Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том V. По Европе. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905.
Зима, похожая на наше лето, кончилась.
Едва-едва начинается весна.
Под моими окнами сад, — целая роща апельсиновых деревьев.
Сегодня ночью прошёл обильный тёплый летний ливень.
Утром я открыл окно и отшатнулся.
Волна аромата, влетевшая в окно, сшибла меня с ног, как на морских купаньях весело сшибает с ног большая набежавшая волна.
И меня охватило восторгом. Я почувствовал, как моё сердце расцвело и наполнилось жизнью, весельем, любовью. Ко всему!
Если б земной шар был полметра в диаметре, я прижал бы его к моей груди. Горячо и страстно, как безумно любимую женщину.
Если б человечество могло воплотиться в одном лице, я упал бы перед ним на колени и целовал его руки.
— Я люблю тебя! Я люблю тебя!
Что случилось?
За ночь расцвела апельсиновая роща.
Только и всего!
И аромат, аромат весны, лучший из ароматов в мире, наполнил мою комнату, душу и сердце.
Я иду гулять.
Вверху прозрачное голубое небо. Внизу лазурное прозрачное море.
Горы скидывают ночную туманную пелену, резче и резче вырезываются на безоблачном небе.
Цветы на горах только ещё начинают цвести и кажется, что по морщинам гор легли лёгкие белые, розовые, голубые тени.
А солнце всё затопляет золотом своих лучей.
Как прекрасен Божий мир!
Боже! Благослови богатых и бедных!
Но растопленное золото солнечных лучей становится всё жгучей и жгучей. Да и время.
Я иду завтракать в Caf de Paris.
Кругом только и слышно, что русская речь.
Прежде бывало столько только англичан.
Русских за последние два года ужасно много шатается по Ривьере.
— Они нагрянули, когда исчезли англичане, поражённые национальным горем, — этой войной! — с глубокой печалью по англичанам сообщил мне француз, хозяин гостиницы.
Может быть, потому, что англичане смущали их своей чопорностью и требованием во что бы то ни стало приличий.
Без англичан легче!
Мы не любим англичан.
Может быть, тут играло роль самолюбие русских?
Мы привыкли во всём остальном идти в хвосте у остальных, но мы привыкли быть ‘первыми гостями’.
Это наше национальное самолюбие.
А когда есть англичане, — ‘первые гости’ они. Потому что они богаче.
Может быть, поэтому и нахлынули на Ривьеру русские, когда отхлынули англичане?
Не знаю.
Но нет ничего забавнее, как завтракать, когда кругом сидят русские.
— Закуски? — спрашивает метрдотель у богатого москвича.
— Нет! Нет! Нет! Никаких закусок! — с испугом восклицает москвич.
— Устриц?
— П-пожалуй!
— Затем?
— Д-дайте мне… д-дайте мне… Дайте мне хороший бифштекс!
Это дешевле.
— Фруктов? Свежая земляника!
— О, нет, нет!
— Сыру?
— Non plus!
Он с ужасом восклицает это, словно ему предлагают подать живую очковую змею.
Забавный народ русские за границей!
Они почему-то решают, что ‘здесь франк — рубль’, и готовы отказать себе во всём, чтоб сэкономить 2 франка. 75 копеек!
Завтрак кончен, и компатриот с ужасом видит, что счёт всё-таки вырос до 14 франков!
По лицу видно, что он делает в уме умножение.
И успокаивается:
— 5 руб. 25 коп.
За эти деньги в Москве ‘не повернёшься’ в ресторане.
Я иду в казино.
Странное чувство.
Словно после ходьбы по зелёной шелковистой мураве вы вдруг вступили в грязь по щиколотку.
Словно днём идёшь к Омону.
Нет ничего ужаснее такого лупанара днём, при ярком свете правдивых лучей солнца.
Ездили вы когда-нибудь днём в загородный ресторан?
Всё, что вечером горит, блестит, сверкает в лучах искусственного света, при свете дня кажется тусклым, мерзким, покрытым грязью.
Противно дотронуться.
С отвращением глядишь кругом и мерзок самому себе.
Вокруг столов с утра до ночи толпа.
И хоть бы действительно страшно возбуждённые ‘лица’, как описывают фантазёры-туристы.
Ничего подобного!
Просто вспотевшие физиономии.
На лицах скука и тоска:
— Поставил на 14, — вышло 13. Поставил на 13 — вышло 14. Ставил на чёрное, — выходило красное. Поставил на красное, — стало выходить чёрное. Чёрт знает, как глупо, утомительно и скучно!
Особенно противны мне старухи, безвыходно проводящие здесь день за днём, год за годом, — пока к ним медленно приближается смерть.
Кашляющие, харкающие в платки.
Дрожащими руками рассовывающие пятифранковики на номера, на дюжины, на чёт, нечет, на красное, на чёрное.
За плечами каждой стоит уже смерть.
На кой шут им это?
Какая мерзкая старость!
И мне кажется, как Раскольникову, что задушить одну из этих старых гадин — раздавить насекомое, — не более. Не может быть даже угрызений совести.
Мне ужасно хочется хватить кулаком по голове одну из этих мерзких старух.
Просто из удовольствия посмотреть, как она будет корчиться на полу, кончаться и расползаться, как расползается студень, когда его внесли в тёплую комнату.
Должно быть, это ужасно мерзко!
— Где же, однако, моя любовь ко всему миру, которая охватила меня сегодня утром?
Почему сейчас ничего, кроме злобы и ненависти, нет в моём сердце?
Господи! Господи! Неужели можно любить людей, только не видя их? И одного соприкосновения с людьми достаточно, чтоб всё это заменилось ненавистью и злобой?
Поеду в таком случае любоваться природой.
Я еду на лошадях в Ниццу и обратно, любуясь вновь небом, морем и сказочной прелести горами.
И снова любовь ко всему, что живёт и дышит, просыпается в моём сердце.
Последнюю часть пути до Монте-Карло я делаю уже при луне, когда, облитые таинственным голубым светом, громады гор встают как сказка, а с вилл, как привет, несётся аромат расцветающих ночью цветов.
Я возвращаюсь поздно, к обеду — и иду обедать в htel de Paris, на веранду, чтобы посмотреть ‘самое блестящее, что есть в природе’.
Рядом со мной la belle. О…., постаревшая, подурневшая, реставрированная насколько возможно.
‘La belle’ — звучит только, как старая фирма.
И скоро будут говорить:
— Бывшая ‘la belle’.
С ней русский.
Молодой человек, лет 35, с лысиной во всю голову. Si jeune et si biendecorè,.
Лакеи перед ними сгибаются в три погибели. Им подают только всё самое дорогое, что есть.
Ему невыносимо скучно с ней. Ей нестерпимо скучно с ним.
За весь обед они перебросились только двумя фразами.
Она его за что-то ругнула.
Он что-то пробурчал невнятное.
Монте-карловские сплетни рассказывают, что ‘la belle’ его разоряет, что он кругом в долгу, что телеграммы в Россию срочные летят каждый день и начали уж оставаться без ответа.
Слышали, как он однажды говорил приятелю:
— Ты понимаешь, я её ненавижу! Она мне мерзка.
Но…
Но как же он, русский, спасует перед какой-то там французской кокоткой?
Как он покажет, что она ему ‘не под силу’, не по средствам?
Что б сказали про русского?
Как много у нас национального самолюбия в смешном.
Мне вспоминается сцена с ‘la belle’, сцена, которую я видел здесь же, в Монте-Карло, в этом же самом ресторане, на этой же самой террасе.
‘La belle’ была с американцем.
Они завтракали и обедали всегда втроём: американец, спокойный, сухой и холодный, она и её ‘друг сердца’, какой-то бравый испанец.
Лакей подавал блюдо всегда сначала ей, потом нёс американцу.
— Нет! Нет! — останавливала его ‘la belle’. — Подайте ему! — и указывала на ‘друга-испанца’.
Американец относился к этому, как будто его не касалось.
Однажды, во время завтрака, явился приказчик от ювелира со счётом.
‘La belle’ взглянула на счёт и указала приказчику на американца:
— Ему!
Американец так же спокойно, сухо, холодно, как всегда, встал и сказал:
— Нет! ‘Подайте ему’!
Указал на испанского друга сердца и вышел.
Всё кругом разразилось хохотом, а ‘la belle’ чуть не хватил удар.
После обеда сраженье в казино разгорается с новой силой, и публика истекает золотом.
Меня интересуют специально русские.
Решительно мы самые плохие игроки в мире.
Выигравший русский — такая же редкость, как белый слон.
Здесь гремит имя одного одессита, выигрывавшего помногу. Но этот одессит — грек.
В Париже есть один русский доктор, когда-то выигравший здесь 2.000,000 франков. Но этот русский доктор-армянин.
Такие случаи, как в этом сезоне, что один петербуржец выиграл 300,000 франков, наперечёт и редкость.
Нам не хватает ни выдержки немца ни смелости ‘очертя голову’ американца, чтоб пускаться в азартные предприятия.
Берлинский Блейхредер приехал на днях, повёл игру со смелостью, которую может позволить себе только банкир, но, выиграв в один вечер 275,000 франков, сказал:
— Баста!
И уехал.
Американцы — лучшие игроки в мире.
Человек решает:
— Такая-то сумма на проигрыш!
Набивает карманы золотом и билетами и ставит пригоршнями, веря в слепое счастье, насилуя его.
Счастье существует для храбрых.
И американцы менее всего могут пожаловаться на Монте-Карло.
Тогда как русский игрок! Посмотрите ‘ряд волшебных изменений милого лица’, пока компатриот нерешительно протягивает руку.
— Ставить, не ставить? Удвоить куш, не удваивать?
Когда начинает везти счастье, — он пугается и в испуге спешит сократить ставки.
— Не всё же будешь везти! Не может этого быть, чтоб повезло!
Зато неудача заставляет его моментально терять голову. Он начинает увеличивать ставки, чтоб ‘отыграться’, и проигрывается дотла.
Говорят, нигде так не узнаются характеры, как за игрой.
Боязнь счастья.
Неужели это наша национальная особенность характера.
Неужели мы так привыкли к несчастью, что проблеск счастья нас пугает. Как что-то ‘не для нас’?
Игра и наблюдения надоели, и я иду пока в читальню.
Все газеты заняты, кроме единственной русской.
Зато в Монте-Карло в киосках вы можете найти газеты всего мира, почти нет только русских.
— Почему?
— Русские не спрашивают своих газет! — отвечают продавщицы.
Англичанин дня не может прожить без своей газеты. Немец, француз. Только русские…
Почему?
Неужели, переезжая через границу, мы перестаём интересоваться нашей родиной.
Что мы за странный, что мы за странный народ! Или, по нашему мнению, в наших газетах нечего читать?!
Бьёт одиннадцать, и игра внизу кончена.
Толпа шумная, нарядная валит из казино. Проигравшаяся, — но что ж это значит? Перед каждым зато близко, около, почти по лицу задел, мелькнул рукав одежды богини счастья.
А разве видеть вблизи счастье — не составляет уже счастье?
Чтоб кончить вечер, надо попозднее отправиться в ‘La Festa’.
‘Максим’ Монте-Карло. Ночной ресторан, куда собирается всё, что кутит.
Какая милая встреча!
Тот самый москвич, который давеча за завтраком отказывал себе в куске сыра:
— Потому что это может стоить лишних два франка.
Теперь его окружают шесть кокоток, зовут ‘mon coucon’, и ‘coucon’ тает.
— Но ты должен быть любезен, mon coucon. Спроси ещё бутылку шампанского.
— Гарсон! Две бутылки… три… сразу полдюжины!
Он не думает уже, сколько лишних франков это будет стоить.
Разве можно!
Он теперь ‘boyard russe’, лакеи зовут его ‘prince’, кокотки лепечут:
— Русские всегда так любезны!
И он должен ‘показать’:
— Что такое русский!
Как много у него выходит на ‘внешнюю политику’. Придётся навёрстывать это на ‘продовольственном вопросе!’
Однако, поздно. Зашла луна. Ночь, тёмная, тихая и тёплая, закрыла и одела всё.
Я спускаюсь по спящим улицам Монте-Карло, и из-за решёток садов ароматом дышат расцветающие цветники.
День кончен. Бездельный и бесполезный. Вычеркнут из жизни. Я мог бы считать его совсем потерянным, если бы одна мысль не пришла мне в голову за этот день:
— Неужели вся наша ‘ширь’, которой мы так гордимся, может проявляться только там, где не нужно?
Если каждый день будет приходить в голову по хорошей мысли, — можно умереть умным человеком.