А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в восемнадцати томах. Том десятый
МОСКВА — 1986
ИЗДАТЕЛЬСТВО ‘НАУКА’
OCR: sad369 (09.06.2006)
I
Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Берне, он видел, как по набережной прошла молодая дама, невысокого роста блондинка, в берете, за нею бежал белый шпиц.
И потом он встречал ее в городском саду и на сквере по нескольку раз в день. Она гуляла одна, всё в том же берете, с белым шпицем, никто не знал, кто она, и называли ее просто так: дама с собачкой.
‘Если она здесь без мужа и без знакомых, — соображал Гуров, — то было бы не лишнее познакомиться с ней’.
Ему не было еще сорока, но у него была уже дочь двенадцати лет и два сына-гимназиста. Его женили рано, когда он был еще студентом второго курса, и теперь жена казалась в полтора раза старше его. Это была женщина высокая, с темными бровями, прямая, важная, солидная и, как она сама себя называла, мыслящая. Она много читала, не писала в письмах ъ, называла мужа не Дмитрием, а Димитрием, а он втайне считал ее недалекой, узкой, неизящной, боялся ее и не любил бывать дома. Изменять ей он начал уже давно, изменял часто и, вероятно, поэтому о женщинах отзывался почти всегда дурно, и когда в его присутствии говорили о них, то он называл их так:
— Низшая раса!
Ему казалось, что он достаточно научен горьким опытом, чтобы называть их как угодно, но всё же без ‘низшей расы’ он не мог бы прожить и двух дней. В обществе мужчин ему было скучно, не по себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но когда находился среди женщин, то чувствовал себя свободно и знал, о чем говорить с ними и как держать себя, и даже молчать с ними ему было легко. В его наружности, в характере, во всей его натуре было что-то привлекательное, неуловимое, что располагало к нему женщин, манило их, он знал об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла к ним.
Опыт многократный, в самом деле горький опыт, научил его давно, что всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением, у порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на подъем, нерешительных, неизбежно вырастает в целую задачу, сложную чрезвычайно, и положение в конце концов становится тягостным. Но при всякой новой встрече с интересною женщиной этот опыт как-то ускользал из памяти, и хотелось жить, и всё казалось так просто и забавно.
И вот однажды под вечер он обедал в саду, а дама в берете подходила не спеша, чтобы занять соседний стол. Ее выражение, походка, платье, прическа говорили ему, что она из порядочного общества, замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно здесь… В рассказах о нечистоте местных нравов много неправды, он презирал их и знал, что такие рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые сами бы охотно грешили, если б умели, но, когда дама села за соседний стол в трех шагах от него, ему вспомнились эти рассказы о легких победах, о поездках в горы, и соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи, о романе с неизвестною женщиной, которой не знаешь по имени и фамилии, вдруг овладела им.
Он ласково поманил к себе шпица и, когда тот подошел, погрозил ему пальцем. Шпиц заворчал. Гуров опять погрозил.
Дама взглянула на него и тотчас же опустила глаза.
— Он не кусается, — сказала она и покраснела.
— Можно дать ему кость? — И когда она утвердительно кивнула головой, он спросил приветливо: — Вы давно изволили приехать в Ялту?
— Дней пять.
— А я уже дотягиваю здесь вторую неделю.
Помолчали немного.
— Время идет быстро, а между тем здесь такая скука! — сказала она, не глядя на него.
— Это только принято говорить, что здесь скучно. Обыватель живет у себя где-нибудь в Белеве или Жиздре — и ему не скучно, а приедет сюда: ‘Ах, скучно! Ах, пыль!’ Подумаешь, что он из Гренады приехал.
Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча, как незнакомые, но после обеда пошли рядом — и начался шутливый, легкий разговор людей свободных, довольных, которым всё равно, куда бы ни идти, о чем ни говорить. Они гуляли и говорили о том, как странно освещено море, вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса. Говорили о том, как душно после жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по образованию филолог, но служит в банке, готовился когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве два дома… А от нее он узнал, что она выросла в Петербурге, но вышла замуж в С., где живет уже два года, что пробудет она в Ялте еще с месяц и за ней, быть может, приедет ее муж, которому тоже хочется отдохнуть. Она никак не могла объяснить, где служит ее муж, — в губернском правлении или в губернской земской управе, и это ей самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее зовут Анной Сергеевной.
Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что завтра она, наверное, встретится с ним. Так должно быть. Ложась спать, он вспомнил, что она еще так недавно была институткой, училась, всё равно как теперь его дочь, вспомнил, сколько еще несмелости, угловатости было в ее смехе, в разговоре с незнакомым, — должно быть, это первый раз в жизни она была одна, в такой обстановке, когда за ней ходят, и на нее смотрят, и говорят с ней только с одною тайною целью, о которой она не может не догадываться. Вспомнил он ее тонкую, слабую шею, красивые, серые глаза.
‘Что-то в ней есть жалкое все-таки’, — подумал он и стал засыпать.
II
Прошла неделя после знакомства. Был праздничный день. В комнатах было душно, а на улицах вихрем носилась пыль, срывало шляпы. Весь день хотелось пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. Некуда было деваться.
Вечером, когда немного утихло, они пошли на мол, чтобы посмотреть, как придет пароход. На пристани было много гуляющих, собрались встречать кого-то, держали букеты. И тут отчетливо бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов.
По случаю волнения на море пароход пришел поздно, когда уже село солнце, и, прежде чем пристать к молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову, то глаза у нее блестели. Она много говорила, и вопросы у нее были отрывисты, и она сама тотчас же забывала, о чем спрашивала, потом потеряла в толпе лорнетку.
Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц, ветер стих совсем, а Гуров и Анна Сергеевна стояли, точно ожидая, не сойдет ли еще кто с парохода. Анна Сергеевна уже молчала и нюхала цветы, не глядя на Гурова.
— Погода к вечеру стала получше, — сказал он. — Куда же мы теперь пойдем? Не поехать ли нам куда-нибудь?
Она ничего не ответила.
Тогда он пристально поглядел на нее и вдруг обнял ее и поцеловал в губы, и его обдало запахом и влагой цветов, и тотчас же он пугливо огляделся: не видел ли кто?
— Пойдемте к вам… — проговорил он тихо.
И оба пошли быстро.
У нее в номере было душно, пахло духами, которые она купила в японском магазине. Гуров, глядя на нее теперь, думал: ‘Каких только не бывает в жизни встреч!’ От прошлого у него сохранилось воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы очень короткое, и о таких, — как, например, его жена, — которые любили без искренности, с излишними разговорами, манерно, с истерией, с таким выражением, как будто то была не любовь, не страсть, а что-то более значительное, и о таких двух-трех, очень красивых, холодных, у которых вдруг промелькало на лице хищное выражение, упрямое желание взять, выхватить у жизни больше, чем она может дать, и это были не первой молодости, капризные, не рассуждающие, властные, не умные женщины, и когда Гуров охладевал к ним, то красота их возбуждала в нем ненависть и кружева на их белье казались ему тогда похожими на чешую.
Но тут всё та же несмелость, угловатость неопытной молодости, неловкое чувство, и было впечатление растерянности, как будто кто вдруг постучал в дверь. Анна Сергеевна, эта ‘дама с собачкой’, к тому, что произошло, отнеслась как-то особенно, очень серьезно, точно к своему падению, — так казалось, и это было странно и некстати. У нее опустились, завяли черты и по сторонам лица печально висели длинные волосы, она задумалась в унылой позе, точно грешница на старинной картине.
— Нехорошо, — сказала она. — Вы же первый меня не уважаете теперь.
На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе ломоть и стал есть не спеша. Прошло, по крайней мере, полчаса в молчании.
Анна Сергеевна была трогательна, от нее веяло чистотой порядочной, наивной, мало жившей женщины, одинокая свеча, горевшая на столе, едва освещала ее лицо, но было видно, что у нее нехорошо на душе.
— Отчего бы я мог перестать уважать тебя? — спросил Гуров. — Ты сама не знаешь, что говоришь.
— Пусть бог меня простит! — сказала она, и глаза у нее наполнились слезами. — Это ужасно.
— Ты точно оправдываешься.
— Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже давно обманываю. Мой муж, быть может, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что он делает там, как служит, а знаю только, что он лакей. Мне, когда я вышла за него, было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше, ведь есть же, — говорила я себе, — другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить… Любопытство меня жгло… вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и поехала сюда… И здесь всё ходила, как в угаре, как безумная… и вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать.
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал наивный тон, это покаяние, такое неожиданное и неуместное, если бы не слезы на глазах, то можно было бы подумать, что она шутит или играет роль.
— Я не понимаю, — сказал он тихо, — что же ты хочешь?
Она спрятала лицо у него на груди и прижалась к нему.
— Верьте, верьте мне, умоляю вас… — говорила она. — Я люблю честную, чистую жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про себя сказать, что меня попутал нечистый.
— Полно, полно… — бормотал он.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза, целовал ее, говорил тихо и ласково, и она понемногу успокоилась, и веселость вернулась к ней, стали оба смеяться.
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души, город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, но море еще шумело и билось о берег, один баркас качался на волнах, и на нем сонно мерцал фонарик.
Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
— Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске написано фон Дидериц, — сказал Гуров. — Твой муж немец?
— Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный.
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на Агоре и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки — моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
Подошел какой-то человек — должно быть, сторож, — посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.
— Роса на траве, — сказала Анна Сергеевна после молчания.
— Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется сердце, задавала всё одни и тс же вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он недостаточно ее уважает. И часто на сквере или в саду, когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе и целовал страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его, он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и всё просила его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад, и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы.
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.
— Это хорошо, что я уезжаю, — говорила она Гурову. — Это сама судьба.
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:
— Дайте, я погляжу на вас еще… Погляжу еще раз. Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее дрожало.
— Я буду о вас думать… вспоминать, — говорило она. — Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы вовсе встречаться. Ну, господь с вами.
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту уже не было слышно шума, точно всё сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это сладкое забытье, это безумие. И, оставшись один на платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким чувством, как будто только что проснулся. И он думал о том, что вот в его жизни было еще одно похождение или приключение, и оно тоже уже кончилось, и осталось теперь воспоминание… Он был растроган, грустен и испытывал легкое раскаяние, ведь эта молодая женщина, с которой он больше уже никогда не увидится, не была с ним счастлива, он был приветлив с ней и сердечен, но всё же в обращения с ней, в его тоне и ласках сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше ее. Всё время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным, очевидно, он казался ей не тем, чем был на самом деле, значит, невольно обманывал ее…
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный.
‘Пора и мне па север, — думал Гуров, уходя с платформы. — Пора!’
III
Дома в Москве уже всё было по-зимнему, топили печи, и по утрам, когда дети собирались в гимназию и пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала огонь. Уже начались морозы. Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и берез, белых от инея, добродушное выражение, они ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи них уже не хочется думать о горах и море.
Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший, морозный день, и когда надел шубу и теплые перчатки и прошелся по Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон колоколов, то недавняя поездка и места, в которых он был, утеряли для него всё очарование. Мало-помалу он окунулся в московскую жизнь, уже с жадностью прочитывал по три газеты в день и говорил, что не читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже ему было лестно, что у него бывают известные адвокаты и артисты и что в докторском клубе он играет в карты с профессором. Уже он мог съесть целую порцию селянки на сковородке…
Пройдет какой-нибудь месяц, и Анна Сергеевна, казалось ему, покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой, как снились другие. Но прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти всё было ясно, точно расстался он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались всё сильнее. Доносились ли в вечерней тишине в его кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс или орган в ресторане, или завывала в камине метель, как вдруг воскресало в памяти всё: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах, и пароход из Феодосии, и поцелуи. Он долго ходил по комнате и вспоминал, и улыбался, и потом воспоминания переходили в мечты, и прошедшее в воображении мешалось с тем, что будет. Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень, и следила за ним. Закрывши глаза, он видел ее, как живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была, и сам он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте. Она по вечерам глядела на него из книжного шкапа, из камина, из угла, он слышал ее дыхание, ласковый шорох ее одежды. На улице он провожал взглядом женщин, искал, нет ли похожей на нее…
И уже томило сильное желание поделиться с кем-нибудь своими воспоминаниями. Но дома нельзя было говорить о своей любви, а вне дома — не с кем. Нес жильцами же и не в банке. И о чем говорить? Разве он любил тогда? Разве было что-нибудь красивое, поэтическое, или поучительное, или просто интересное в его отношениях к Анне Сергеевне? И приходилось говорить неопределенно о любви, о женщинах, и никто не догадывался, в чем дело, и только жена шевелила своими темными бровями и говорила:
— Тебе, Димитрий, совсем не идет роль фата.
Однажды ночью, выходя из докторского клуба со своим партнером, чиновником, он не удержался и сказал:
— Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!
Чиновник сел в сани и поехал, но вдруг обернулся и окликнул:
— Дмитрий Дмитрич!
— Что?
— А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!
Эти слова, такие обычные, почему-то вдруг возмутили Гурова, показались ему унизительными, нечистыми. Какие дикие нравы, какие лица! Что за бестолковые ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры всё об одном. Ненужные дела и разговоры всё об одном отхватывают на свою долю лучшую часть времени, лучшие силы, и в конце концов остается какая-то куцая, бескрылая жизнь, какая-то чепуха, и уйти и бежать нельзя, точно сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах!
Гуров не спал всю ночь и возмущался и затем весь день провел с головной болью. И в следующие ночи он спал дурно, всё сидел в постели и думал или ходил из угла в угол. Дети ему надоели, банк надоел, не хотелось никуда идти, ни о чем говорить.
В декабре на праздниках он собрался в дорогу и сказал жене, что уезжает в Петербург хлопотать за одного молодого человека, — и уехал в С. Зачем? Он и сам не знал хорошо. Ему хотелось повидаться с Анной Сергеевной и поговорить, устроить свидание, если можно.
Приехал он в С. утром и занял в гостинице лучший номер, где весь пол был обтянут серым солдатским сукном и была на столе чернильница, серая от пыли, со всадником на лошади, у которого была поднята рука со шляпой, а голова отбита. Швейцар дал ему нужные сведения: фон Дидериц живет на Старо-Гончарной улице, в собственном доме — это недалеко от гостиницы, живет хорошо, богато, имеет своих лошадей, его все знают в городе. Швейцар выговаривал так: Дрыдыриц.
Гуров не спеша пошел на Старо-Гончарную, отыскал дом. Как раз против дома тянулся забор, серый, длинный, с гвоздями.
‘От такого забора убежишь’, — думал Гуров, поглядывая то на окна, то на забор.
Он соображал: сегодня день неприсутственный, и муж, вероятно, дома. Да и всё равно, было бы бестактно войти в дом и смутить. Если же послать записку, то она, пожалуй, попадет в руки мужу, и тогда всё можно испортить. Лучше всего положиться на случай. И он всё ходил по улице и около забора поджидал этого случая. Он видел, как в ворота вошел нищий и на него напали собаки, потом, час спустя, слышал игру на рояли, и звуки доносились слабые, неясные. Должно быть, Анна Сергеевна играла. Парадная дверь вдруг отворилась, и из нее вышла какая-то старушка, а за нею бежал знакомый белый шпиц. Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как зовут шпица.
Он ходил и всё больше и больше ненавидел серый забор, и уже думал с раздражением, что Анна Сергеевна забыла о нем и, быть может, уже развлекается с другим, и это так естественно в положении молодой женщины, которая вынуждена с утра до вечера видеть этот проклятый забор. Он вернулся к себе в номер и долго сидел на диване, не зная, что делать, потом обедал, потом долго спал.
‘Как всё это глупо и беспокойно, — думал он, проснувшись и глядя на темные окна, был уже вечер. — Вот и выспался зачем-то. Что же я теперь ночью буду делать?’
Он сидел на постели, покрытой дешевым серым, точно больничным одеялом, и дразнил себя с досадой:
‘Вот тебе и дама с собачкой… Вот тебе и приключение… Вот и сиди тут’.
Еще утром, на вокзале, ему бросилась в глаза афиша с очень крупными буквами: шла в первый раз ‘Гейша’. Он вспомнил об этом и поехал в театр.
‘Очень возможно, что она бывает на первых представлениях’, — думал он.
Театр был полон. И тут, как вообще во всех губернских театрах, был туман повыше люстры, шумно беспокоилась галерка, в первом ряду перед началом представления стояли местные франты, заложив руки назад, и тут, в губернаторской ложе, на первом месте сидела губернаторская дочь в боа, а сам губернатор скромно прятался за портьерой, и видны были только его руки, качался занавес, оркестр долго настраивался. Всё вреда, пока публика входила и занимала места, Гуров жаден искал глазами.
Вошла и Анна Сергеевна. Она села в третьем ряду, и когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека, она, затерявшаяся в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарною лорнеткой в руках, наполняла теперь всю его жизнь, была его горем, радостью, единственным счастьем, какого он теперь желал для себя, и под звуки плохого оркестра, дрянных обывательских скрипок он думал о том, как она хороша. Думал и мечтал.
Вместе с Анной Сергеевной вошел и сел рядом молодой человек с небольшими бакенами, очень высокий, сутулый, он при каждом шаге покачивал головой и, казалось, постоянно кланялся. Вероятно, это был муж, которого она тогда в Ялте, в порыве горького чувства, обозвала лакеем. И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски-скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то ученый значок, точно лакейский номер.
В первом антракте муж ушел курить, она осталась в кресле. Гуров, сидевший тоже в партере, подошел к ней и сказал дрожащим голосом, улыбаясь насильно:
— Здравствуйте.
Она взглянула на него и побледнела, потом еще раз взглянула с ужасом, не веря глазам, и крепко сжала в руках вместе веер и лорнетку, очевидно, борясь с собой, чтобы не упасть в обморок. Оба молчали. Она сидела, он стоял, испуганный ее смущением, не решаясь сесть рядом. Запели настраиваемые скрипки и флейта, стало вдруг страшно, казалось, что из всех лож смотрят. Но вот она встала и быстро пошла к выходу, он — за ней, и оба шли бестолково, по коридорам, по лестницам, то поднимаясь, то опускаясь, и мелькали у них перед глазами какие-то люди в судейских, учительских и удельных мундирах, и всё со значками, мелькали дамы, шубы на вешалках, дул сквозной ветер, обдавая запахом табачных окурков. И Гуров, у которого сильно билось сердце, думал:
‘О господи! И к чему эти люди, этот оркестр…’
И в эту минуту он вдруг вспомнил, как тогда вечером на станции, проводив Анну Сергеевну, говорил себе, что всё кончилось и они уже никогда не увидятся. Но как еще далеко было до конца!
На узкой, мрачной лестнице, где было написано ‘Ход в амфитеатр’, она остановилась.
— Как вы меня испугали! — сказала она, тяжело дыша, всё еще бледная, ошеломленная. — О, как вы меня испугали! Я едва жива. Зачем вы приехали? Зачем?
— Но поймите, Анна, поймите… — проговорил он вполголоса, торопясь. — Умоляю вас, поймите…
Она глядела на него со страхом, с мольбой, с любовью, глядела пристально, чтобы покрепче задержать в памяти его черты.
— Я так страдаю! — продолжала она, не слушая его. — Я всё время думала только о вас, я жила мыслями о вас. И мне хотелось забыть, забыть, но зачем, зачем вы приехали?
Повыше, на площадке, два гимназиста курили и смотрели вниз, но Гурову было всё равно, он привлек к себе Анну Сергеевну и стал целовать ее лицо, щеки, руки.
— Что вы делаете, что вы делаете! — говорила она в ужасе, отстраняя его от себя. — Мы с вами обезумели. Уезжайте сегодня же, уезжайте сейчас… Заклинаю вас всем святым, умоляю… Сюда идут!
По лестнице снизу вверх кто-то шел.
— Вы должны уехать… — продолжала Анна Сергеевна шёпотом. — Слышите, Дмитрий Дмитрич? Я приеду к вам в Москву. Я никогда не была счастлива, я теперь несчастна и никогда, никогда не буду счастлива, никогда! Не заставляйте же меня страдать еще больше! Клянусь, я приеду в Москву. А теперь расстанемся! Мой милый, добрый, дорогой мой, расстанемся!
Она пожала ему руку и стала быстро спускаться вниз, всё оглядываясь на него, и по глазам ее было видно, что она в самом деле не была счастлива. Гуров постоял немного, прислушался, потом, когда всё утихло, отыскал свою вешалку и ушел из театра.
IV
И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. и говорила мужу, что едет посоветоваться с профессором насчет своей женской болезни, — и муж верил и не верил. Приехав в Москву, она останавливалась в ‘Славянском базаре’ и тотчас же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом.
Однажды он шел к ней таким образом в зимнее утро (посыльный был у него накануне вечером и не застал). С ним шла его дочь, которую хотелось ему проводить в гимназию, это было по дороге. Валил крупный мокрый снег.
— Теперь три градуса тепла, а между тем идет снег, — говорил Гуров дочери. — Но ведь это тепло только на поверхности земли, в верхних же слоях атмосферы совсем другая температура.
— Папа, а почему зимой не бывает грома?
Он объяснил и это. Он говорил и думал о том, что вот он идет на свидание и ни одна живая душа не знает об этом и, вероятно, никогда не будет знать. У него были две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая — протекавшая тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может, случайному, всё, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, всё же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, например, его служба в банке, споры в клубе, его ‘низшая раса’, хождение с женой на юбилеи, — всё это было явно. И по себе он судил о других, не верил тому, что видел, и всегда предполагал, что у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая, самая интересная жизнь. Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна.
Проводив дочь в гимназию, Гуров отправился в ‘Славянский базар’. Он снял шубу внизу, поднялся наверх и тихо постучал в дверь. Анна Сергеевна, одетая в его любимое серое платье, утомленная дорогой и ожиданием, поджидала его со вчерашнего вечера, она была бледна, глядела на него и не улыбалась, и едва он вошел, как она уже припала к его груди. Точно они не виделись года два, поцелуй их был долгий, длительный.
— Ну, как живешь там? — спросил он. — Что нового?
— Погоды, сейчас скажу… Не могу.
Она не могла говорить, так как плакала. Отвернулась от него и прижала платок к глазам.
‘Ну, пускай поплачет, а я пока посижу’, — подумал он и сел в кресло.
Потом он позвонил и сказал, чтобы ему принесли чаю и потом, когда пил чай, она всё стояла, отвернувшись к окну… Она плакала от волнения, от скорбного сознания, что их жизнь так печально сложилась, они видятся только тайно, скрываются от людей, как воры! Разве жизнь их не разбита?
— Ну, перестань! — сказал он.
Для него было очевидно, что эта их любовь кончится еще не скоро, неизвестно когда. Анна Сергеевна привязывалась к нему всё сильнее, обожала его, и было бы немыслимо сказать ей, что всё это должно же иметь когда-нибудь конец, да она бы и не поверила этому.
Он подошел к ней и взял ее за плечи, чтобы приласкать, пошутить, и в это время увидел себя в зеркале.
Голова его уже начинала седеть. И ему показалось странным, что он так постарел за последние годы, так подурнел. Плечи, на которых лежали его руки, были теплы и вздрагивали. Он почувствовал сострадание к этой жизни, еще такой теплой и красивой, но, вероятно, уже близкой к тому, чтобы начать блекнуть и вянуть, как его жизнь. За что она его любит так? Он всегда казался женщинам не тем, кем был, и любили они в нем не его самого, а человека, которого создавало их воображение и которого они в своей жизни жадно искали, и потом, когда замечали свою ошибку, то все-таки любила. И ни одна из них не была с ним счастлива. Время шло, он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил, было всё что угодно, но только не любовь.
И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил, как следует, по-настоящему — первый раз в жизни.
Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья, им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем, и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своем прошлом, прощали всё в настоящем и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих.
Прежде, в грустные минуты, он успокаивал себя всякими рассуждениями, какие только приходили ему в голову, теперь же ему было не до рассуждений, он чувствовал глубокое сострадание, хотелось быть искренним, нежным…
— Перестань, моя хорошая, — говорил он. — Поплакала — и будет… Теперь давай поговорим, что-нибудь придумаем.
Потом они долго советовались, говорили о том, как избавить себя от необходимости прятаться, обманывать, жить в разных городах, не видеться подолгу. Как освободиться от этих невыносимых пут?
— Как? Как? — спрашивал он, хватая себя за голову. — Как?
И казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь, и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — ‘Русская мысль’, 1899, No XII, стр. 149-164, с подзаголовком: (Рассказ). Подпись: Антон Чехов.
Вошло во второе издание А. Ф. Маркса 1903 г. (‘Приложение к журналу ‘Нива’ на 1903 г.’), т. XII.
В ГЛМ хранится страница черновой рукописи — конец главы IV. На ней надпись: ‘Это черновик ‘Дамы с собачкой’ А. П. Чехова. Ив. Бунин’ (ЛН, т. 68, стр. 135).
Печатается по тексту: Чехов, 2, т. XII, стр. 61-77.
Одну из первых записей к рассказу Чехов сделал в августе 1896 г., находясь в Кисловодске: ‘Дама с мопсом’ (Зап. кн. II, стр. 40). Запись можно датировать 24-31 августа.
В течение 1897 г. накапливались заметки к рассказу из быта губернского города. Первая из них: ‘Провинция. В ложе непременно губернаторская дочь в боа’ (Зап. кн. I, стр. 68) — относится, вероятно, к первой половине 1897 г. Наверное, в середине 1897 г. сделана еще одна заметка к этому сюжету: ‘Чиновник носит на груди портрет губернаторши, откармливает орехами индейку и подносит ей’ (Зап. кн. I, стр. 71). В 1897 г., между 9 октября и 15 ноября, в Ницце Чехов набросал конспект сюжета: богатый чиновник, носивший портрет губернаторши 14 лет, отказывается помочь ей, когда она овдовела, болеет, а ‘сын ее попался’) (Зап. кн. I, стр. 78).
Несколько позже, но тоже до 15 ноября, набросок этого сюжета становится более развернутым, в нем происходит замена действующих лиц (сына на зятя): губернаторша пригласила чиновника, носившего ее портрет на груди, чтобы попросить у него денег. ‘Муж дочери, той самой, к<,ото>,рая когда-то сидела в ложе в боа, проигрался и растратил’ (Зап. кн. I, стр. 79). Сюжет остался неосуществленным, три последние заметки были перенесены в Четвертую записную книжку как нереализованные, а губернаторская дочь в боа, которая должна была стать героиней другого произведения, оказалась в ‘Даме с собачкой’ характерной деталью для губернского театра того времени (гл. III).
Еще чуть позже, но тоже до 15 ноября, Чехов занес в записную книжку: ‘У животных постоянное стремление раскрыть тайну (найти гнездо), отсюда у людей уважение к чужой тайне как борьба с животным инстинктом!’ (Зап. кн. I, стр. 79). В измененной форме это вошло в главу IV рассказа — в раздумья Гурова о явной и тайной сторонах его жизни.
Очевидно, в первой половине 1898 г., не позже 23 сентября, записано сравнение: ‘Кружева на панталонах, точно чешуя у ящерицы’ (Зап. кн. I, стр. 90). Сравнение кружев с чешуею есть в воспоминаниях Гурова о прошлых связях с женщинами (гл. II).
В те же годы в записных книжках Чехова появляются заметки, включающие мотивы курортных романов: в 1896—1897 гг. — о муже, имевшем двух жен (в Петербурге и в Феодосии или в Керчи) (Зап. кн. I, стр. 69 и Зап. кн. II, стр. 38), поздней осенью 1897 г. в Ницце — о молодом интересном человеке в Ялте, нравящемся сорокалетней даме (Зап. кн. I, стр. 81), в первой половине 1898 г. — о Z, который ‘в Кисловодске или в другом курортном городе сошелся с девочкой 22 лет’ (Зап. кн. I, стр. 94). Как нереализованные, они тоже были перенесены в Четвертую записную книжку. (О группе записей, относящихся к губернскому городу и связанных с рассказом ‘Дама с собачкой’, см.: З. Паперный. Записные книжки Чехова. М., 1976, стр. 65-68, о других записях к этому произведению — стр. 69-77, 84, 90.)
‘Дама с собачкой’ написана после продолжительного (почти год) творческого молчания Чехова.
6 июля и 6 августа 1899 г. Чехов виделся в Москве с В. А. Гольцевым, редактором журнала ‘Русская мысль’. Возможно, в один из этих дней он обещал дать в журнал повесть. 15 сентября 1899 г. из Ялты, где достраивался его дом, Чехов писал Гольцеву: ‘Прости, не шлю повести, потому что она еще не готова. Паркетчики и плотники стучат с утра до вечера и метают писать <,…>,. Повесть получишь к декабрьск<,ой>, книжке’. И ему же — 27 сентября: ‘У меня уже всё готово, могу работать. Становится тихо’.
В первых числах октября Чехов был занят рассказом, к концу месяца завершил его и 30 октября отправил Гольцеву, прося: ‘Пришли поскорее корректуру, я пошлифую его малость’, а 1 ноября спрашивал: ‘Получил ли рукопись?’ 5 ноября Гольцев благодарил ‘за рукопись’ (ГБЛ, ф. 77, к. X, ед. хр. 43).
Корректуру рассказа для журнала Чехов правил дважды: первый раз — до 13 ноября 1899 г., второй — вскоре после этого, о чем свидетельствует его письмо к Гольцеву от 13 ноября, приложенное к корректуре: ‘…посылаемое отправь в типографию, и пусть мне пришлют опять корректуру в исправленном виде. Надо еще раз прочесть. Исполни сию мою великую просьбу’. К 23 декабря 1899 г. книга XII журнала ‘Русская мысль’ вышла в свет.
В письме к секретарю издательства А. Ф. Маркса, Л. Е. Розинеру, от 8 октября 1901 г. Чехов выразил желание поместить ‘Даму с собачкой’ в томе X сочинений и 14 ноября послал Марксу оттиски рассказов, напечатанных после подписания ими договора: ‘Дама с собачкой’, ‘В овраге’, ‘На святках’. 1 декабря 1901 г. Маркс извещал Чехова о получении этих оттисков (ГБЛ).
Впоследствии том X составил ‘Остров Сахалин’, а рассказы предполагалось дать в томе XI.
Но 19 марта 1903 г., готовя 2-е издание собрания сочинений Чехова, Маркс уведомлял, что ‘приходится включить и новое издание (том XII), прилагаемое при ‘Ниве’, и <,…>, девять <,…>, рассказов’, ‘назначенных’ Чеховым ‘для будущего XI тома отдельного издания’, в том числе и ‘Даму с собачкой’ (ГБЛ) (см. об этом стр. 335).
22 апреля Чехов собирался быть в Москве и еще раз просмотреть корректуру. 26 апреля Маркс сообщил ему: ‘Согласно Вашему желанию, посылаю Вам еще раз корректуру девяти рассказов, которые будут помещены в указанном Вами порядке’ (ГБЛ).
Итак, автор правил корректуру четыре раза: дважды при подготовке журнального текста (около 13 ноября 1899 г. и во второй половине ноября) и дважды при подготовке собрания сочинений (до 14 апреля 1903 г. и после 26 апреля). Последний текст и принимается за основной.
Том XI первого издания вышел в 1906 г. (см. стр. 335 наст. тома).
Черновой автограф главы IV относится ко времени создания журнального варианта. Он обнаруживает работу Чехова над образом Гурова, а также поиски автором точных и выразительных слов. В черновом автографе говорилось о душевной пустоте Гурова, его циническом взгляде на женщин (см. стр. 265, строки 31-34). Тогда же слова эти были исключены.
В журнальном варианте вписана фраза, подчеркивающая духовное перерождение героя, пробуждение в нем доброты и искренности (стр. 143, строки 16-20). Были сделаны и другие поправки.
Готовя рассказ для собрания сочинений, Чехов значительно сократил его, внеся изменения в характер Гурова, — снял некоторые фразы, выдававшие цинизм героя, примитивность его психологии и невосприимчивость к красоте (см. стр. 263, строки 26-28). В журнальном тексте по возвращении в Москву Гуров рисовался в непривлекательном внешне свете (стр.264, строки 28-30 и 35-38).
В окончательном тексте подчеркнута способность Гурова к анализу своих поступков, к отвлеченным суждениям. Так к его размышлениям о том, как ‘всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о своем человеческом достоинстве’, добавлено: ‘о высших целях бытия’ (стр. 134, строки 6-7).
Значительно сокращена речь героини. Не вошла в текст собрания сочинений история ее замужества и жизни в городе С. Исключены признания Анны Сергеевны в любви к Гурову, ее наивная идеализация его. См. также: К. М. Виноградова. Страница из черновой рукописи рассказа ‘Дама с собачкой’ (ЛН, т. 68, стр. 133-140).
В литературе о Чехове высказывались предположения о прототипе героини.
Рассказ создавался в дни усиливающейся близости между Чеховыми О. Л. Книппер. 18 апреля 1899 г. он посетил О. Л. Книппер в Москве, 16 июня написал ей первое письмо на Кавказ, 1 июля выразил согласие ехать с ней на пароходе из Батума в Ялту, 18 июля он встречал ее в Новороссийске, дни с 20 июля по 2 августа они проводили в Ялте, совершая прогулки по окрестностям, 2 августа вместе уехали в Москву. О том, что в ‘Даме с собачкой’ ‘не трудно уловить отголоски личных, интимных переживаний Чехова’, см. в кн.: Г. Бердников. ‘Дама с собачкой’ А. П. Чехова. Л., 1976, стр. 35-36.
‘Я помню, как разгуливала по Ялте одна дама с собачкой, как однажды Антон Павлович, глядя на нее, сказал:
— Дама с собачкой.
Затем я увидела под таким названием рассказ Антона Павловича Чехова’, — вспоминала работница Чеховых в Ялте (Л. И. Гриб-Федорова. В семье Чеховых. — ‘Дальний Восток’. Хабаровск, 1963, No 4, стр. 170). Это была Е. Э. Подгородникова (сохранилось письмо Чехова к ней от 4 марта 1900 г. и три ее письма к Чехову — 1900—1901 гг. — ГБЛ), умершая от туберкулеза в Ялте, о чем поведала зимой 1904 г. мать ее, Е. А. Роггенбау, своей ялтинской знакомой Е. Л. Токаревой. Подгородникова сочувствовала больному Чехову и предлагала свою помощь по уходу за ним.
30 июня 1939 г. родственник Токаревой, Л. В. Цинговатов, сообщил М. П. Чеховой: ‘Ек. Аф. Роггенбау говорила, что ее дочь, гуляя постоянно с собакой, дала повод Антону Павловичу написать рассказ ‘Дама с собачкой» (ГБЛ). М. П. Чехова в письме к Цинговатову спрашивала: ‘Интересно было бы, конечно, выяснить, в какой мере Ел<,ена>, Эд<,уардовна>, была прототипом рассказа ‘Дама с собачкой». 2 августа 1939 г. Токарева отвечала, что маленькая белая собачка ‘всегда сопровождает старушку (Е. А. Роггенбау), как раньше всегда ходила с ее дочерью, что и послужило поводом Антону Павловичу один из его прекрасных рассказов озаглавить ‘Дама с собачкой». Подгородникова ‘не была лично знакома с ним, хотя очень часто гуляла мимо его дачи в надежде лишний раз увидеть любимого писателя. <,…>, ‘Прототипом’ для рассказа <,…>, вряд ли могла служить Елена Эдуардовна — думаю, что дело ограничилось одним названием и что Антон Павлович не мог знать интимной жизни Елены Эдуардовны…’ (ГБЛ, см. также: Л. Цинговатов. История одного письма. — ‘Земля родная’. Литературно-художественный альманах. Кн. 6. Пензенское обл. изд-во, 1950, стр. 183-184).
Подтверждение этой гипотезы — в статье М. К. Первухина ‘А. II. Чехов и ялтинцы’ (‘Вселенная’, 1910, No 5): ‘Только что (в декабре 1899 г.) появился рассказ Чехова ‘Дама с собачкою’. Ялта сейчас же узнала и ‘даму’, и ‘собачку’. ‘Дама’ стала, буквально, героинею. Ее знакомства стали заискивать:
— Помилуйте! Ведь ее Чехов описал!!
На самом деле между рассказанным Чеховым и подлинными приключениями ‘дамы с собачкой’ общего было только то, что дама обладала хорошенькой собачкой, с которою и появлялась на Набережной.
Но даме очень понравилась роль ‘чеховской героини’, она уцепилась за легенду, сама стала развивать ее:
— На днях передам Антону Павловичу еще мой дневник. Он опишет… Он очень интересуется пережитым мною… Ах, он так отлично понимает тайны женского сердца, эмоции больной женской души!
Впрочем, у ‘чеховской, героини’ скоро нашлись конкурентки: стали появляться на набережной Ялты другие и другие ‘дамы с собачками’, и каждая проговаривалась ‘случайно’…
— Надо будет еще рассказать кое-что Антону Павловичу о моей жизни и моих страданиях…
Потом как-то сразу все ,,дамы с собачками’ исчезли…’ (стр. 74).
Можно предположить, что в облике ‘дамы с собачкой’ нашли отражение некоторые черты О. Р. Васильевой, больной девушки, наследницы большого состояния. Чехов познакомился с ней в Ницце в начале 1898 г. (См. о ней стр. 370 и 389 наст, тома.) Чехов дослал Васильевой рассказ с письмом от 9 августа 1900 г. 12 с<,ентября>, она отвечала: ‘Я не смею выразить Вам всю мою благодарность за Ваше письмо и за ‘Даму с собачкой’. Я Вам низко, низко кланяюсь’ (ГБЛ). О том, что рассказ задел какие-то интимные струны в душе Васильевой, свидетельствует ее письмо к Чехову: ‘Я, кажется, с ума схожу по ‘Даме с собачкой’, одна вот эта фразка — просто меня как-то баюкает: ‘Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад…» (январь 1901 г. — ГБЛ). Васильева была трогательно привязана к Чехову, восхищалась им и не скрывала своих чувств: ‘Ведь вот странно: когда Вы приходите — я поражена: как так — Вы пришли! Потом — 24 ч<,аса>, я, как во сне, еще потом — пробуждение — и тогда уж — хоть плачь.
Совсем глупо. Оттого ли, что Вы не от мира сего?’ — писала она Чехову в январе 1901 г. (ГБЛ, ср. стр. 263-264). Характер Васильевой раскрывается в письме к Чехову Н. И. Юрасова, художника и русского вице-консула в Ментоне: ‘Она Вас очень любит, и Ваше слово для нее закон. <,…>, Она не знает, что делать со своею самостоятельностью, — а опереться ей не на кого. Она существо несчастное, жалкое и достойное сострадания’ (16/29 марта 1901 г. — ГБЛ).
Описания крымских пейзажей и отдельных мест Ялты сделаны под непосредственным впечатлением. Чехов много путешествовал по окрестностям Ялты. 10 марта 1899 г. он сообщал сестре: ‘Я каждый день катаюсь <,…>,. Бываю в Ореанде, в Массандре’.
В рассказе Гуров и Анна Сергеевна ‘поехали в Ореанду’, ‘в Ореанде сидели на скамье недалеко от церкви’. Ореанда — в шести с половиной км к западу от Ялты — бывшее царское имение. Чехов упоминает реально существовавшие скамью и церковь, которые описаны в книге А. Я. Бесчинского ‘Ялта и ближайшие окрестности’ (Ялта, 1902). Чехов был знаком с ее автором. В этой книге Бесчинский отмечал, что в Ореанде были развалины дворца, сгоревшего в 1882 г. ‘Между дворцом и морем есть водопад, живописно падающий в глубоком ущелье. Через водопад перекинут мостик, а внизу есть скамейка’ (стр. 123). ‘В Ореанде есть церковь Покрова пресвятой богородицы, богато убранная, со множеством мозаичных работ’ (стр. 124). Церковь сохранилась. Чеховские герои ‘уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад’. Водопад — Учан-Су — описан в ‘Путеводителе по Крыму’ А. Бесчинского (М., 1901). Находится в девяти с половиной км от Ялты. Одна из живописных дорог к водопаду идет по бывшей Аутской улице, мимо дачи Чехова (стр. 256-259).
Гуров ‘обедал в саду’ — в ялтинском городском саду был ‘первоклассный’ ресторан (‘Ялта и ближайшие окрестности’, стр. 21).
Впервые Гуров увидел ‘даму с собачкой’, сидя в павильоне у Берне. Парижская кондитерская Ю. И. Берне находилась на Набережной, в д. Бентковского: ‘Визави кондитерской, на море, расположен изящный павильон, той же кондитерской’ (там же, стр. 55). В этом павильоне летом 1889 г. состоялась встреча Чехова с увлеченной им юной писательницей Е. Шавровой, написавшей незадолго до этого свой первый рассказ ‘Софка’ (‘Кисловодская идиллия’) (Е. М. Шаврова-Юст. Об Антоне Павловиче Чехове. — ‘Литературный музей А. П. Чехова. Таганрог. Сборник статей и материалов’. Вып. 3. Ростов н/Д., 1963, стр. 269-270). Очевидно, Чехов любил посещать павильон. 20 января 1901 г. из Ниццы он советовал матери: ‘…покупайте у Берне пирожные…’.
Анна Сергеевна купила духи в японском магазине. В Ялте, на Набережной, в 1899 г. было два магазина японских изделий: Дементьева А. Ф. и Ятовца С. М. (см.: ‘Вся Россия. Адрес-календарь Российской империи’. 1900. Т. 1, стлб. 1928). В 1899 г. Чехов приобрел в них ‘столик шестигранный, японский, черный’, японскую тумбочку и японские вазы. Вещи эти экспонируются в Доме-музее А. П. Чехова в Ялте (см.: Мария и Михаил Чеховы. Дом-музей А. П. Чехова в Ялте. Мемуарный каталог-путеводитель. Под ред. С. М. Чехова. Изд. 7. М., 1963, NoNo 118, 127, 81, 154, стр. 53, 56, 42, 59).
Очевидно, впечатления от ялтинского и таганрогского театров воплотились в описании театра города С. (см. в письме к сестре от 15 декабря 1898 г.: ‘Пишу это в театре, сидя на галерке, в шубе. Пошлый оркестрик и галерка напоминают мне детство’.)
5 января 1900 г. военный юрист и литератор Б. А. Лазаревский писал Чехову о том, как он с морскими офицерами читал ‘Даму с собачкой’ на пароходе, на котором они отплывали из Ялты 26 сентября 1899 г. (Чехов провожал его): ‘Ужасно обрадовались, когда читали, как приставал пароход к молу в Ялте, и решили, что это, наверное, был ‘Святой Николай’, на котором мы идем, т. к. он всегда долго выворачивается’ (ГБЛ).
Чехов упомянул в рассказе любимый им ‘Славянский базар’. Он часто останавливался в этой гостинице. Лазаревский заметил Чехову: ‘А из московских гостиниц Вы очень любите ‘Славянский базар’.
— Как так? Где?
— В ‘Чайке’, в ‘Даме с собачкой’, в повести ‘Три года’…
— Это оттого, что я москвич. В ‘Славянском базаре’ можно было когда-то вкусно позавтракать…’ (Борис Лазаревский. А. П. Чехов. — Повести и рассказы. Т. 2. М., 1906, стр. 20).
Бывал Чехов и в докторском клубе, или Клубе врачей (Б. Дмитровка (ныне ул. Пушкинская), д. Шейпинг). 5 января 1893 г. П. А. Сергеенко сообщал ему из Москвы: ‘…кстати, здесь основалось с анекдотическими целями ‘общество XII’. Ты запасай в числе учредителей. <,…>, Место: Докторский клуб. Задачи: анекдоты. Занятия: чаепитие, гости и ужин’ (Записки ГБЛ, вып. 8, стр. 60). Н. Д. Телешов вспоминал о встречах с Чеховым: ‘Мы видались в Москве <,…>, в Докторском клубе…’ (Чехов в воспоминаниях, стр. 479).
Фамилия героини — фон Дидериц, возможно, подсказана письмами к Чехову В. А. Чумикова, переводчика его на немецкий язык, от 12 сентября и 7 октября 1899 г. Он передавал предложение издательской фирмы Eugen Diederichs, Leipzig издать полное собрание сочинений Чехова на немецком языке и договаривался с ним об условиях (ГБЛ). Может быть, Чехов вспомнил и строки из письма Меньшикова от 15 декабря 1898 г.: ‘…предпоследний сын Льва Николаевича Толстого) Апдрей <,…>, женится на Ольге Дидерихс (Дитерихс)’ (ГБЛ).
Вскоре по выходе в свет книги XII ‘Русской мысли’ Чехов стал получать восторженные письма от близких ему людей — деятелей искусства и литературы.
13 декабря 1899 г. Гольцев, прочитав ‘Даму с собачкой’ на собрании Литературно-художественного кружка в Москве, известил Чехова: ‘Рассказ произвел сильное впечатление’ (ГБЛ, ф. 77, к. X, ед. хр. 43).
Отзыв И. И. Левитана передан в письме М. Т. Дроздовой, художницы, друга семьи Чеховых: ‘Сегодня была я, Антон Павлович, у Марьи Павловны, был Левитан, много говорили об Вас. Он всё говорил: ‘Чёрт возьми, как хорошо Антоний написал ‘Даму с собачкой’, — так же хорошо, как я пишу картины’. В литературном кружке ее читали, кажется’ ((декабрь, 1899 г.) — ГБЛ).
23 декабря врач П. Г. Розанов, старый знакомый Чехова но Звенигороду, послал ему ‘образчик письма ревнивого мужа’, требуя ‘непременной и скорейшей дуэли’. В шутливой форме он утверждал, что его жена ‘только что возвратилась из Ялты’, что она »невысокого роста блондинка’, в ‘берете», что при ней ‘находился ‘шпиц», ‘именно ‘белый», и что ее Чехов ‘на берегу ‘взволнованного моря» привел ‘в такое состояние’ (ГБЛ). 27 декабря Чехов отвечал: ‘Очень порадовали меня Вашим письмом’.
Глубоко раскрыт смысл рассказа в письме М. Горького к Чехову в январе (после 5) 1900 г. Горький говорил об огромном значении творчества Чехова и, в частности, ‘Дамы с собачкой’: ‘Читал ‘Даму’ Вашу. Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро — насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше Вас — никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете’ (Горький, т. 28, стр. 112-113).
Лазаревский обратил внимание на гуманистическое чувство автора: ‘Вчера, на Новый год, прочел ‘Даму с собачкой’. Как ласковы Вы к людям! Еще не страшно жить на свете, коли чувствуешь, что есть сердца, расположенные ко всяким тяготам, которые налагает жизнь на людей!’ ((январь, 1900) — ГБЛ). В следующем письме — от 5 января 1900 г. — он писал о типичности изображенной Чеховым ситуации, понятой и его спутниками, офицерами с парохода ‘Святой Николай’: ‘…стали читать ‘Даму с собачкой’. Читали поочередно, чтобы не устать. Я думал, что слушателям-помощникам капитана не понравится. Понравилось, и поняли, хорошо поняли, что, хотя этого, может, и не было, но это правда <,…>, Когда я кончил читать, помолчали, потом еще раз сказали, что это всё сама жизнь, и рассказали несколько случаев’ (ГБЛ).
Находясь под впечатлением рассказа, Лазаревский 16 марта 1903 г. в письме к Чехову делился своими переживаниями: ‘Живя в ‘Славян<,ском>, базаре’, я всё ходил по коридорам и глядел на двери номеров, всё думал, не здесь ли встречались Дм. Дм. Гуров и Анна Сергеевна фон Дидериц. Трудно мне отрешиться от мысли, что их и не было никогда’ (ГБЛ).
Глубокое проникновение в будничную жизнь людей отметила читательница Е. В. Лебедева в письме к Чехову (1900 г.) (см. об этом в примеч. к рассказу ‘По делам службы’, стр. 400).
Сотрудник одесской газеты ‘Театр’, М. Б. Полиновский, относил ‘Даму с собачкой’, а также ‘О любви’ и ‘В овраге’) к тем произведениям Чехова, которые действуют на читателя ‘удивительным образом <,…>, заставляют много думать и много плакать’ (письмо от 6 февраля 1900 г. — ГБЛ).
Доктор Г. И. Россолимо 6 февраля 1900 г. сообщал Чехову об успехах его последних вещей в среде преподавателей Московского университета: ‘Ваша ‘Дама с собачкой’ и ‘В овраге’ читаются теперь у нас с жадностью…’
В. Н. Ладыженский, земский деятель и писатель, сотрудник ‘Русской мысли’, в письме к Чехову от 26 февраля 1900 г. из Пензы ‘одобрил’ ‘и ‘Даму с собачкой’, и ‘В овраге» (ГБЛ).
И. А. Бунин считал ‘Даму с собачкой’ одним из лучших произведений Чехова (ЛН, т. 68, стр. 677).
‘Всегдашняя почитательница’ из Петербурга, С. С. Ремизова, в письме от 15 октября 1903 г. просила Чехова написать продолжение ‘Дамы с собачкой’: ‘Вы оставили своих героев, так сказать, в самую критическую пору их жизни, когда надо принять какое-нибудь решение, а какое? Вот трудный вопрос. Писать продолжение этого рассказа Вы, пожалуй, не захотите, так будьте добры, черкните несколько слов, как бы Вы поступили, будучи на месте Гурова <,…>, как бы Вы разрешили эту запутанную историю <,…>, В жизни людей так часты подобные безвыходные положения, в особенности в семейной жизни, так Ваша повесть попадет многим в цель, а потому очень интересно, даже важно узнать от такого сердцеведца, как Вы <,…>, как устроить свое счастье так, чтобы никто от этого не был несчастлив’. Эту же просьбу Ремизова повторила в письме от 2 января 1904 г. (ГБЛ).
Л. Н. Толстой осудил чеховских героев. 16 января 1900 г. он записал в дневнике: ‘Читал Даму с собачкой Чехо<,ва>,. Это всё Ничше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали, теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, т. е. почти животные’ (Толстой, т. 54, стр. 9). О том, что Толстой был недоволен рассказом, Чехов знал из письма М. О. Меньшикова от 19 января 1900 г. Меньшиков передавал со слов Л. И. Веселитской, посетившей Толстых в Москве: ‘Ваша ‘Дама с собачкой’, по словам Л<,идии>, И<,вановны>,, ему не понравилась’ (ГБЛ).
Примитивно и поверхностно оценил ‘Даму с собачкой’ Н. А. Лейкин: ‘Небольшой этот рассказ, по-моему, совсем слаб. Чеховского в нем нет ничего. Нет тех картин природы, на которые он был такой мастер в своих первых рассказах. Действие в Ялте. Рассказывается, как один пожилой уже приезжий москвич-ловелас захороводил молоденькую, недавно только вышедшую замуж женщину, и которая отдалась ему совершенно без борьбы. Легкость ялтинских нравов он хотел показать, что ли!’ (24 декабря 1899 г. — ‘Из дневника Н. А. Лейкина’ — ЛН, т. 68, стр.508).
В газетной и журнальной критике рассказ получил противоречивые оценки.
А. М. Скабичевский, соглашаясь с автором в отрицании современных форм жизни и признавая, что изображенная ситуация относится к числу драматических, осудил героев за то, что они неспособны к борьбе за свое счастье, что они ‘малюсенькие’, а потому и драма их ‘безвыходная, позорно-мучительная’: ‘Та самая паутина обычаев, приличий, толков, пересудов, косых взглядов, двусмысленных улыбок, родственных опал, расстройства служебных отношений и положений, паутина, сквозь которую без труда проходят крупные мухи, для мелких оказывается непроходима. Остается только хвататься за голову, чувствовать себя несчастными, терзаться сознанием своего бессилия, своего ничтожества и пресмыкаться весь век в таком безвыходно-фальшивом и нелепом положении, в котором пришлось путаться нашим героям’. По мнению Скабичевского, драма — ‘в отсутствии борьбы, в бессилии героев на мало-мальски смелый и решительный шаг’ (А. Скабичевский. Текущая литература. — ‘Сын отечества’, 1900, No 35, 4 февраля).
Н. К. Михайловский увидел в рассказе новый этап в творчестве писателя, обратил внимание на то, что Чехову ‘открылись’ ‘новые стороны жизни’, ‘расширилось его понимание действительности’, ‘усложнилось его отношение к ней’. Критик признал серьезными драмы героев последних произведений Чехова и противопоставил их персонажам из юмористического рассказа ‘Длинный язык’: ‘Одно дело, ялтинская дама, приятно проводившая время с Маметкулом и Сулейманом, и другое дело — Алехин и Анна Алексеевна…’ (из рассказа ‘О любви’). Михайловский отметил нравственное перерождение Гурова и вопрос о праве героев на счастье ставил в плане моральном, а не в социологическом, в отличие от Скабичевского: ‘…одно дело Гуров в начале знакомства с Анной Сергеевной и другое дело — он же в конце рассказа. Имеют ли он и Анна Сергеевна право пользоваться алехинским рецептом, есть ли у них такое ‘высшее’, во имя которого можно и должно принять счастие и несчастие, свое и чужое, — это дело их совести’ (Ник. Михайловский. Литература и жизнь. Кое-что о г. Чехове. — ‘Русское богатство’, 1900, No 4, стр. 139, 138-139).
В. Альбов доказывал, что для последнего периода творчества Чехова характерно его обращение к внутреннему миру человека. ‘Хочется думать, — выражал надежду критик, — что такие шедевры, как ‘В овраге’, ‘Дама с собачкой’, ‘Архиерей’ — только первые попытки осветить жизнь с новой точки зрения’ (В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова. — ‘Мир божий’, 1903, No 1, стр. 115). Он определял Чехова как гуманиста, которого ‘любовь ко всему человеческому и прекрасному в жизни’ вывела ‘на широкий простор’ (там же). Приводя в пример рассказы ‘О любви’, ‘Дама с собачкой’, ‘Архиерей’, Альбов замечал, что Чехов идет по пути глубокого проникновения в жизнь и что ‘даже такую избитую тему, как любовь, г. Чехов, верный своей новой точке зрения, сумел изобразить оригинально’ (стр. 112). Новое в ‘Даме с собачкой’, по мнению Альбова, состоит в показе ‘процесса нравственного перерождения человека’ (там же, стр. 114).
И. И. П-ский (псевдоним не раскрыт) назвал Чехова русским Мопассаном, отметил общие черты в ‘Даме с собачкой’ Чехова и ‘Clair de lune’ (‘Лунный свет’) Мопассана, но подчеркивал и своеобразие Чехова: Мопассан ‘старался низвести человека с его возвышенного пьедестала’, Чехов тоскует о ‘лучших сторонах человеческой природы’. Особенность таланта Чехова — ‘в мастерски нарисованной им картине зарождения любви в <,…>, Гурове, — правда, любви поздней, на закате дней, но на первый взгляд даже психологически невозможной и неестественной в этом пошлом, самодовольно-сытом, всё испытавшем bon vivan’е’. Критик отнюдь не считал Гурова ‘грубым чувственником’, находя в нем и хорошие стороны, а измену мужу со стороны героини объяснял ‘далеко не чувственной разнузданностью’. Напротив, он утверждал, что она ‘на всем протяжении рассказа является в наиболее выгодном для нее свете’: ‘Ее натура — источник глубокого чувства, до времени подавляемого и притупляемого окружающею средой, но требующего того или иного жизненного исхода. Не имея другого пути для своего развития, оно целиком выливается в сферу любви’ (И. И. П — ский. Трагедия чувства. Критический этюд (по поводу последних произведений Чехова). СПб., 1900, стр. 2-5). Глубокую жизненную трагедию героини И. И. П-ский усмотрел ‘в этом ужасном, вопиющем несоответствии ее идеальных стремлений с действительной жизнью, в ее постоянной неудовлетворенности, в ее беспомощности…’ (там же, стр. 6).
Андреевич (Е. А. Соловьев), анализируя рассказ ‘Дама с собачкой’, писал, что на жизнь человечества Чехов смотрит с ‘космической точки зрения’. Андреевичу Чехов представлялся сатириком во взгляде на жизнь, ‘в которой люди играют какую-то странную и обидную для их самомнения роль’. Его точку зрения он сравнил с точкой зрения Свифта. По мнению Андреевича, Чехов ищет смысла жизни, и ‘удивительные произведения вырастают па почве этою искания’ (Андреевич. Очерки текущей русской литературы. Искание смысла жизни. — ‘Жизнь’, 1900, т. 1, стр. 246, 248).
Волжский (А. С. Глинка) объяснял беспощадное изображение жизни высоким нравственным идеалом писателя: ‘…идеал Чехова, ‘живой бог’ его недосягаемо высок, потому-то и действительность, изображаемая в чеховских произведениях, так ничтожна — жалка, убога, сера и бесцветна…’ Идеализм Чехова, по мнению Глинки, — в ‘непримиримом протесте против действительности’. ‘Даму с собачкой’, наряду с ‘маленькой трилогией’, Волжский назвал ‘полными безнадежного идеализма произведениями’, что было связано с общей концепцией критика, характеризовавшего Чехова как представителя ‘пессимистического идеализма’ (Волжский. Очерки о Чехове. СПб., 1903, стр. 44, 43).
А. А. Измайлов считал рассказ типичным для творчества позднего Чехова: ‘По своему довольно минорному настроению новая вещица талантливого беллетриста не представляется исключением в ряде позднейших его произведений. И как почти всякое из последних, рассказ отмечен чертами созревшего таланта и производит впечатление, в особенности второю, более сильно написанною половиной’ (‘Биржевые ведомости’, 1900, No 9, 10 января).
Р. И. Сементковский расценил рассказ ‘Дама с собачкой’ как апологию безнравственности: ‘Нельзя же, в самом деле, называть хорошим человека, который то и дело обманывает жену, склонен разрушать правильную семейную жизнь, ставит из-за прихоти в ложное, крайне тягостное положение своих детей, относится очень поверхностно к своим общественным обязанностям и находит единственное развлечение и удовольствие только в любовных интригах’. Сементковский не согласился с сочувственным отношением Чехова к перерождению Гурова: ‘Но если присмотреться к этой, столь важной и интересной жизни, как ее описывает г. Чехов, то, боже великий, как она в сущности мелка, неинтересна и излишня!’ (‘Что нового в литературе?’ Критические очерки Р. И. Сементковского. — ‘Ежемесячные литературные приложения к журналу ‘Нива’ на 1900 г.’, 1900, No 1, стлб. 200, 194).
Ф. Е. Пактовскому чеховская тема казалась недостойной внимания, а герои — недостойными уважения: ‘Я не вижу здесь даже и того начала, которое руководило при разрушении семьи Анной Карениной <,…>, жертва принесена во имя животной страсти, вследствие непонимания святости семейных обязанностей, во имя привычки возводить вспышки своей страсти до пределов закона природы’ (Ф. Е. Пактовский. Современное общество в произведениях А. П. Чехова. Казань, 1901, стр. 24). Оп полемизировал с теми критиками, которые ‘здесь видят тяжелую драму жизни’.
Реакционная критика не приняла гуманистической идеи рассказа. Так, В. П. Буренин выступил против авторской позиции в нем: ‘Автор не разрешает ничем вопроса, предлагаемого героем рассказа себе самому, и вместе с этим, стало быть, не разрешает и вопроса о том, драма или только ‘водевиль с собачкой’ всё то, что переживают его герои с их встречи в Ялте и до их встречи в Москве. Я склонен думать, что это водевиль, который и ялтинские любовники (мимоходом заметим, отнюдь не похожие на веронских любовников Шекспира), и г. Чехов ошибочно принимают за драму. Я склонен тоже думать, что в этой ошибочной точке зрения героев и их автора и заключается главный недочет рассказа’ (В. Буренин. Критические очерки. — ‘Новое время’, 1900, No 8619, 25 февраля).
По-разному была оценена художественная сторона произведения, в особенности финал.
Критики, отрицавшие серьезный конфликт чеховских героев с действительностью, считали рассказ отрывочным и художественно несовершенным. Так, Буренин замечал: он ‘все-таки не более как этюд, и притом отрывочный, представляющий как будто бы начало, первые главы ненаписанного романа’. В ‘отрывочности’ изложения Буренин видел следование модному направлению в искусстве тех лет: ‘Этюдность эта, очевидно, во вкусе времени и нравится большинству, толпе, и, быть может, даже и иным теперешним ценителям и судьям’.
Андреевич, хотя и признавал глубину социального обобщения в рассказе, но писал о его художественной незавершенности: ‘Конечно, этот рассказ — отрывок, он даже ничем не заканчивается, и его последние строки только наводят на мысль о какой-то предстоящей жестокой драме жизни’ (‘Жизнь’, 1900, т. 1, стр. 246).
И напротив, высокую оценку художественного мастерства дал И. И. П-ский: ‘Возникновение и дальнейшее развитие этого чувства изображены автором с поразительным талантом <,…>, Строки, изображающие их встречу в театре и те противоречивые чувства, которые взволновали Анну Сергеевну (радость и страх, мольба и любовь), — это перлы истинной поэзии. Здесь талант автора достигает титанической мощи’ (указ. соч., стр. 8, 10). Финал ‘Дамы с собачкой’ критику представлялся вполне закономерным: ‘…нам кажется, автор постигнул всю глубокую безотрадность (с социальной точки зрения) этой любви, если не путем анализа, то стихийною силою интуиции, и, вероятно, потому так внезапно оборвал свой рассказ…’ (там же, стр. 11).
Полемизируя с предшествующими критиками, Альбов утверждал: ‘Хотя фабула рассказа обрывается на выдвинутой автором дилемме, однако смысл ее очевиден: или постепенное разрушение, медленное умирание в оболочке лжи, обмана, условной морали, или нужно разорвать эту оболочку, как что-то ‘ненужное, легкое и обманчивое’ и освободить ‘сдавленное ею зерно жизни» (‘Мир божий’. 1903, No 1, стр. 114).
Рассказ вызвал подражание — ‘Любовь Константиновна’ Лазаревского. В этом рассказе отдельные места напоминают чеховские мотивы (объяснение на скамейке у моря, заключительные строки). 17 января 1901 г., посылая Чехову рассказ, Лазаревский жаловался: ‘О нем мне говорили, что я позаимствовал его у Вас из ‘Д<,амы>, с с<,обачкой>,’. Эта мысль меня мучит <,…>, Люди, там описываемые, те, которых я наблюдал сам <,…>, Напишите мне, пожалуйста, что ‘Люб<,овь>, Конст<,антиновна>,’ это не у Вас взята’. — ГБЛ (см.: Борис Лазаревский. Любовь Константиновна (Рассказ) (ч. I). — ‘Крымский вестник’. Севастополь, 1901, No 14, 16 января). Позже Лазаревский нарисовал для Чехова на папке виньетку. ‘Море, которое внизу папки, должно быть таким, каким любовались Дм. Дм. Гуров и Анна Сергеевна из Ореанды. Должно, но не знаю, есть ли оно такое’, — писал он 4 апреля 1900 г. (ГБЛ). (Папка не найдена.)
При жизни Чехова рассказ переводился на болгарский, венгерский, немецкий, сербскохорватский и чешский языки.
Стр. 130. …готовился когда-то петь в частной опере… — Русская частная опера (театр Солодовникова) в 1899 г. находилась в Москве на Б. Дмитровке (ул. Пушкинская).
Она никак не могла объяснить, где служит ее муж, — в губернском правлении или в губернской земской управе… — Губернское правление в России было высшим административным учреждением губернии, а губернская земская управа — исполнительным органом губернского земского собрания.
Стр. 132. …она задумалась в унылой позе, точно грешница па старинной картине. — Грешница — Мария Магдалина. Изображение ее было очень распространено в итальянской живописи в эпоху Возрождения.
Стр. 138. …шла в первый раз ‘Гейша’ — оперетта английского композитора Сиднея Джонса, либретто О. Холла и Г. Гринбэнка (1896 г.). Впервые на русской сцене поставлена режиссером А. Э. Блюменталем-Тамариным в Москве в 1897 г., в театре Шелапутина (‘Гейша, или Необычайное происшествие в одной японской чайной’. Оперетта в 3-х действиях. Пер. с англ. А. Паули и Э. Ярона. СПб., А. Иогансон (1898′. В 1899 г. в Москве ‘Гейша’ шла в театре ‘Буфф’ (дирекция Ш. Омон) и в театре русской комической оперы и оперетты под управлением Блюменталя-Тамарина. Газета ‘Курьер’ (1899, No 330, 29 ноября, рубрика: ‘Зрелища’) так рекламировала постановку ‘Гейши’ в этом театре: ‘В понедельн<,ик>,, 29 ноября, предст. буд. при полной обст. сенс. нов., им. колосс. усп. в Париже, Лондоне, Берлине, Вене и прошедш. в Москве более 200 раз: ‘Гейша’, яп. ком. оп. в 3 д. …’. В апреле того же года в Москве гастролировал театр венской оперетты, который ставил ‘Гейшу’.
Вернувшись в Ялту 27 августа, Чехов, возможно, присутствовал на запоздалой премьере ‘Гейши’ в ялтинском театре 6 сентября (см.: ‘Крымский курьер’, 1899, No 201, 8 сентября). Ставила ее местная опереточная труппа под управлением С. II. Новикова. Постановка пользовалась успехом: спектакль был повторен 23, 26 и 30 сентября (там же, No 212, 215, 218).
Чехов следил за репертуаром ялтинского театра. ‘В театре оперетка’, — сообщал он О. Л. Книппер 3 сентября 1899 г.