Я очень раскаивался, что не взял с собой никаких книг в N., маленькую швейцарскую деревушку, куда я приехал отдохнуть на месяц. Стояли жаркие дни, работа не клеилась, в библиотеке отеля я нашел лишь несколько разрозненных и истрепанных томов ‘Revue des Deux Mondes’ и с десяток английских поучительных романов, goody-goody books, как зовут их англичане. Скучая, я завязал было несколько знакомств, но это только усилило скуку. Моими компаньонами по отелю были несколько вездесущих англичанок проблематического возраста, бренчащих на разбитом пианино и поющих, затем три почтенных англичанина необыкновенно воинственного характера, целые дни они читали ‘Daily Mail’, a потом неистово спорили о политике, скромная, тихая немецкая вдова с двумя дочерьми, типичными хорошенькими Гретхен, наивно восхищавшимися и горами, и цветочками, и птичками, служила приятным контрастом этим воинственным джинго, было еще несколько французов, необыкновенно корректных и деликатных, после обеда они садились в тень большого клена и, куря сигары и прихлебывая ликеры из небольших рюмочек, сперва беседовали о политике, а потом начинался мирный разговор о клубничке. Отдельно от всех держался какой-то подозрительный граф испанского вида, путешествовавший с еще более подозрительной ‘племянницей’, красивой брюнеткой с жгучим румянцем на смуглом лице. Молодой швед с мечтательными глазами часто вечером садился за рояль и превосходно играл Грига, Зиндинга, Чайковского или импровизировал, но как только кто-нибудь входил в салон, игра сразу прекращалась, и швед пугливо исчезал. Он ни с кем не знакомился и все лазил по горам.
И гимны Чемберлену, и клубничка надоели мне очень скоро, так же, как и неиссякаемый энтузиазм Гретхен, и скука снова охватила меня.
Я сидел у себя на балконе, смотрел на горы и дышал несравненным швейцарским воздухом. Дымок папиросы лениво поднимался вверх и тихо таял в теплом, сверкающем воздухе, также лениво зарождались, плыли и рассеивались в моей душе неясные, приятные грезы, я испытывал то отсутствие желаний, в котором говорят, счастье. Такое душевное состояние очень приятно, если оно не затягивается, в противном случае оно вырождается в скуку и исчезает, сопровождаемое самым задушевным зеваньем.
— А я говорю тебе, что лошади не курят… — донесся вдруг до меня детский голосок.
Я посмотрел в сад и увидел с десяток играющих, несмотря на жару, детей. Тут были англичане, французы, один русский, один мексиканец. Собранная со всех концов мира, эта детвора тем не менее сходилась чрезвычайно быстро, несмотря даже на то, что большинство плохо владело французским языком, который был принят между ними.
Маленький Жорж был лошадью, Willy кучером. Они уже обежали сад несколько раз и Жорж уже совсем вошел в свою роль лошади, как вдруг кто-то дал ему шоколадную папиросу. Сперва он хотел было спрятать ее в карман, но искушение было слишком сильно и папироса очутилась во рту. Кучер увидал это и — очарование игры сразу исчезло.
— Лошади не курят!.. — сказал он. — Спрячь…
Лошадь хотела было возразить что-то, но, очевидно, не нашлась, согласная в душе со своим кучером. Она минуту поколебалась и решила, чтобы не расставаться с вкусной папиросой, опять превратиться в Жоржика.
— Я не хочу больше играть в лошадки, — заявил он.
Willy с разочарованным видом стал снимать с него вожжи.
С криком подбежали к ним остальные дети.
— Давайте играть в охоту! — закричал мексиканец Рафаэлито, чудно-красивый мальчик лет шести.
— Давайте!.. Давайте!..
Сейчас же началось обсуждение, кто будет охотниками, кто зверем. Чем руководствовались дети, выбрав Willy ‘зверем’, я не мог понять, но, очевидно, у них были какие-то соображения, так как выбор их пал на Willy не сразу, были предложены и Рафаэлито, и Вася, маленький русский, но большинство нашло, что они не годятся. Willy с удовольствием согласился быть ‘зверем’, и охотники с криком бросились за оружием. Чрез минуту они уже возвратились, кто просто с палками, а кто и с ‘настоящими’ ружьями из жести.
— Ну, зверь, беги туда в кусты и…
— Постой!.. Постой!.. Каким зверем он будет?.. — перебил Вася.
Коротенькое молчание. Все соображают.
— Козой… — говорит Жоржик.
— Нет, козой я не хочу… — отвечает ‘зверь’.
— Слоном!.. — предлагает Рафаэлито.
— Слоном!.. Слоном!.. — закричали все, но как-то не дружно.
— Нет, слоном не хорошо… — задумчиво проговорил Коко, соображая что-то.
— Я буду медведем… — сказал Willy.
Это предложение было принято и недавний кучер с необычайной быстротой превращается в медведя. Он старается делать свирепое лицо, рычит и вот-вот растерзает кого-нибудь из охотников. Многие из последних уже готовы проколоть его пикой или положить насмерть меткою пулей, но их усердие не нравится Рафаэлито.
— Стойте, да стойте же!.. — кричит он. — Кто же так охотится?.. Пусть медведь убежит в лес, а мы будем искать его… Слышишь, медведь?
— Слышу… Я побегу туда, в кусты…
— А мы будем искать… — говорит Рафаэлито. — И ты должен растерзать кого-нибудь.
— И-и-и!.. — завизжали девочки, прыгая не то от страха, не то от восхищенья.
— Ну, беги!.. — скомандовал Рафаэлито.
Медведь делает свирепое лицо и, рыча, убегает в ближайшие кусты. Рафаэлито делает последние распоряжения. В руках у него большая палка — ружье, за поясом сбоку кривой сучок — сабля и две маленьких палочки, вытащенные из клумбы, пистолеты. Осмотрев оружие, охотники разделяются на две партии и идут к лесу, девочки, тоже вооруженные ‘на всякий случай’, следуют в арьергарде и возбужденно визжат. Спустя пять минут, после тысячи ухищрений и предосторожностей, ‘медведь’, лежавший в кустах на виду у всех, открыт. Раздается его страшный рев и один из охотников, Вася, падает мертвым под ударом могучей лапы зверя. Рафаэлито мужественно бросается к разъяренному зверю, наносит ему рану в спину, но это не останавливает хищника, он бросается к девочкам, которые разбегаются во все стороны, испуганно крича и забыв об оружии.
— Пу!.. Пу!.. Пу!.. — стреляют охотники и с ревом медведь валится на траву.
— Какая великолепная шкура!.. — говорит Рафаэлито, гладя Willy по животу.
Убитый зверем охотник сперва лежит неподвижно, закрыв глаза, но потом это ему надоедает и он, осторожно приподнимая голову, начинает с интересом следить, за перипетиями опасной охоты. Но зверь убит, возникает вопрос, что же делать с мертвым охотником. Кто-то предлагает похоронить его с музыкой, но убитый медведь не выдерживает и, не открывая глаз, заявляет, что с музыкой хоронят только военных.
— Медведи не разговаривают!.. — кричат все и медведь замолкает и, как это ни скучно, продолжает неподвижно лежать на траве.
Скучно и Васе, убитому охотнику, и вот он, — все с закрытыми глазами, — заявляет, что он не хочет более быть мертвым.
— Ну, что же это такое?!. — кричат девочки. — Медведи говорят, мертвые говорят!.. Кто же так играет?..
Вася вскакивает, поднимается медведь и — дети видят, что они дети, а не охотники и не звери, что в руках у них не оружие, а палки, из области фантазии они быстро переходят в действительность. Но идея похорон с музыкой не пропала бесследно и пленяет их воображение. Из нее рождается новая идея, о войне, и чрез несколько минут по кустам уже раздается ‘пу!.. пу!.. пу-пу-пу!..’ — то возгорелось жаркое сражение. Все сперва совершают чудеса храбрости, а потом падают мертвыми. Willy, оставшийся невредимым, не знает, что делать, и обращается к мертвым за советом, так как целью войны должны были быть лишь похороны с музыкой, то зачем же всех перестреляли? Кто же будет хоронить их?.. Пусть Рафаэлито будет мертвым, а остальные пусть встают… Мертвые встали и скоро мимо меня потянулась печальная процессия, впереди шли музыканты, за ними следовала погребальная колесница (детская колясочка), везомая четверкой лошадей, за гробом шли войска. Убитый генерал был суров и важен и, приоткрыв глаз, следил за порядком своих собственных похорон, изредка отдавая шепотом приказания, то, чтобы музыка играла громче, то, чтобы лошади не разговаривали… Шествие скрылось за углом дома и чрез несколько минут мертвый генерал уже летел мимо моего балкона, особенно двигая локтями и делая: ‘фу-ффу, фу-ффу… У-у-у…’ Он уже больше не генерал, а паровоз…
Меня невольно взяла зависть и я пожалел, что я не могу уже вообразить себя ни медведем, ни генералом, ни паровозом, и в этих превращениях забыть скуку, которой дети не знают. Какая тут скука! Видеть себя, да мало того, что видеть, чувствовать себя лошадью, мертвецом, медведем, в палке видеть то верховую лошадь, то ружье, то трубу, то саблю, бегать по саду отеля и чувствовать себя то в дремучем лесу, то на шумных улицах большого города, то на станции железной дороги, и все это в течение каких-нибудь двух часов, под окриками благовоспитанной бонны, строго запрещающей паровозу пылить ногами, зверю рычать и кусаться, убеждающей лошадь не бегать очень быстро и не изорвать платья о кусты какой-то колючки, — какое творчество, какая захватывающая самого творца фантазия!.. Им не нужны ни Чемберлены, ни политические комбинации государств, ни театр, ни чувствительные стихи о розе и соловье, которые декламируют мои Гретхен, ничего им не нужно. У них слишком много своего внутри, чтоб они нуждались в чем-нибудь чужом.
Мне захотелось проследить, когда же я утратил эту фантазию, эту веру в фантазию, когда яркие краски мира и жизни поблекли для меня и слились во что-то неопределенное, серое, однообразное… Я перебирал в своем уме длинный ряд годов… Да, вот оно, то время, когда в своей комнате я открывал каждый день тысячи Америк, когда два стула были для меня кораблем, а пол комнаты превращался в бесконечный океан, волны которого, как щепку, подбрасывали мое утлое суденышко. Потом, немного времени спустя, я стал стыдиться стульев-кораблей и таких путешествий, я не мог более так путешествовать, — точно моя фантазия завяла в духоте жизни, как вянет цветок под зноем бездождия. Но на смену стульев-кораблей и охот на моего друга Сережу-медведя, эта полузавядшая, но все еще сильная фантазия создала нам другой мир, мы говорили и верили, что, когда мы вырастем, мы пойдем воевать с индейцами или искать клады, спрятанные разбойниками где-нибудь в глухих, непроходимых лесах, мы уже не могли вообразить себя ни индейцами, ни кладоискателями теперь же, мы знали, что мы дети, у которых есть и папы, и мамы, и гувернантки с глупыми выговорами, но мы верили, что день нашего освобождения недалек, что тогда мы устроим свою жизнь так, как хотим, вместо скучного зубрения уроков — битвы с индейцами, вместо чинных прогулок по бульвару, лазанье по крутым, неприступным утесам в поисках за скрытым сокровищем. Но день шел за днем, и каждые сутки уносили частичку этой фантазии и веры. Скоро мы поняли, что кладоискательство и избивание индейцев ‘не бывает’, что все это только в книгах так. Книги обманули нас, но увы, мы ничего не вынесли из этого опыта, мы поверили другим книгам, которые говорили нам о борьбе с торжествующим злом, о славной победе или еще более славной смерти в этой борьбе, и о многом, многом другом… И опять время опровергло то, что говорили книги, — о, не все, конечно, но много, слишком много… В это же время у нас родилось сперва смутное, потом все более и более ясное понятие о ‘ней’, мы горячо верили в то, что ‘она’ где-то существует, что придет день, когда мы положим к ее ногам и свою славу, и подвиги, и свое сердце. Мы уже видели его, это чудное лицо, блещущее в ореоле красоты, молодости и любви. Она звала, манила нас… ее улыбка жгла наше сердце и заливала его бурными, подымающими и уносящими куда-то в волшебную высь, волнами.
Но прошли года… Где оно, это фантастическое, великолепное прошлое? Где его яркие краски, его свежесть, его тепло, его радость? Как можно сказать, что ‘не жаль мне прошлого ничуть’? О, нет, жаль его, жаль до боли, до слез!.. И именно потому, что его нет, потому, что его жаль, и хочется иногда ‘забыться и заснуть’ …
Внизу шумели дети… Я пристально вглядывался в милые, светлые лица этих странных, прелестных созданий, в которых мы никак не можем узнать себя, и невольно думал о том времени, когда потухнет блеск этих больших, широко открытых, точно изумленных красотой мира и жизни, глаз, когда жизнь безжалостно прервет этот звонкий, задушевный смех. Мексиканцы, русские, французы, немцы, англичане, теперь они не знают, что такое ‘русский’ или ‘англичанин’, они разницы между собой не видят, знают, что все они люди, одинаковые люди, но придет время, когда у них отнимут эти сучки и палки и дадут им настоящие ружья и, одев их в разные мундиры, велят убивать друг друга, и они будут убивать и гордиться этим. Одни из них будут писать в ‘Daily Mail’, что убивать нужно, а другие будут читать и соглашаться с этим… Вот в сад вышла мать Willy, и он с радостным криком бросается к ней навстречу, и его детская душа греется и нежится в бесподобной материнской улыбке. И Вася, и Коко, и Рафаэлито, все понимают, почему Willy так любит свою мать, им самим это чувство знакомо и дорого. А с годами они забудут об этом чувстве и взмахом сабли, выстрелом пушки будут гасить тысячами эти бесподобные материнские улыбки…
Теперь и Willy, и Вася, и Рафаэлито большие эгоисты и готовы подраться за сладкую конфетку, но если кто-нибудь скажет им, что лучше отдать эту конфетку бедному ребенку, они поймут и охотно сделают это. Любовь и жалость имеют всегда свободный доступ в детское сердце. Теперь все эти мальчики и девочки будут плакать, если отдавят ногу щенку и услышат его жалобный визг, а пройдут года, многие из них будут сходить с ума, утопая в роскоши, а кругом них будет, нужда, горе и слезы, и эти слезы не будут трогать их, они будут говорить, что ‘это печально, но это мировой закон: страдания всегда были и будут’. И они будут уверены, что они по праву занимают места избранников и, защищая эти места, они будут давить, заставлять страдать других… Теперь для них жалость, любовь слаще всякой конфетки, а тогда ради конфетки они забудут все.
Да, из этих милых существ со временем выйдут, может быть, Чемберлены, победоносные генералы, ростовщики, модные кокотки, сумасшедшие эгоисты и самопоклонники, служители мрака и зла, борясь за конфетки, они будут лгать, обманывать друг друга, умерщвлять друг друга, и жизнь их будет сплошной, бешеной, жестокой погоней за неуловимым счастьем, и спутниками их в этой погоне будут страдания и отчаяние… Только очень немногие из этих белокурых милых головок осенит счастье своими лазурными крыльями, но и то — поймут ли они, что это счастье склонилось над ними, заметят ли его, не пройдут ли мимо?…
О, почему мы не остаемся детьми, почему каждый прожитый миг отнимает у нас частичку великой детской мудрости?..
———————————————————
Источник текста: Сборник рассказов ‘Пред рассветом’, 1902 г.