Печатается по изданию: Даль В.И. Избранные произведения. — М.: Правда, 1983.
Отсканировано и выверено: Моя библиотека.
Говорят, в каждом человеке есть сходство е тем или другим животным — по наружности, по приемам, собственно по лицу или даже по свойствам и качествам. Единственный в своем роде Гранвиль неподражаемо умел схватывать сходство и отношения эти и переносить их карандашом на бумагу. Если бы у меня многотрудное уменье или искусство не отставало от вольного в разгуле и дешевого воображения, то я бы, кажется, мастерски нарисовал денщика Якова Торцеголового в виде небывалого, невиданного чудовища, составленного из пяти животных: одного недостаточно, потому что достоинства Якова слишком разнообразны. Верблюд, сутулый, неповоротливый, молчаливый, — а подчас несносно крикливый — и притом безответный работник до последнего издыхания, волк, с неуклюжею, но иногда смешною хитростью и жадностью своею, дерзкий и неутомимый во время голода, пес, полазчивый, верный, который лает на все, что только увидит вне конуры своей, хомяк, домовитый хозяин, с запасными сумками за скулами, который полагает, по-видимому, будто весь мир создан для того только, чтобы было откуда таскать запас и припас в свою норку, и, наконец, бобр-строитель, который на все мастер, все умеет сделать, что нужно в доме, и хоть из грязи, да слепит хатку и живет по-своему хорошо. Вот эти пять животных — вот какой сложный зверь вышел бы у меня из Якова Торцеголового, а чей хвост, чья голова, чьи руки и ноги у него — разбирайте сами!
Он попал в денщики по малому росту и сутулости,, был сверх того левша, любил на ходу глядеть в землю, махать руками, переваливаться и распускать около себя одежду повольнее. Из карманов шаровар его и казачьего кафтанчика всегда почти висели концы ниток и бечевок, а на дне кармана лежали пробки, мелок, рожок или тавлинка, горсть гороха и другие подручные принадлежности, а когда полк стоял в южной России, то во всех карманах у Якова, не исключая и жилеточных, были рассыпаны для обиходного лакомства арбузные семечки.
Иногда какое-нибудь стеклышко, отбитая от чашки ручка, обломок сургуча или найденная где-нибудь петелька, гвоздь, крючок, попав в карман Якова, держались там очень долго, по нескольку месяцев шарит, бывало, по карманам за чем-нибудь, попадется в руки мелок, пробка или гвоздь — он поглядит на него, иногда еще попробует на зуб, не серебро ли, и положит опять на место. Перебирая от нечего делать редкости эти, Яков припоминал, где и как они найдены или дозапись ему, по какому случаю попали в карман, и тешился таким образом живыми воспоминаниями своих похождений. В этом скопидомстве вы, конечно, узнаете хомяка.
Как тесного, так и короткого платья Яков не мог терпеть и говаривал, что он был этим испуган в малолетстве. Когда барин хотел было ему однажды сшить из старого мундира куртку, то Яков разревелся как верблюд, уверяя в отчаянии, что после этого нельзя больше жить на свете. Он любил, чтобы все около него было и просторно и прикрыто, и потому предпочитал всякой иной одежде темно-зеленый казакин со сборками, но только не в обтяжку. Один из карманов или лацкан этого облачения были обыкновенно надорваны, обшлага с исподу вытерты на нет, до самой кисти, на лацкане же, на ребро в шов, затыкались торчмя про всякий случай булавки, а сбоку претолстая игла, укутанная ниткой в виде цифры восемь. Жилетка обыкновенно пользовалась преимуществом красной выпушки, фуражка с козырьком — обносок барина — и сапоги своей работы довершали наряд.
На сапоги свои Яков любил иногда глядеть безотчетно и засматривался на них по целым часам, особенно когда они были недавно вычинены им и вымазаны салом. Тогда Яков охорашивался, сидя где-нибудь в углу, повертывал перед собою ногу и старался заглянуть под подошву, чтобы полюбоваться новыми подметками. Он мурлыкал в такое время про себя:
‘Растоскуйся ты, моя голубушка!’ или насвистывал сквозь зубы другую заунывную песню.
Яков служивал на веку своем у всяких господ, как уверял он, и служил верой и правдой. Первый барин его был немножко беспокойного нрава, любил повеселиться — но был очень скучен навеселе и крутенек. Угодить на него было мудрено, но Торцеголовый, благодаря бога, ладил и с ним, плакался Яков на него, это правда, но плакался, как жалуются по привычке на весь божий свет, а не то чтобы взаправду, как жалуются на беду неминуемую, известную, общую: на господ-де, известное дело, не угодишь, господской работы не переработаешь, работа наша, хоть день и ночь прибирай, не видная, — ровно все ничего не делаешь, а к вечеру поясницу разломит и прочее, а затем в утешение себе же он приговаривал: ‘Что ж, известно, на то они господа’. С этим-то барином, человеком по чину очень небольшим, Яков ехал однажды на перекладных, скакали сломя голову день и ночь в погоню за самонужнейшим делом. Может статься, время было холодное, или бессонье одолело путника, или, наконец, его растрясло невмочь, — но только он по привычке своей подкрепился раз, а там и другой и третий — да так крепко, что слег вовсе. У нас принимают вообще три степени этого отвлеченного состояния: с воздержанием, с расстановкою и с расположением, при первой степени одержимый может еще пройти подле стенки, придерживаясь за нее, при второй, с расстановкою, может идти, если двое поведут его под руки, а третий будет расставлять ноги, при последней же степени, с расположением, одержимый располагается где случится, где припадок захватит его врасплох, и, растянувшись во весь рост, лежит бесчувственно, так что никакие силы не могут более воздвигнуть его на ноги. Этой-то третьей степени самозабвения достиг барин Якова на одной из станций — но помнил еще одно обстоятельство: что ему надо ехать, надо торопиться, погонять и драться. Барин Якова не был, собственно, дантистом, как классически выразился Гоголь, но подчас все-таки считал приятным долгом заняться по сей служебной части.
Между тем на станцию входит какой-то проезжий и видит следующее: на диване лежит, растянувшись во весь рост и закрыв глаза, человек довольно длинный и стройный, подле сидит на стуле другой в темно-зеленом казакине, из кармана коего торчит коротенькая трубка и висит какой-то ремешок, этот человек звенит почтовым колокольчиком над головою сонного, который по временам, в светлые минуты, тщетно силится раскрыть глаза, замахнуться кулаком и заставляет непослушный, суконный язык свой прокричать грозное: ‘Пошел!’ — и снова замахивается кулаком. Проезжий остановился пред этой занимательной живой картиной, спросил вполголоса: ‘Что это такое?’ — и Яков’ продолжая звенеть, отвечал со вздохом: ‘Да вот, сударь, другие сутки едак едем: как перестанешь звенеть, так дерется, пошел, говорит, да вошел, спросит водки — да опять пошел, вот и едем’.
Долго ля, коротко ли Яков с барином ехали таким образом и далеко ли уехали — не знаю, но этот способ езды, столь докучливый для Якова, оказался также вредным для барина его, который, пустившись в бесконечные поездки в путешествия этого рода, вскоре волею божиею помре. Когда несчастие это совершилось, то бедный Яков Торцеголовый в отчаянии ударил руками об полы и залился слезами. Он пересчитывал и припоминал все дурные свойства и качеств’ покойного, оканчивая, однако же, каждый раз припевом: ‘Да все-таки барин добрый был! Бывало, сердечный, жалованьишко прогуляет, есть нечего до трети: ‘Нет ли, брат Яков, каши?’ — ‘Да каши, сударь, нет — крупы-то ведь немного отпускается, сами знаете’. — ‘Ну, говорит, так хлеба ломоть отрежь, жалованного, казенного’. Добрый барин был! Конечно, что правда, то правда, как подгуляет, бывало, так больно дерется.’ Ну, на то они господа, а все барин был добрый!’
Чувствительность и добродушие русского человека при подобных случаях заслуживают всякого уважения. Например: везут знаменитого, сановного покойника, бабы, выскочившие толпой, с любопытством смотрят на поезд и готовы, пожалуй, и заплакать, смотря по тому, кто как сумеет направить их участие. ‘Да это кто же?’ — спрашивает одна. ‘Это покойник, тот и тот, известный на всю Россию человек’. — ‘Ох, он батюшка мой родной, сердечный… А это что же вон едет за ним?..’ — ‘Это называется печальная колесница. это карета покойного…’ — ‘Ох, она моя матушка, голубушка…’ — и баба, забыв от избытка участия покойника, готова горько плакать над каретой!
Яков побежал объявить о смерти барина своего адъютанту и сказал ему предлинную чувствительную речь, которой смысл — по отрывистому расположению дум Якова — трудно выразить, но в коей несколько раз повторялось: ‘Власть господиня, все мы под богом Ходим, покуда грехам нашим терпит — а у меня, сударь, известное дело, теперь родных больше нет, окроме вас, больше заступиться за меня некому’.
Адъютанта этого Яков причел в родни, потому что тот более других знался с барином его и часто дружески его журил, стараясь убедить, что из него мог бы выйти очень порядочный человек, если б он не обращался слишком часто в скотину. Тогда, бывало, н Яков, простояв во все время такой речи у дверей и переступая спокойно с ноги на ногу, принимал слово по уходе адъютанта и читал барину наставления вроде следующих:
‘Ну что, сударь, бросьте, ей-богу бросьте, они правду говорят. От этого что хорошего будет — ничего не будет, вот намедни вы изволили заснуть в передней на лавке — а тут впотьмах вас завалили было шинелями, что доброго, так бы и задохнулись, ведь я насилу вас вытащил, право, сударь, ведь целый ворох шинелей накидали на вас, а уж вы без памяти изволили быть, или вот хоть на той неделе, как изволили с господами гулять, да кучер Ивана Марковича свалил вас в одни пошевни, развозил вас по домам, подъехал к фатере вашей и кричит: ‘Яков, а Яков, поди возьми своего барина’, говорит. Я вышел, а вы еще изволите упираться, а там и драться. ‘Не тронь, говорите, не подымай меня, не твое дело’. Ну чье же, сударь, дело, коли не мое? Известно уже, коли я не присмотрю за вами, так кто же приглядит? Нехорошо, сударь, воля ваша, что этак-то хорошего будет? Ничего не будет!’
Когда, по внезапной смерти барина, пришли описывать и опечатывать имение его, то Яков из усердия к покойному заступился за так называемое имение это и не хотел допустить никого, за это попал он под караул и чуть не было еще хуже. Что он думал в это время, как мог отстаивать мундир и панталоны покойного барина силой, — этого не мог он объяснить толком никогда, но отговаривался и оправдывался впоследствии тем только, что, ‘известно-де, за покойника заступиться некому, как же мне не беречь господского добра?’.
Относительно прав собственности у Якова Торцеголового были вообще особенные понятия, кои требуют некоторого пояснения. Нельзя сказать, чтобы он действовал всегда на правах волка, — но давно сказано: гони природу в дверь, она влетит в окно. Он, во-первых, дошел своим умом до основных понятий философии Канта, с тем только различием, что употреблял при всеобщем разделении вселенной множественное число вместо единственного, весь мир распадался для него на две половины: на мы и не мы. Мы — это были для него сам он с барином своим и со всеми пожитками: не мы — это были все прочие господа, весь видимый мир. В более обширном смысле мы означало также свою роту, батальон или даже полк, а в самом пространном значении мы принималось в смысле: вся армия, все военные, и тогда мы и не мы было то же, что приятель и неприятель.
Затем обязанности Якова как человека, христианина и служивого были в глазах его тем священнее и ненарушимее, чем теснее можно было применить к вопросному случаю понятие мы, но он потакал сам себе тем более в произвольном применении этой истины,, чем шире становилось философское понятие, не признавая за собой уже почти никаких обязанностей за пределами этого основного понятия, тут Яков обращался в волка с ног до головы, тут он вступал уже, как полагал по всем правам, в неприятельскую землю и понимал своим умом буквально и очень ясно изречение: ‘Бей и маленького: вырастет неприятель будет!’
Вор — слово постыдное в глазах Якова, вор был у него тот, кто готов был обокрасть барина своего или собрата, сотоварища, кто ворует у той половины вселенной, которую Яков называл мы и наше. Яков плюнет на такого человека и отойдет. Но если б вы сказали ему, что и сам он вор, потому что в хозяйстве его находится некупленный ухват, взятая где-то мимоходом сковородка, сапоги, стоящие рубля четыре и купленные по известным причинам за двугривенный, — то Яков выпучил бы на вас глаза и с чистейшею совестью, покачав головой, сослался бы на барина своего и на весь полк: они-де знают его, Якова, как человека, которого можно осыпать золотом, и он ничего не тронет. Затем он, смотря по обстоятельствам, или разбранил бы клеветника своего в глаза, или сказал бы: ‘Бог с ним’ обидеть, известно, можно всякого человека, хоть кого угодно — бог с ним’.
Из беды и напасти, то есть из острога, после заступничества за имущество покойного барина Якова выручил другой барин, который взял его в денщики. Яков обещал и тому служить верой и правдой и сдержал по-своему слово. Он, может быть, от избытка усердия попадал иногда впросак, но не смущался этим, зная раз навсегда, что на господ не угодишь. Однажды он вычистил золоченые пуговицы кирпичом, он положил в другой раз четверть фунта корицы в суп, полагая утешить барина французским столом, он по ошибке заправил щи вместо уксуса ваксой, — видно’ бутылочки обе стояли рядом, он положил плохо завязанный узелок с толченою солью в барский чемодан и пересолил белье и платье насквозь, он на светло-серую шинель барина своего положил заплату оливкового цвета, пристегав ее белыми витками, он дергал от избытка усердия седой волос из бобрового воротника, он выскреб для опрятности стол красного дерева косарем, потому что у первого барина его не было такого домашнего обзаведения, а был’ стол и лавки простые, какие в деревне случались. Становился ли он умнее после каждой из подобных проделок — этого не знаю, но он видел только в неудовольствии барина каждый раз новое подтверждение важнейшей стать’ из опытной премудрости своей — что-де, известное дело, на господ не угодишь, но не сердился нисколько, когда его бранивали за подобные проделки, потому что и это-де известное дело, без того нельзя, чтобы не побранили, на то они господа.
Бывало, Яков собирается писать домой письмо, тогда он ходит несколько дней призадумавшись, забывает дело и отвечает невпопад. Например: ‘Яков! — молчок. ‘Яков!’ — Сейчас, сударь’. — ‘Яков, что ты не идешь, когда я зову?’ — ‘Да там нельзя было бросить и отойти.’ — Что же ты делал?’ — ‘Собирался было руки помыть…’ Письмо крепко озабочивало Якова, и хотя это случалось никак не более одного или двух раз в год, но зато он в это время жил душою дома. где не бывал уже лет около двадцати. Письма этого рода пишутся, как известно, отъявленными писаками, на заказ, и разделяются по цене на два или три разряда, смотря по тому, полные ли или не полные посылаются поклоны, Яков не противоречил, однако же, и тому, когда один заказной плут из писарей взял с него лишнюю гривну за то, что полк перешел далее и что письмо Якова теперь далеко пойдет.
Полные или не полные поклоны, смотря по количеству финансов Якова, — если он не решался упросить кого-нибудь написать письмо в долг, — составляло вообще самое существенное различие этих писем, в которых, однако же, всегда говорилось несколько слов о барине. Человек двадцать родных было еще у Якова — русский человек без них не живет, — и он отписывал каждому порознь и поименно милостивого государя или государыню, любезного, возлюбленного, вселюбезнейшего — а затем нижайший, глубочайший, усердный. преусердный или другого разбора поклон, называл себя мы, сестру или брата вы, испрашивая у родителей, дядей, теток и прочих, у каждого порознь, их родительского или родственного благословения, навеки нерушимого, прибавляя: ‘А о себе скажу, что мы, благодаря бога, живы и здоровы обретаемся, чего и вам желаем, я вседневно и всечасно у создателя в горячих молитвах испрашиваем’, я заканчивал обычным и приличным оборотом: уважаемый вами — такой-то. Он иногда вставлял еще где-нибудь известия о здоровье или нездоровье своего барина, говорил, что мы-де с барином собираемся жениться и прочее.
Разговорный язык Якова также отличался галантерейностью своею я часто смешил людей. Он поздравляя барина и других офицеров с собственными своими именинами: ‘Ваше благородие, имею честь проздравить, я именинник’, он говорил из вежливости: ‘Я изволил вам докладывать, или вы изволили мне доложить’, разделяя весь видимый мир по теории Канта на мы и не мы — — на приятелей и неприятеле’, — он об редком человеке относился с равнодушием или даже со спокойствием и большею частию горячо вступался за людей или бранил их без пощады. Кто хорош, тот был для него золотой и хорош без меры, а кто досадит, тот уже никуда не годился от козырька до закаблучьев. Замечательны были в сих и подобных случаях доводы и причины Якова, коими он оправдывался пред барином своим или посторонними людьми. Например: Якову досталось однажды съездить куда-то на лошади соседнего помещика Губанова, лошадь не показалась Якову или пристала, что ли, дорогой, — и с этого времени он придумал для. брана поговорку:
‘А чтоб тебя с Губановым на пристяжку пустить!’ Когда нашлись люди, которые заметили Якову, что нехорошо браниться так и некстати, то он отвечал:
‘Помилуйте, сударь, что тут не браниться, я, власть ваша, никого не займаю, — а только после этого уж и на свете жить нельзя’. ‘Не ходи ты, Яков, с бреднем по этому озеру — сколько раз тебе это добрые люди говорили, ты плавать не умеешь, а тут омут на омуте!’ — ‘Ничего, сударь, — отвечал Яков, — что же делать, власть господня, вот и намедни в Грачевке мальчик эдак же утонул…’ А затем, в тот же день вечером, опять-таки отправился с бредником на озеро.
Замечательное и преполезное для барина его свойство Якова заключалось еще в том, что он был везде дома, куда бы ни пришел. ‘3дравствуйте, хозяйка, здорово, хозяин’, — и затем он, перекрестившись, протягивал руку за ухватом и кочергой, очищал, где следовало, место себе и барину, знал по навыку, где найти чулан, каморку, клеть и чего и где там искать, как задобрить или застращать хозяйку, чем угодить хозяину, — и, между прочим, знал также такое слово, от которого дружился с каждой собакой, как только шагнет на двор. ‘Отчего на тебя, Яков, и собаки не лают?’ — спрашивали у него, бывало, и он отвечал, смотря по расположению своему: ‘Они мне все свои-, я всех их знаю’, или: ‘А что ей лаять — не видала, что ли, она человека?’ Он всегда давал собаке кличку по шерсти, с первой встречи, спорил е хозяином, если тот уверял, что это не серко, а куцый, и куцый, по-видимому, соглашался с этим и охотно бежал на зов нового приятеля.
Известно, что календарь нашего крестьянина отличается по способу выражения от нашего: мужик редко знает месяцы и числа, но знает хорошо посты, заговенья, сочельники, все праздники, святых и, избирая более замечательные в быту его сроки, обозначает их сими названиями. У Якова был свой календарь, довольно понятный в его кругу: время назначения новых капралов, фельдфебелей, ротных, батальонных, полковых, бригадных и, наконец, корпусных командиров, смотры, постройка или пригонка амуниции, лагерь, ученье, перемена стоянки, марши, походы, дневки, привалы — и, наконец, замечательные события в роте, в батальоне, в полку: такой-то арестант бежал, такой-то солдат сломал приклад ружья, потерял штык, тому или другому дана награда, такой-то произведен чином, такой-то умер, переведен, вновь определился и прочее. Вот эпохи, по коим Яков определяет прошедшее, для настоящего ему не нужно было календаря, потому что оно пролетало мимо его, как мимо всех нас, а для будущего — потому что он все будущее предоставлял богу и говорил только: ‘Даст бог, будет то и то — авось вот дождемся’, — и знал, кроме того, четыре времени года, как все пять пальцев. Ведро и ненастье, тепло и стужу измерял и определял он также по-своему: яа дворе холодно, хоть ружье в избу поставь, так разве чуть только отпотеет, на дворе мороз, лошади на конюшне всю ночь протопали, видно, сыро, барабан чуть слышно, жара такая, что за козырек рукой нельзя взяться, такой дождь, что ломоть хлеба из пекарни под полой сухим не донесешь домой, и прочее. Честен был Яков по-своему, о чем мы уже говорили, честен и неподкупен для себя, для своего барина, роты, батальона, полка, но чем дальше и шире расходился этот круг, тем жиже становилась честность нашего Якова, и на самых пределах перехода видимого мира из мы в не мы она была до того мутна, что терялась вдали, как серый туман, без лица, без цвета и без образа. Чтобы употребить другое, может быть более удачное, подобие, скажем, что честность его расходилась от него во все стороны клином и оканчивалась в известном или неизвестном расстоянии, будучи снята на нет.
Таков был Яков, и таковы будут все Яковы наши, по крайней мере большинство их. Мастер и доточник, или источник, да всякую домашнюю потребу, он чинил сапоги, латал, как мы видели выше, платье, строгал, заклепывал, долбил, клеил и ладил все, что было нужно в походном хозяйстве. Как комнатный, кравчий и постельничий он ставил чайник, варил кофе, набивал трубки, бегалза вином рысью и откупоривал бутылки, стлал солому, покрывал ее простыней или рядном и клал в голову подушку, а в ноги халат и про запас еще шинель, чтобы одеться, как конюший или ясельничий стремянный и кучер он ходил за лошадью, когда она была у барана, седлая ее выбракованным гусарским седлишком или закладывая в пошевни, как приспешник готовил он де четырех блюд: щи, кашу, пирог и битки. Верблюдом был он на походе. всегда, запустив шаровары в сапоги и навьючившись разным скарбом, месил грязь мерною поступью: волком — как и где случалось: в нужде, за недосугом купить или выпросить то, что ему было нужно, верным псом был он всегда, и вся забота его, все назначение состояли в том, чтобы хранить и оберегать, по крайнему разумению, господское добро, хомяком был он на зимних квартирах, на стоянках, когда несколько месяцев постою на месте казались ему веком, и он обзаводился в то время всякою дрянь., будто век с ней жить, для того только, чтобы после долгих вздохов и соболезновании кинуть все это, когда приходилось выступить в поход, наконец, бобром-строителем Яков делался, если не на каждом привале, то по крайней мере на каждом ночлеге, вилы, два шеста или хворостина, рядно да охапка соломы — и дворец готов, извольте, ваше благородие, перебираться!
ДЕНЩИК
Впервые — ‘Финский вестник’, 1845, том 2, за подписью: В. Луганский.
Стр. 239. Гранвиль (Жерар) Жан Изидор (1803 — 1847) — французский график-карикатурист и иллюстратор. Широкой популярностью пользовались его карикатуры ‘Современные метаморфозы’ (1828), изображающие людей в виде животных.
Стр. 242. …как классически выразился Гоголь… — Имеется 8 виду характеристика фельдъегеря в ‘Мертвых душах’ (том 1, гл. X).
…есть нечего до трети… — Жалованье офицерам, как и государственным чиновникам, выдавалось по третям года, за каждые четыре месяца.