты не видела,— сказал я.
— Нет, видела, видела! Хотите?..
Мы ничего не хотели, не стали с ней спорить и поскорее переменили разговор, потому что хорошо знали, что ей только дай волю, как сейчас съедет на мертвецов и разбойников.
Она — хороший человек и товарищ, но у нее какая-то несчастная страсть — пугать нас. Бывало, заведет в темный угол под предлогом желания показать что-то интересное, вставит в рот тлеющую спичку и начнет дышать на нас огненной пастью так, что мы, сломя голову, бросаемся в гостиную. Или начнет в сумерки страшные рожи строить, приговаривая:
— Посмотри-ка на меня!.. А ты знаешь, кто я?
А то иногда приедут гости и нас, маленьких, соберется человек пять, она зазовет всех в спальню слушать сказки. Мы усядемся все по-хорошему, рядком на лежанку, она потушит лампу, сядет сама к стенке и начнет рассказывать такое, что на каждом шагу так и сыплются они, ведьмы да мертвецы, потом вдруг на самом страшном месте упрется ногами в стену, а в нас спиной, ухнет и выпрямит ноги. Мы, не удержавшись на гладких плитах лежанки, с воплем все летим на пол, а потом с ревом, кто на четвереньках, кто как, бросаемся на светлое место в гостиную или в столовую.
Если бы не это, она была бы незаменимым для нас человеком и добрым товарищем. Летом она разыскивает нам в саду удивительно вкусные травы, которые мы набираем себе в подолы, и к отчаянию няньки зеленим все, что не наденут на нас. Выбегает с нами во время первой грозы на дождь и подставляет голову под водосточную трубу.
У Тани румяные губы, русые волосы, стеклянные разноцветные бусы на груди, которая у нее как-то странно увеличилась к этой зиме. Она звонко хохочет и, когда бегает по зале, так проворно увертывается, что ее трудно поймать. А летом всегда вплетет себе венок из васильков и наденет его на свою русую головку.
Мы прислушались к голосам, доносившимся из гостиной, там говорили о том, что долго не едут и что поднимается уже метель. И так было странно слышать эти голоса.
— Как будто неизвестно, кто говорит,— сказала Катя.
Мне были знакомы эти состояния, когда как-то переставишь способность понимания и самые знакомые голоса близких начинают казаться неизвестными и незнакомыми.
Я сделал так, и мне тоже показалось, что голоса какие-то незнакомые, странные.
А было уже семь часов. В березнике все сильнее и сильнее шумел по вершинам деревьев ветер и лепил в окна большими, пристающими к стеклу хлопьями. Начинали уже беспокоиться и при каждом собачьем лае высылали Таню посмотреть, не наши ли едут.
Мы, накинув шубки поверх головы и запахнувшись, так что торчали только одни носы, вместе с нею выбегали в сени.
Ничего не было слышно. Только равномерно, пустынно, с каждой минутой усиливаясь, шумел ветер в деревьях да изредка, налетая порывами, крутил с угла крыши снег и сыпал им в затишье сеней в лицо, как мелкой сухой пылью.
От ожидания, что вот-вот сейчас зазвенят сквозь шум метели бубенчики и подъедут к крыльцу сани, нам не терпелось, не сиделось.
— Пойдем в гостиную,— сказала Катя.
Мы захватили с собой игрушки: Катя — свою рыжую куклу, я своего плюшевого медведя, проскочили через темную столовую и вошли в гостиную.
Здесь все сидели на своих обычных местах, за своими обычными занятиями. Дядюшка в теплой куртке, сгорбившись и покуривая папироску, сидел у печки. Крестная на диване с большим платком на плечах. Мать сбоку в кресле с вязаньем на коленях.
Крестная раскладывала пасьянс. Новые карты приятно скользили по столу. Мы залезли к ней за спину, под платок.
Балконную дверь всю залепило снегом. А за окном, белея в свете лампы, мотался от ветра выскочивший из-за рамы клок пакли и двигалась по стеклу сухая ветка малины.
— Ой, кто это! — сказала Катя, дотронувшись под платком до моей руки.
— Это моя рука.
— А я так испугалась, мне показалось, что кто-то чужой.
— Тебе всегда кажется,— сказал я.
— Что вы тут возитесь,— сказала крестная, ощупав нас рукой.
Мы притихли и стали прислушиваться к голосам и глухому вою вьюги, налетавшей порывами на окно и на крышу балкона, которая гремела железными листами, как будто кто-то ходил по ней.
При каждом порыве ветра голоса в гостиной смолкали, и наступала тишина, при которой яснее слышалась за окном бушующая метель.
— Как-то наши доедут,— говорил кто-нибудь после молчания.
— Доедут, бог даст,— возражал кто-нибудь другой и прервавшийся разговор снова начинал равномерно звучать.
Вдруг на дворе, неясно сквозь вой метели, залаяли собаки и понеслись к воротам, что слышно было по удаляющемуся лаю. Потом лай стал быстро приближаться, и в шуме ветра зазвенели бубенчики и остановились у крыльца.
IV
— Наши приехали! — закричала не своим голосом Катя. Я выкатился из-под платка, и мы со всех ног бросились в переднюю.
Кто-то еще проскочил, и мы стукнулись лбами в дверях. Кто-то радостно взволнованный кричал, чтобы давали поскорее огня. Слышно было, как в сенях захлопали дверями, затопали по дощатому полу ноги, обивавшие снег.
— Не лезь к двери,— сказала крестная, поймав меня за плечо, и отодвинула назад, где мне видны были только одни спины. Я бросился в столовую, откуда из окна был виден угол подъезда с его стеклянными рамами и водосточной трубой. Ко мне подбежала Катя, тоже не знавшая, где ей пристроиться, откуда смотреть.
В столовой, покачиваясь на закоптившихся цепочках, уже горела только что зажженная и еще не разгоревшаяся лампа, освещая стол, диван и темный буфет с ключами в дверцах. Я прибежал первым, но Катя все-таки успела занять лучшее местечко.
— Куда ты тут со своими локтями,— сказал я, но она ничего не ответила.
— Лошади! Лошади! — закричала она, прыгая обеими ногами на одном месте около окна.
Мы, наскоро загородившись ладонями, чтобы не отсвечивало, припали к темному холодному стеклу и стали смотреть.
Около угла парадного подъезда, на снегу, освещенном полосой света из нашего окна, темнели силуэты лошадей с дугой и оглоблями. Из саней вылезли белые от снежной пыли фигуры, увязанные платками, и хлопали рукавами себя по полам, с которых спадали пласты снега.
Запоздавшая с огнем Таня, чуть не бегом пронесла через столовую лампу, уже на ходу убавляя огонь, который вытягивался в стекле тонкой струйкой до копоти.
В передней вдруг послышались новые голоса. Мы кинулись туда, но двери из зала и столовой заставились вышедшими встречать. Катя нырнула под локти и все-таки вытеснилась наперед. Я — за ней.
— Это еще что тут,— сказала удивленно крестная, проследив за нашими эволюциями,— что вы тут толчетесь? Станьте к сторонке.
Мы только переглянулись и ничего не сказали, чтобы только не вытолкали отсюда.
В раскрытую дверь из темных сеней входили обвязанные башлыками и платками фигуры. Из-под повязанных платков с набившейся в складки снежной пылью странно и смешно смотрели глаза с белыми от инея ресницами.
И нельзя было разобрать, где Сережа, где Ваня, где Соня, где Маруся.
Все ахали, торопили раздевать.
— Наконец-то, слава богу.
— Заждались, беспокоились.
— Вьюга-то какая, мы думали, что уж вы на станции останетесь,— говорили наперерыв разные голоса.
— Ах, ах, уши побелели. Три, три их скорее! — кричала крестная на Ваню.
— Совсем замерзли… Чаю им скорее.
Катя танцевала около всех, визжала и бросалась то помогать снимать валенки, то тянулась на цыпочках целоваться, пока ее не выставили в зал, чтобы не простудилась.
— А дядюшка по-прежнему в куртке и туфлях, и все по-прежнему — и зал, и цветы, и оборванные цепочки на отдушниках,— говорили с радостными улыбками девочки, целуясь со всеми.
В валенках, с красными щеками, смешные и неповоротливые с дороги, приезжие пошли в гостиную через неосвещенный зал с его высокими цветами, отсвечивающими зеркалами и старинными картинами.
— Нянька, ты еще жива,— сказал Сережа, проходя мимо нее, и поцеловал ее в морщинистую щеку.
— Жива, батюшка, жива, соколик,— сказала Абрамовна, у которой красные, точно с мороза, руки тряслись от радости.
— Ну вот и ладно, живи на здоровье.
Соня забежала взглянуть на рояль.
— Никто, никто без тебя не трогал, не беспокойся, пожалуйста,— сказала крестная, потрепав ее по румяной щеке.
— Молодцы, молодцы! — говорил дядюшка, несколько отходя и осматривая их всех издалека.— Ну, рассказывайте, рассказывайте. А я уж тут соскучился без вас, хотел было на войну идти.
— Ну, ну, вояка,— сказала, не выдержав и покосившись на него, крестная.
— Что, думаю, сидеть дома,— говорил дядюшка, как будто не слыша крестной, но смотрел на девочек с таким видом, который говорил, что он прекрасно слышит и доволен тем, что лишний раз зацепил крестную.
В гостиной пошли разговоры, в столовую принесли уже давно кипевший в сенях самовар и загремели посудой.
Мы, переглянувшись с Катей, отправились в зал, несколько времени прогуливались там, прислушиваясь к оживленным голосам, доносившимся из гостиной, и, посматривая на сложенные в передней вещи, наслаждались новизной, внесенной приездом. Потом осторожно вошли в переднюю.
— Не страшно? — сказала Катя, сначала оглянувшись на темневшую вешалку с шубами, потом на меня.
— Пожалуй, ничего,— сказал я,— народ близко. А впрочем, давай перетащим в зал, там к свету ближе.
И мы, упершись руками, повезли чемодан и корзину в зал.
Потом стали обнюхивать углы чемодана, от которого приятно пахло какой-то новизной. Запах был совершенно иной, чем от всех вещей, бывших в доме.
— Интересно, когда они будут открывать,— сказала Катя и опять в двух местах понюхала чемодан.
Наверное, достанут завтра какие-нибудь необыкновенные коньки и отправятся на пруд. А там придут с красными щеками в сумерках и до чая, пока еще в столовой не зажигали огня, соберутся в зал, откроют рояль. Соня что-нибудь играет, и все говорят тихими голосами или перелистывают ноты, отыскивают любимые вещи и подкладывают Соне на пюпитр. Потом зажгут на рояле свечи, Сережа поймает Марусю и понесется с ней в вальсе вдоль стен и рядов стульев. Огонь свечей дрожит и вытягивается, освещая клавиши открытого рояля, тесный кружок молодежи и оставляя в сумраке дальнюю часть зала.
Мы с Катей или сидим под роялем, или начинаем кружиться по комнате под звуки музыки, наблюдая, как перед закружившимися глазами мелькают сплошным кругом зеркала, цветы, свечи на рояле и лица молодежи.
— Да что ты все нюхаешь,— сказал я Кате, когда она еще раз понюхала угол чемодана.
— Помнишь, нам в прошлом году привезли подарки нз Москвы: от них точь-в-точь так же пахло.
Это я хорошо помнил, но мне было досадно, что Катя успела завладеть чемоданом и, по-видимому, прочно уселась на нем, тогда как на мою долю досталась корзина. А я тоже хотел сидеть на чемодане. Мне хотелось ее выжить с чемодана, но я не знал, как это сделать, чтобы не было крика. И только сдерживая против нее чувство поднявшейся недоброжелательности, я сказал:
— Не царапай, пожалуйста, ногтем, а лучше всего слезь, если не умеешь обращаться с вещами.
Но Катя уже о чем-то мечтала и не обратила внимания на мои слова.
— Нет, как будет весело. Сколько гостей наедет на святки,— сказала она,— помнишь, в прошлом году даже в зале спали. Помнишь, сколько перин и подушек нанесли из кладовой.
Для нас — это самое веселое время смотреть, как во время наездов гостей из холодной кладовой приносятся запасные постели, подушки. Все это греется на лежанках, и мы залезаем на эти горы подушек, перин и кувыркаемся.
— Ах, как хорошо,— вскрикнула Катя и, поджав одну ножку, поскакала на другой до противоположной стены. Я посмотрел ей вслед и пересел на чемодан.
— Доскакала,— крикнула она, ткнувшись в стену обеими ладонями, переводя дух, оглянулась на меня вся раскрасневшаяся и оживленная.
Все это было очень хорошо. Но когда мы перешли в столовую, где все сидели за чайным столом и внимание всех было сосредоточено на приезжих, а на нас при наших вопросах оглядывались с какой-то досадой, как на помеху, очевидно полагая, что нас видели уже тысячу раз и поэтому с нами можно обращаться небрежно, тут я почувствовал, что, кажется, я немного выиграл от этого приезда. Потом еще я, как на грех, два раза подряд попал под ноги крестной, когда она вставала к буфету за чайницей, и почти сердито крикнула на меня, что я вечно попадаюсь на дороге.
Я обиделся и молча сел на диван около валика,— обычное место рябого кота.
Мы как-то совершенно отошли на задний план, нами не интересовались, на нас не смотрели. Все внимание, вся ласка были обращены в сторону приезжих. Даже дядюшка и тот как будто совсем забыл о нас.
— Нет, нам это не особенно выгодно,— подумал я.
Катя стала рассеянна и небрежна со мной, как будто отмежевалась от меня, тем более что она у девочек имела больший успех, чем я у мальчиков. Она подсела кдевочкам, ее не гнали и даже машинально гладили ее золотистые распущенные почти до плеч волосы.
Она явно важничала передо мной.
Таню я застал подсматривающей в щелку двери. Она смотрела на Сережу и при моем появлении покраснела и, не сказавши мне ни слова, быстро отвернулась. Очевидно, я и ей помешал чем-то.
Я совсем было упал духом, в особенности за ужином, когда нас посадили с матерью, далеко от мальчиков и подвязали несносные салфетки под самые уши.
Но тут стали расходиться по своим комнатам, и тишина успокаивающегося дома вернула хорошее настроение и сознание, что в сущности все идет по-старому: мы дома, с матерью, и ничто нам не мешает чувствовать себя хорошо.
V
Мать в белой ночной кофточке и короткой нижней юбке стояла в спальне на коленях перед образами и читала вслух вечерние молитвы.
Мы, дети, стояли сзади, у раскрытой постели, тоже на коленях, повторяли слова и старались не смотреть друг на друга, чтобы не смеяться. Или же прислушивались к знакомым звукам засыпающего дома и то и дело ошибались в словах.
Слышно было, как в темной уже столовой дядюшка заводил круглые часы над дверью, потом долго чихал. Как защелкивались на ночь дверные крючки, и крестная, уже в ночной кофте и со свечой в руке, обходила дозором все комнаты, заглядывала под диваны и стулья и сама отыскивала и выкидывала попрятавшихся после ужина кошек.
— Ангел мой хранитель…— повторили мы, но взглянули друг на друга и, едва успев зажать ладонями рты, фыркнули.
Мать поднялась от пола, с покрасневшим от наклоненного положения лицом и отделившейся прядью волос, и оглянулась на нас.
Мы сделали серьезные лица, с особенным усердием положили в последний раз по поклону и вскочили на ноги.
Пока мать кончит молиться, можно было успеть раздеться и в одних сорочках посидеть на лежанке. Я наскоро снял сапоги, обшитые вверху полоской лаковой кожи, панталоны, чулки. Катя — тоже. И мы уселись рядом на теплых гладких плитах лежанки.
Было что-то необъяснимо приятное в этом сиденьи на лежанке, в ощущениях, какие испытывались при этом, в прислушивании к тому, как ходят по дому перед сном, как затихает постепенно жизнь в доме. Наши детские постели были открыты и нам следовало бы отправляться туда, но мать позволяла иногда полежать на ее большой постели. На широком просторе этой постели с большими подушками можно было кувыркаться, прятаться и вообразить себя бог знает где. Тогда как наши, окруженные сеткой со всех сторон, были похожи на какие-то клетки, в которых только и оставалось делать, что спать.
— Мы немножечко,— сказала Катя, попросившись у матери.
Мы спустились с лежанки, пробежали босыми ногами до постели и, ухватившись за точеную дубовую шишку спинки, полезли.
Катя с первого же шага застряла, так как постель была высока и она не могла поднять ногу.