Было всего восемь часов вечера, когда Федор Андреевич возвращался к себе домой, — в первый раз в жизни в свою собственную квартиру, что забавляло и радовало его совсем по-детски.
Он добродушно кивнул дворнику в ответ на его почтительный поклон, деловым тоном спросил: ‘Не было ли на его имя писем’, и степенным шагом прошел под ворота, с радостным трепетом сжимая рукой в кармане ключ от собственной квартиры!..
По довольно опрятной лестнице (хотя она служила для жильцов и парадной, и черной) он, не спеша, стал подниматься к себе в третий этаж, когда вдруг увидел на повороте господина, шедшего по лестнице впереди него. Невысокого роста, скорее полный, чем худой, в шляпе котелком и теплом пальто с рыжим вытертым (когда-то бобровым) воротником, господин этот, пыхтя и отдуваясь, подымался вверх, и Федор Андреевич несколько замедлил свой шаг. Когда господин поднимался на площадку третьего этажа, Федор Андреевич был от него ниже ступенек на шесть. Господин взошел на площадку, повернул налево, и вдруг сразу смолкли и его шаги, и его сопение. Федора Андреевича это невольно поразило, он в два шага очутился на площадке и с изумлением огляделся: ни на площадке, ни на лестнице незнакомца не было. Федору Андреевичу такое исчезновение показалось подозрительным С быстротой юноши он поднялся до площадки пятого этажа и спустился назад в полном недоумении: незнакомец исчез без следа. Ни одна дверь не стукнула, не открылась, мимо него таинственный незнакомец не проходил, — куда же он девался?
Но тут Федор Андреевич увидел на двери ярко вычищенную медную доску со своей фамилией, вынул из кармана ключ и, отворяя дверь в свою новую квартиру, сразу забыл о незнакомце и его таинственном исчезновении.
Федор Андреевич вошел в крошечную прихожую, тщательно запер дверь, повесил пальто и прошел в первую комнату своей квартиры.
Здесь он зажег одну лампу на переддиванном столе, другую на стене, третью на, еще неубранном, письменном столе и с наслаждением опустился на диван, созерцая свои владения.
Крошечная квартирка его имела всего две комнатки с коридором и кухней, но для него этого было вполне достаточно.
Большую комнату он назначил для занятий, еды и приемов. Между окон поместился письменный стол и кресло, в углу этажерка, вдоль стены — книжный шкап, напротив шкапа стал черный крошечный сосновый обеденный стол, над которым теперь весело горела стенная лампа с вертушкой, в углу деревянная колонна, под белый мрамор, с гипсовой фигурою Наполеона в его классической позе. Наконец, свободный угол комнаты (в третьем — стояла печка) заняла гостиная: стол, диван, два кресла на войлочном ковре с изображением крадущегося среди зарослей тигра.
На окнах висели занавески, на дверях — портьеры, в четырех корзинах стояли растения, а по стенам висели несколько гравюр и дюжины две кабинетных портретов в рамках. Все же в совокупности имело такой уютный, приветливый вид, что Федору Андреевичу был вполне простителен его самодовольный восторг.
Конец этим скучным путешествиям по меблированным комнатам с их шумом и гамом, с непрошенными знакомствами, с буйными или навязчивыми соседями…
В своей квартире человек всегда сам себе хозяин.
И, наконец, это уже собственность, оседлость… Растопив печку, заварив чай и ярко осветив комнату, как легко и хорошо можно поработать, помечтать и… вдохновиться…
Федор Андреевич был поэт.
При этих мыслях он взглянул на свой письменный стол, который, еще неубранный, казался каким-то унылым остовом, на пустую этажерку и книжный шкап и тотчас вспомнил, что ему предстоит еще уборка.
Он бодро прошел в соседнюю крошечную комнату, предназначенную для спальной, переоделся и, вернувшись, занялся уборкой, для чего вытащил из стола все ящики, битком набитые всякими безделушками и бумагами, a из кухни перетащил с десяток свечных ящиков с книгами.
Письменный стол он убирал с особою тщательностью, как иная девица убирает свой туалетный стол, и в этом отчасти сказывался его характер.
А характер у него был прекрасный! Кажется, не было такого человека, который, познакомившись с ним, не полюбил бы его за его открытое сердце, за его громкий, искренний смех, за прямой взгляд его больших серых глаз.
А может быть его любили и за то, что сам он всех любил и причиненного ему зла никогда не помнил.
Испытав в молодости борьбу и лишения в таком горниле, как Петербург, без всякой поддержки прожив годы университетского учения, служа в одном из министерств уже шестой год без всякого движения, в то время, как другие, гораздо менее его способные, перегоняли его, Федор Андреевич к 30 годам жизни сумел сохранить в своей душе веру в людей и всегда с горячим убеждением говорил, что в своей жизни ни разу не встречался с дурным человеком.
Знакомые слушали его с ласковой, снисходительной улыбкой и качали головами, а, отходя от него, переглядывались и чуть заметно пожимали плечами.
Федор Андреевич был поэт, но не из тех, которые считают себя призванными нести на своих раменах все бедствия мира и потому вечно ноют, не из тех, которые, считая себя пророками, бичуют порок и проповедуют прописные добродетели, а просто — поэт, в рифмованных звуках изливавший впечатления своей души.
И все казалось ему прекрасным и радостным.
Тем более люди.
Среди окружающих его не было ни глупых, ни злых, ни корыстолюбивых, ни завистливых, и, если ему случалось слышать осуждение того или другого поступка своего ближнего, он всегда находил ему оправдание.
Про начальника отделения, где он служил, Василия Семеновича Чемоданова, говорили, например, что он черствый эгоист, который для своей карьеры не поступится ничем.
И самая фигура его, сухая, длинная, прямая, как палка, облаченная в вицмундир без одного пятнышка, в сорочку, накрахмаленную так туго, что, переломись у него шея, голова держалась бы все так же прямо над стоячим воротничком, самая физиономия с выскобленною кожею на верхней губе и подбородке, с тщательно расчесанными баками, с презрительным взглядом из-за стекол золотого пенсне, с узким лбом и голым черепом, величественная походка аиста — все, казалось, подтверждало общее о нем мнение. Но Федор Андреевич с ним не соглашался.
Он указывал на массу дела, которую с легкостью исполняет Чемоданов, на огромную семью с доброй полудюжиной племянников и племянниц, которых он содержит, на всем известные факты его неподкупной честности. И, совершенно забывая все злые и дурные о нем рассказы, искренно уважал его.
В то время, когда другие смеялись над манией Петра Петровича Штрицеля мнить себя писателем, он горячо отстаивал за ним это благородное звание, указывая на целый ряд его стишков, напечатанных в разных журналах.
Павла Ивановича Тигрова, вопреки общему мнению, он считал за умного человека, не обладающего только даром слова, и даже Никодима Никодимовича Пузана, признанного всеми за лицемера, он считал возвышенной душою.
Словом, все его знакомые были милейшие люди, все, что они делали, казалось ему прекрасным, и даже лица, встречавшиеся на улице, казались ему всегда симпатичными и добрыми.
В то же время Федор Андреевич не был глуп, как думали некоторые из его знакомых. Нет, это было просто свойство его души видеть в человеке прежде всего его хорошие стороны.
Когда Федор Андреевич закончил уборку, было уже 12 часов ночи. Он довольным взглядом оглядел свой письменный стол, ярко освещенный кабинетной лампой и теперь прибранный, посмотрел на шкап, за стеклом которого строгими рядами вытянулись корешки книг, на этажерку с журналами и бумагами, — и устало, потянулся.
Потом, совершив свой ночной туалет, он загасил лампы и вошел со свечою в спальную, где тотчас и улегся в постель. Но едва он загасил свечу и плотнее закутался в одеяло, как произошло нечто удивительное…
II.
Прежде всего ему показалось, что в соседней комнате мелькнул свет. Он торопливо встал, думая, что одна из ламп не погасла, но в комнате было совершенно темно и торжественно тихо. Он улегся, и тогда до его слуха явственно донеслось шарканье туфель. Они были, вероятно, без задков, и, время от времени, в тишине слышался стук набоек.
Федор Андреевич снова встал, зажег свечу, вышел в соседнюю комнату, крошечную переднюю, прошел по коридору в кухню и вернулся назад. Везде было тихо и пусто, только в кухне за дровяным ящиком суетливо бегали мыши.
Федор Андреевич не был ни труслив, ни суеверен. Это странное шарканье он приписал акустическим свойствам своей квартиры и спокойно улегся снова в постель.
Но едва он погасил свечу, как в коридоре раздались опять те же звуки. Как будто кто-то вышел из кухни и медленной, старческой походкой шел по коридору к передней. Федор Андреевич невольно откинул одеяло и насторожился. Темнота начинала пугать его. Он встал, поднял занавеску и опять улегся.
‘Теперь гуляй’, — усмехнулся он, взглянув на бледную полосу света, которую проложил яркий месячный луч. Луч шел вдоль стены, освещая стул против кровати, платяной шкап, до самого угла, где стоял умывальник.
Федор Андреевич закрыл глаза. А туфли шаркали… они уже прошли коридор, прихожую, шаркают по соседней комнате и, наконец, здесь, подле кровати.
Федор Андреевич открыл глаза и вдруг с легким криком поднялся и сел на постели. Он почувствовал, как кожа стягивается у него на черепе, шевеля волосы, и по спине пробегает холодная дрожь.
То, что он увидел, показалось ему до невероятности странным. В полосе света мимо него, шаркая туфлями, прошел маленький, сморщенный старик в пестрой ермолке и халате, он дошел до стула и сел на него, прямо против кровати. Сел, положил желтые руки себе на колена, и вперил тусклый взор в Федора Андреевича, который в этот миг с своим бледным испуганным лицом сам казался выходцем с того света.
И они молча смотрели друг на друга в голубоватом сиянии лунного света…
Виденье стало казаться Федору Андреевичу реальным. В слабой, скорченной фигуре старика не было ничего демонического, а его тусклый взгляд был совершенно безобиден.
Федор Андреевич слегка оправился, но не мог еще совладать с своим голосом и хриплым шепотом спросил:
— Кто вы и что вам надо?..
— Вы мне будете помогайть, я — вам… Я вам много хорошего сделаю! О! — ответил дребезжащим голосом старик, хотя фигура его осталась неподвижной, а сморщенное лицо мертвенно-покойно.
— Кто же вы? — повторил уже явственнее свой вопрос Федор Андреевич.
— Я? Карл-Эрнест-Иоганн-Фридрих Пфейфер. Фридрих Пфейфер, аптекарь.
— Как вы попали сюда?
— Я? Я тут шестнадцать лет! Мне нет покоя. О, шестнадцать лет! Биль здесь много людей, глюпых людей. Я ходил на всех. Все боялся. Глюпые люди! Ви мне будете помогайть, я вам. Я от вас покой иметь буду. О, шестнадцать лет… на ногах… здесь… ужасно!.. — И в крошечной комнате послышался как бы вздох.
— Как же я дам вам покой? — спросил Федор Андреевич и опустился на подушки, приняв полулежачее положение.
— Ви вынимайть меня! У меня есть штук! О, какой! Я буду открывать вам, а вы меня — вон.
— Откуда?
— Здесь! Шестнадцать лет здесь… Карл Иваныч Шельм… о, самый настоящий Шельм! У него аптек, хороший аптек на Гороховой, и он — таракан! О, хитрый шельм!..
— Я ничего не понимаю, — с недоумением произнес Федор Андреевич.
— О, это длинный историй. Я вам буду рассказывайть. Вот…
В это время где-то за стеной часы глухо пробили три, и старичок вдруг заволновался. Очертания его стали бледнеть, расплываться, вместо старичка появилось бледно-светящееся облако, которое медленно растворилось в воздухе…
Раздался оглушительный звонок, от которого Федор Андреевич проснулся и вскочил с постели. Зимнее солнце ярко светило в его окошко. Он было взглянул на часы. Стрелки показывали 10. Наскоро накинув на себя пальто, заменявшее ему халат, Федор Андреевич отворил дверь и впустил дворника, которого вчера еще договорил прислуживать по утрам, а потом снова лег в постель, чувствуя, что не выспался. Сон или видение продолжало как-то странно беспокоить его.
По коридору стучали сапоги дворника, из кухни доносилась его возня с самоваром. Потом он вошел в спальню с охапкой дров, уложил их в печь и, присев на корточки, стал разжигать поленья.
— Послушай, — заговорил Федор Андреевич, — тебя как звать?
Дворник обернул к нему свое молодое безбородое лицо и ответил:
— Иван!
— Скажи, пожалуйста, Иван, отсюда давно съехали прошлые жильцы?
— А што? — и Иван как-то странно взглянул на Федора Андреевича.
— Да так спрашиваю. Давно?
— Месяц, как съехали.
— А долго жили?
— Жили неделю… задаток зажили.
— А раньше были жильцы?
— Были.
Дворник отвечал как-то неохотной каждый раз после ответа с удвоенным старанием начинал дуть в печку.
— И жили тоже неподолгу? — продолжал допытываться Федор Андреевич.
— Всяко было…
— Ну… самое большее?
— Месяц жили.
— А больше?
— Больше не жили.
— Почему же уезжали?
Дворник раздул пламя и поднялся с полу. При последнем вопросе он усмехнулся и ответил:
— Боятся, слышь! Говорят, быдто неладно тут, старик какой-то бродит. Ну, и пужаются.
Потом, постояв немного и видя, что барин лежит молча с закрытыми глазами, сказал:
— Я все изготовил. Извольте запереть! — после чего осторожно вышел из комнаты.
Федор Андреевич тотчас встал. ‘Значит, не сон, — решил он, заперев дверь за дворником и начиная одеваться, — выходит, у меня квартира с привидением. Вот бы Прибыткову!’ При этой мысли он улыбнулся, и к нему вернулось обычное хорошее расположение духа.
III.
В 12 часов Федор Андреевич надел шубу и пошел на службу. У ворот он приостановился и сказал дворнику, чистившему панель:
— Если ко мне, Иван, придут письма, ты их возьми к себе.
— Будешь каждое утро доставлять мне газету, — сказал он ему, подавая визитную карточку. — Сейчас по этой улице, дом номер 17-ый!
— Слушаю-с, — ответил газетчик, снимая фуражку.
— Да, только, пожалуйста, не запаздывай с ней, — прибавил Федор Андреевич, — не позднее 10 часов.
— Будьте покойны!
Федор Андреевич двинулся дальше.
— Ба, Федор Андреевич, вы здесь? — раздался подле него возглас. — Каким способом?
Федор Андреевич обернулся и с радушной улыбкою поспешил пожать руку своего сослуживца, Орехова.
Необыкновенно высокого роста и необыкновенной худобы, Орехов походил на вешалку, на верхушку которой поставлен цилиндр, а на рогатку повешена изрядно-потрепанная шинель. Лицо его представляло как бы один профиль, да и то очень печального вида, с длинным загнутым носом.
— Каким способом? — ответил Федор Андреевич, идя рядом с Ореховым. — Здесь поселился, у вас, квартиру снял. Прехорошенькая, две комнатки…
— С новосельем, значит! — произнес Орехов унылым тоном и опустил голову, завертываясь в шинель, словно сказал своим близким: ‘прощайте’ и закутался в саван. Унылый тон и мрачный вид никогда не покидали Орехова, и если случалось ему на миг оживиться и придать себе развязный вид, то, спохватившись, он тотчас с удивительным искусством изображал опять человека, приговоренного к смертной казни.
Федор Андреевич прошел с Ореховым в совершенном молчании улицу и, наконец, завертывая за угол, произнес стереотипную фразу:
— Как поживаете? Как здоровы?
Орехов словно ждал этих вопросов и сначала испустил протяжный вздох, а потом заговорил тоном жертвы, покоряющейся судьбе:
— Все так же! Работаю до пяти, потом работаю до 10, потом до 2-х, и так день в день. Работник-то, батюшка, я один, а семья — сам-шесть! О-ох! Жена не помощница. Денег не хватает. Это, голубчик, не по-вашему. Да! Здоровье? Разве я смею хворать? Не смею: значит, и здоров! — и, попав на любимую тему, он уже говорил всю дорогу, не умолкая. По его словам, он представлял собою клячу, которую впрягли в фургон, набитый седоками, и гонят без устали вперед и вперед. Его тон, фигура, самое содержание беседы вызывали всегда сочувствие в слушателях, и он, — как другие при общем внимании гордо выпячивают грудь, становятся развязнее, — по мере речи становился все меланхоличнее и, наконец, смолкал, на половине фразы прерывая себя тяжким вздохом.
Федор Андреевич чувствовал горячую жалость к Орехову, и ему даже было немного совестно за свою сравнительно обеспеченную жизнь.
Они подошли к подъезду и вошли в помещение министерства. Бойкие сторожа предупредительно бросились им навстречу.
Федор Андреевич разделся и, пока Орехов сматывал со своей длинной тонкой шеи бесконечное кашне, легко взбежал по роскошной лестнице на широкую площадку, на ходу пожимая руку то одному, то другому, и, свернув направо, по широкому коридору, направился к своему отделению.
В отделении все уже были в сборе и он стал обходить всех по очереди.
Штрицель, красивый блондин, атлетического сложения, близорукий, как крот, сидел нагнувшись у стола и что-то писал, рискуя носом стереть все написанное.
— А! — широко улыбаясь, приветствовал он Федора Андреевича. — А я на злобу дня пишу. Послушайте!
Он взял листик и прочел, после каждой строчки с вызывающей улыбкой взглядывая на Федора Андреевича:
Сколько б не было сумбура,
Поразмысли, мудрый бритт:
Ты отдуть желаешь бура,
Как бы не был сам отбрит!
Драть привык ты по две шкуры…
— А дальше, — заговорил он, откладывая листик, — рифма будет: буры. А? Каково? — и он засмеялся.
— Мило, — улыбаясь сказал Федор Андреевич и быстро выпрямился. Журавлиным шагом, не шевеля головою, в комнату вошел Чемоданов и степенно обошел всех служащих, подле каждого поднимая несгибающуюся руку. После этого он скрылся в своей комнате, и тотчас послышался его скрипучий голос:
— Яков Валентинович!
Старший помощник схватил бумаги и суетливо шмыгнул в комнату начальника.
Федор Андреевич отошел к своему столу. Штрицель снова приложил нос к листику бумаги и видимо задумался над строкой.
Сторож на огромном подносе внес стаканы, налитые чаем, в комнате все занялись завтраком. К Федору Андреевичу подошел Тигров, брюнет с громадной, круглой, как шар, головою, на которой короткие жидкие волосы вились, как у барана. Широко улыбаясь, он сел у стола и, нагнувшись к Федору Андреевичу, заговорил:
— А я, знаете, вчера одну курсистку как срезал?
— Как?
— Я, знаете, показал ей аршина два от полу и спрашиваю: вы видели такого петуха? Она говорит: нет. Я, говорю, тоже не видел! Хохотали весь вечер!
Федор Андреевич улыбнулся.
— Да, знаете ли, — уже с серьезным видом сказал Тигров, — она больно развязна была. Невозможно! Надо было срезать! Ну я ее: чик!.. — и он, сделав соответствующий жест, опять засмеялся.
Чай отпили, закурив папиросу, Федор Андреевич вышел пройтись по коридору. К нему подошел Хрюмин, невысокого роста с сгорбленной фигурою и низко наклоненной головою, словно его ударили по шее. Разговаривая, он крутил ею и постоянно хихикал.
— Жалко, что ты от Штрицеля ушел вчера рано, — сказал он, — было весело!
— А что?
— Так. Он стихи забавные читал, потом Юматов пел.
— Волком выл?
— Нет, пел, — и он захихикал.
— А ты долго сидел?
— Нет. Катька домой захотела. В десять ушли.
Катькой он звал свою жену, и это тоже очень нравилось Федору Андреевичу, как проявление добрых товарищеских отношений к жене.
Подле бухгалтерской они встретили Жохова, настоящего слона, старавшегося держать себя по-светски.
— Ах, братцы, — воскликнул он дружески, — какая вчера у графа Заметова игра была! — и при этом он оглянулся на проходивших мимо чиновников.
— В макао? — вертя головою, спросил Хрюмин.
— Ну, понятно! По 200 рублей рвали!
— Ты-то что сделал?
— 65 выиграл! — и лицо Жохова осветилось самодовольной улыбкой.
‘Славные ребята, — думал Федор Андреевич, возвращаясь к своему столу и садясь за работу. — Честнейшие души, открытые, добрые!..’
И, всеми довольный, он погрузился в составление какой-то бумаги.
Когда он окончил составление этой бумаги, часы уже пробили пять, и служащие, торопливо прощаясь друг с другом, вереницею потянулись по коридору к лестнице.
— Федор Андреевич! — раздался оклик Чемоданова.
Федор Андреевич быстро встал и прошел в комнату своего начальства.
Чемоданов движением головы указал ему на стул и заговорил скрипучим голосом:
— Я вас пригласил, чтобы порадовать. Вы давно у меня служите и остаетесь, собственно, без движения. Так вот…
Он побарабанил пальцами по столу и продолжал:
— От нас Якова Валентиновича берут. В финансовое отделение… так я решил ходатайствовать о вас. Думаю, что вы оправдаете мой выбор…
Федор Андреевич покраснел от удовольствия и торопливо ответил:
— Я никогда не манкировал службою, теперь же… поверьте… всегда… — он сбился и замолчал.
Чемоданов изобразил на своем лице нечто вроде улыбки и сказал:
— Ну, и отлично! Только до поры до времени это секрет!
Он протянул руку Федору Андреевичу, и тот вышел из его кабинета сияющий, как праздник.
В коридоре с ним сравнялся Жохов.
— Что это ты такой?
Федор Андреевич не удержался.
— Повезло сегодня, — сказал он радостно, — у нас, оказывается, Горлова переводят, так Чемоданов меня на его место!
— Тебя?! — вспыхнув, воскликнул Жохов, но тотчас сдержался и, дружественно хлопая его по плечу, сказал: — Отлично! Поздравляю! Куда же его переводят?
— В финансовое отделение!
— Это к Сербину? А! Чемоданов уже просил за тебя?
— Нет, собирается.
— А! Собирается. Ну, поздравляю, дружок, поздравляю! Ты не болтай только никому! — тихо прибавил он и подошел к вешалкам.
Федор Андреевич дружески кивнул ему и стал поспешно одеваться.
Был вторник, и он обедал у Чуксановых.
Проезжая мимо кондитерской, он остановился и купил коробку конфет.
Чуксановы жили на Петербургской стороне, в собственном, очень хорошеньком домике.
Все семейство состояло из отца, матери, дочери и сына, и, понятно, для Федора Андреевича вся притягательная сила заключалась в дочери, хорошенькой Нине Степановне, которая два года, как окончила гимназию и ходила от нечего делать на музыкальные курсы.
Сам Чуксанов, Степан Африканович, служивший интендантом в славную турецкую войну, вышел в отставку после кампании и, приобретя недвижимость на Петербургской стороне, облекся в халат и поселился безвыездно в задней комнатке своего домика. Небольшого роста, круглый, как шар, с крошечными, седыми баками на пухлом лице, он казался олицетворением добродушия, а между тем старожилы Петербургской стороны вспоминали былые годы, когда к нему вереницею шли убогие отставные чиновники и вдовы с пенсионными книжками, и говорили, что ни отцы их, ни деды не знавали такого скареда и кровопийцы.
Его жена, Глафира Иларионовна, высокая и сухая, как щепка, всегда в темном платье и крахмальном чепце, с лошадиною физиономией и нежным расслабленным голосом, казалось, весь остаток своей жизни посвятила посту и молитве, а, между тем, соседи единодушно заявляли, что не было и не будет такой сплетницы, как эта Чуксаниха, а прислуга при всяком случае заявляла в мелочной лавочке, что Господь Бог за грехи определил ее на такое каторжное место.
Зато дети их, сын Анатолий, студент-медик 5-го курса, и 20-тилетняя Нина пользовались в околотке уважением.
Федор Андреевич репетировал Анатолия, когда тот был в шестом классе, и с той поры привязался к семье Чуксановых, главным образом, к Нине, этой красивой девушке с энергичным взглядом карих глаз, с характером несколько резким, но, как казалось Федору Андреевичу, идеально-прекрасным.
В этот, день он, по обыкновению, провел прекрасно у них время. После обеда старики пошли отдохнуть, а он остался вдвоем с Ниной. Нина играла. Свет лампы, прикрытый абажуром, слабо освещал комнату. В комнате было тепло, уютно, и искусная игра Нины погружала ум в сладкую мечтательность. Федор Андреевич не сводил с нее глаз. Она сидела прямо, с устремленным вперед недвижным взглядом, и ее изящный профиль казался драгоценной камеей на темном фоне обоев.
Федор Андреевич слушал музыку, до него доносился мерный звук колоколов, призывавших к вечерне, и сердце его переполнялось нежностью. Ему хотелось плакать и молиться, упасть перед Ниной на колена и целовать ее руки, — но в комнату, шаркая туфлями, вошел Степан Африканович, и очарование сразу разрушилось.
Все же, когда, напившись у них чаю, Федор Андреевич направлялся домой, сердце его было полно мыслями о Нине.
IV.
Придя домой, он переоделся, сел к столу и торопливо набросал:
Люблю тебя все жарче и сильней
За прелесть дум, навеянных тобою,
За чистоту молитв моих порою
Все за тебя в безмолвии ночей,
За те мечты, которые рождались
В моей душе под взором милых глаз,
За слезы те, что часто проливались
Все за тебя в вечерний тихий час…
Он перечел стихотворение и задумался. Перед ним, как живая, стояла Нина, и он любовался ею, стараясь проникнуть в ее душу. ‘Любит или не любит’? — думал он про нее, и ему казалось, что любит.
С этими мыслями он лег в постель и загасил огонь.
В середине ночи он вдруг проснулся, чувствуя на себе чужой взгляд, и тотчас вспомнил прошлую ночь. Быстро повернувшись на другой бок, он увидел прямо перед собою, на том же стуле, что и вчера, того же старика. Он сидел так же неподвижно, положив бледные руки на колена и устремив перед собою тусклый взор.
Странная вещь! Федор Андреевич на этот раз не испытал решительно никакого страха и чувствовал себя совершенно спокойно, словно пришел к нему самый задушевный приятель и они сидят у стола за стаканом вина.
— Здравствуйте, — приветливо сказал Федор Андреевич. — Ну, сегодня вы, вероятно, расскажете мне свою историю?
Старик чуть заметно кивнул головой и в комнате раздался тихий голос.
— О, ja! Эту ночь мы успеем. Вот. Слюшайте.
Федор Андреевич приподнялся, подбил себе под бок подушку и облокотился на руку, а старик медленным, ровным голосом, без малейшей интонации, начал свой удивительный рассказ, довольно сбивчиво, но все-таки настолько ясно, что сущность его можно было усвоить.
— Это странный дель, — заговорил он, — и ви может не веряйть, но я буду доказывайть вам и дам такой талисман. Да! Ви может себе карьер делайть и будете для всякий особ ошень приятный господин. Да!
— В чем же дело? — перебил его Федор Андреевич.
— Дель? Большой дель! Я биль у мой дядя, Густава Пфейфер, в аптек, и я много ушился, а потом занимался тайной наукой, и у меня била книг. О, какой книг! Я ее шитал и звал Мефистофель, и он мог все делайть: элексир делайть, помад, красок. Все!.. И биль еще аптекарь. Карл Иваныч Шельм. О, настоящий Шельм! Да! И у дяди била Эмма, дочь, фрейлейн Эмма…
В комнате пронесся протяжный вздох.
— Вы любили ее? — спросил Федор Андреевич.
— О, ja! Я давал за нее душу и хотел жениться и дядя даваль с ней аптек и говорил: ‘Я отдыхать буду!’ Только, он говорил, что надо что-нибудь изобретайть такое… и я думаль, много думаль, и говориль Шельм. Он говориль: ‘Я твой друг!’ — и я верил! Я говорил ему про тайный наук, про свой книг, и он говориль: ‘Фридрих, мужайсь!’, и я мужалсь. Да! Я доставал себе слюн сатаны. Да. И делал кристаль!
— Что? — изумился Федор Андреевич.
— Слюн от шорт. Мефистофель! — ровным голосом ответил старик. — Когда на земле бывайть ошень худой шеловек, канайль, и ему удивляйтся даже шорт, он плюет ему в глаза. Тьфу! И тогда тот делайтся gross канайль! Он видяйть все души, как в зеркал, и делайть, чтобы бить приятным. Тот любит лесть, и канайль ему льстит, тот любит, чтобы всех ругайть, и канайль всех ругайть, и тогда нравится и идет. Выше, выше! Генерал! Такие есть. Много! Им шорт в глаза плевал. Тьфу…
— И вы?..
— Вот, — ответил старик, — я читал свой книг и узналь, как можно удивить шорт, и он плевал. Я собирал и делал большой кристаль и потом хотел толочь в ступке и продавайть. И всякий, кто хочет быть канайль и делать карьер, покупайт и видит шеловека насквозь и делайть все, что нравится. Да!.. И я биль рад и бросился на шей Шельм и кричал: ‘Милый Карл, я достал слюн сатаны, шорт!’ И он целовал меня, и ми оба плакал и пили пиво. И я утром хотел идти говорить дяде и брать за собой Эмму и сиял. И пришел Карл и кричал: ‘Отдай кристаль!’, а я спрятал кристаль. И он меня убиль и положил в стен и замазаль. Да!
В комнате опять пронесся вздох.
— И вы в стене? — испуганно спросил Федор Андреевич.
— Ja! В стене! 16 лет! И все на ногах. Я в землю хочу, лечь! Он досталь мой книг и шитал ее и заговорил меня, а потом женился на Эмме и теперь нет Пфейфер, а есть Шельм. Аптек Шельм!
— И он взял кристалл?
Что-то вроде смеха послышалось со стороны старика.
— О, нет! Я догадалсь и заговаривал. Кристаль лежит, а Шельм его ищет. Он приходить каждый ночь и шарит везде.
— Приходит? Куда?
— Здесь! Он идет, потом — пфа! Делается таракан и ищет! Везде ищет! До полночи ищет, а потом — пфа! Снова Шельм и идет в аптек. 16 лет ищет! Ви мне теперь будьте помогайть, а я вам кристаль дам! Да! Ви будете карьер делайть!..
— Как же я могу помочь вам, я не знаю! — с чувством разочарования сказал Федор Андреевич.
— О, пустяк! Вовси пустяк! Легкий штук!
— Но как?
— Ви будете ловить…
— Я? Аптекаря?!
Федор Андреевич даже приподнялся в постели.
— Ну, ну! Только тогда, как он станет таракан. Пфа — и в коробочка!
Федор Андреевич кивнул.
— И потом что?
— Все! 12 часов, он не Шельм — и заговор нет! Я буду свободный! Кристаль у вас! Все!
— Но, ведь, вы… убитый?.. Мертвец! — с недоумением произнес Федор Андреевич.
— Я? Нет. Дюша нет. Тело…
— А оно куда денется?
— Я уношу его и брошу…
И что-то вроде смеха послышалось в комнате.
За стеной раздался медлительный бой часов.
— Ловите таракан! Ловите! Кристаль ваш! — словно вздох пронеслось в воздухе, и опять вместо старичка образовалось бледное светящееся облако, которое медленно расплылось по комнате.
И едва он скрылся, как Федор Андреевич облегченно вздохнул, с недоумением обвел комнату взглядом, и все происшедшее показалось ему бредом.
Слюна сатаны, заклятие, два аптекаря, таракан, душа, убирающая тело…
Положим, постоянно толкуют об участии в наших судьбах таинственных сил. Какой-то почтенный иеромонах выпустил в свет книгу, в которой до всеобщего сведения доводит все проделки чертей и обстоятельно описывает все образы, какие они принимают для уловления душ, некий Карышев, постепенно сняв все оболочки с души, обнажил ее совершенно и, шаг за шагом, проследил все ее странствования по иным планетам, описав подробно ее времяпровождение, но все-таки…
И Федор Андреевич заснул с скептической улыбкой на губах.
Но скептицизм его скоро кончился.
Из ночи в ночь старик не давал ему покоя, справляясь об успехе его ловли, и каждый раз просиживал на стуле до урочных трех часов, оглашая комнату протяжными вздохами.
Это становилось тяжело, и однажды Федор Андреевич твердо решился приняться за ловлю. Укрепил же его в этом решении, главным образом, Яков Фомич Чрезсмыслов, которого он часто встречал на четверговых вечерах у Ивана Антоновича Хрипуна.
Яков Фомич Чрезсмыслов был довольно даровитый архитектор, но занимался не столько архитектурою, сколько спиритизмом. Он был знаком с Бутлеровым, Вагнером, Аксаковым, Прибытковым, находился в переписке с Круксом, Цельнером, присутствовал на сеансах с Юмом, Слэдом, Евсапией Палладино, со всеми медиумами, включительно до Самбора и Яна Гузика, и верил всему, включительно до гомеопатии.
Невысокого роста, полный, с мясистым лицом, на котором росла редкая щетинистая борода, щеки которого отвисали почти до плеч, а маленькие серые глаза прятались под угрюмо нависшими бровями по сторонам красного, изрытого оспою носа, — он походил на того странного духа, вызванного лампою Аладина, которого можно видеть на картинке в детском издании 1001 ночи.
Федор Андреевич чувствовал к нему всегда невольное почтение и, в виду его близкого знакомства со всем таинственным, решился узнать его мнение относительно всего, происшедшего с ним.
Он улучил минуту, когда Чрезсмыслов, погруженный, быть может, в созерцание душ на планете Юпитере, одиноко сидел в углу хозяйского кабинета, и, подойдя к нему с своею открытой улыбкой, присел на соседнее кресло и заговорил с ним робким голосом ученика, жаждущего поучения от учителя.
— Простите, Яков Фомич, я может быть нарушил течение ваших мыслей, но мне хотелось бы узнать…
Яков Фомич медленно поднял лохматые брови, вяло взглянул на Федора Андреевича и глухо произнес,