В квадратных скобках [ ] указаны номера страниц использованного издания.
Со всем моим петербургским детством неразрывно связан образ моего дорогого дедушки Петра Осиповича, ‘папиного папы’, и я его помню, как себя помню, хотя он нас навещал не очень часто. К его строгой фигуре у всех был невольный респект, и, когда знали, что он прибудет к нам на Выборгскую, все немного волновались, и моя няня, и денщик, и даже мой отец. Помню, что к его приходу всегда был готов стакан густых сливок, которые он любил. Несмотря на его ласковость со мной и шутливость, меня отпугивал его серьезный вид, а однажды я совсем сконфузился (мне было лет шесть): разговаривая с ним, я стоял спиной к моему папе, и дедушка [54] сделал мне замечание: ‘К отцу так стоять, братец мой, невежливо’.
Во множестве записочек и открытых писем, которые он присылал отцу по разному поводу, просвечивает его улыбка и милый, добродушный юмор, и, когда мне, уже взрослому, отец показал их, многое мне стало понятно, уже задним числом, в его в высшей степени сдержанной натуре.
Дедушка был одного роста с моим отцом, немного выше среднего, и в противоположность ему совсем не полный. (Отец в моем детстве даже стал лечиться от полноты, которую приобрел от сидячей службы в штабной канцелярии.)
Петр Осипович был образцом корректности и джентльменства, про него говорили, что он ‘человек долга’. В его облике было нечто ‘начальственное’ и барственное, держался он прямо, по-военному, хотя в строевой военной службе никогда не служил. Он был совершенно сед, но его густая щетка волос не имела и признаков лысины (он уверял, что это оттого, что всегда коротко стригся). У него были небольшие, коротко подстриженные баки и орлиный нос. Дедушку я всегда помню курящим — или очень хорошие сигары, или папиросы в длинном янтарном мундштуке. Помню, что он почти всегда носил золотой перстень с фамильным гербом (тот самый, что теперь ношу я сам!).
Вел он очень размеренный образ жизни, много ходил пешком — его служба была очень далеко от его дома — и всегда перед сном, около 12 ч[асов] ночи, обязательно делал небольшую прогулку во всякую погоду. Он был всегда умерен в еде, советовал это и другим, за обедом же неукоснительно выпивал рюмку водки ‘для аппетита’. В одном из писем к моему отцу он пишет, что никогда в своей жизни не был пьян и не знает вообще, что это за состояние. (Вина и мой отец не любил, у нас в доме его никогда не водилось, и по наследству и мне передалось равнодушие к крепким напиткам). Про дедушку говорили, что он ‘железного’ здоровья, и действительно, он никогда не болел, только в старости стал страдать глазами и даже боялся ослепнуть: отсюда его симпатия к делу д[окто]ра Блессинга, которого он лично знал, основавшего известную в Петербурге Глазную лечебницу и мастерскую для слепых. Дедушка всячески поддерживал эти начинания.
У него был чин действительного статского советника (‘штатский генерал’), при отставке он получил чин тайного советника, и его мундир (помню фотографию) с правой и левой стороны груди был украшен двумя орденскими звездами Станислава и Анны, но вне службы он всегда носил штатское платье с туго накрахмаленной грудью и маленькими золотыми запонками на ней. Он занимал большой пост в военном министерстве. Кроме того, он приглашался в разные очень важные комиссии, как, например, по введению всеобщей воинской повинности и проч. Его канцелярия имела близкое отношение к интендантству, в котором, как мне позже стало известно, процветало невероятное взяточничество, и моему деду при его кристальной честности приходилось воевать с этим злом. Помню, с каким негодованием и омерзением он говорил о случаях всучения взяток чиновникам (‘барашка в бумажке’) за те или иные подряды и поставки. Через руки деда, особенно во время турецкой войны, проходили [55] огромные суммы, и другой на его месте мог бы нажить целое состояние. Когда же, уже в отставке, он скончался, то после него не осталось ничего, кроме денег на похороны.
Однажды мы с отцом навестили деда в его канцелярии на Исаакиевской площади в доме Лобанова-Ростовского1. У него был большой кабинет с окнами на эту площадь, и я подивился, сколько в этом министерстве чиновников, дедушкиных подчиненных, снующих по коридору и толпящихся на лестницах. В этом чудном месте Петербурга, около самого Адмиралтейства, я очутился в первый раз, был солнечный майский день, били фонтаны в Александровском саду, блестела золотая адмиралтейская игла, и было приятно, что дедушкина служба в таком красивом месте и в доме вроде дворца, где у входа стоят два каменных льва, опираясь лапами на шары. Я, конечно, тогда не мог еще знать, что это они фигурируют в ‘Медном всаднике’2.
Я любил бывать в квартире у моего дедушки, мне нравились его светлые комнаты, их необыкновенная опрятность, всегда навощенные полы и особенная, гнутая мебель с вышитыми подушками и с красной бахромой. Я всегда с интересом разглядывал на стене фехтовальные доспехи — круглые маски с железной сеткой, толстые перчатки и скрещенные рапиры и эспадроны — сувениры дедушкиной юности.
В кабинете, на самом видном месте, висел большой грудной портрет героя Польши Костюшки в конфедератке и с черной портупеей через плечо, а под ним маленькая гравюра — портрет другого знаменитейшего поляка — Коперника.
На противоположной стене в красивой симметрии были расположены разные семейные портреты и силуэты, и над ними ‘Ессе Homo’ Гвидо Рени — старинная литография.
Тут, конечно, обитали пенаты нашей семьи…
Среди семейных реликвий была большая акварель, изображающая с прелестными деталями семейство родственников, Стратановичей, где фигурировала сидящая за клавесином и моя бабушка, мать моего отца, первая жена дедушки (Наталья Федоровна Шостак). На этом групповом портрете она еще совсем юная девица, одетая по моде 1830-х годов, с высоким шиньоном и широкими буфами рукавов, у меня, увы, сохранился лишь маленький фотографический снимок с этой очаровательной по наивности вещи — ‘скурильной’, как позже принято было называть подобные курьезы. Тут же красовались в нарядных золотых рамах парные масляные портреты дедушки и его второй жены, Надежды Петровны Степановой, дочери генерала и сестры сенатора. Впоследствии, когда портреты перешли ко мне, многие находили сходство в чертах тридцатилетнего Петра Осиповича с моими. Дедушка тут изображен с бачками и с высокими воротничками: в нашей семье говорили, что в молодости, живя в Брест-Литовске, он часто ездил верхом, и я его таким именно себе и представлял — на лошади и в сером цилиндре… Из множества маленьких портретов, которые заполняли ту стену, впоследствии два у меня сохранились: папа двухлетним пузырьком, в синей рубашке, сидящий на красной подушке с румяным яблоком в руках, и он же кадетом в парадной каске [56] с черным султаном (середины 1850-х годов). Сохранились и силуэты братьев дедушки, тонко вырезанные одной из его сестер, Эмилией Осиповной Дреллинг, которая была большой мастерицей в этом искусстве […]
Многое у дедушки я с любопытством рассматривал. Кроме книг с картинками, у него была целая коллекция маленьких фотографий польских партизан 1863 года и их предводителей в самодельной форме, полукрестьянской, но больше всего меня занимали альбомы, переполненные карточками тогдашних знаменитостей: тут была и красавица Патти, и Бисмарк, и Дизраэли, и Гарибальди, и Осман-паша, и даже Юлия Пастрана — дама с бородой. Помню также одну курьезную фотографию: король Виктор Эммануил II со своими страшными усищами и эспаньолкой под руку с улыбающимся римским папой (фотомонтаж?). Среди карточек ‘знаменитостей’ была фотография Комиссарова, спасшего жизнь имп. Александру II. Он случайно очутился в Летнем саду во время прогулки царя рядом со стрелявшим в него Соловьевым3 и в момент выстрела толкнул его руку с пистолетом, и пуля пролетела мимо. Комиссаров, питерский мещанин — бравый молодой парень, стриженный в ‘скобку’ и в поддевке, был снят вместе с женой — расфранченной бабой в платочке и шали. Я помню — рассказывали, что он был осыпан милостями, даже, кажется, произведен в гусарские корнеты, но на радостях запил и умер от белой горячки. Его прозвали ‘Спаситель’.
Из книг же я очень любил разглядывать большую польскую книгу ‘Ksiega Swiata’4 (‘Orbis Pictus’), в которой были тонкие гравюры (на стали), изображавшие всевозможные удивительные страны и города. У дедушки я впервые познакомился по гравюрам в книгах с самыми знаменитыми картинами старых мастеров, и это было для меня вроде хрестоматии по искусству.
Отец мой и дедушка часто обменивались для прочтения книгами из своих библиотек, и я видел дедушкины заметки на полях ‘Исповеди’ Толстого, где он взглядов Толстого не разделяет […]
Дедушка свободно владел французским языком, и моя мать рассказывала мне впоследствии, что, когда она приехала в Петербург, только что выйдя замуж за моего отца, дедушка, встретив ее на вокзале, повез в карете и сразу же заговорил с ней по-французски. Мама ‘экзамен’, конечно, выдержала, так как окончила Смольный [институт]. Со своими детьми он всегда говорил по-русски и лишь изредка с моим отцом говорил по-польски. Все дети называли его papa и на ‘Вы’ и целовали ему руку, а мне почему-то это не приходило и в голову (я единственный в семье говорил дедушке ‘ты’), и мой папа всегда со смехом отдергивал руку, если я шутя пытался это сделать. Это уже становилось отжившим обычаем.
В моем детстве дедушка жил одиноко. После смерти его второй жены, задолго до моего рождения, к нему переехала его сестра, Екатерина Осиповна, но я почти совсем не помню ее, только остался в памяти ее старомодный чепец и локоны. Она вела дедушкино хозяйство и воспитывала двух маленьких детей, оставшихся сиротами, пока Зина не поступила в институт, а Петруша — в корпус6. После того как она умерла, а Зина по окончании института сразу же вышла замуж, дед остался совсем один. [57]
Петрушу же, когда ему было четырнадцать-пятнадцать лет, пришлось взять из корпуса, как говорилось, ‘из-за тихих успехов и громкого поведения’. Но дедушка в нем души не чаял, хотя тот ему причинял одни огорчения, и с уроками на дому ничего не выходило, но ему все прощалось, это возмущало моего отца, и я раз присутствовал при сцене, которая меня очень расстроила. Петруша, которому было лет пятнадцать, откуда-то вернулся весь завитый в кудряшках, и мой отец накинулся на этого ‘барана’ и стал жестоко его распекать, а тот уткнулся в подушку кожаного дивана и рыдал, — дедушка же только уговаривал отца ‘пожалеть мальчика’. Петруша так и не кончил своего образования, бездельничал, а после смерти дедушки совсем скрылся из глаз семьи. Потом он был ‘прощен’, но жизнь его сложилась очень неудачно […]
Его сестра, моя тетя Зина, как я говорил, вышла очень рано замуж, но с мужем своим, Петром Николаевичем фон Дитмаром, она не была очень счастлива, хотя было у них трое детей, и они в конце концов разошлись. Человек же он был очень незаурядный. Окончив Пажеский корпус, он удивил и рассердил всю свою знатную родню. (Его отец был генерал-губернатором Приамурского края, одна из теток была замужем за варшавским генерал-губернатором Максимовичем, другая — за сенатором Герардом.) Он презрел светские связи и блестящую военную карьеру и поехал в Цюрих, где и окончил политехникум. Он получал впоследствии много патентов на свои изобретения, но никакого проку от этого не бывало — его все надували, человек же он был абсолютно непрактичный, и с ним моей тетке было нелегко. И в нашей семье только один дедушка верил в Дитмара, в его талант и любил его за оригинальную натуру, остальные же относились к нему и его затеям и изобретениям очень скептически. Замечательно, что он придумал (1880-е годы!) световую рекламу на облаках с помощью электрического прожектора. Какие-то изображения появлялись на небе и только перепугали полицию. Но мне теперь кажется, все были несправедливы к этому оригиналу и чудаку, настоящему ‘непризнанному гению’.
Дитмары не жили в Петербурге и постоянно меняли свое место жительства, и я мог лишь взрослым, когда они наконец разошлись, сблизиться с моей тетей Зиной и дружить с ее сыновьями, моими двоюродными братьями.
Знакомств у моего деда было немного. Он, как и мой отец, держался в стороне от ‘света’ и со своими аристократическими родственниками связи не поддерживал, дружил же по симпатии лишь с очень скромными людьми. Он любил поиграть в винт ‘по маленькой’, и у него были постоянные партнеры, большею частью из его сослуживцев, главное же общение оставалось с родными. Одна моя кузина запомнила его слова, которые он как-то обронил в разговоре: ‘Мы, Добужинские, не аристократы, но очень старого рода литовских дворян6 — не забудь это’.
Документы, перешедшие впоследствии ко мне от моего отца, говорят, что наш род спокон веку обитал на Литве и владел многими имениями7 (Добужи, Гружи, Райуны, Пеняны), но что впервые наша фамилия официально упоминается с 1532 г. [58]
Много лет после его смерти, взрослым, просматривая некоторые из дедушкиных писем и разных его заметок, я наткнулся на одно его трогательное признание, которое глубоко и сердечно меня умилило и — больше — взволновало, что Наталия Федоровна, первая его жена (мать моего папы) и вторая, Надежда Петровна, обе были, как он выразился, ‘светочами‘ в его жизни и такими для него остались и после их смерти…
Дедушка был патриархом всей нашей огромной и на редкость дружной семьи Добужинских, но лишь одно короткое время, что совпало с моим детством, случилось, что в Петербурге жили почти все его дети: четыре сына, две дочери, внуки и внучки. Один лишь Эраст, брат моего отца8, всегда отсутствовал — служил в Туркестане, и я только один раз его видел, запомнил его рябое круглое лицо и приплюснутый нос. По всем отзывам это был всеобщий любимец, шармер и весельчак и, по-видимому, страшная ‘богема’. Он был необычайно одарен музыкально, и умер он рано.
По большим праздникам, а иногда и по воскресеньям дедушка приглашал к себе всех на обед — сыновей с женами, а дочерей с мужьями и внуков, когда мы стали подрастать. (Нас было три двоюродных брата-погодки: я, Сташа Добужинский и Саша Маклаков). Опаздывать к обеду не полагалось, и дедушка очень серьезно журил за это. Хотя он, будучи католиком, был два раза женат на православных, и все дети по закону того времени были православные, в нашей семье по фамильной традиции держались некоторые польские обычаи.
Так, особенно торжественно, по старине, праздновался в его доме канун Рождества — сочельник — ‘Кутья’. В память Христовых яслей скатерть всегда стелилась на сене, от которого шел такой приятный дух, но из-за сена тарелки всегда стояли неровно. Было двенадцать разных вкуснейших постных блюд — по числу апостолов — и глаза разбегались: тут стояли разные рыбные заливные, копченый сиг, прободенный палкой, маринованные и соленые грибы, винегреты и т. д. Из сладких блюд, кроме самой ‘кутьи’ (вареное пшено, непременно с маковым молоком и толченым миндалем), можно было лакомиться киселями и закусывать рассыпчатым постным сахаром (в желтых и розовых кубиках).
Старинный обычай требовал, чтобы за этот рождественский стол садились не раньше появления на небе первой звезды, тут зажигалась елка и ломалась католическая облатка, которую перед едой все присутствующие делили между собой. (Это соблюдалось всегда и после в доме у моего отца.)
Дедушка вышел в отставку, прослужив пятьдесят лет, и я восьмилетним присутствовал на его юбилее — был 1883 год. Сослуживцами и подчиненными ему был поднесен большой альбом со всеми их фотографиями с массивной серебряной крышкой, где было рельефное изображение нашего фамильного герба Добужинских, и я видел слезы дедушки. Этот подарок, конечно, ему был дороже казенных наград, крестов и звезд и показывал, каким высоким уважением пользовался мой дед на своей службе. Дедушка был католик, и это по законам того времени закрывало чиновникам доступ к ступеням более высоким, каким бы вообще безупречным слу- [59] жакой католик (сиречь поляк или литовец) ни был. Но ни о какой карьере на служебном поприще дед мой и не думал — это было бы против всех его убеждений и противоречило бы его скромности. Он служил ради своих детей — это я часто слышал от моего отца еще в моем детстве. Между прочим, дети тех, кто служил на государственной службе, имели право тогда учиться на казенный счет во многих учебных заведениях.
Дедушка был, как все про него говорили, прежде всего ‘человеком долга’, и был сама лояльность, но это не мешало ему быть в душе патриотом страны своих предков. Он этого не скрывал ни от кого. В историческом же аспекте он, несомненно, мыслил Литву и Польшу как одно неразрывное целое, как было со времен Унии9. То, что у него в доме, как я говорил, на почетном месте висел портрет Костюшки и все могли видеть у него коллекцию портретов участников последнего польского восстания, — все это была уже история. Все понимали, что его взгляды и симпатии были его личным делом, никого не касались и к его поистине беспорочной службе не имели никакого отношения.
То же, что на юбилейном подношении, сделанном сослуживцами Петру Осиповичу (что имело место в самое реакционное время), они поместили изображение его родового герба, делает только честь этим людям и смысл этого жеста не мог не понять и не оценить растроганный дед мой.
Примечания:
Дедушка (с. 53)
Печатается по тексту, опубликованному в кн.: Добужинский М. В. Воспоминания. Т. 1 / Подгот. Е. Е. Климова с помощью Р. М., В. М. и В. И. Добужинских. Нью-Йорк, с. 81-90.
1 …в доме Лобанова-Ростовского. — Дом Лобанова-Ростовского расположен напротив Исаакиевского собора, выходит на Адмиралтейский проспект и проспект Майорова.
2 …они фигурируют в ‘Медном всаднике’. — Добужинский имеет в виду строки Пушкина:
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые.
3 …рядом со стрелявшим в него Соловьевым… — Покушение в Летнем саду было совершено 4 апреля 1866 г. не Соловьевым, а Д. В. Каракозовым (1840—1866), членом московского народнического кружка ‘ишутинцев’, А. К. Соловьев (1846— 1879), революционер-народник, пытался убить Александра II на Дворцовой площади 2 апреля 1879 г.
4 …любил разглядывать большую польскую книгу ‘Ksiga Swiata… — см. Ksiga Swiata [в 2 ч.]. Warszawa, 1863. Книга содержит популярные рассказы о природе, животном мире, архитектуре и искусстве Италии, Англии, Индии и других стран. Кроме гравированных видов городов и животных, в ней есть воспроизведения живописных произведений (Корреджо, Мурильо и других художников), а также портреты выдающихся людей.
5 …пока Зина не поступила в институт, а Петруша в корпус. — Добужинская Зинаида Петровна (в замужестве — Дитмар, 1858 — после 1934) — сводная тетя Добужинского по отцу. Добужинский Петр Петрович (1862—1903) — служащий Николаевской ж. д., сводный дядя Добужинского по отцу.
6Мы, Добужинские, не аристократы, но очень старого рода литовских дворян… — В сохранившихся записках П. О. Добужинского говорится: ‘Генеалогическое дерево наше, хотя и небогатое фруктами, начинается с язычника, чистокровного литвина Януша. Возведены в дворянство с мещанства королем польским с гербом ‘Правдине (Pravdzine)’. (ГРБ). Родословная, составленная Добужинскими, основателем рода указывает некоего Петра, относительно которого существует дата — 1532 г. Родословная хранится в С. н. Париж, ксерокопия — в собр. Г. Ч.
7Документы … говорят, что наш род… владел многими имениями… — По другим сведениям (записки Добужинского, хранящиеся в ГРБ), род Добужинских владел только имением Добужи в Паневежеском уезде. О нем см. с. 315 и примеч. 7, с. 454.
8…Эраст, брат моего отца… — Добужинский Эраст Петрович (1845—1887?) — офицер.
9 …как было со времен Унии. — Имеется в виду Люблинская уния 1569 г., когда Польша и Литва образовали одно государство — Речь Посполитую.
————————————————
Источник: Добужинский М. В. Воспоминания / вступ. ст. и примеч. Г. И. Чугунова. — М., 1987.