Л. Н. Андреев. Полное собрание сочинений и писем в двадцати трех томах
Том первый
М., ‘Наука’, 2007
(л. 18)
ДЕРЖИТЕ ВОРА!
Рассказ
I
Это было осенью, в Москве.
На одной из низеньких, старинных церквей, грубо сжатой между двумя громадными каменными домами, раздался тихий и робкий благовест, возвещавший об окончании вечерни. Колокол словно охрип от старости и одиночества и, как человек, переживший самого себя и тяготящийся ненужною и безрадостною старостью, глухо и равнодушно выстукивал однообразное: дон-дон-дон. В тусклом и пустом звуке его медного языка слышалось старческое бессилие и полная безнадежность перекричать улицу, которая посылала к вечернему небу тысячу своих живых2, властных и дерзких голосов. Звонко чекали о камни железные подковы лошадей, дребезжали в отчаянной разноголосице расхлябанные экипажи и, точно хор дьяволов, железными голосами кричали тонкие полосы, наваленные на телегу и стукавшиеся друг о друга своими гибкими концами. Железо и камень бесконечно вариировали все одну и ту же песнь, и в этой песне, заглушавшей все остальные, живые и мертвые звуки, трепетало гордое сознание победы. В минуты3 затишья мягко и ровно журчала человеческая речь. Не видно было ртов, которые говорят, нельзя было разобрать и слов, но речь лилась ровною и постоянною струею.
(л. 19) Побежденный улицею, умолк одинокий звук колокола, но никто не обратил внимания на его печальную смерть. Потирая загоревшиеся от веревки руки, сошел вниз звонарь и запер колокольню. Скоро наступит осенняя долгая ночь, и холодный ветер будет пробираться между стропилами, пробегать по черному ряду спящих колоколов и вызывать из их старой4 груди печальные,5 никем не слышимые, жалобы.
А внизу дерзко и весело продолжала шуметь6 беспокойная> улица. По узенькой панели двигался7 в толпе доктор Полозов8. Он был высок, плотен и тяжел, и толчки прохожих, которые с разбегу набегали на него, мало беспокоили его и не меняли его ровной и9 грузной походки. Шел он с обычною неторопливостью, которую вносил во все свои большие и малые дела, с наслаждением вдыхал10 свежий, крепкий воздух и посматривал на светлое небо и витрины магазинов. На улицу и прохожих доктор не смотрел — он не любил улицы и прохожих, а думал о том, что бы такое купить ему для своего маленького сына11. Под мышкою он уже нес небольшую фарфоровую вазочку, купленную для жены, и такое же удовольствие хотелось ему доставить и сынишке12. Вообще доставлять удовольствие людям было одною из слабостей доктора Полозова13, и за эту слабость не раз упрекала его жена, которая не любила слабостей, в чем бы они ни14 выражались. Но доктор не соглашался с нею: ничего в сущности не стоит истратить какой-нибудь целковый на подарок или сказать ласковое слово — а как человек бывает рад15 этому, как мило моргают его глаза и какое доброе и славное становится у него лицо! Да и пациентов он приобрел разве знаниями — какие там у него особенные знания! — а именно ласковостью и внимательностью. Доктор не был ни фарисеем, ни глупым человеком, но подумав, сколько раз, доставлял он маленькое удовольствие жене, сыну и знакомым, (л. 20) он невольно улыбнулся в широкую бороду, снисходительно взглянул на неприятную ему улицу и подумал, много ли найдется16 на ней таких людей, как он. И хотя он страдал чувствительностью и к сыну17 относился с приветливою холодностью, ему особенно захотелось что-нибудь купить18 такое, чего у того еще нет и что будет для него неожиданностью. Но ничего подходящего не придумывалось, и доктор с19 сожалением хотел уже завернуть в переулок, ведущий к его квартире, когда человеческая речь, мягко журчавшая мимо его уха и проходившая для него такою же незаметною, как и грохот экипажей, внезапно усилилась и потеряла характер мягкости. Вот она перешла в глухой крик, смутный и неопределенный, но полный угрозы, гнева и страха. Ухо доктора, далекое от его мыслей, испытывало неясное беспокойство, и он машинально остановился, когда из гневного крика, в котором стали различаться отдельные20 голоса, вырвалась21 громкая22 и отчетливая фраза:
— Держите вора!
Полозов23 обернулся. На противоположной стороне, недалеко от церкви происходила какая-то сумятица. Темневшая24 прохожими панель в этом месте25 почернела26 от27 беспорядочно двигавшейся толпы28. Именно из этой толпы несся громкий крик и из него все громче и настойчивее выделялась фраза:
— Держите вора!
Испытывая неприятную тревогу, доктор внезапно загоревшимся взглядом вглядывался в лица бегущих, отыскивая вора, и наконец увидел его. Высокий и худой человек отделился29 от30 черной массы и начал перебегать улицу, проскакивая перед самими мордами лошадей и лавируя между экипажами. Полозов31 успел рассмотреть32, что вор без шапки и что длинные путаные волосы его шевелятся не то от ветра, не то от быстрого (л. 21) бега. Преследователи, остановленные экипажами, видели, что вор ускользнет сейчас в переулок, и широко раскрывая рты, кричали настойчиво и требовательно, заглушая остальные звуки:
— Держите вора!
Высокий и худой человек без шапки33 уже подбегал к Полозову34. Хотя это была всего одна секунда, доктор успел с поразительною ясностью рассмотреть его лицо. Оно принадлежало не старику, как35 сперва ему показалось, а совсем еще молодому человеку и было поразительно бледно36, но не растерянно. Сквозь страх, поднявший кверху брови беглеца и37 как-то растянувший все его38 лицо, пробивалась одна мысль, сосредотачиваясь во взгляде темных, расширенных глаз. Они скользнули по доктору и вновь устремились туда, в переулок, где ждала его надежда на спасение. Полозов39 стоял неподвижно, но что-то в бегущем — не то этот странный маниакальный взгляд, не то поразительная бледность и свистящее дыхание загнанного зверя — толкнуло его на середину панели и заставило растопырить руки, в одной из которых оставалась завернутая в бумагу вазочка. Вор с разбегу ударился о грудь Полозова40, охнул, вышиб вазочку и, отбросив в сторону самого доктора, побежал дальше.41 Полозов42 наклонился над вазочкой, понял, что она разлетелась в куски — и бросился за вором, гневно и тяжело сопя носом. В несколько прыжков он нагнал обессиленного беглеца, протянул руку и уцепился ею за шиворот.
— Стой, не уйдешь! — проговорил он сквозь стиснутые зубы, и в хриплом звуке его голоса была и злоба, и гнев, и торжество. Вор попро(бо)вал рвануться, отчего его ворот затрещал, но тотчас же понял бесполезность попытки и сразу удивительно как-то43 успокоился. Дыхание его еще со44 свистом продолжало проходить45 между запекшимися губами46, и грудь высоко поднималась, но лицо (л. 22) покрылось серым налетом47 ординарности и скуки. Он посмотрел на стену, на руку доктора, бывшую почти у самого его лица, и встретился с гневным взглядом Полозова48. Оба молчали и в этой тишине слышно было, как у ног вора что-то звякнуло об49 асфальт. Лицо вора краснело, ему видимо резал шею ворот, стянутый рукою Полозова50, и он качнул головой. Доктор крепче стиснул кулак и спокойно51 проговорил:
— Шалишь, брат, не уйдешь.
Он уже как будто ощущал потребность сказать вору что-нибудь ласковое и утешительное, когда лицо последнего дрогнуло и осветилось слабой улыбкой. Словно поднявшись на цыпочки или на ступеньку, вор52 сверху вниз53 посмотрел на Полозова54‘, хотя тот был еще выше ростом, чем он, и равнодушно произнес:
— Мерзавец!
Полозов55 испуганно и удивленно взглянул на вора, рассчитывая прочесть на его лице обычное нахальство. Но никакого там нахальства не было, а виднелась одна скука, даже56 не заметно было желания оскорбить врага. Доктор разжал кулак и спросил:
— Что ты говоришь?
Вор ответил равнодушно, точно констатируя самый простой факт, давно известный и ему, и доктору:57
— Говорю, что ты мерзавец.58
Подбежали остальные преследователи, оттиснули Полозова59 и со всех сторон схватили вора, хотя он не сопротивлялся. Подняли брошенную вором вещь — то был замасленный кошелек, распухший от набитой в него меди. Явилась женщина с острым носом, который один только и виднелся из-под большого закутывавшего ее платка, и стала считать, сбиваясь и жалким голосом приговаривая:
Настроение толпы, когда вор был пойман и не мог уйти, резко изменилось. Откуда-то подвернувшийся мальчишка, газетчик, подмигнул остроносой женщине и сказал:
— А у деда за печкой сколько еще спрятано?
Женщина начала ругаться, пока не подошел городовой и не повел всех61 участвующих в участок. По дороге присоединялись и отпадали любопытные. Полозов62 слышал, что в толпе говорят о нем, но делал вид, что не замечает этого63. Какой-то купчик с вороватыми черными глазами расспрашивал:
— Да кто он, сыщик, что ли?
— Нет, так, барин. По своему делу шел.
— Шел толстопузый. Чемоданище-то вот как набил, а гляди какой прыткий. Надо полагать, из немцев.
— Ври больше. Из англичан еще64 скажи!
— А может, и англичанин. Они все рыжие да гладкие. Гляди, как зеньки-то пялит. Умора!
Полозова65 борода была не рыжая, а белокурая, и он вовсе не был похож ни на немца, ни на англичанина, но в толпе уже начали называть его немцем. На вора никто не обращал внимания, за исключением обокраденной женщины, продолжавшей пилить его, да мальчишка-газетчик. Последний ткнул вора кулаком в спину и сказал:
— 663аснул, что ли? Эх, карахтерный!
— Не смейте драться! — вспылил Полозов67 и весь затрясся от гнева, неожиданного для него самого. Мальчишка испугался:
— Да я так, в нарошку. Чего его бить!68
— Вы не смеете драться! Я вас в полицию отправлю! — кричал69(л. 24) доктор. Мальчишка юркнул в толпу и крикнул из последних рядов:
— Сам туда не попади. Разгулялся, Карл Иваныч. Городовой обернулся к доктору и добродушно сказал:
— А чего их, мазуриков, жалеть, ваше благородие. Кабы они по чести поступали, а то вон у бабы последний рупь сбондил. При ихнем положении70, может, ей, скажем, лопать нечего…
— Нечего, голубчик, нечего.
— Не вой, баба, отдадут, — остановил ее полицейский.
Вор шел молча и не оглядываясь и как-то особенно подбирая ноги, точно он ступал71 по чему-нибудь очень горячему. Доктору видна была его грязная шея и путаные волосы, сухие и жесткие. Хотя уже начинались холода, он был одет в одном узеньком пиджачке и каких-то тоненьких брюках, облипавших его тело, как мокрое полотно.72 Повыше коленного сгиба была большая дыра, в которую выступало тело, белое и чистое. Вероятно, вор знал про дыру, и ему должно быть неловко, но он как будто не признавал этого, шел и щелкал пальцами одной руки73.74 Доктор смотрел не отрываясь на это тело и думал, отчего оно такое белое и неужели он на самом деле мерзавец за то, что задержал вора.
— Так последние, вы говорите? — обратился он к женщине.
— Последние, батюшка немец, последние. Рупь семь гривен.
II75
Вернувшись домой76, Полозов77 поцеловал вышедшую к нему жену. Всегда утром или днем, когда он78 уходил, и вечером, когда он возвращался, они обменивались поцелуем, и это настолько вошло в привычку, что даже присутствие посторонних не79 стесняло их. Антонина Павловна, жена доктора, была высокая стройная женщина, (л. 25) несколько даже суховатая. Пепельные волосы обрамляли ее продолговатое лицо с темными густыми бровями и80 серыми глазами,81 зрачки которых, очень большие и бархатисто темные, придавали глазам выражение задумчивой мечтательности82 и глубины. Двигалась она неслышно, мягко и уверенно и ботинки носила какие-то особенные, без каблуков. Когда доктор обнимал ее своими дюжими руками, ему иногда казалось, что вот сейчас она растает, как облачко дыма, и когда он разведет руки, там ничего не окажется. Бывали минуты — очень редкие минуты, когда ему казалось другое — казалось, что он обнимает какое-то маленькое хищное животное, которое83, мурлыча и ласкаясь, сейчас оцарапает его. Эта мысль стала являться у доктора с тех пор, как на плече его появился шрам от ряда мелких острых зубов, среди горячей84 ласки незаметно впившихся в тело.85
За обедом Полозов86 рассказал жене87 о случившемся, но умолчал о том, что вор назвал его мерзавцем. Антонина Павловна испугалась и вскрикнула:
— Но ведь он мог убить тебя! Ах, какой ты сумасшедший.
— Ну что за нелепость, — с неудовольствием сказал доктор и посмотрел на Володю. У того глаза горели от восторга и кулак энергично сжимался.
— Что ты? — спросил хмуро доктор.
— Ах, папа…
— Ну что?
— Я бы его… я бы.
88Полозов89 нахмурился и строго спросил:
— А ты знаешь, за что бы ты его?
— А зачем он крадет? Разве красть можно? Мама, красть (л. 26) можно?
Мать была авторитетом, к которому всегда обращался Володя. Михаил Петрович90 счел нужным сделать поучение и рассказал ему, что очень часто люди крадут потому, что им нечего есть, что у них есть дети, которые хотят кушать. Может быть, и у этого есть дети или больная мать, которой нужны лекарства…
— Зачем же ты тогда схватил его? — удивился Володя. — Мама, зачем?
Антонина Павловна следила за прислугой, которая подавала обед, и рассеянно слушала разговор.
— Ах, все это глупости, — сказала она. — Просто это лентяй, дармоед, который не хочет работать. Их тут много в Москве шатается, почему их только не сажают в тюрьму. А только ты, — обратилась она к мужу, — не изволь этого делать, мало ли что может случиться. Ударит ножом, вот и геройствуй. И без тебя схватили бы.
Положительная и резкая манера говорить противоречила внешности Антонины Павловны и производила неприятное впечатление на людей, которые встречались с нею первый раз. Но она ни для кого не хотела ломать себя и ненавидела кривлянья. Потом, когда к А<нтонине> П<авловне> присматривались, эта манера начинала нравиться.
После обеда доктор прилег на диван. Приходили мысли о воре, но после сытной еды думалось как-то плохо, и доктор просто смотрел на кабинет, обставленный с деловитою серьезностью, на портрет жены в большой дубовой рамке и прислушивался к ее голосу. Она что-то выговаривала кухарке, сухо и холодно.
— Охота тебе, кисочка, волноваться, — лениво сказал доктор, когда жена села возле него.
— Ты ничего не понимаешь. Это необходимо… Ну сколько сегодня принес, (л. 27) мой котик?
Михаил Петрович91 начал вынимать из кармана скомканные92 бумажки. Обыкновенно он делал это с усиленной медленностью, чтобы шутя посердить93 жену, которая нетерпеливо хватала деньги своими тонкими пальцами и разглаживала их на коленьях. Но теперь он делал это молча и быстро, и когда достал все деньги, Антонина Павловна поцеловала его.
— Милый ты мой! Тридцать рублей.
Доктор смотрел на ее тонкие и белые пальцы, ласково шелестевшие бумажками, и думал, что Тоня раньше так не любила денег, как теперь, и что в тридцати рублях рубль семь гривен94 содержится очень много раз. Вот был-то бы95 доволен вор, если бы ему удалось украсть эти деньги! Но это ерунда, что Тоня плохая женщина. Она не виновата, что96 мужа ее назвали мерзавцем.
— О чем задумался?
— Так, Тонечка. Осень уже на дворе.
— Да, пора шить себе кофточку. Ну, голубчик, иди писать.
— Не хочется что-то, Тоня.
— Нечего, нечего. Иди, — жена ласково обняла его и шутя начала приподнимать с дивана.
— Какая ты славная, Тонечка!
— Да неужели? — рассмеялась та и начала разглаживать бороду доктора. — Ну правда, отдохни. Ведь тебе немного осталось?— речь шла о диссертации, которую писал97 Полозов.
— Немного.
— Значит, скоро… профессор?
(л. 28) Володя, поймавший где-то таракана и отрывавший ему ножки, бросил насекомое и побежал в кабинет.
— Чего вы смеетесь? Мне можно с вами? Мама, можно?
III
На другое утро после чаю Антонина П<авловна> оделась для выхода и сказала мужу:
— Ну, что же ты не собираешься? Двенадцать часов.
— Не хочется, кисонька, — 98 виноватым голосом сказал доктор.
Речь шла о передвижнической выставке картин, куда они собирались давно уже пойти. А<нтонина> П<авловна> рассердилась:
— Но как же это? Ведь ты же99 обещал Посконскому идти вместе? Он будет ждать.
— Ведь ты знаешь, кисонька, я ничего не понимаю в этой мазне. Бог с ней, с этой выставкой.
— Если не хочешь идти, не нужно было обещать. Это называется свинством. — А<нтонина> П<авловна> всмотрелась в лицо мужа. Тот старался смотреть в сторону, но А<нтонина> П<авловна> подняла пальцем, одетым в перчатку, его лицо, и с неудовольствием спросила:
— Что это? Опять хандра? Ну-ка, посмотри в глаза. Не так, прямо, прямо. Так и есть!..
Полозов100 поцеловал ее руку повыше перчатки и тоном извинения произнес:
— Это пустяки, Тонечка. Просто нездоровится слегка. Ты иди с Посконским, а я поработаю, и все пройдет. Да скажи Посконскому, что вечером я к нему зайду поболтать.
(л. 29) Ан<тонина> П<авловна> строго и прямо глядела в глаза мужу, но тот перебирал на столе бумаги. — 101 Михаил Петрович!
Полозов102 кинул быстрый взгляд на жену, обжегся о103 строгий взгляд ее серых глаз104 с темными зрачками и, улыбаясь, проговорил:
— Ну ей-богу же ничего. Какая ты смешная!
А<нтонина> П<авловна> покачала головой и вышла, шелестя шелковою юбкою.
Оставшись один, Полозов105 бросил бумаги, лег на диван на спину, так что его широкая борода уставилась кверху, и рассердился на жену.
— Что за безобразие! — подумал он, с укором смотря на портрет жены. — Точно это от меня зависит иметь дурное или хорошее настроение. Хандрю и хандрю. Ведь я хандрю, а не ты — тебя я не заставляю хандрить?
Доктор, казалось ему106, понимал те основания, которые принуждали жену сердиться на него, когда он бывал печален и тосковал: она думала, что если он хандрит, то это значит, она не сумела сделать его вполне счастливым. На этот раз основания эти показались доктору смешными и вздорными. Однако чувство вины перед женою не проходило, и доктор еще раз повторил доводы, почему он имел право не пойти на выставку. Во-первых, он не понимает этой мазни, что называется живописью, и не любит. Жена его и Посконский любят и понимают — так пусть они и идут.
— А мне еще работать нужно, — спокойно солгал он. Глаза его рассеянно обежали комнату, скользнули по разбросанным листкам диссертации и уставились в окно, откуда глядел на него серый осенний день. Смягченный двойными рамами глухо доходил неумолчный грохот (л. 30) улицы.
— Мерзавец! — подумал доктор. — Какое право имел этот дурак назвать меня107 мерзавцем?
IV
Когда знакомые говорили доктору, что он счастливый человек, он108 отрицательно качал головой, когда же, возмущенные его требовательностью,109 те по пальцам высчитывали, почему он счастлив и не может быть иным, он ласково улыбался, похлопывал по плечу и говорил:
— Да я не спорю, голубчик110. Ну, а как ваши дела? Как здоровье жены? Я слыхал, к вам тетушка приехала?
И он спрашивал о том, что наиболее в этот момент интересовало его собеседника и что он находил каким-то чутьем. Тот говорил о себе и, тронутый внимательностью доктора, хотел его отблагодарить и снова повторял, что доктор очень счастливый человек.
— Не спорю, голубчик, не спорю. Мне, правда, очень везет.
Счастливым111 Полозова112 стали называть с тех пор, как он, студентом еще пятого курса, женился на А<нтонине> П<авловне>. А раньше его113 считали очень несчастным и даже говорили, что лучше ему умереть, чем так пьянствовать, дебоширить и, в конце концов, обратиться в оборванца, который останавливает на улице прохожих и просит у них три копейки на ночлег. И хотя, возвращаясь иногда с кем-нибудь к воспоминаниям прошлого, доктор утверждал, что никогда не мог дойти до Хитровки, потому что туда попадают люди только с слабым желудком, который не может переносить алкоголя, а у него (л. 31) желудок хороший, — он все же соглашался, что жизнь его до женитьбы представляла собою несчастье, а после женитьбы стала счастьем. И если он отрицательно покачивал головой, когда ему говорили о его счастье, то вовсе не потому, чтобы отрицал его: факт всегда остается фактом. Просто он думал, что переносить114 счастье115, точно так же как и иметь большие деньги, вовсе нелегко и требует некоторых особых приспособлений в организме, которых у него, у доктора, нет.
Долголетняя ли привычка к страданиям, или действительно у Полозова116 не было в организме соответствующих приспособлений, но счастье не могло слиться с его существом и существовало как-то рядом с ним, как нечто вполне независимое и самостоятельное. Так иногда придет хороший человек, и с ним весело и легко, но вот он уходит в соседнюю комнату, и становится как будто темнее, вот он взял шапку и ушел совсем — опять темные мысли завладели головою. Иногда доктору казалось, что он идет по шумной улице и117 осторожно несет блюдце с полною водою и он страшно боится расплескать ее, так как эта вода — его счастье. Нужно так осторожно переминать ногами, смотреть и на блюдце, и под ноги, и по сторонам — и все же стоит кому-нибудь громко крикнуть над ухом, он сейчас же расплескает воду, и все будет сильнее плескать, и наконец возьмет и прямо выльет всю ее.118
Это было утомительное занятие119 — нести блюдце, полное воды, и вот почему он не любил, когда говорят120 о его счастье, и качал головою. Достаточно того, что каждое утро, просыпаясь, доктор должен был спрашивать себя: а так же ли я счастлив, как вчера, точно во время сна могло что-нибудь случиться такое, от чего счастье уйдет. Доктор знал, что эти опасения глупы, но ничего не в состоянии (л. 32) поделать с ними и иногда жалел121 счастливых людей, так как думал, что все они разделяют его участь. Утомительное это было занятие, до того утомительное, что когда122 наступали те черные промежутки в жизни доктора123, которые жена называла хандрой и распущенностью, он отдыхал, тоскуя. Хороший и веселый знакомый выходил в соседнюю комнату, и становилось скучно без него и думалось: пусть он побудет там еще, а я пока отдохну от смеха.
Вероятно потому, что доктор считал свое счастье непрочным, ему казалось, что он теперь все время лжет. Это было нелепое представление, но оно преследовало доктора по пятам. Когда он целовал жену, ласкал ребенка, принимал больных, смеялся с знакомыми — он чувствовал во всем этом какую-то глубоко скрытую, непонятную, но вместе с тем отчаянную ложь. Была ли она в нем самом, или в тех, кого целовал, или с кем смеялся, он понять не мог и думал, что ложь в нем, совестился этого, и чем более совестился, тем становился ласковее и уступчивее. Одно время он так щедро рассыпал вокруг себя ‘голубчик, дорогой, хороший’, что Посконский стал звать его самого ‘голубчиком’, а А<нтонина> П<авловна>, обижаясь за мужа, стала еще резче и определительнее в своих выражениях, граничивших иногда с цинизмом, но никогда не бывших глупыми или пошлыми. Полозов124 не пытался найти125 ложь, потому что ее — он был уверен — в действительности не существует, и126 она была как те черти, которых ловят алкоголики и уходят127 по мере того, как к ним128 приближаются129.130 В конце концов, он думал, что вовсе это не ложь, а что-нибудь другое,131 сродни этим нелепым опасениям132 потерять счастье. Ведь никакой же не находил он и не видел лжи в то время, когда он был несчастен и когда, как он думает теперь, он действительно много лгал и (л. 33) себе, и другим.
И в это утро доктору показалось, что рука его дрогнула и вода из блюдца немного выплеснулась. И, как всегда, он почти обрадовался этому и даже старался выплеснуть сам133 еще немного. По крайней мере, сам он думал, что старается и был уверен, что если бы он захотел, то мог бы сесть за работу и плюнуть на все эти неприятные и ненужные мысли. А главное, мог бы не задавать себе этого ненужного вопроса, назойливо вторгавшегося в голову:
— Мерзавец! Какое134 право имел этот дурак назвать меня мерзавцем?
V
Полозов135 сел в кресло, которое обыкновенно занимали клиенты Посконского, закурил папиросу и тогда только обратил внимание на хозяина. Тот давно уже смотрел на приятеля тем рассеянно внимательным взглядом, который бывает у людей, оторванных от работы.
— Чего тебе надо? — спросил он. — Если так, без дела, то136 сиди и жди. Две жалобы и иск.
— Я так, Ленечка. Но ты работай. Я не буду мешать.
Посконский театральным (жестом) сложил руки на груди и137 устремил укоризненный взгляд на Михаила Петровича138.
— Ну что ты? — удивился М<ихаил> П<етрович>.
— Нет, скажи, до каких пор ты будешь называть меня этим дурацким и вульгарным ‘Ленечка’? Аполлон — и вдруг ‘Ленечка’!
— Ну, Аполоша.139
— Черт тебя возьми с твоим ‘Аполошей’. Ведь есть же у меня (л. 34) имя Аполлон? Не понимаю этой нелепой манеры коверкать имена и из красивого имени создавать пошлость. Что если я тебя буду звать Мишунчиком140?
— Да зови.
— Убирайся. Ты ничего не понимаешь.
Посконский схватил перо, и когда доктор открыл рот, чтобы возразить, он уже писал что-то. Полозов141 с улыбкой посмотрел на друга, слабость которого к красоте была хотя не совсем понятна ему, но мила, и подумал, какие у них собственно странные с виду отношения. Посконский142 был на восемь лет старше доктора и был когда-то его репетитором, и хотя143 с тех пор прошло добрых двадцать лет, доктор продолжал быть почтительным и даже несколько боялся его, а тот не в шутку [иногда распекал его]. Антонина П<авловна> долго не понимала этого и кончила тем, что стала сама распекать Посконского144.145
Доктор уже внимательно поспел рассмотреть146 наклоненную голову друга и заметил, что в его черных и вьющихся волосах заметно прибавилось седины. Потом он147 с такою же внимательностью осмотрел кабинет и в148 сотый раз подивовался, как красиво сумел Посконский обставить комнату. Она носила несколько мрачный149 характер благодаря темным обоям150, мебели черного дерева151 и строгой прямизне линий, и эту мрачность только немного искупали развешанные по стенам портреты русских писателей, главное место среди которых занимали152 Белинский, Добролюбов и Писарев. Лично Полозову153 больше нравилась приемная, светлая и веселая, благодаря массе цветов, оригинальным154 картинам масляными красками, но Посконский говорил, что155 он ничего не понимает и что так надо: переходя из веселой приемной в мрачный кабинет, клиент проникается важностью совершаемого дела и доверием (л. 35) к деловитости адвоката. Но доктор знал, что Посконский шутит156 и что он искренне любит все красивое и сам даже играет на пианино, и играет так хорошо, что иногда хочется плакать, хотя сам черт никогда не поймет, о чем жалуются и тоскуют звуки. И это бывали смешные157 минуты, когда Посконский начинал экзаменовать растроганного ученика и тот врал напропалую, смеясь и извиняясь:
— Ведь ты же знаешь, голубчик, что я не по этой части. Поговори с женой — она вот понимает.
Антонина П<авловна> действительно понимала и живопись, и музыку, и хотя растрагивалась с большим трудом, всегда умела,158 объяснить, что какой звук значит. Посконский все писал, и доктор не вытерпел.
— А воры сидели у тебя на этом кресле?
— А? Не понимаю, что ты говоришь.
— Воры, говорю я, сидели на этом кресле, на котором я сижу.
— Сидели. А теперь сидит осел, который мешает.
Полозов159 помолчал.
— А я ни разу не видал воров.
Посконский писал, и доктор, не получив ответа, продолжал:
— Вчера, впрочем, встретил одного. А до тех пор ни разу. И у меня ничего украдено не было. Сам я воровал, но только когда был маленький. Сахар воровал. А ты когда-нибудь воровал?
— Воровал.
— Вот как! Расскажи, пожалуйста, это очень интересно.
— Убирайся.
— Меня очень интересует вопрос, что такое кража?
— Если ты не отвяжешься, я выброшу тебя за дверь. Вот шкаф, а в шкафу книги. Возьми ‘Уложение’ или Фойницкого. И успокойся, (л. 36) Полозов160 улыбнулся угрозе выбросить его за дверь, так как в полтора раза был больше Посконского, и пошел к шкафу, где с трудом разыскал указанные книги. Усевшись с ногами на диван, он перелистал книги, отбросил ‘Уложение’, но Фойницкого читал долго. Однако, когда книга была закрыта, лицо Полозова161 выражало неудовлетворенность.
— А больше у тебя ничего нет о краже?
— О краже, нет. Есть о мошенничестве по русскому праву.
— А разве это не то, что кража?
Посконский свирепо посмотрел на доктора и, не отвечая, углубился в работу.
У доктора бывала зубная боль, и он испытывал тогда такое ощущение, что будто бы болят все зубы во рту. Но стоило прикоснуться к зубам и сразу становилось ясно, что болит именно он один, а остальные только так отражают эту боль. То же произошло с ним и сегодня утром, когда он предложил себе вопрос о праве, на основании которого162 вор назвал его мерзавцем. Именно в этом месте болело, и болело так сильно, что боль отражалась на всем, даже на аппетите: доктор ел сегодня очень мало, но есть ему не хотелось.163 Нужно было пойти к дантисту, каким для него часто являлся Посконский, вырвать Зуб, но дантист пишет и дает инструменты: рви сам. Может быть, в этих книгах и находился ответ на то, что тревожило доктора, но он сам не мог найти его.
— Но чего же мне собственно надо? — подумал доктор, растягиваясь на диване в своей обычной позе, бородой кверху. И ответ был такой: надо уничтожить боль, которая является при мысли, что он схватил (л. 37) вора и тот назвал его мерзавцем. Но откуда эта боль, да есть ли еще она? Может быть, что-нибудь такое же несу<ще>ствующее, как постоянные опасения за счастье и164 чувство лжи? Доктор старается на минуту ничего не думать и прислушивается к тому, что происходит где-то у него в груди. Болевое ощущение реально и несомненно. И не в груди только, а и в голове. И даже физически гадко как-то: слегка как будто тошнит, во рту кисло.
— Может быть, желудок не в порядке? — думает доктор. Но нет, желудок в порядке, язык он смотрел еще днем — никаких признаков недомогания. Но как эта боль удивительно похожа на физическую: так бы и поднялся сейчас и принял чего-нибудь: хоть касторки, или компресс бы положил. И когда он вспомнит вора, боль из ноющей переходит в острую, и тогда особенно хочется сделать что-нибудь такое, что облегчило бы.
В книгах ничего нет. Тут говорится о том,165 какими признаками определяется кража, и что, помимо простой, бывает кража со взломом, грабеж и еще что-то. Все это Полозов1б6 уже знает, хотя не так точно, и ему хочется узнать совсем другое.
Но что?
Боль становится сильнее, но ничего не говорит о том, что нужно доктору. Не то хочется знать, хорошо или дурно красть, не то узнать, откуда берутся воры и правы ли те, кто их хватает, хотя бы сами воры называли их за это мерзавцами. Вор украл у женщины два рубля и за то он и вор и негодяй. А доктор украл у него свободу — и он… Но почему же ‘украл’ свободу. Разве он не имел право на это. А все-таки виноват во всем случай. Если бы Полозов167 не пожалел четвертака и поехал бы домой на извозчике, или если бы погода (л. 38) была дурная, он не встретил бы вора и не схватил <бы> его. И этот бледный человек без шапки с таким белым телом гулял бы на свободе, быть может, ел бы что-нибудь вкусное, купленное на украденные деньги, или пил бы водку и был <бы> весел. А теперь он в тюрьме, а доктор тут на диване хандрит — думает о воре.
— Удивительная вещь — случай, — сказал вслух Полозов168, но Посконский не ответил.
И почему именно он, доктор, такой добрый и хороший человек, который старается быть со всеми ласковым и в эту минуту носит как раз вазочку для жены, должен был схватить вора, а не кто-нибудь другой. Удивительно распоряжается людьми судьба! А ведь как ни совестно сознаться, а ему было жаль разбитой вазочки, и не разбей ее вор, доктор, может быть… Какая гадость!
Доктор морщится,169 п<отому> ч<то> ощущение кислоты во рту усиливается. Он смотрит на кресло и думает, что это очень странно170, что вот и на нем так близко от доктора171 сидели172 воры, такие же, быть может, как тот оборванный, или другие — толстые, наглые, с крючковатыми носами, укравшие тысячи или даже десятки тысяч… Однако, как эти представления о наглости173 отдают прописью. Почему же прописью? Конечно, воры наглы, иначе разве осмелился бы он, тот, назвать порядочного человека мерзавцем? А почему он, Полозов174, непременно порядочный человек, а не этот… ну, мерзавец. Нет, нужно было ехать домой на извозчике и вообще нужно избегать ходить175 по улице. Улица всегда что-нибудь преподнесет. А на извозчике сел и доехал — можно совсем не смотреть по сторонам. Хорошо и176 в конке, с газетой.
— Ты когда-нибудь на конке ездишь? — спросил доктор Пос-конского, но тот и на этот раз не дал ответа.
(л. 39) И почему непременно он, доктор, должен был схватить вора, он, который никогда не видал воров и не слыхал о них. Ну слыхать, положим, слыхал, и читал, и даже ругал воров — крупных воров — но это совсем другое. У него есть своя специальность — больные — и какое ему дело до воров? Крадут — ну и крадут. Всегда так было и будет. Они крадут, прокуроры обвиняют, защитники оправдывают, а суд сажает в тюрьму. При чем же он-то здесь?
Доктор177 вздыхает. Да недавно, совсем еще недавно, вчера утром178, было счастливое время, когда он был ни при чем, а теперь… Но почему же именно мерзавец? Мерзавец — значит человек, который поступает нечестно…
— Слушай, ‘голубчик’, а жена твоя где нынче вечером?— спросил Посконский.
— В попечительстве, на заседании. Я тоже собирался…
— Погоди минутку, сейчас кончу.
Вот он, напр<имер>, нехорошо поступил, что не поехал с женой на собрание, а он тоже член попечительства о бедных. Правда, что А<нтонина> П<авловна> лучше его в этом отношении, не пропускает ни одного собрания. И потом так делает много добра. Она расчетлива, но денег, когда нужно, не жалеет. Есть родственники бедные, она их содержит. А он разве бедных не лечит? Чего еще требовать от человека? Да, наконец, какое ему дело до всех этих тонкостей— никогда он не простит себе, что не поехал на извозчике!
— Кончил, — сказал Посконский и потянулся так, что у него захрустели суставы. — Здорово вышл-о-о, — добавил он с зевотою: ну, сказывай, девица, сказывай, красная, что тебе надобно?
— Да вот, голубчик, неприятная история у меня вышла, — ответил (л. 40) доктор и рассказал про то, как он схватил вора, и про теперешнее свое179 неприятное чувство.
— Ты — вора схватил? — засмеялся Посконский.
— Схватил, голубчик.
— Да какой черт тебя дернул?
— И сам не знаю, как вышло. Кричали ‘держи вора’, я и схватил. Гипноз какой-то180.
— Врешь, это181 не гипноз182. Это у тебя инстинкт собственника заговорил.
— Да какой же я собственник?
— Все равно, назови хоть инстинктом честного человека. Ряд183 честных предков, традиционное уважение к собственности, прочно организовавшееся, импульс,184 весьма вероятно, дан был этим криком, нашедшим готовую почву в сфере бессознательного. Вот и все. Конечно, все это не особенно красиво, — брезгливо поморщился Посконский, — но повода для беспокойства я не вижу.
— Значит, я не мерзавец?
— Ну вот еще выдумал! — рассмеялся Посконский185. — Судя по тому, что мне сообщила сегодня утром твоя жена, ты находишься, кажется, в186 состоянии ипохондрии, самой глупой из всех, какие мне приходилось наблюдать, если принять во внимание характер твоей жены и вообще все условия твоего существования. Если бы не твой почтенный возраст, тебя следовало бы драть немилосердно. Нахал, имеющий от жизни все, что дается другим только частями: здоровье, талант…
— Талант?
— Да, талант — и я положитель<но> утверждаю187, что со временем, когда ты пообтешешься, из тебя выйдет недюжинный ученый… Превосходная188 жена, средства, хотя умеренные, но вполне обеспечивающие существование, тем более что ты в потребностях своих преследуешь умеренность — одним словом, ты189 скотина, которой (л. 41) все завидуют, и он еще недоволен!
— А знаешь, голубчик, меня все-таки беспокоит это, ну вот случившееся.
— Ах, ну брось ты этот вздор. Ты не маленький и превосходно понимаешь, что никто из нас не избавлен от случайностей. И со мной, и с Петром, и с Сидором могла случиться такая история.
— Значит, и ты схватил бы?
— Если бы я и не схватил, это еще ничего не доказывает. Нужно взять в расчет весь комплекс ощущений, вызванных в тебе окружающим190, обстановку… да мало ли еще что. Расскажи мне лучше, что это такое твоя хандра, на которую жалуется А<нтонина> П<авловна>.
— Да вот это, что я тебе говорил.
— Ах, пустое. Не всякий же ты раз воров хватаешь.
— Да как тебе сказать, — ответил раздумчиво доктор и вопросительно добавил: — к счастью, я не привык, что ли? Все идет так гладко, хорошо, что иной раз поневоле и…
— Взгрустнется? — рассмеялся191 Посконский.
— Нет,192 невольно подумается193: уж нет ли тут чего такого? Все жалуются на несчастье, а мне счастья девать некуда?
Посконский еще смеялся, когда вошла А<нтонина> П<авловна>, заехавшая за мужем из заседания. Она все еще сердилась на него и не хотела раздеваться, но Посконский уговорил ее остаться напиться чаю.
— Да, пожалуйста. Такое всегда тяжелое впечатление выносишь оттуда. Целое море нужды, а денег194 гроши одни. Дамы наши только охают да стонут, а мужчины, — она покосилась на мужа, — дома сидят и хандрят. Я решила концерт устроить, и вас тогда на помощь притяну.
(л. 42) — Ну уж эти дамские концерты: на195 грош луку, на пяток стуку.
— Плохо вы меня, видно, знаете. Нет,196 со мной шутки плохи. У меня ни одной копейки не пропадет.
— Не сердитесь. Знаю я вас! Что ж, я с удовольствием помогу, чем сумею.
Когда после чаю Посконский играл, доктор197 внимательно смотрел на его пальцы, и ему казалось странно198, что вот когда ударишь пальцем по деревяшке, оттуда получается какой-то звук. И он подумал: ‘нет, не то говорил Леня, совсем не то. Он не по той деревяшке ударил’.
VI
Мерзавец!
Какое гнусное и отвратительное название: мер-за-вец. Даже подлец — и то лучше, там, по крайней мере, можно хоть силу предположить, а тут что-то такое дрябленькое, бессильное, как цыпленок, высиженный осенью, но цыпле<но>к, делающий<ся> мерзавцем. И за что негодяй этот назвал его так? Очевидно, за то, что Полозов схватил его за ворот и задержал. Но в таком случае вор глуп, так как должен понимать, что он199 совершает преступное и во всех честных людях должен встретить врагов200. И даже странно было бы: нарушать такой основной закон морали, как ‘не укради’, и думать, что его по головке погладят. А вот201 нашелся доктор, сильный, умный и честный, который взял да схватил. И впредь будет схватывать, если вор будет воровать.
— Ты живи честно, — 202 убеждает доктор кого-то, кто незримо присутствует в его кабинете: ты живи честно, и я буду первым твоим другом и всегда подам тебе руку. А теперь ты вор и плачься (л. 43) на самого себя… Ох!
Доктор лежит на диване, и борода его неподвижно уставлена кверху. Иногда борода резко вздрагивает: то доктор стискивает зубы от ноющей боли, которая теперь из груди и головы разошлась как будто по всему телу. Свет режет глаза и раздражает, и лампа вынесена в соседнюю комнату, откуда в кабинет проникает только слабый синеватый отсвет. Лица на портрете жены не видно, и это очень приятно Полозову.
— Вор глуп, это очевидно, но я еще глупее, я поразительно, феноменально глуп, и в этом отношении Леня совершенно прав (Посконский никогда не считал Полозова глупым человеком). Мне и больно сейчас, потому что я глуп. Умный человек рассудил бы и бросил, а я не могу рассудить. Как это в логике-то? Позабыл совсем, сколько лет прошло. Да, так: вор вреден, вредных людей надо уничтожать. Поэтому Полозов должен был схватить вора. Как ясно и хорошо.
Доктор повторяет силлогизм, заменяя слово ‘вредный’ словом ‘честный’ — выходит так же хорошо.
— А то, что мне скверно, — продолжает думать доктор, — это пустяки, на это не нужно обращать внимания. Просто оттого больно, что я очень хороший и добрый человек, который мухи не обидит. Конечно, мне жаль вора. Такой молодой и уже испорченный, и лицо у него интеллигентное, а на панталонах дыра, и в дыру видно белое тело. Шея у него грязная, а203 тело чистое, вероятно он все-таки бывает в бане. Конечно, жаль. Из него мог бы выйти человек. Мерзавец! Будь я мерзавец, разве я стал бы жалеть его. Сказал бы204: сиди себе, голубчик, в тюрьме, а я тут буду смеяться. А мне совсем (л. 44) не до смеха. Какой уже тут смех! Тьфу!205
Во рту доктора так скверно, что он сплевывает и снова принимает неподвижную позу и продолжает.
— А ведь это я соврал, что мне жаль вора. Мне нисколько его не жаль, пусть сидит в тюрьме. Там ему в такую погоду даже лучше, чем на улице: сыт, обут, одет. А мне жалко себя, за то, что он назвал меня мерзавцем. Ведь выдумали же такое отвратительное слово: мерзавец. Понятно, что я глубоко оскорблен, да и всякий на моем месте оскорбился бы. Живет человек на свете тридцать лет, слышит всегда: хороший, хороший, и сам знает, что хороший, и вдруг выскакивает206 из<-за> угла какой-нибудь негодяй и называет мерзавцем.207 Леня очень умно заметил208, что никто не гарантирован от оскорблений. И я просто испытываю естественное чувство обиды. Вора нужно было бы как следует наказать, чтобы не смел вперед…
При мысли, что вора, которого он схватил, нужно еще наказать за оскорбление, перед Полозовым раскрывается какая-то пропасть, в которой беспорядочно мечутся обрывки мыслей о жалости, честности, обиде. Он вскакивает с дивана и подходит к окну. По темному фону стекла209 сбегают светящиеся от лампы капли. На улице тихо и безлюдно. Только раз проехал какой-то извозчик с поднятым верхом. Окруженные светящим кругом фонари бросают тусклый отблеск на210 мокрые плиты тротуара.
— Но если виноват вор, а не я, то почему же я чувствую себя виноватым? — думает доктор, укладываясь на диван. — Неужели я сомневаюсь, что я честный человек? Конечно, нет, в этом не может быть сомнений. Кто же тогда честен, если я… мерзавец. Никто, все мерзавцы, и только один вор честен? Глупый человек! Не мог понять, (л. 45) что я именно, как честный человек, должен был схватить его. Пусть он не ворует, и я первый стану его другом. А теперь мне просто жаль его, потому что у него бледное лицо и дыра на панталонах… Но я сейчас сказал, что мне не жаль его? Ах, какая чепуха!
Доктор повернулся на диване и решил:
— Будем думать основательно. Как это хорошо, то, что выходит по логике. Ах да: вор вредный человек. Вора нужно ловить. Ну я и поймал. Ах, какая чепуха!..
VII
— Ну что? Хандрит наш ‘голубчик’?211
— Хандрит, — с негодованием развела руками А<нтонина> П<авловна>. — Это становится просто смешно. Не велит, чтобы в кабинет лампу ставили. Положим, это уж всегда у него.
— Да вы воздействуйте на него. Ведь говоря между нами, А<нтонина> П<авловна>, он ведь у вас того, под башмаком, — улыбнулся Посконский.
— Как вы легко рассуждаете, точно вы не знаете этих тряпок. Нет характера, зато упрямство, как у осла, — точно вы его не знаете. Вот попробуйте-ка212 вы его уговорить пойти куда-нибудь — ни за что! Голубчик, голубчик, а сам ни с места. Вот когда я Володю родила — заявил, что мне вредно кормить самой, ну и делайте с ним, что хотите. Пришлось взять кормилицу. А уж когда хандра на него нападет, так… — А<нтонина> П<авловна> махнула рукой.
— Да что это, наконец, за хандра?
— Ведь вы знаете, как он пьянствовал? Конечно, нервы разбил213, и теперь они не могут сразу прийти в порядок. Постепенно, конечно, все это пройдет, но жаль, что сам он не хочет взять себя214 в (л. 46) руки. А из него мог бы выйти человек.
Посконский с нежным состраданием посмотрел на А<нтонину> П<авловну> и взял ее руки.
— Бедная вы моя! — тихо проговорил он.
— Ах, оставьте эти телячьи нежности. Главное, мне это обидно: ну будь он тупица, неспособный человек, как этот хотя бы доктор Иванов, а то ведь215 способный и216 умный человек — но не хочет, не хочет! Вы думаете, он, правда, не может понять музыки — прямо не хочет.
— Ну в этом отношении я вас217 удостоверю, что он прямо-таки бревно.
— Мне не нужно, чтобы он там работал через меру или кланялся. Не захотел взять места в И<нститу>те, и218 не нужно. Хотя хорошо, конечно, бы числиться на госуд<арственной> службе.219 Но не хочешь, стесняешься — дело твое, и я вовсе не намерена стеснять чью-либо свободу — я слишком для этого дорожу своей. Мне хотелось бы, чтобы он приобрел имя в науке, и он может это сделать, но не хочет!
— Но ведь он пишет же диссертацию, готовится.
— Кто говорит! Да все это с ленцой, спрохвала — а вот теперь совсем забросил. Месяц, как уже не берется. Эх, кабы я-то220 могла! Не так бы я писала!
— За чем же дело стало? Возьмитесь, готовьтесь.
— Эх, голубчик, годы мои ушли. Раньше глупа была, по балам шаталась, да221 романы читала, а теперь уже поздно. Дилетантствовать, хвосты трепать по разным лекциям да курсам я не способна, а для серьезного дела годы ушли. Ведь мне, А<поллон> Г<ригорьевич>, уже 25222 лет. Не шутка сказать! Скажу вам по секрету, благо уже разоткровенничалась: так иной раз скверно станет! Ну если и добьешься своего, (л. 47) сделаешь из Миши человека, — так ведь что за радость быть до скончания века мужнею женою, и только мужнею женою.
— Но я совсем и не подозревал…
— А скажи, чего я ради буду с своею тоскою по людям шататься? Кому нужна эта моя неудовлетворенность? Довольно нытиков и без нас.
— Так как же?
— А так же. Штопаю чулки да в кухне готовлю. Да вот по этим еще попечительствам мечусь. Ох, уж вот где нытиков-то! Слушайте, так я на вас рассчитываю по поводу концерта. Не обманите.
— Но ведь это возмутительно, А<нтонина> П<авловна>, — горячо сказал Посконский, — разве можно так складывать руки. Правда, что сфера применения женского осмысленного труда крайне сужена нелепыми условиями нашего существования, но при той энергии, которой вы обладаете, при том уме, в котором нельзя вам отказать, вы легко могли бы сбросить223 связывающие вас путы и выйти на широкий путь свободного и смелого развития. Оставьте в покое эти ваши годы — для людей, обладающих мощною волей, — годов не существует, и смело в бой!
Посконский протянул одну руку вперед, а другую подал А<нтонине> П<авловне>. Но та улыбнулась.
— Все это, милый, одни французские разговоры. А вот я забыла спросить, не хотите поступить в общество улучшения участи женщин. Недавно возникло.
— Читал. Знаю. Сколько?
— Сколько хотите.
— Вот двадцать пять рублей. Довольно?
—
(л. 48)
VIII
Мерзавец!
Широкая борода доктора неподвижно торчит кверху. В кабинете темно и тихо. Из соседней комнаты проникает слабый луч зеленоватого света и неясно обрисовывает контуры большого тела, раскинувшегося на диване. Доктор думает:
— Вор назвал меня мерзавцем, потому что ему показалось странным, что его задерживает человек счастливый и сытый, в кармане которого есть тридцать рублей, а у вора ничего нет. И это224 действительно новая сторона вопроса, разрешающая все. Он думал, что я счастлив. Глупо, феноменально глупо со стороны вора. Это я-то счастливый человек! Сытый — это правда. Придется вот новый сюртук шить, старый уже не застегивается, неловко. Э, да ничего, хорош будет и старый. А не нравится, так и черт с вами. Главное, счастливый человек. И ведь что всего возмутительнее:225 и226 жена, и Посконский, и все знакомые считают меня счастливым. Интересно, каким я им представляюсь? Я кажусь им очень, очень высоким, сильным и умным, и таким, которому все удается. У меня высокий лоб, и они думают, что там много мыслей. Я очень серьезен, хотя и приветлив, говорю мало, и они все думают, что я очень умный, и ум у меня такой солидный, ученый. А жена им еще говорит: ‘Коля так занят227 своей диссертацией’. Вот, думают, умница-то! Некоторые, вероятно, догадываются, что я не умный, и, быть может, за спиной и говорят. Хотя нет, едва ли. Потом все они видят, что у меня хорошая квартира…
Доктор мысленно прогулялся по квартире и нашел, что квартира недурна, хотя и228 не то, что у Посконского.
— …что у меня хорошая жена…
Доктор представляет себе фигуру жены и ее тонкие пальцы, считающие (л. 49) и разглаживающие деньги.
— …Почему все они думают, что она хорошая? А ведь ее считают лучше меня? Потому, вероятно, что она красива и все-таки любит мужа. Удерживает его от пьянства. Заставляет работать. Ну там комитеты разные, концерты. Правда, она энергичная, смелая, живая. Пожалуй, даже она умнее меня. Я знаю, что ей хочется. О, ей много хочется: хочется, чтобы я приобрел деньги и известность. Много денег и много известности, что-нибудь такое захарьинское. Но она никогда не понимала меня. Это очень узкий, сухой, практический человек, без всяких идеалов. Она совершенно довольна тем, что есть, и вот она-то действительно счастлива. Я ей ни за что не расскажу про вора, потому что она не поймет меня и скажет то же, что и Посконский. Я не понимаю, как она может удовлетворяться нашею жизнью. Ведь эта жизнь, в сущности, удивительно пуста. Ну театры, ну комитеты, ну разговоры — а дальше что, опять театры? Опять разговоры? Придет Посконский, станет в позу и скажет: ‘в исторические моменты, подобные настоящему, когда придавленная мысль тщетно ищет выхода и накопившиеся силы рвут связывающие их оковы…’ или что-нибудь в этом роде. Умно, что и говорить. Но и сегодня он говорил то же, и вчера, и всегда. Потом станет обсуждать, что такое Лермонтов, или Чехов, или Глеб Успенский. Будет восторгаться. Но и вчера, и всегда мы обсуждали и восторгались. Потом станет острить. Я буду спрашивать у Лени, кто та прелестная незнакомка229, которая держит ныне в плену его сердце. Они будут хлопать меня по животу и изображать, как я стал профессором и читаю глупейшие лекции с идиотской рожей. И вчера, и всегда мы говорили об увлечениях Лени, хлопали меня по животу. Потом станем говорить, кто прав, марксисты или народники. Решим, что и те немножко не правы, и эти немножко не правы и что не годится во всяком случае так зазорно (л. 50) ругаться. Потом возмутимся по поводу Дрейфуса и пойдем ужинать. А потом спать. А потом опять Дрейфус, марксисты, народники. И все то же, все то же. Пока одурь возьмет. А она ничего, довольна всем этим. Идиотство. Когда я вот так п<р>оговорю вечер, мне кажется, что я весь вечер лгал, как мерзавец. Ну какое мне дело до Дрейфуса, до всех этих господ, марксисты они, или народники, или еще какие там черти. Оправдают Д<рейфуса> — я пойду ужинать, осудят — тоже пойду ужинать. Иной раз сам перестаешь понимать, что говоришь. У меня теперь кнопки такие: подави одну — Дрейфус выскочит, другую — марксисты. Они выскакивают, а я любуюсь: гляди, как язык чешет-то!230 Толкни231 меня теперь ночью и спроси: а вы какого, доктор, мнения, насчет того, вступила Россия на путь232 капиталистического развития или же ей можно обойтись и так? И я не проснусь, а язык сам начнет барабанить233: фабрики, артели. А она рада этим разговорам: по ее мнению, говорить о Дрейфусе — это совсем не то, что говорить об оперетке234, а по-моему, этот черт один. Ведь если бы хоть во сне потом Дрейфуса увидеть или что-нибудь такое, а то ведь и во сне всю ту же дребедень видеть будешь: Посконский стоит посередине гостиной, а я перед ним, и о Дрейфусе235 спорим. Я рад бываю, когда во сне откуда-нибудь с башни вверх тормашками полетишь. Глупо, но такое приятное, захватывающее ощущение, и при этом знаешь, конечно, что это во сне и что ты нисколько не ушибешься. И, по-моему, об оперетке236 говорить не в пример лучше. Оперетка237 так оперет<ка>238 и есть, знаешь, что никого ими обмануть нельзя. Вот, мол, смотрите: сидит скотина и об оперетке239 разговаривает или в винт играет. А марксисты материя подлая, которая240 прямо к тому и создана, чтобы людям честным очки втирать. Говоришь и думаешь: любуйтесь мною, граждане российские, другие вот в винт играют или об оперетке разговаривают,241 и (л. 51) (я) мог бы об оперетке рассуждать, а я вот вместо того В.В. по косточкам разбираю и разницу между ценностью и стоимостью установить хочу. И не я буду, если не установлю. Чем не умница, чем не красавчик242? Ох, тошно. И вот так весь вечер пролжешь, до того пролжешь, пока в краску от стыда ударит. Ну, а сам-то я, если говорить по совести, не бывал доволен, что вот у других в винт играют, а у нас243 разговоры о Марксе ведут? Бывал, ей-богу, бывал. Это теперь вот мне ясно,244 что я лгал, лгал, как каналья, а тогда тоже ходишь себе, да ответ налаживаешь, да думаешь: как славно мы вечер провели. А почему славно, где славно? Ох, тошно. Провалиться бы тому, кто этих марксистов выдумал!
Хотя доктор думает, что ему тошно, но думает это для того, чтобы не спугнуть тот призрак облегчения, которое он начинает как будто испытывать. И чем более он ругает себя и все эти разговоры, тем легче ему становится. Лег он на диван форменным мерзавцем, а хотя и теперь думает, что он мерзавец, но в этом мерзавце слышатся уже такие легкие, ласкающие нотки. Доктору кажется, что он ребенок и над ним стоит мать и бранит его и делает суровый вид, но стоит ему только улыбнуться — счастливой улыбкой озарится и суровое лицо матери и снова польются и смех, и веселье, и шалости. Ведь, в сущности говоря, ничего еще не потеряно. Стоит ему сейчас подняться, зажечь лампу, и когда Тоня вернется домой, сказать ей: ‘Тоня, голубчик, прости меня за эту глупую хандру’… и начнется старое, хорошее.245 Вот он сейчас спустит с дивана одну ногу…
Доктор спускает ногу и хочет встать, но внезапно откачивается назад и падает, закрыв глаза, как от сильного света, и сдерживая стон, на этот раз не притворный. Про вора-то он и забыл!
(л. 52) И с внезапным взрывом отчаяния, тоски и злобы на себя доктор говорит:
— Ах, зачем, зачем, пошел я пешком!
Мысли доктора, начавшие приходить в порядок и систему, внезапно разбиваются и путаются, как шашки, смешанные на доске рукой нетерпеливого и дерзкого противника. И поверх всего стоит246 слово ‘мерзавец!’, такое ясное, громкое и требовательное, как будто оно составлено из огненных букв. Оно жжет, оно проникает в голову сквозь закрытые веки и требует ответа. В нем нет уже той милой материнской ласки, которая слышалась в упреках доктора, обращаемых им к себе, оно звучит жестко и грозно.
— Да, не мерзавец же я, не мерзавец!— 247 возражает доктор, судорожно ворочаясь на диване.
В кабинете темно и тихо. Внезапно наверху, над потолком, раздаются уверенные и громкие звуки pas-de-quatr‘a {падекатр (букв, танец четырех исполнителей, франц.)}. Мелодии не слышно, и только резко и громко отбивается такт.
— Та-та-ти…
К нему вскоре присоединяется глухой топот танцующих ног. Доктор часто встречается на