О многом, виденном и слышанном на фронтах в годы гражданской войны, много уже рассказано и еще будет рассказано в книге ‘Россия, кровью умытая’.
Писать о своем непосредственном участии как-то неловко, да, кажется, и не о чем: на фронте я все время был рядовым бойцом — сперва в Красной гвардии, потом в Красной Армии — и никаких особых подвигов не свершил. Сообразуясь с обстановкой, временами приходилось менять винтовку на перо журналиста или вести низовую партийную работу. Эшелоны, тифозная вошь, этапные коменданты, казармы, окопы, контузия, два огнестрельных ранения, лазареты, снова работа, деревня, фронт — узор жизни, обычный для тех незабываемых годков…
Хотя об одном эпизоде все же коротенько расскажу.
Служили на германском фронте два моих старших двоюродных брата — Иван и Михаил. После неоднократных ранений их снова гнали на фронт. Дезертировали, их ловили и с маршевыми ротами гнали опять на позицию… Семнадцатый год, революция, пьяный от радости тыл — митинги, демонстрации, — а на далеких фронтах продолжали греметь орудия, гибнуть солдаты. Письма братьев волновали меня, в письмах же агитировал их бежать с фронта, но по причинам, тогда для меня непонятным, фронт, хотя и поредевший, продолжал стоять. И надумал я съездить туда сам, все рассмотреть и разузнать на месте. Это было в последних числах декабря семнадцатого года.
Захожу в Самарский городской комитет партии и через полчаса — тогда все делалось быстро — вышел оттуда, [410/411] нагруженный литературой и имея на руках мандат, которым мне предоставлялось право… свободного проезда по всем железным дорогам революционной страны.
На другой день я был готов в поход — красногвардейская шинель, домашняя шапка и дырявые валенки. Вокзал, теплушка, солдатня, мешочники. И замелькали станции, лица, дни и ночи. Впрочем, станции не так-то часто мелькали: от Самары до Тулы ехал, помнится, больше двух недель. Под Тулой — крушенье, несколько теплушек были разбиты в щепы, две скатились под откос. Отсюда с эшелоном матросов — на Москву.
Москва. На улицах сугробы, грязный снег извозчичьим клячам по брюхо, зеркальные витрины гастрономических магазинов, горланящие на церковных куполах галки: все это мельком, с площадки трамвая.
Александровский вокзал, переполненный сверх всякой меры эшелон. Полтора суток еду на крыше. За Смоленском, в сторону фронта, поезда идут почти пустые. Спускаюсь с крыши в мягкий вагон и отсыпаюсь на плюшевом диване…
— Двинск, дальше поезда не ходят, вылезай, служивый. — В дверях купе стоит с веником в руке проводник.
Вокзал загажен, выбиты стекла, в зале 1-го класса митинг. И за вокзалом — митинг: как жаль, что тогда никому и в голову не приходило записывать речи митинговых ораторов — вот была бы книжища и для историков и для словесников.
Двинск — это уже фронт. Где-то в двадцати километрах на северо-запад — линия немецких окопов и нужный мне полк — 149-й Черноморский. Еще раз рассматриваю нацарапанный карандашом на измятой бумажке план и, расспросив для верности нескольких солдат и жителей, иду в пригород — Форштадт.
На загорбке у меня два преогромных мешка. Один с гостинцами — сухари, лепешки, другой мешок туго набит комплектами московской большевистской газеты ‘Социал-демократ’ и брошюрами Коллонтай ‘Кому нужна война’. Снег по колено, мешки час от часу кажутся все тяжелее, еле тащусь. Миновал последние домишки предместья, впереди — снежное поле, синяя кайма хвойных лесов.
За день прошел не более пяти верст. Темнеет. Упарился, язык на сторону, полными горстями хватаю снег. Ночь. В стороне от дороги — огоньки, собачий лай. Довалился. [411/412]
— Пустите переночевать.
— Кто таков?
Рассказываю, как умею, и заученно называю номер полка, роты, позицию. Оказывается, что это землянки какой-то саперной команды. Саперы поят меня чаем. Желая чем-нибудь отблагодарить за гостеприимство, наугад тащу из мешка старый номер газеты и начинаю читать вслух. Пошли расспросы о России, о большевиках и т. д. Проговорили до рассвета. Утром двое вывели меня на дорогу, объяснили, как добраться до позиции.
Мост через Двину. Часовой останавливает меня и, не обращая внимания на мои горячие увещевания, отправляет в штаб корпуса, что помещался недалеко от моста в каменном двухэтажном доме. Встречает дежурный, седоусый полковник, и снова:
— Кто таков? Какой части? Дезертир?
— Я из Самары, — выпаливаю в свое оправдание и от волнения больше не могу выговорить ни слова.
— Солдат? Какой части? Почему шляешься по тылам? — но скоро, видимо хорошенько рассмотрев меня, он уже другим тоном спрашивает: — Сколько лет?
Я стыжусь своей молодости и молча, выбрав из обшлага, подаю мандат. Полковник медленно, после каждой строки посматривая на меня, читает удивительный мандат, потом просматривает содержание моих мешков и говорит:
— В прифронтовой полосе штатским шляться не полагается. Вечером с почтовым фургоном отправлю тебя в Двинск, на гауптвахту, до выяснения личности.
Свет меркнет в моих глазах… Кричу в ярости:
— Я агитатор… Я большевик… Я к брату еду, — и вываливаю на стол пачку мятых писем.
Он мельком просматривает штемпеля на конвертах, выходит в соседнюю комнату и долго звонит куда-то по телефону. Потом приносит мне пропуск и уже ласково ворчит:
— Носит вас тут, не сидится дома… Подчасок проводит до поста номер два, а оттуда на позицию ездят походные кухни, попросись, может быть, посадят и подвезут.
После я узнал, что этот полковник — сочувствующий. Вообще к тому времени на северном участке фронта с солдатскими массами оставалось только революционно настроенное офицерство. [412/413]
К вечеру, торжественно восседая на горячем баке с борщом, добираюсь до Черной горки, по окутанному колючей проволокой гребню которой чернели землянки и окопы нашей передовой линии.
Так вот он, настоящий фронт!.. Сердце колотится в ребра,
К кухне бегут солдаты с бачками и через минуту кто-то уже кричит:
— Ванька… Кочкуров… Брат приехал.
Из землянки выходит Иван. Я еле узнаю его. В пятнадцатом — он тогда работал в Самаре, на фабрике Гребежова. — уезжал на фронт молодой и полный сил. Сейчас меня встречал — исхудавший страшной худобой, сутулый, с землистым лицом…
Мигом в землянку набилось полным-полно. Все больше молодежь — вологодские, костромские, вятские, волжане — старых солдат оставалось мало. Торопливые расспросы, и первые ответы невпопад. Прежде всего собравшиеся заинтересовались содержимым мешка с сухарями и лепешками: хотя и понемногу, но всем досталось, не пропали мои труды даром! Фронт голодал: с осени семнадцатого на передовые позиции не попадал сахар, крупа, махорка, не хватало хлеба, через день ели борщ с кониной. Землянка похожа на звериную нору. Вдоль стен глиняные нары, сырость, духота. Под шинелями — расчесанные грязные тела, многие в лаптях, а иные и вовсе босиком. (Это в январе!) И вспомнились мне тут подлые статейки буржуазных, эсеровских и меньшевистских газет о ‘разнузданной солдатчине’, бегущей с фронта и не желающей воевать за ‘дорогую родину’…
…Коптит лампешка (стекла нет). Сообща мы въедаемся в истертые газетные листы, и строки эти наливаются кровью и слезами. Разговоров — на всю ночь.
Утром полковой комитет собирает митинг. С пятого на десятое пересказываю что знаю, информирую о разгорающейся по всей стране гражданской войне, о задачах революции и т.д. Выступают фронтовики, речи их немногословны, но страшны.
После митинга целым взводом отправляемся к немцам брататься, захватываем с собой несколько экземпляров привезенной мною брошюры, свежие номера ‘Окопной правды’ и ‘Факела’ — газета в один лист: с одной стороны русский текст, с другой — немецкий. Братаются на этом участке уже несколько [414/413] месяцев, конфликты довольно редки. Один раз чья-то предательская рука засыпала пулеметным огнем высыпавшую на открытое место русскую роту, другой раз русский офицер застрелил немецкого солдата.
Не более сорока — шестидесяти сажен отделяют наши окопы от германских. Все это пространство густо, рядов в пятнадцать, забрано колючей проволокой. Кое-где на ржавых шипах ветер треплет истлевшие лоскутья чьих-то штанин и шинелей. Черная горка. Золотая горка, Иллукстские укрепления — холодом заливает от рассказов солдат о жестоких боях, бывших еще не так давно в этих местах.
По набитой тропе выходим к немецким окопам. По брустверу шагает в светло-серой шинели часовой. Кося глазом в сторону своих траншей, он осторожно улыбается нам и негромко выговаривает:
— Траствуй, геноссе.
Нас встречает немецкий офицер — краги, стек, холеное, с девичьим румянцем во всю щеку, лицо. Презрительно осматривает наши лохмотья и свистит в серебряный свисток. Моментально появляется краснорожий дядька и, любезно улыбаясь, ведет нас по ходу сообщений. Окопы и ход сообщений бетонированы и электрифицированы, чистота умопомрачительная. Немецкие солдаты приветствуют нас сдержанными восклицаниями и ведут к себе.
Жилые помещения просторны. Вдоль стен расставлены самые настоящие кровати, застланные одинаковыми одеялами, из-под каждого одеяла выпущена чистая простынь. На стенах развешаны начищенные до жару медные кастрюли, сковороды: эти кухонные приборы почему-то больше всего угнетали и раздражали меня, смотрел на них до ломоты в глазах. Но осмыслить свою неприязнь к этому наглому блеску я тогда вряд ли мог…
Кое-кто из бывалых солдат знает по-немецки десяток-другой слов, помогает жестикуляция и мимика, словом — разговариваем. Наши из карманов и пазух извлекают ослизлые куски конины из вчерашнего котла и променивают на табак и вино. Немцы, обдав мясо кипятком, тут же и поедают его: они живут голоднее нас. Улучив момент, когда дядька куда-то отвернулся, взводный Трофимов передает немецкому солдату туго свернутую пачку литературы. Тот быстро прячет ее за ошкур штанов и крепко жмет нам руки. [414/415]
Собираемся домой. Немцы пошли было нас проводить, но на бруствер выскочил тот же — в крагах и со стеком, что-то резко выкрикнул, и наши провожальщики — через левое плечо кругом марш — вернулись к себе.
Дня через два и они к нам пришли в гости — притащили коньяку и немного вареных в мундирах картошек. Мы угощали их все тем же борщом с падалью. Вчерашние враги сидели за этой скудной трапезой и кляли царя, кайзера и всех тех, кто затеял эту кровавую игру, стоившую много миллионов человеческих жизней.
Увы, спустя три месяца, ослепленные дисциплиной и гонимые железною рукой своих генералов, немецкие корпуса двинулись на советскую Россию и кровью рабочих и крестьян залили поля многострадальной Украины, Дона, Крыма и Кубани. Неудачи на французском фронте наконец отрезвили немецких солдат, и они повернули штыки против своих господ и деспотов.
…Недели через полторы с эшелоном фронтовиков я катил в тыл, горели помещичьи имения, кое-где уже пошаливали зарождающиеся банды, на Дону во славу революции не умолкая гремели пушки красногвардейских отрядов — веселая была дорога.
(1933)
Комментарии
Рассказ впервые опубликован в журнале ‘Знамя’, М., 1933, кн. 2.
В настоящем издании печатается по этой публикации.
Текст приводится по изданию А.Веселый. Избранное / Сост., вступ. ст. и ком. З.А.Веселой. —— М.: Правда, 1990.