Да здравствует Царицын!, Свенцицкий Валентин Павлович, Год: 1911

Время на прочтение: 142 минут(ы)
———————
Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 3. Религия свободного человека (1909-1913) / Сост., коммент. С. В. Черткова. М., 2014.
———————

О ЧЁМ НЕЛЬЗЯ ПИСАТЬ

(Сон)

Редактор ‘Обновления’ ждал нового сотрудника в кабинете, куда пригласил его для беседы.
‘Надо его ободрить… дать этакое направление… вдохновить…’, — думал редактор, расхаживая по кабинету.
Наконец новый сотрудник пришёл.
Это был человек очень худой, очень робкий, очень бледный, в длинном чёрном сюртуке.
Редактор, видимо, предвкушая долгую, приятную беседу, плотно уселся в мягкое кресло и усадил сотрудника против себя.
— Курите?
— Нет.
— Так значит, будем работать… Народная нива, так сказать…
Помолчали.
— Я бы хотел спросить вас, — запинаясь, начал сотрудник, — насчёт тем… не найдёте ли возможным дать указания…
Редактор, видимо, только и ждал этого вопроса.
— Указаний… — многозначительно проговорил он, — вот что: я лучше дам вам указания, о чём не писать, представляя остальное вашему свободному, так сказать, творчеству… Прежде всего, конечно, относительно, ну вы понимаете?.. относительно… как это принято называть, ‘смертных казней’… ни одного слова… Строжайше… понимаете… Ни-ни! Инструкция, так сказать…
— Но о тюрьмах вообще можно? — спросил сотрудник.
— Ни Боже мой!.. Ни о тюрьмах, ни о тифе, ни относительно, как это принято называть, истязаний… ни полслова. Инструкция. Рекомендовано, так сказать…
— Я бы хотел коснуться вопроса об администрации… — неуверенно выговорил сотрудник.
Редактор замахал руками:
— Именно этого-то и нельзя! О чём угодно, только не об администрации! Мало ли насущных тем. Нет, вообще министерство, так сказать, внутренних дел забудьте навсегда. Пусть как бы его и не было.
— Но тогда я обращу внимание на судебное ведомство, — довольно решительно заявил сотрудник.
Редактор подумал.
— Видите ли, — не без колебаний проговорил он, — границы-то, так сказать, не установишь… смежные министерства. Соприкасаются, так сказать… Осторожнее будет насчёт суда… не того…
Помолчали.
— Ну само собой, — начал редактор, — придержитесь от политических тем. На Балканах теперь путаница невозможная… Ну и как раз не туда и направишь стрелу-то… вы понимаете… Вообще, политика — рискованная штука… Немцы особенно… Тут, так сказать, косвенно… вы понимаете?.. Одним словом, о немцах молчок, ни гу-гу…
— Я сам не люблю политических тем, — сказал сотрудник, — и всегда предпочитаю вопросы общественные.
— Да, конечно, — с расстановкой проговорил редактор, — но и на общественные темы повремените… Время, знаете, такое… Ликвидация, так сказать… Затишье эдакое… Всякий шум вроде как бы марсельеза представляется. Повремените. А там, Бог даст, и того…
— В таком случае я сосредоточу своё внимание на местной жизни, — совершенно решительно заявил сотрудник.
— Да что вы, батюшка! — даже рассмеялся редактор, — на местные темы! Да вы меня со всем городом перессорить хотите. Нет уж, о чём хотите, только от местных тем избавьте…
Помолчали. Редактор встал.
— Ну, так вот-с. Поработаем, значит, — сказал он, горячо пожимая руку новому сотруднику. — Народная нива созрела, так сказать. Пишите горячо, сильно, искренно, и общество вас оценит. О чём нельзя писать, я вам сказал. Остальное предоставляется вашему свободному творчеству.
Сотрудник ушёл. Через два дня в ‘Обновлении’ появился фельетон под заглавием ‘О чём нельзя писать’, и в тот же день газета была закрыта в административном порядке навсегда…

———

Не всё же серьёзным людям писать о вещах серьёзных. Можно иногда писать и о смешных. Я считаю себя очень серьёзным человеком, но вот приснился же мне такой странный и смешной сон. Я никогда не имел такого разговора с редактором, у меня нет чёрного сюртука и человек я, хотя и бледный, но совершенно не робкий, — и всё-таки, как это ни странно, у меня есть совершенно бессмысленная уверенность, что всё это случилось со мной и на самом деле. Ведь знаю, что просто смешной сон. А больно от него, как наяву 1.

КАК Я ИСКАЛ КВАРТИРУ

Но лучше я расскажу вам сначала совсем о другом: о том, как посещал каторжную тюрьму.
Это было в Сибири, в одном отвратительнейшем захолустном городе.
Пожалуй, не менее отвратительном, чем Царицын. Только здесь всё покрыла серая пыль — и людей, и улицы, и небо, — а там тяжёлый холодный туман. Но тюрьма стоит на высокой горе, и туман до неё не доходит.
Я приехал ‘на свидание’ с близким мне человеком 2.
Исполнил все формальности и в определённый назначенный час подошёл к громадным железным воротам. Говорят, они весят четыреста пудов.
Часовой за решёткой оглядел меня с ног до головы и спросил:
— Вы к кому?
Я сказал.
Он снова оглядел меня с ног до головы и стал докладывать по телефону в контору 3.
Потом отпер ворота и впустил меня. Контора во втором этаже. Я стал подниматься по грязной каменной лестнице, а часовой всё время стоял внизу и смотрел мне в спину — пока я не отворил дверь и не вошёл в контору.
В конторе какой-то человек в форме спросил меня:
— Вы к кому?
И он так же, как часовой, осмотрел меня с ног до головы.
Я сказал.
— Сейчас доложу начальнику.
И вот, наконец, я встретился с своим другом.
Начальник — очень любезный человек. Мы сидим у него в кабинете, в креслах и разговариваем. Около нас стоит чиновник. Он держит себя очень деликатно. Старается показать, что не слушает. Но мне всё время кажется, что и он, и начальник следят за каждым моим движением.
Мимо тюрьмы идёт крестный ход.
Начальник говорит мне:
— Не хотите ли посмотреть наше торжество. Сегодня принесли в город чудотворную икону из монастыря и служит архиерей 4.
Мы все подходим к окну. И мой друг, арестант, тоже подходит. Мы смотрим в окно на длинную торжественную процессию. Слышно сквозь закрытые окна, как поют певчие. Мы стоим с моим другом совсем рядом, плечо в плечо. И я вижу, как начальник изредка, боком взглядывает на нас. Я невольно отодвигаюсь, чтобы он не подумал, что я хочу воспользоваться моментом и передать что-нибудь арестанту.
Через полчаса свидание кончилось. Чиновник любезно проводил меня до двери и смотрел мне в спину, покуда я не сошёл вниз, там встретил меня часовой и довёл до железных ворот. Я шёл впереди — он сзади.
Много пережил я в тюрьме в этот день. Но самое сильное и тяжёлое было вот именно это всеобщее, упорное недоверие. Все смотрят, точно ощупывая, обыскивая, подозревая. И начальник, и служащий были очень корректны, предупредительны и вежливы, но за всей этой любезностью я видел, что ‘по долгу службы’ во всяком посетителе, а в том числе и во мне, видят человека немного ‘подозрительного’.
Мне кажется, если бы я попал в тюрьму, то больше всего страдал бы именно от этого. Так и хочется сказать: ну обыщите, осмотрите и перестаньте же, наконец, смотреть…
Конечно, на то и тюрьма. Уж какое там ‘доверие’.

———

А теперь о квартире.
Я хочу ‘созерцать’ Царицын издали, потому решил переехать за Волгу 5.
Отправляюсь искать ‘квартиру’.
Вхожу в первый дом. Со всего двора сбегаются ребятишки и безмолвно осматривают меня со всех сторон. Какая-то баба несла воду. Она останавливается и замирает, как статуя. Наконец, является хозяйка.
— Вам квартиру?
— Да, квартиру.
— Та-ак…
И она смотрит на мою шапку, на рукава пальто, а особенно долго на башмаки.
Мне делается неловко, и я говорю:
— Можно посмотреть?..
— Можно… отчего же… — тянет она, не спуская с меня испытующего взгляда. — А семейство большое у вас?
— Никакого семейства нет… я один.
— Та-ак… — тянет баба и ещё упорнее разглядывает мои ботинки.
Я уже вижу, что она ‘сомневается’ во мне. И чтобы хоть немного успокоить её, говорю:
— Ко мне будет прислуга ходить…
— А сами-то вы здешний?..
— Нет… то есть собственно я живу здесь… но родился не здесь, — путаюсь я.
— Та-ак, — зловеще тянет баба. Я совсем теряюсь и чувствую, что я ‘подозрителен’ — в высшей степени ‘подозрителен’
Баба пропускает меня вперёд, сама идёт сзади, и я чувствую на спине её взгляд.
‘Квартира’ оказывается грязная, скверная и неудобная.
Говорю: ‘не подходящая’. Выхожу на улицу и начинаю ‘искать’ дальше.
Из ворот выбегает баба и кричит:
— Вам квартиру что ли, а?
— Да, да! — говорю я обрадованно.
Подхожу. Баба молча выжидает моего приближения.
‘Господи, — думаю я, — неужели опять то же?’
А баба, точно по команде, опускает свой взгляд на ботинки, и начинается:
— Вы здешний?.. А семейство большое?.. Одинокий?.. Та-ак!..
Но всякой пытке бывает конец. Наступил конец и этой. Нашёл новенький хорошенький дом, кругом ни души: как раз для ‘одинокого’. Хозяин живёт в городе, сапожник.
Еду в город.
У меня есть некоторый ‘козырь’. Я знаком с здешним батюшкой. Разумеется, пускаю свой ‘козырь’ в ход с первых же слов.
— Мне батюшка советовал снять вашу квартиру, — важно говорю я.
Сапожник одобрительно кивает головой.
— Я буду хороший жилец, — спешу я на всех парах заслужить его ‘доверие’, — тихий, одинокий, стряпать не буду.
— Не будете?.. — подозрительно косится на меня хозяин.
— То есть буду… только у меня керосинка. Понимаете, эдакая небольшая керосинка… Потом к батюшке буду ходить… Батюшка — мой хороший знакомый, я у него остановился… То есть, собственно, ещё не остановился… но хочу остановиться…
Я путаюсь. Хозяин поматывает головой…
— Вы чем же занимаетесь?
— Я писатель…
— Та-ак…
— Я в газетах пишу!.. — стараюсь я изо всех сил.
Наконец, с грехом пополам, всовываю ему задаток и ухожу…
Снял!
На следующий день с возом, нагруженным всяким скарбом, переезжаю в свой особняк.
Переехали на перевозе. Вязнем в песке. Впереди медленно тащится воз, сзади иду я.
И вдруг навстречу хозяин.
— А я вас поджидаю. Получите-с задаток назад. Не согласен-с.
Я столбенею…
— Но как же вещи? И вообще… Это безобразие!.. — бормочу я.
— Не могу-с!
— Да почему же?
Он начинает рассказывать про какую-то телеграмму. Но я вижу, что просто я кажусь ему подозрительным.
— Я не жулик, право же, не жулик, — начинаю я с жаром убеждать его, — и батюшка меня знает. Я литератор. И сочинения у меня свои есть. Вот приедем, я вам покажу… Я буду очень тихий жилец… И потом, это чорт знает что такое… Куда же теперь мне деваться с вещами?!
Мало-помалу хозяин ‘входит в моё положение’, и мы едем. Вот и особняк.
Начинаем разбирать вещи. Лицо хозяина проясняется. Он умильно смотрит на три моих стула, стол и две кастрюли и говорит:
— У вас и обстановочка есть… А я думал, вы одинокий!
Я расставляю свою ‘обстановочку’ и, чтобы придать себе ещё больше весу, говорю:
— Кровати у меня нет, но мне её привезёт батюшка.
Хозяин относится к этому с видимым недоверием. И спрашивает:
— А вы давно в царицынских газетах пишете?
— Я не пишу, но буду писать 6.
— Будете ещё! — с явной иронией говорит он.
— Ну да… Я раньше писал… В другой газете писал. А теперь буду в этой.
— В другой писали…
— И в журналах… И у меня есть несколько отдельно изданных книг…
Хозяин смотрит на меня в упор. И в глазах его я читаю: ‘Знаем мы, что ты за птица!’
Положение моё становится невыносимым.
— Давно здесь живёте-то? — доканывает он меня.
— Третий год… То есть я не живу. Но бываю…
— Бываете?..
— Да, бываю. Я был в Москве и Петербурге. А здесь у меня друзья… даже родственники. Я одинокий человек…
Я чувствую, что пропал. Совершенно пропал. Что хозяин мне не верит ни на грош. И что впечатление от моей ‘обстановочки’ рассеялось, как дым.
Но в эту самую минуту случилось почти чудо.
От батюшки привезли кровать. А через несколько минут и сам он показался собственной своей персоной.
Хозяин посмотрел на меня с уважением. И сам я приосанился, как настоящий литератор.
Батюшка задал ему несколько хозяйственных вопросов и спросил меня, не хочу ли я ехать кататься в лес. Я согласился. Батюшка пошёл за лошадью. Хозяин совсем примирился со мной.
— Так вы, значит, с батюшкой в приятельских отношениях? — сказал он.
И я почувствовал, что наконец-то он мне верит. И что теперь уж мы будем с ним приятели.

———

Я заговорил о тюрьме недаром. Всё время, пока я искал квартиру, — я вспоминал своё посещение каторжной тюрьмы: то же оглядывание с головы до ног, то же ощупывание глазами, то же тяжёлое, упорное недоверие и скрытая мысль, что ты ‘подозрительный’.
Полно, уж не превратилась ли вся русская жизнь, в смысле этого взаимного недоверия, — в каторжную тюрьму?
Ведь ‘реакция’ заключается в недоверии к обществу. Ну а общественная реакция — не заключается ли она в недоверии друг к другу? И когда теперь человек подходит к другому, его обязательно осмотрят от шапки до ботинок и подумают: ой, жулик!
А более испуганные обыватели, вот те самые, которые живут в ‘особняках’, за Волгой, подумают другое: уж не беглый ли?
Суть одна: не верят друг другу. Потому и ‘разделились’, потому и стали все ‘сами по себе’.
Но ведь это философия!
Как никак, квартиру, с Божией помощью, снял. И теперь начну наблюдать Царицын. О том, что я в нём ‘издали’ увижу, — буду рассказывать вам без прикрас.

СОЛЬ ЗЕМЛИ

В собрании Благовещенского братства 7 произошёл очень характерный обмен любезностями между ‘прихожанами’ и ‘духовенством’.
— Вы — соль земли, — сказал один из прихожан, обращаясь к благочинному.
— Нет, вы — соль земли, — ответил благочинный ‘прихожанину’.
Истинно христианская скромность!
Как бы ни было, вопрос об этой самой ‘соли’ очень серьёзный. Для верующих людей — это вопрос жизни и смерти. Для неверующих, но живых людей — это вопрос громадного общественного значения. Ведь духовенства в России с лишком сорок тысяч, не считая монахов 8. В силу бытовых условий русской жизни оно близко соприкасается с ‘деревней’, с народом. Это есть сила, которая может служить и свету, и тьме в зависимости от того, куда будет направлена.
Обе стороны — и духовенство, и ‘миряне’ — так упорно отказываются называться ‘солью земли’ по той простой причине, что не хотят брать на себя ‘вину’, так как понимают, что в Церкви творится нечто недоброе. А кто ‘соль’ — тот и виноват 9.
Так вот кто же виноват, что сорок тысяч священников, которые могли бы являться руководителями и просветителями народа во всех тёмных углах России, вместо того являются простыми ‘требоисполнителями’, ‘чиновниками’, почти никакого влияния на народ не имеющими? Возможно ли то ‘сближение’, о котором шла речь на заседании братства? И что надо, чтобы это ‘сближение’ было не на словах, а на деле?
Вопрос такой большой и такой сложный, что на него, разумеется, сразу не ответить.
Его надо поставить не так широко, а применительно к Саратовской епархии. Вот к тому самому, о чём говорилось на заседании братства.
Отцы вдруг заговорили о сближении с приходом. И спрашивают ‘что для этого нужно?’.
Очень много и очень немного: быть пастырями.
С кем может сейчас ‘сближаться’ ‘член Церкви’ и на какой почве?
Батюшка придёт на Рождество, на Пасху. Его позовут венчать, хоронить, крестить. Вот и всё ‘сближение’. Он даже в лицо своих ‘пасомых’ не знает.
Это во-первых. Причина ‘общая’.
А вот и частная, царицынская:
Благодаря деятельности о. Илиодора, опирающегося на известные ‘связи’, уважение к духовенству уменьшилось.
Фактически, о. Илиодор ‘командует’ духовенством гор. Царицына. Ему обязан своим удалением о. Мраморнов 10. По его указанию о. Михаил, над которым назначено следствие по весьма серьёзным обвинениям, с Французского завода переходит в ‘город’ на лучший приход 11. Ни один священник в городе Царицыне не знает, где он очутится завтра, т. к. оценка священника зависит не от его деятельности, а от степени сочувствия о. Илиодору 12.
Священников нельзя судить слишком строго. У них дети — их учить нужно. Стоит ли ‘ссориться’ с о. Илиодором и тем рисковать отправиться в захолустный приход? И батюшки ‘отмалчиваются’, а более ‘предприимчивые’ и с менее чуткой совестью уподобляются племяннику, который вышел в люди, держась за ‘тётенькин хвостик’ 13, — так они держатся за Илиодоровскую рясу.
А в конечном итоге духовенство потеряло последний моральный авторитет, какой имело.
Возможно ли говорить о ‘сближении’, когда ‘ревнители Церкви’ не верят своим пастырям?
Даже больше: когда духовенство начинает толковать о сближении — так и кажется, что и само-то оно в свои слова не верит!
А если говорит эти ‘хорошие слова’, то — так себе, ‘для отписки’.
Кто же ‘соль земли’?
Да должны бы быть и те, и другие. И пастыри, и народ. Потому что каждый человек должен быть ‘солью’.
А на самом деле, разумеется, — ни те, ни другие.

‘ПОСИДИТЕ ДОМА’

По распоряжению гимназического начальства воспитанники местных среднеучебных заведений не были допущены на публичные лекции Поссе 14.
Очевидно, нашли ‘вредным’. Особенно первую лекцию: помилуйте, ‘брак’, ‘семья и школа’, ‘невинность и наивность’… Мало ли что может случиться! Вдруг лектор скажет что-нибудь ‘неприличное’? Кто его знает? Приехал из Петербурга, там и Арцыбашев бывает, — долго ли до греха!
И вот ‘осторожное’ начальство, денно и нощно пекущееся о ‘целомудрии’ своих воспитанников, издало мудрый указ: сидеть дома и ни на какие лекции не ходить.
Словом: ‘педагогия’ на всех парах!..
Бедная царицынская молодёжь. Не для ‘красного словца’ говорю это — воистину бедная! Ведь подумать только: жить годы, долгие годы до университета, в скучном, полумёртвом городе, где неоткуда услышать живое слово, негде увидеть живого человека, и вот, когда случай даёт возможность хоть один вечер провести по-человечески, испытать хоть какой-нибудь ‘духовный подъём’, послушать, поволноваться, соприкоснуться с ярким миром идей — вдруг: стоп!.. ‘посидите дома’.
Неужели ‘начальство’ не понимает, что для ‘воспитания’ одна такая лекция важней, чем все неправильные глаголы, взятые вместе. Само бы, само оно должно было посылать на лекции своих воспитанников.
Ведь Царицын ваш — стоячее болото. Всюду плохо. Но ваш город — ‘всем городам город’. Живые-то души задыхаются здесь. Молодёжи надо развиваться. Кем бы кто там после ни был — а уж образованным человеком надо стать непременно.
Образование не в том, чтобы знать, когда жил Рамзес II, — а в том, чтобы уметь разбираться в жизни окружающей и самому уметь жить, как следует. Для этого прежде всего надо научиться мыслить и чувствовать.
Вот почему живое слово мыслящего и чувствующего человека так необходимо в деле воспитания.
И чего, спрашивается, ‘испугалось’ начальство? Ведь Поссе, слава Богу, не первый раз выступает перед публикой. Это — известный публицист. И всякий, кто хоть немного читал его, не имеет права бояться, что он скажет что-нибудь ‘неприличное’.
Вообще, до чего смешны все эти попечения о целомудрии учащихся!
Слово ‘брак’ пугает. А в любом книжном магазине можно купить произведения Арцыбашева, Сологуба, Каменского и прочее, и прочее, и прочее, в которых сколько угодно самой настоящей порнографии. Так неужели же кто захочет не купит. Ещё как купит-то.
Неиспорченному мальчику всё это противно до отвращения. А испорченный, сколько ни оставляйте его дома, — прекрасно найдёт дорогу и в Конкордию, и куда-нибудь ещё похуже 15. Надо жить с зажмуренными глазами, чтобы серьёзно думать, что молодёжь, читающая современную литературу, может быть наивна, как институтка. Теперь надо заботиться не о том, чтобы ‘ничего этого не знали’, а о том, чтобы по-человечески, а не по-скотски к этому относились. Дети наши сплошь и рядом изучают ‘половой вопрос’ по кухням, по дворницким — вот с чем надо бороться. А бороться с этим можно только путём вот таких лекций и серьёзных научных книг.
Но у царицынских педагогов вообще удивительные взгляды на вещи. Недавно мне рассказывали, как одна ‘воспитательница’ в местной женской гимназии объясняла, что неприлично сказать ‘у меня вспотел лоб’, а надо говорить ‘я испаряюсь посредством лба’. Это очень похоже на анекдот, но, к глубокому сожалению, — правда.
Такие ‘педагоги’, разумеется, не поймут, что институтское ‘поведение’ — грубый самообман, который ведёт на практике к настоящей испорченности.
Надо пробудить в людях высшие интересы, заставить их серьёзно относиться к жизни, надо сделать из них образованных людей, — и тогда сами они с отвращением отвернутся от всякой грязи.
И я думаю, что лучше бы всего сделали ‘педагоги’, если бы они в такие вопросы не вмешивались вовсе, — а предоставили бы решать их родителям, которые лучше знают своих детей, и степень их развития, и степень их испорченности.

НЕРВЫ И НРАВЫ

У каждого города есть своя ‘общественная физиономия’.
У Царицына нет никакой ‘физиономии’.
Это отсутствие определённой физиономии — самая характерная для него черта.
Город — без общественного мнения.
Иначе и быть не могло: Царицын вырос в несколько десятков лет, сразу ‘разбогател’, из деревни превратился почти в ‘губернию’ 16.
Не успели сложиться свои особые формы общественной жизни, свои ‘традиции’. А жизнь не ждёт. Жить надо. Вот и живут, как Бог на душу положит. Не считаясь ни с кем и ни с чем. Лишь бы до полиции дело не доходило. А то — всё можно!
Нет того, что в моральном отношении способно сдерживать людей сильнее всякой внешней силы: общественного мнения.
Всё же в Царицыне живут люди. Пусть не сорганизованные в ‘общество’, но существа чувствующие и мыслящие. И потому, казалось бы, когда кто-нибудь из ‘граждан’ свершает вопиющую мерзость, — то остальные невольно должны на это как-нибудь реагировать. Уж если не как общество — то, по крайней мере, просто, как люди. Пусть нет ‘общественного’ негодования — могло бы быть просто ‘человеческое’.
Но и этого нет.
Почему же?
Виноват о. Илиодор и нервы.
Я совершенно серьёзно говорю.
Деятельность о. Илиодора совершенно притупила нервы у обывателей. Нет теперь таких ‘сильных впечатлений’, которые бы могли кого-нибудь ‘поразить’. Всякий невольно думает: ‘Ну, на подворье и не то бывает!’ 17
Это всё равно, что холера. Раньше бывало один-два случая — общая паника. Теперь привыкли. Нервы притупились. И два-три десятка — ничего.
Раньше публично обругать людей ‘дураками’ — это значило вызвать общее возмущение.
Теперь пустяки: ‘библейское выражение’!
‘Рече безумец (т. е. дурак) в сердце своем: несть Бог’.
И я уверен, что, если о. Илиодор, опираясь на другой текст: ‘зубы грешников сокрушил еси’ 18, — перейдёт от ‘библейских выражений’ к ‘библейским действиям’, это никого не поразит.
Нервы притупились. В самом деле, можно ли после черепов, сожжения гидр, квача, катакомб и, наконец, самого Антихриста ‘волноваться’ от какой-нибудь житейский мерзости? 19
И ‘царицынские граждане’ не волнуются.
Раньше у них была мёртвая общественная жизнь. Теперь сами они превратились в полумёртвые существа.
Какое-то полупараличное состояние.
И когда жизнь ударит их, да так ударит, что в другом городе у человека вся душа перевернулась бы, — они только руками отмахиваются:
— На подворье и не то бывает!

———

В самом деле, разве где-нибудь в другом, ‘порядочном’ городе могло бы случиться что-нибудь подобное тому, что случилось с царицынским музыкантом?
То есть оно могло бы, конечно. Такая мерзость всюду возможна. Но во всяком другом городе такой ‘музыкант’ улетел бы в двадцать четыре часа, потому что ни один порядочный человек не подал бы ему руки. И несомненно, что самое сильное негодование он вызвал бы у ближайших своих товарищей. Они не старались бы всеми правдами и неправдами замять дело, а первые вывели бы такого ‘артиста’ на свежую воду.
Но что будешь делать: ‘на подворье и не то бывает!’…
С точки зрения ‘притупившихся нервов’ — всё представляется так просто: учитель музыки целует и обнимает за талии четырнадцатилетних учениц. Когда его бьют по физиономии — удивляется:
— Разве это вам так неприятно?
Ну стоит ли из-за таких пустяков подымать историю? Ведь поцелуй — не ‘Бог знает что’. Очень может быть, что ‘товарищи’ артиста, в ‘курилке’, даже одобрили его: молодчага! Может быть, весело ‘пошутили’: почему, мол, и не поцеловать, если хорошенькая?
Я даже уверен, что почти так именно и было: потому что в таких вопросах можно или возмущаться, или сочувствовать. Раз не возмущаются — значит, сочувствуют. Очевидно, ‘нервы’ так отупели, что люди даже понять не могут, что ‘поцелуй’, ‘ухаживание’, ‘флирт’, по отношению ребёнка в четырнадцать лет, есть такая мерзость, которой и названия на языке человеческом не придумаешь. Ребёнка посылают учиться, музыка одно из величайших, поистине ‘святых’ искусств, вам поручают детей, чтоб вы научали их этому ‘святому’ искусству, которое для многих в будущем — единственная радость в жизни.
А вы лезете с своим ‘ухаживанием’ да ещё удивляетесь:
— Неужели вам уж так неприятно?
Мало вам открытых сцен и ‘бульваров’. Оставьте детей-то в покое.
Господи, всё это так ясно!
Но: ‘тупые нервы’!..
И в результате всё дело ограничивается тем, что на уроки сажают ‘классную даму’.
О, верх мудрости!
Спрашивается: а что, если ‘музыкант’ окажется так ‘проворен’, что воспользуется ‘моментом’, пока классная дама отвернётся?
Кроме того: что должны испытывать порядочные ученицы, когда их заставляют продолжать брать уроки у такого господина?
И наконец: с каким чувством родители могут отпускать на урок своих детей, когда они знают, на что способен ‘педагог-музыкант’?
‘Классная дама’ — это апофеоз о. Илиодора, доведшего царицынских обывателей до бесчувствия.
Я знаю, святых людей на свете немного.
Может быть, нельзя требовать с каждого чистоты и непорочности. Но есть всё-таки ‘минимум’ нравственности, который нельзя нарушать безнаказанно. Такое ‘наименьшее’ нравственности именно в том и заключается, что дети неприкосновенны и что нельзя смешивать два ‘ремесла’: ремесло учителя и совратителя. Когда дети станут взрослыми, тогда их дело: будут им нравиться ваши объятия — и прекрасно, они сами себе господа. Знают, что делают. Но всякий, прикасающийся своими грязными лапами к ребёнку, — должен быть изгнан прочь.
Впрочем, всё это я говорю о ‘живых людях’. А для ‘полупаралитиков’ довольно и ‘классной дамы’!

———

Я взял нарочно пример самый-самый очевидный, где сразу затрагиваются и учителя, и родители, и граждане.
И если здесь обнаруживается у царицынского ‘общества’ такая ‘нервная’ тупость, то надо ли удивляться, что событие более ‘частное’ — отчёт о ‘деятельности’ биржевой артели — проходит уж совсем в каком-то полусне.
Конечно, ‘пьяный акт’ артели нельзя сравнивать ни с ‘гидрой’, ни с Антихристом. Но на свежего человека он всё же может произвести сильное впечатление.
Как будто бы читаешь не акт ревизии биржевой артели, а отчёт буфетчика, в ресторане третьего разряда, своему хозяину:
‘По счёту 8 на угощение членов об-ва взаимного кредита 6 р. 50 к. 20
По счёту 40 на угощение кого-то 2 р. 50 к.
По счёту от 6 июня — на водку и закуску 3 р.
По счёту от 9 июня — на водку и закуску 9 р. 65 к.
На водку и закуску 5 р. 40 к.
На водку и закуску 28 р. 80 к.
На водку и закуску 6 р. 20 к.
На водку и закуску 4 р. 00 к.
На водку и закуску 74 р. 75 к.
На водку и закуску 3 р. 30 к.’
И пр., и пр., и пр.
Не ‘биржевая’ артель, а артель ‘зелёного змия’!
И вот, при обсуждении этого изумительного акта некто Покровский 21 обмолвился классической фразой:
— Это всюду бывает, без этого нельзя.
Ведь в этом ‘афоризме’ весь Царицын, как на ладошке.
Люди занимались тем, что на чужие деньги ‘угощали’ и ‘угощались’, всю ‘деятельность’ свою свели к водке и закуске, а полусонный, отупевший от ‘гидр’ и ‘черепов’ царицынский обыватель лепечет в полусне:
— …Всюду бывает… без этого нельзя…
Да мало ли что бывает!
Разве не бьют купцы зеркала в пьяном виде, не устраивают себе ванны из шампанского? А один так вот недавно купил у Дурова учёную свинью за несколько тысяч, заморил её и съел 22. Всякое бывает.
И что бы сказал г. Покровский, если бы ему представили счет:
‘На ванну из шампанского — 300 рублей.
На угощение такого-то учёной свиньей 1000 рублей’.
Может быть, проснулся бы и закричал ‘караул, грабят’?
Проснулся бы потому, что это произвело бы на него впечатление более сильное, чем грядущее пришествие Антихриста.
А пока дело касается ‘водки и закуски на 3 р. 30 к.’, все благодушно улыбаются.
Стоит ли возмущаться?
На подворье и не то бывает…

———

Можно было бы привести примеров великое множество для доказательства того, что ‘нервы’ у царицынских жителей окончательно притупились и что ‘безличный’ город стал ‘параличным’ городом.
Но и приведённых достаточно.
Гораздо интереснее другой вопрос, чем же это в конце концов кончится?
А вот чем.
Вчера я ездил в лес, на озёра ловить рыбу. Места мне незнакомые, какие-то маленькие ‘хутора’, землянка, вросшая в землю, и всюду грустный, облетевший осенний лес. Высоко над нами пролетели два лебедя. И от этого почему-то всё кругом показалось ещё более грустным, ‘заброшенным’ и одиноким.
— Какая глушь, — сказал я.
— Это ещё что, — возразил мой спутник. — Здесь всё-таки культура: часы есть!
— Часы?
— Да. А вот я жил подальше отсюда, так и часов нет. Купила одна крестьянка, богатая, приходит к моей родственнице в гости. И очень ей хочется сразу две вещи рассказать: и то, что часы купила, и то, что бессонницей страдает. Думала-думала, да и говорит:
— Всю ноченьку я вчера не спала… Легла этта… Слышу, пять часов бьёт — не сплю. Шесть — не сплю. Семь — не сплю… Нет-то, нет-то в восемь часов заснула.
Вот этим самым кончится дело и в Царицыне.
Часы уже куплены. ‘Культуры’ хоть отбавляй. Теперь остаётся в пять часов ложиться спать и нет-то, нет-то к восьми погрузиться в сон.
А там и полнейшее одичание не за горами 23.
Это непременно так будет.
Уж если общество сейчас так одичало, что как ни в чём не бывало терпит в своей среде царицынских ‘музыкантов’ и с милой улыбкой читает отчёты о деятельности ‘артели Зелёного Змия’, — то очень скоро ничего больше ему не останется, как спать, спать и спать.
Очевидно, и сейчас человеческая жизнь высшего порядка отсутствует. А если нет высшей жизни, то всё неминуемо сведётся к тому, чтобы пить, есть и спать. Изредка разве, при воспоминании о ‘человеческой’ жизни, будет налетать ‘бессонница’. И тогда, вместо пяти, царицынские обывателя и будут засыпать в восемь часов.
Шутки шутками, господа, а, поверьте, свежему человеку душно у вас, тоскливо. А иногда и стыдно и больно.

ЦАРИЦЫНСКИЙ МУЗЫКАНТ

Не успела утихнуть история с астраханским свящ. Строковым 24, как новая история с ‘царицынским музыкантом’ свидетельствует нам всё о той же страшной язве нашего времени: нравственном разложении и половой распущенности.
Правда, дело с ‘царицынским музыкантом’ не так серьёзно. Пока что ‘педагог’ не шёл дальше поцелуев, рукопожатий и объятий. Но, во-первых, и этого достаточно. А во-вторых, не шёл только благодаря разоблачениям газеты ‘Царицынская мысль’ и благодаря дирекции Музыкального общества, которая после расследования предписала ‘музыканту’ подать в отставку.
Но и здесь, и там пострадавшими оказываются дети. Газеты теперь почти ежедневно сообщают о гнусных насилиях опять-таки над детьми. Очевидно, мы дошли уже до последней ступени одичания, если начинаем осквернять даже детей своих 25.
‘Половой вопрос’ — один из самых сложных и запутанных вопросов, как с точки зрения социальной, юридической и моральной, так даже и с точки зрения религиозной. Для многих здесь лежит страшная трагедия и идейная, и жизненная. Но есть один пункт в этом вопросе, на котором все сойдутся без исключения — и Толстой, и пропагандист многожёнства Розанов, и аскет Вл. Соловьёв, и арцыбашевский Санин, — этот пункт гласит: дети неприкосновенны.
Мы все в грязи, кто больше, кто меньше. У каждого есть что вспомнить с чувством жгучего стыда и раскаяния. Но все эти ‘падения’ не безнадёжны, пока в них не перейдена какая-то грань. И мне кажется, что человек, у которого шевельнётся грязная мысль по отношению ребёнка, — тем самым свидетельствует, что он перешёл именно эту грань, за которой начинается беспросветное духовное озверение.

ОБИДЕЛИСЬ

Из отчёта о расследовании истории с царицынским музыкантом, напечатанного в ‘Царицынской мысли’, узнал, что директора Музыкального общества 26 ‘обиделись’, что я назвал их ‘полупаралитиками’.
На Руси всегда так, скажи: городничий Сквозник-Дмухановский взяточник — все городничие примут на свой счёт и обидятся.
Директоров Музыкального общества я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю, паралитики они или нет, об этом ни слова не писал и вообще нравственной физиономии их не касался.
Речь шла, во-первых, о царицынском обществе и, во-вторых, о царицынском музыканте и его ближайших товарищах. Что некоторые из ближайших товарищей ‘всеми правдами и неправдами’ стремились дело замять — это теперь уже факт несомненный.
А если некоторые товарищи в том укрывательстве не участвовали, то обвинение моё к ним и не относится и ‘обижаться’ им решительно нечего. Я же, с своей стороны, могу только радоваться, что среди мёртвого царицынского общества оказались живые люди.
Но что общество мёртвое, на этом настаивал и настаиваю теперь с удвоенной силой.
Никогда я не поверю, что заметка ‘Царицынской мысли’ о Маковском была ‘откровением’ для царицынских граждан и что они из неё впервые узнали о ‘педагогической’ деятельности царицынского музыканта.
Об этом говорилось в гимназиях, на уроках. Ученицы приходили домой и рассказывали родителям. Об этом знал весь город, кроме г. Орлова и ‘Царицынского вестника’.
Почему же, спрашивается, помалкивали? Да потому, что никому не хочется в полумёртвом городе ‘начинать истории’. Здесь до того перепутаны все понятия, что вывести на свежую воду такого господина считается ‘историей’, а не общественным делом 27.
Из отчёта видно, что Маковский и Орлов ‘умолили’ некоторых воспитанниц замять дело.
Я хорошо понимаю, что можно под влиянием великодушия простить ‘личную’ обиду. И что вообще жалость — вещь хорошая.
Но при данных обстоятельствах ‘прощение’ опять-таки свидетельствует о полнейшей путанице понятий. Личную обиду прощать можно и должно. Но давать возможность человеку продолжать развращать детей — это уже не ‘прощение’, а косвенное соучастие. Я смело говорю развращать, потому что то, что делал г. Маковский, заслуживает именно этого названия.
Очень может быть, что никаких ‘серьёзных’ попыток оскорбить учениц он и не делал. И потому, может быть, они так склонны были к ‘прощению’! Но это доказывает только, что сами они не понимали, насколько преступно всё то, что позволял себе царицынский музыкант: привнесение в преподавание флирта. Самый дух, самая атмосфера ‘ухаживания’, которую он создал на уроках, есть уже преступление, потому что речь идёт о детях. Вот это-то и не могут, очевидно, понять. А потому не могут понять и того, что молчать, защищать, прощать в данном случае значит расписываться в той же мерзости.
Мёртвый город! Только здесь возможны подобные истории. Только среди мёртвых людей возможно было появление Илиодора, только полнейшее разложение и чудовищная некультурность может порождать такую газету, как ‘Царицынский вестник’. И великое множество больших и малых фактов — свидетельствуют всё о том же: о духовном одичании, об отсутствии общественной жизни и общественного мнения, о ‘полупараличном’ состоянии людей.
Я был бы глубоко счастлив, если бы хоть немного мог содействовать ‘пробуждению’.
Но, надо правду сказать, надеюсь только на молодёжь, которая не успела ещё покрыться грязью и пылью: только к ней и обращены мои положительные призывы. Со взрослыми речь о другом: когда в их среде делаются мерзости, стараться вывести их на свежую воду, когда хотят мерзость ‘затушевать’, — беспощадно пригвоздить её к позорному столбу.

‘НА ОБЩУЮ ТЕМУ’

Тяжело писать на местные темы, о так называемой ‘местной жизни’, потому что в Царицыне никакой местной жизни нет.
Я знаю, обыватели интересуются паразитами того болота, в котором они живут, но я бы хотел звать их совершенно прочь из него, я бы хотел не ‘освещать’ им болото, а побуждать их вырваться наконец на вольный простор.
Найдутся люди, которые расскажут о том, кто и какую гнусность совершил из ‘граждан’ г. Царицына. Вы прочтёте о том, кто обокрал городскую кассу, кто учинил мошенничество и пр., и пр. Ведь вы жадно ловите газетный листок, потому что вам недостаточно той пыли, в которой живёте сами, вам хочется видеть пыль и гнусность, в которой живут другие. Злорадствуют, смакуют, копаются, пачкают себя и других.
Но не лучше ли обличить этот смрад, сказав живое слово о том, какою жизнь должна быть.
И нет у меня других слов, других мыслей, других настроений, — кроме призывов прочь из болота совсем.
Ибсен в одном стихотворении говорит, что он не любитель переставлять фигуры, расположенные на доске, но переверните всю доску — ‘я ваш работник’ 28.
Только о том, что доска должна быть опрокинута, и хочется писать по-настоящему.
Не в докторе Вермане дело, не в Пятакове и не в Гусеве 29. Сколько ни копайтесь в этом, всё останется на прежнем месте.
Надо всю жизнь перевернуть, всю доску выбросить вон, надо прорвать заколдованный круг, отделяющий нас от настоящей жизни, разорвать цепи, которые сковали нас.
Я помню, однажды Серошевский читал доклад об освобождении Польши 30. Кто-то в прениях предложил обсудить вопрос и об освобождении польских женщин, об их равноправии.
Серошевский улыбнулся и сказал: освободите Польшу, а уж полек-то мы освободим.
Пусть же освободят люди свои порабощённые души, а уж всякие Пятаковы да Гусевы как чад рассеются от порыва свободного ветра. Освободите себя от болотных интересов, живите интересами высшего порядка, — а уж от Гусевых освободиться сумеете.
Нет у меня слов для обличения Пятаковых, когда хочется обличить всю жизнь, и нет призывов к освобождению от липкой паутины, когда хочется говорить о том, что цепи, сковавшие нашу полумёртвую жизнь, должны быть сорваны вовсе!

ОСЕННЯЯ СКАЗКА

Прежде всего, во избежание всяких недоразумений, заявляю:
Речь идёт не о Царицыне, и даже не о России, а о некотором государстве, находящемся за тридесять земель, в тридесятом царстве.
Таким образом: прошу не обижаться, на свой счёт ничего не принимать и никаких опровержений в ‘Царицынском вестнике’ не писать.
Я никого не обличаю, не разоблачаю, не уличаю — а просто рассказываю сказки.
Ничего не поделаешь: осень так действует на меня.
Слушаешь, слушаешь, как за окном поёт осенний ветер, а в окна барабанит холодный дождь, и загрустишь, и отдашься фантастическим грёзам. Но, видно, все мы отравлены теперь ‘злободневностью’. И сказки выходят у вас не весёлые, не радостные…
Однако, буду рассказывать по порядку.
Осенью я почему-то вижу сны из гимназической жизни. Как будто бы я ещё учусь в гимназии и мне предстоит держать трудный экзамен: просыпаешься с головной болью и долго не можешь успокоиться.
Гимназические воспоминания, очевидно, залегли в душу навсегда, как тяжёлый, мучительный кошмар.
И неудивительно, нас ведь просвещали не на шутку: задавали переводы с латинского на греческий!
А учителя — Боже, что это были за ископаемые! Такие экземпляры только и возможны за тридесять земель в тридесятом царстве.
Один, например, — звали его Пётр Константинович, а по прозвищу ‘Пёс Скотиныч’, — взойдёт, бывало, на кафедру и безмолвно начинает ковырять в зубах. Операция эта длится минут десять и более.
Не выдерживаешь и начинаешь смеяться.
— В угол! — кратко говорит Пёс Скотиныч.
Покорно идёшь и из ‘угла’ спрашиваешь:
— Лицом или затылком?
Боже мой, какой подымается скандал:
— Ты, аж, издеваешься, мошенник! Я, аж, тебе не болванчик… Лицом, лицом, мошенник!..
Великолепен был ещё законоучитель 31. За необыкновенный светло-рыжий цвет волос мы прозвали его: ‘Жёлтый’.
Его страсть была — остроумие.
В таком роде, например:
Спрашивает ‘Жёлтый’ ученика о свойствах Бога-отца. Ученик путает и перечисляет свойства Бога-сына.
‘Жёлтый’ не перебивает, даёт ответить до конца, потом улыбается и говорит:
— Я тебя про Фому, а ты про Ерёму!
Вот как учили нас. И это было не так давно: лет двенадцать тому назад.
Но вот в чём вопрос: намного ли изменилось в некотором государстве школьное преподавание за эти годы?
Вопрос страшно серьёзен. Гораздо более серьёзен, чем думает большинство. Плохая школа может быть наполовину виной тому, что вырастают плохие люди.
Вы представьте себе какой-нибудь городишко за тридевять земель. Захолустье страшное. Жизни никакой. Изредка скандал в Думе, или в монастыре, или в каком-нибудь ‘обществе’ — вот и все ‘события’. Театр прозябает. Артисты объезжают это захолустье за сотни вёрст. А если, случится, по недоразумению, приедет, положим, Гофман 32, — так всё равно будет играть перед пустым залом:
— Очень нам нужен Гофман! У нас свой ‘музыкант’ есть.
Изредка наезжают ‘русские богатыри’ 33, и тогда жители, как настоящие дикари, приносят им в жертву быков.
И вот в таком городе школа.
Люди там интеллигентные, образованные, не то что мясники какие-нибудь. Казалось бы, молодёжь должна отдыхать там, стремиться всей душой и всем сердцем. Помилуйте! После мясников, дикарей, богатырей и музыкантов — вдруг прийти в класс, где ‘наука’ и живые, образованные люди. Да ведь это оазис в пустыне. ‘Рай преподобный’, как выражается одна старушка. Учеников и домой-то не пригонишь, небось.
— Посидите, мол, с нами ещё — расскажите нам, научите нас.
Я уверен, что вот эти строки ни один гимназист без смеху не сможет прочесть:
— Это учителей-то просить посидеть ещё? Да провались они. Будет и того, что пять часов душу выматывают. Довольно, спасибо.

———

А вот и моя сказка.
Я окружён молодёжью. Наперебой друг перед дружкой мне рассказывают про ‘оазис’.
— Не все разом, господа, не все разом.
— Анташа в новом парике пришла!
— Всех девочек выгнала!..
— Анташа манерам учила нас сегодня.
— Анташа…
— Да постойте же. Расскажите толком… Анташа… Антраша… Ничего не понимаю!
— Мы и рассказываем… Сегодня Анташа объясняла нам, как сделать, чтобы волосы были длинные.
— Ну?
— Надо конец косичек на свечке поджечь.
— А у нас она спрашивала средство от угрей.
— Как, от угрей?
— Да мы говорим: не знаем. А она говорит: спросите у папаши.
— Всё-таки Анташа лучше Агишки.
— Это ещё что!
— Про Агишку песню даже сочинили:

Косоротая мартышка —

Это есть мадам Агишка!

— Она теперь как Вяльцева 34, хвостиком делает. А сама длиннущая да худущая!
— Господа, будет вам про Анташу. Расскажите про что-нибудь другое.
— Ну про Порфишку.
— Он у нас гений: чернила изобрёл.
— Чернила?
— Да. Чернильный порошок.
— Чернила всем хороши: и не сохнут, и пера не портят, только пишут плохо.
— Порфишка молодец! Он во втором этаже спит.
— Как так?
— Кровать себе подвесил: он говорит, что так его никто не кусает.
— Ну, будет про него. Про кого-нибудь ещё.
— Про Арсяпыча, господа, про Арсяпыча!
— Фу, гадость!
— Он за всё зацепляется и вяло на ноги наступает.
— В прошлом году дурами нас обозвал.
— Он извинился.
— У меня, говорит, такой темперамент, как ученицу увижу, так выругаюсь.
— Про Ящерицу…
— Про Тимошку…
— Я Тимошкину губу без смеха не могу видеть.
— Начальница нам объясняла сегодня, что надо, когда стоишь, ногу выдвинуть вот так…
— Она говорит, что надо стоять в третьей позиции.
— Будет, господа, будет!
Я вижу теперь: оазис у вас несомненный. Вам есть где отдохнуть душой. В наше время не то было!

———

Здесь сказке конец. Начинается быль. Это убийство инспектора Саратовской духовной семинарии Целебровского 35.
Кошмарное дело.
Целебровский — когда-то ‘либеральный’ учитель. Любимец молодёжи. Они собирались в кружки под его руководством. Спорили, волновались. Шли к нему с своими запросами, болями, сомнениями.
И вдруг ‘перелом’. Это часто бывает на Руси. В этом своеобразная трагедия русской жизни. Многие ли помнят, например, подобную же трагедию знаменитого Меньшикова?
А ведь было время, когда он был настоящий герой.
Он прославился своими статьями об одном диком земском начальнике. Время было тёмное, и статьи казались верхом дерзости. Но всё же ревизию назначили и земского начальника уволили.
Тогда тот явился в редакцию ‘Недели’ и потребовал, чтобы Меньшиков напечатал опровержение. Меньшиков отказался.
— Ну, в таком случае я вас вызываю на дуэль, — говорит земский начальник.
— Я дуэли не признаю.
— В таком случае я вас просто застрелю.
— Стреляйте.
Меньшиков встал и ожидал выстрела. Земский начальник выстрелил и ранил его в плечо 36.
‘Толстовец’ Меньшиков до последней степени довёл принцип ‘непротивления’. Земского начальника судили и сослали, а русское общество преклонилось перед героем Меньшиковым.
А теперь?
То же и с Целебровским.
Всё перевернулось.
Началось шпионство, доносы, репрессии. К ‘любимцу’-учителю стали относиться почти с ненавистью. (Всё это данные судебного следствия.) И вот кошмарное дело об убийстве. Исключённый воспитанник вонзил финский нож Целебровскому в живот, а потом в спину. В результате — каторжные работы и несколько десятков уволенных воспитанников, без права поступления в другие учебные заведения.
Сказка моя переплетается с этой былью, и получается какой-то сплошной сумбур, какой-то тяжёлый, безысходный хаос. Всё перепуталось. Воспитание и шпионство, наука и парики, ‘хороший тон’ и ‘дуры’, педагогия и угри, Анташа и Агишка, и Порфишка, и Ящерица, и ‘третья позиция’…
А в конце концов ‘русский богатырь’ и мясники торжествуют 37: французская борьба играет в воспитании большую роль, чем школа.
Вы скажете: ‘всё это очень мрачно’.
Да, действительно, ‘рая преподобного’ вокруг себя не вижу.
Когда-то был чуть ли не циркуляр, предписывающий публицистам находить в жизни ‘светлые явления’ 38. Может быть, такие явления и в самом деле есть. Только где-нибудь далеко от нас: за тридевять земель от нашего царства.

УЧИТЕЛЬ И ТЕЛЯТА

Вы, вероятно, подумаете: сейчас прочтём какую-нибудь смешную историю. ‘Учитель и телята’ — выдумают же эти фельетонисты! Вот же спасибо им: стараются развлечь и рассмешить нас, ‘деловых людей’.
Нет, ошибаетесь: ‘история’ очень грустная.
Не так далеко отсюда, можно сказать, совсем близко, хотя и в ‘Астраханской губернии’, в глуши страшной живёт учитель церковно-приходской школы.
Батюшка, ближайший его начальник 39, говорил мне:
— Можете себе представить ‘учительскую деятельность’, когда учителю приходится преподавать в школе с телятами?
— Как так?
— Да так. Школа помещается в обыкновенной крестьянской мазанке. Народу битком набито. Тут же и телята зимой живут… Средств нет.
И вот, по странной иронии судьбы, через несколько дней после нашего разговора я ехал с батюшкой к этому самому учителю с телятами.
Батюшке предстояла очень тяжёлая обязанность: сообщить учителю изумительное распоряжение епархиального училищного совета.
В бумаге, написанной допотопным консисторским языком, значилось: ‘журнальным определением’ от такого-то сентября за таким-то номером, ‘на основании бывших рассуждений и доклада епархиального наблюдателя, содержание учителю сокращается с 20 р. до 10 р. (без готовой квартиры)’.
Причём записка в получении жалованья — 20 р. за сентябрь — возвращается и предписывается, взамен её, прислать две другие за сентябрь и октябрь — по 10 р. Другими словами, учитель обрекается на голодовку в течение октября и ноября месяца. Человек в двадцатых числах октября ждал жалованье — 20 рублей, а ему, ‘на основании бывших рассуждений’, предлагают получать 10 руб. в конце ноября.
Вот с каким поручением мы ехали.
О том, что я там увидел, подробно рассказывать не буду. Видел и мазанку, где ‘просвещается’ народ, с телятами, и учителя, у которого тряслись руки и с лица не сходила жалкая, растерянная улыбка, и растрёпанные учебники, по которым училось, видимо, уже ‘много поколений’.
Но оставим всё это. Мне хочется разобраться в самом факте.
Церковь упорно добивается, чтобы народное образование перешло в её руки. О превосходстве ‘церковно-приходских школ’, надрываясь, доказывают и все правые газеты, и все синодальные ораторы.
И вот сама жизнь.
Спрашивается: найдётся ли ещё в России другая какая-нибудь ‘должность’ с ‘окладом’ в 10 руб. без содержания и квартиры?
Уверяю вас — не найдётся!
Последняя судомойка, получающая 3-4 рубля, получает больше, потому что она получает содержание, помещение, отопление и освещение.
И вот Церковь предлагает это нищенское жалованье учителю своих образцовых церковно-приходских школ, долженствующих, как известно, чуть ли не спасти наше отечество. И заметьте: ‘на основании бывших рассуждений‘!
Лучше бы уж без всяких рассуждений. А то ведь — ‘с заранее обдуманным намерением’.
Потом: рассчитывая кухарку, всякий порядочный хозяин предупредит её, по крайней мере, за две недели.
С ‘учителями’ церемониться нечего. Не только без всяких предупреждений вдвое уменьшают жалованье, не только не интересуются вопросом, согласится ли, мол, учитель голодать на 10 рублей в месяц, не только приурочивают своё ‘журнальное определение’ к началу зимы, т. е. ко времени, когда человеку деваться некуда, — но ещё задним числом вычитают жалованье. Да ведь до этого ни один министр финансов не додумается.
Не правда ли, весёлого мало в моей истории?
Поставьте себя на место этого учителя (у него жена и ребёнок), и тогда поймёте, много ли во всём этом и ‘церковного’, и просто ‘человеческого’.

ОТРЕЗВЛЕНИЕ ЦАРИЦЫНА

Итак, в Царицыне будет новый журнал — ‘Царицынский трезвенник’ 40.
Таким образом, деятельность о. Строкова всё растёт и становится крупным общественным явлением. Если сравнить ‘Дом трезвости’ с другим, монастырским ‘домом’, находящимся на другом конце города (хотя, может быть, сравнивать и не следовало бы), разница получится громадная. Здесь — очевидная польза 42.
Большое, нужное дело. Никакого ‘шума’. Там — один шум. Пустышка. Бесконечное количество слов — и никакого дела.
О. Илиодор — чернокудрая Мария — трогательнейший евангельский образ, за две тысячи лет выродившийся в квач и гидру.
О. Строков — белокурая Марфа, которая неуступно и успешно ‘печётся о земном’.
Нет, без шуток, деятельность Марфы всегда хороша. Деятельность Марии должна быть прекрасной — иначе она отвратительна.
Но я бы от души желал, чтобы общество трезвости служило не только земному, но и небесному. Только тогда ему обеспечен настоящий успех.
Конечно, хорошо ‘отрезвиться’, хорошо перестать ‘пить’, не тащить в кабак последнюю тряпку, не избивать в пьяном виде свою жену и детей. Хорошо встать на ноги. Но этого ещё слишком мало, чтобы зажить по-человечески. Для этого надо просветить свой ум настоящим образованием, а совесть — нравственной работой.
‘Царицынский трезвенник’ будет, конечно, обслуживать по преимуществу класс малокультурный — то, что принято называть народом. И здесь он мог бы внести много добра и много света. Потому что в народе тьма страшная вообще, а в Царицыне в особенности, так как и ‘образованные’ люди в нём сущие дикари.
Мне часто приходится ‘общаться’ с простыми людьми, и я всегда поражаюсь одной черте: полному отсутствию уважения к образованию.
‘Образованные люди — безбожники’. ‘Наука — разврат’. ‘Газеты всё врут’. ‘Писатели всех обманывают’ и т. д. Первый шаг на пути борьбы с духовным одичанием в том и должен заключаться, чтобы разрушать этот страшный, народом веками впитанный предрассудок. В этом смысле сам факт появления журнала, явно ‘хорошего’, явно ‘полезного’, — уже большое общественное дело.
Недавно я наблюдал такой факт.
Был концерт — с участием музыканта, которому много хлопали и которого освистали бы во всяком другом порядочном городе. Я с чувством боли и стыда наблюдал, как молодёжь демонстративно хлопала ‘обиженному’ музыканту. Молодёжь, всегда чуткая, здесь ‘поддерживала’ грязь, — а сзади меня стояли два почтенных старика, которые пытались свистать.
Мне для памяти надо было записать кое-что — я вынул карандаш и написал несколько строк на клочке бумаги.
Когда начали хлопать, раздалось несколько свистков, какие-то дамы ‘зашипели’ на меня, думая, что свищу я. А один ‘интеллигент’ — в золотых очках, видевший, что я пишу, злобно крикнул:
— Газетчик!.. Сотрудник!..
В устах царицынского дикаря ‘газетчик’, ‘сотрудник’, ‘писатель’ — ругательные слова!
Вот в какой непроглядной тьме придётся выступать ‘Царицынскому трезвеннику’. Здесь не только тьма пьянства, а ещё больше тьма невежества, некультурности и полнейшего одичания, где стыдно не только за грубый ‘народ’, но и за учащуюся молодёжь и за господ в золотых очках.
В народе темнота — в значительной степени от пьянства. Но и пьянство в значительной степени от темноты. Чтобы разрушить этот заколдованный круг, надо бороться сразу по всей линии: и с водкой, и с невежеством.
От души желаю о. Строкову в этой трудной и благодарной работе и мужества, и энергии, и успеха!

КУДА Я ПОПАЛ?

(Впечатления человека из лесу)

Вы никогда не были в Гор. думе?
Напрасно. Обязательно сходите. Это нечто изумительное! Я сам никогда не бывал раньше. Со словом ‘Дума’ у меня связывалось представление о скучном-прескучном здании, с грязными каменными лестницами, где сидят скучные люди и говорят о базарах и мостовых. Я даже ‘отчётов’ думских не читаю.
И вдруг попал!
Господи, Боже мой! Почти до тридцати дожил, но такого… такого…
Впрочем, буду рассказывать по порядку. Смотрите на мои ‘впечатления’ не как на ‘отчёт’ какой-нибудь, а как на рассказ свежего человека, который вот уже несколько лет больше всего любит лес — и вдруг попал на самую ‘вершину’ царицынской культуры. Помилуйте! ‘Представители города, насчитывающего с лишком сто тысяч жителей’. Три десятка ‘лучших людей’ из многих десятков тысяч! 42

———

Первое, что я увидел, было вполне ‘ожиданно’: грязная каменная лестница, потом ‘зал заседаний’, уставленный столами, большая икона, план собора, несколько стульев для ‘публики’.
Усаживаемся. Я никого не знаю, и мне, как чужестранцу, объясняют — вот такой-то. А этот — такой-то.
Первое, что мне бросается в глаза, это то, что многие гласные останавливаются и крестятся на икону. ‘Это хорошо, — думаю я. — Они принимаются за дело, благословясь’.
Гласные молятся, а соседи мои ‘рекомендуют’ их:
— Вот это Фёдор Васильевич Башлаев 43.
— Чем замечателен? — спрашиваю.
— Да тем, что ‘прилепился к городскому самоуправлению’.
— То есть как ‘прилепился’, — недоумеваю я.
— Да у него тут родственник служил один на базаре…
— А! понимаю…. Ну и что же?
— Когда эту историю раскрыли, он и говорит: ‘прилепился я’!..
— А вот Винокуров идёт, Иван Андреевич.
— Этот чем замечателен?
Соседи мои смеются.
— Тем, кажется, что, когда Башлаев признался в своих странных отношениях с самоуправлением (‘прилепился’), он поддержал его: ‘Мы, говорит, проникнуты с Фёдором Васильевичем благими порывами’!..
‘Прилепился’ и ‘благие порывы’ — чудаки!
— А это кто, не Репин?
— Который?
Я показываю на господина с длинной шевелюрой, как две капли воды похожего на художника Репина.
— Какой там! Это рыбник! Яков Алексеевич Пирогов. У него все духовные власти останавливаются.
— Какая проза!
— А вот и сам Пятаков!
— Почему сам?
— Это у нас достопримечательность: первая — Илиодор, вторая — памятник Гоголю, третья — Пятаков.
— Чем же он замечателен?
— ………………! 44
— А!
Вдруг двери в соседнюю комнату затворяются, и по залу проносится: ‘частное совещание’…
— О чём же они совещаться будут?
— Очевидно, о чём-нибудь неприличном, — отвечает чей-то голос.
Смеются.
Но смех смехом, а что если о неприличных вещах они ‘просовещаются’ часа два. Мне ехать надо. Я не могу долго сидеть. В кои-то веки выбраться и не увидеть ‘богомольных’ гласных ‘в деле’.
А соседи рассказывают такие вещи, что тревога моя всё увеличивается, и я предчувствую недоброе.
— Наши гласные удивительно обстоятельный народ: начнут совещаться… и — Боже мой!.. Его же царствию не будет конца. На днях они совещались, как им ехать в Бекетовку осматривать лесотаску 45.
Вот вы бы послушали. Один говорит:
— Мне кажется, лучше всего на поезде: и скоро, и дёшево.
— Но ведь и водный путь имеет свои преимущества, — говорит другой. — Я предлагаю моторную лодку.
— Господа гласные, я с своей стороны решительно предлагаю всем другим способам передвижения предпочесть автомобиль: во-первых, быстрота, во-вторых — с точки зрения…
— Позвольте, позвольте, я прошу слова!..
— Я ещё не кончил, господа!..
— Просим!.. Просим!..
— Ограничить ораторов пятью минутами!…
Больше часа совещались.
— Чем же решили?
— На поезде, кажется.
Но моё предчувствие не сбылось. Через десять минут дверь отворяется. И ‘лучшие люди’ гуськом входят в зал.
Тут опять всё ‘ожиданно’: голова — с цепью 46, скучный протокол ‘предыдущего заседания’ и швейцар с подносом, уставленным чаем.
Мне это понравилось: Богу помолились, чайку попили — и за дело. Великолепно!
Только — что такое! Чтение протокола прерывается, а все гласные начинают говорить сразу.
— Это что же, — наклоняюсь я к соседу, — общая молитва?
— Нет. Это прения.
— Почему же все сразу?
— Здесь так принято, чтобы скорее высказаться могли.
Я пожимаю плечами и стараюсь вслушаться. Но разобрать нет никаких сил. Всё слилось в какой-то воющий гул. Я вижу только слегка подпрыгивающего голову, который выкрикивает:
— Виноват-с!.. Виноват-с!..
И при этом раздаётся такой звук, точно песок сыпется.
— Это что такое?
— Это звонок, — объясняет мой спутник.
Наконец, из общего хаоса выясняется чей-то седой стриженный затылок, чьи-то поднимающиеся кверху руки, не то с недоумением, не то с мольбой. Очевидно, человек говорит. Но что — я не слышу, потому что его прерывают голоса:
— Г-н Серебряков не был на заседании… Какие же поправки?..
— Я оскорблён!.. — кричит седой затылок.
И опять общее смятение.
— Нельзя… не был… Берите свои слова обратно!.. А-а-а-а!.. О-о-о-о!.. Ух!..
И прыгающий голова:
— Виноват-с, виноват-с!..
Но ‘инцидент исчерпан’. Переходят к ‘делам’. Седой затылок всё ещё ворчит:
— В таком случае я отказываюсь участвовать в комиссиях…
Подымается какой-то гласный и говорит:
— Обратите внимание на взвоз… Не опасно ли?.. Потому что, если едут извозчики… там откос… Если, например…
— Виноват-с, — перебивает голова, — уже, так сказать, вопрос ваш… этого… разрешён, видите ли-с… этого… в том смысле что… именно-с… тумбы…
— Это незаконно! Мы не имеем права тумбы ставить.
— Как не имеем?
— Имеем!
— Конечно! Конечно!
Шум.
— Виноват-с, виноват-с… Заявление гласного, видите ли-с… мы… этого… примем к сведению…
— Просим!
Пятаков, не вставая, ленивым голосом:
— Обратите внимание заодно относительно жёлоба.
Общее недоумение.
Но Пятаков, заинтриговавший гласных, молчит. Маленькое замешательство.
— Почему перерасход на реальное училище? — неожиданно выпаливает другой гласный.
— Я полагаю…
— Виноват-с…
— Надо найти виновных. На реальное училище была ассигновка в одну сумму, а теперь мы платим совсем другую.
— Нас в министерстве не поняли.
— Как не поняли?
— Почему не поняли?
— Виноват-с… именно… в виду того, что этого… редакция была плохая…
Встаёт гласный и очень плавно, совсем как ‘интеллигент’, говорит:
— Я делаю своё заявление, чтобы сделать новую редакцию. Чтобы нам не попасть бы в положение, которое…
— Кто это?
— Никонов.
— Чем замечателен?
— Говорят, бывший кадет.
— А теперь?
В ответ: пожимание плечами. Пятаков, опять с места, прежним голосом:
— Вы бы кстати, когда поедете в Петербург, узнали там, в чём, в самом деле, дело?
Я спрашиваю соседей:
— Что он, всегда ‘кстати’ говорит?
— ………………………!
— А!
— Виноват-с… этого… относительно реального училища… Видите ли, в Петербурге… именно-с этого… Одно из заданий нашей, так сказать, поездки… Мы, видите ли-с… поездки… этого… выяснить… Наше задание… этого… Именно-с лично переговорить, сказать, о всех возникших недоразумениях…
Встаёт гласный, кажется, единственный интеллигентный человек в собрании, и человеческим языком объясняет, что в городском реальном училище на дворе такая грязь, что даже директор сам жалуется.
— Посторонний вопрос, — кричит ‘Репин’.
— Виноват-с… этого… я отвечу…
— При чём тут грязь?
— Нельзя посторонние вопросы.
— Господа…
— Нельзя…
— Господа!..
— Виноват-с… этого…
И опять голоса ‘лучших’ людей сливаются в сплошной гул.
— А-а-а-а!… О-о-о-о!.. Ух!..
И опять прыгает голова и выкрикивает:
— Виноват-с!.. Виноват-с!..
И странный звонок шипит, точно песок сыплется…
Но хорошенького понемногу. Мне пора ехать. Я прощаюсь со своим спутником и благодарю его ‘за доставленное удовольствие’.

ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Когда Ибсен написал ‘Нору’ 47, об ней было так много разговоров, что в Берлине, приглашая друг друга в гости, писали: ‘Просят о ‘Норе’ не разговаривать’.
Скоро у нас в России будут писать: ‘Просят не разговаривать об Илиодоре’.
Действительно, страшно надоело. Сначала было интересно, потом забавно, потом мерзко, потом отвратительно. И, наконец, скучно до тошноты.
И всё-таки иеромонах Илиодор — герой нашего времени.
Уж не взыщите: каково время — таковы и ‘герои’.
Не потому он ‘герой’, что поднял вокруг себя неистовый шум. Нет: ‘популярность’ Илиодора почти исключительно ‘газетная’. ‘Влияние’ его раздуто до смешного 48.
Публицисты всё ломают голову: чем объяснить ‘громадное’ влияние Илиодора на своих поклонников? Ума в нём особенного нет. Талантов тоже. ‘Оратор’ он посредственный. Даже внешних данных никаких особенных нет. И всё-таки: ‘сила’.
Но разгадка очень простая: и ‘влияния’ никакого нет, и силы никакой нет.
Потому и загадки разгадать не могут, что никакой загадки не существует.
В самом деле: апофеоз ‘силы’ Илиодора — теперешние его путешествия по волжским городам. И что же? 1500 поклонниц! Где же тут ‘громадное’ влияние? Дайте такую свободу говорить и действовать любому заурядному агитатору, какую дали Илиодору, и посмотрите, что получится.
После такого шума, после таких ‘побед’, после такой поддержки со стороны местных властей — 1500 баб, согласитесь, ‘сила’ довольно скромная.
Да ещё и из этих-то полутора тысяч добрая половина пристала для времяпрепровождения. Недаром газеты отмечали факт, что в Саратове ‘паломницы’ пытались вечером проникнуть в ‘летний сад’, да их туда не пустили.
В Самаре Илиодор произвёл своим девицам настоящий ‘потешный смотр’:
— Девицы! Я люблю порядок! Марш вперёд! — повелительно крикнул Илиодор.
Хор ‘ангелов’ на мотив ‘Ах ты, ноченька’ запел какой-то кант, и пошли, а за ними стали спускаться другие отдельные дружины с белыми флагами. Каждая девица в руках имела палку, а некоторые из них дубинки с большой шишкой на конце.
— Марш вперёд! — кричал всё громче Илиодор. — Дружинники, поднимите палки и дубины!
Все разом подняли, и образовался целый лес палок. Вся площадь сразу притихла и присмирела.
— Ха, ха, ха! Испугались? — весёлым голосом проговорил о. Илиодор. — Не бойтесь, мы бить вас не будем.
Ну разве это не смотр ‘потешных’?
Толпа всё время кричит: ‘ура’, ‘браво’ и ‘с нами Бог’.
Поёт псалмы на мотив светских песен. В одной руке несёт крест, в другой — дубину. Днём посещает собор — вечером рвётся в сад Очкина 49.
Как не быть Илиодору ‘героем’, когда ни в одном человеке сейчас не воплотилось так полно это изумительное сочетание воинского духа с юродством. ‘Юродивые’ были, хотя бы тот же Григорий Распутин. ‘Военачальники’ тоже, хотя бы архимандрит Виталий 50. Но тут вместе, в одном лице, сразу и юродивый, и полководец.
Но ‘герой’ был бы не вполне современен, если бы он не был прикосновенен к ‘половому вопросу’.
И в этом отношении Илиодор недавно завершил свой портрет.
Растлителю ученицы в Астрахани, священнику Строкову — он послал демонстративную сочувственную телеграмму.
Так вот почему, как ни ‘надоел Илиодор’, о нём говорить будут. И долго будут. Ведь нам очень многое надоело в жизни. Но покуда это даёт жизни ‘тон’ — приходится и говорить, и писать.
Глубокого, хотя бы и вредного влияния на народ Илиодор и не имеет, и никогда не будет иметь. Может быть, своей трескотнёй он оглушит ещё сотню-другую глупых баб. Вот и всё. Но ‘бороться’ из-за Илиодора не перестанут до тех пор, пока он не перестанет быть ‘героем’…

ИЕРОМОНАХ ИЛИОДОР

Илиодор задал российским публицистам загадку: Кто он? Чего он хочет? Куда ‘гнёт’?
Разгадать толком не могут. А всякое таинственное явление, хотя бы сумбурное, благодаря своей ‘таинственности’ обязательно начинает казаться ‘значительным’. И один из ничтожнейших людей нашего времени мало-помалу превращается в ‘червя’.
Загадка на первый взгляд действительно трудноразрешима: нельзя подыскать такого понимания Илиодора, которое бы объясняло все его действия.
Карьерист? Да, много как будто бы ‘для карьеры’. Но несомненно, что, идя против дружественных предостережений очень высокопоставленных лиц, он с точки зрения карьериста делает нечто несообразное. Ведь если бы он думал, что смазывание дёгтем кому бы то ни было в Петербурге понравится, он не стал бы и клятися и божитися, что этого не было. Раз отпирается — значит, не для ‘карьеры’ допустил это.
Фанатик? Изувер? Да, многое, как будто бы, подходит. Но зато во многом такой холодный расчёт, такая ‘хитрость’, такое ‘себе на уме’, что на фанатика не похоже. Не станет фанатик сам себе телеграммы посылать. Не станет отпираться от своих ‘подвигов’. А так и скажет: да, сшибал шапки, да, мазал дёгтем. Так им и надо!
Но он говорит это только царицынским девицам, а петербургским архиереям божится ‘ей-Богу, не я’. Совсем как провинившийся школьник. И даже просит его ‘защитить’ от клеветы. Слишком это трусливо для убеждённого изувера.
Психически больной? Но почему же ‘помешательство’ начинается только в пределах ‘Поволжья’, а в Петербурге буйный ‘больной’ — тише травы и ниже воды? Почему он мажет дёгтем сотрудника ‘Саратовского вестника’, а не редактора ‘Колокола’? Почему он сшибает шапки с мирных обывателей в Саратове и так низко снимает свою собственную перед петербургскими барынями? Лупить так лупить!
Вот и получается: как будто бы карьерист, но не карьерист. Как будто бы фанатик, но не фанатик. Как будто бы сумасшедший, но на самом деле в здравом уме.
Загадка, таким образом, и заключается в самом этом сумбуре илиодоровских действий.
Кто же он, в конце концов?

———

Я слышал один раз проповедь Илиодора в монастыре. Это было в период его ‘борьбы’ с Синодом 51. В одиннадцать часов ночи в громадном полутёмном храме, на средине, на возвышении, появился длинный, некрасивый монах в чёрном клобуке. Своды храма казались покрытыми синим туманом. Лампадки едва теплились. Народ стоял тесной стеной. Задыхался. Возвышение, на которое взошёл монах Илиодор, окружало ‘духовенство’. Откуда он достал такие лица? Точно на подбор. Я только у Леонардо да Винчи в его карикатурах видел такие физиономии 52. По левую руку — два толстых с громадными копнами волос. Круглые, самодовольные. По правую — два худых. ‘Смиренных’, с опущенными глазами. Жёстких и сладеньких в одно и то же время.
В полумраке фигуры эти производили жуткое впечатление.
И вот он начал…
Я буквально остолбенел.
Первая мысль, первое чувство было: увести его! Увести его из церкви!
Так нельзя говорить в церкви. Так кричат на базаре торговки. В самом голосе, в самой манере, в тоне что-то глубоко оскорбительное для церкви. Можно быть неверующим. Можно враждебно относиться к религии, — но всякий в церкви невольно соблюдает некоторое благочиние. Это скрытое, иногда бессознательное уважение к Церкви, хотя бы к её прошлому, к далёкому прошлому. К мученической истории христианства. Оно есть у всякого.
А тут полное попрание всякого уважения — не веришь себе, ушам своим: что можно взойти в церковь — и так говорить. Стоит, как на площади, как на базаре, и орёт, буквально орёт. Что-то разухабистое. Какое-то ‘на всех на вас наплевать’ в каждом слове. И слушатели заражались этим ‘уличным’ настроением. Самые молитвы становились ‘светскими’ песнями. Что-то явно антирелигиозное было в храме.
А Илиодор всё кричал. Раскачивался. Махал руками. Странные леонардовские фигуры стояли: справа два худых, слева два толстых.

———

Недавно проезжая по Сибири, я купил одну маленькую местную газету. Меня заинтересовала статья ‘Сибирское хулиганство’ 53.
Корреспондент жалуется, что в Сибири появились странные люди, которых раньше не бывало. Эти люди ходят по улицам, по деревням и свершают ряд диких, бессмысленных и ненужных безобразий. Не пьяные, но как будто бы пьяные. Бьют стёкла. Срывают с прохожих шапки. Швыряют камнями и бутылками в витрины магазинов.
И вот я спрашиваю: найдётся ли такой мудрец, который разгадал бы загадку: зачем эти люди бьют стёкла бутылками? Уверяю вас, ‘загадочное’ явление. Необъяснимое. Вражды к живущим за этими стёклами у них нет, потому что они их не знают. ‘Идей’ никаких. ‘Цели’ никакой. Так зачем же? А так:
— О-го-го-го!.. Русь идёт!..
На религиозном языке загадка эта давно разгадана.
‘Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней, и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло’ 54.
Зачем свиньи бросились в море?
Дико, бессмысленно. ‘Таинственно’.
Если религиозный язык переложить на общечеловеческий, можно сказать, что бывает такое особенное духовное состояние, когда человек теряет свою внутреннюю личность 55. Он попадает во власть каких-то нелепых сил и совершает как автомат ряд несообразных, диких поступков. Это состояние есть результат полнейшего нравственного разложения и духовного одичания. Человек перерождается в ‘свинью’, в него входят ‘бесы’, и он бежит в море. Бросает бутылками в окна. Сшибает шапки.
— О-го-го-го!.. Русь идёт!..
‘Религиозный ураган’ Илиодора не есть действие ‘карьериста’, ‘фанатика’ или ‘больного’, это есть ‘одержимость’. Здесь загадочного столько же, сколько во всякой ‘бесцельности’. Необъяснимого столько же, сколько в битье стёкол камнями.
Можно ли искать ‘силы’ и ‘влияния’ у уличных безобразников? Можно ли их шум принимать за ‘движение’?
Нет ни силы, ни влияния и у Илиодора.
Его толпа — не толпа фанатиков. Это несколько сот женщин, грубых и ничтожных, которым вдруг сказали:
— Ребята! Делайте, что хотите… Всё можно… Ничего вам за это не будет.
И вот они одурманены своей воображаемой ‘властью’. Потеряли последние черты образа человеческого и ‘несутся’ по мирным улицам городов и швыряют бутылками в окна.
— Ого-го-го!..
‘Умрём за батюшку’ и прочее — всё это ложь и обман. Когда Илиодора убрали в Новосиль, в две недели всё затихло. И если бы он не явился снова — его забыли бы в два месяца.
Так вот какова разгадка Илиодоровской ‘загадки’.
И уж если искать действительно таинственного, его надо искать не здесь, не в личности Илиодора, — а в русской жизни 56.
Но и здесь загадка, кажется, решается не менее просто…

‘ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА’

Илиодор объявил, что скоро настанет конец мира. Чтобы Антихрист не застал его поклонников врасплох, он призывает их рыть за монастырской стеной пещеры: под каменным монастырём сделать другой монастырь, ‘подземный’ 57.
Женщины несут с собой калачи, арбузы, деньги — идут делать святое дело: рыть ‘катакомбы’.
‘Пещеры’ рыли многие русские подвижники. Безмолвные, скорбные уходили они из мира в дремучие леса, в благостное уединение природы. Из городов их гнал ужас перед греховностью мира, страх перед его соблазнами. Они уходили, чтобы в тиши лесной лицом к лицу с совестью своей и Богом научиться любить людей по-настоящему, по-настоящему служить Богу.
Можно не согласиться с тем, что путь их правилен. Можно видеть лучшее служение людям в кипучей, страстной ‘мирской’ борьбе со злом, — но нельзя не преклоняться перед красотой и величием духа этих одиноких ‘рыцарей духа’.
И вот теперь выходит монах на базар и развязно кричит:
— Ко мне, ко мне!.. Пещеры рыть будем!.. Несите арбузы, калачи, свечи!.. Спасайтесь, пока есть время…
И за монастырской оградой одураченные женщины свершают комедию — роют ‘катакомбы’.
Для всякого неодураченного ясно, что если даже и пришёл бы Антихрист, то он одинаково ‘достанет’ как за монастырской оградой, так и под землёй. Ясно, что базарная площадь ничего общего с дремучим лесом не имеет и что ходы под монастырём, как бы ‘катакомбами’ ни назывались, — так и останутся ‘кладовыми’ для калачей и арбузов. Ясно для всякого, что эта новая выходка Илиодора, игра в ‘отшельники’, — всё та же беспримерная реклама, которой он удивляет Россию уже несколько месяцев.
Он сказал: ‘Приходят последние времена’.
Но если уж и видеть признаки этого, то в деятельности самого Илиодора.
Никто с такой ‘смелостью’, как он, не превращал священнодействий в зрелища, не низводил самое дорогое для верующего человека — на степень простой рекламы.
Никто не доходил до того, чтобы ‘играть’ в пещеры, в ‘сожжение идолов’. Никто с таким явным презрением не относился к великому прошлому Церкви. Я не знаю, скоро ли наступят ‘последние времена’, но убеждён, что Церковь тогда будет превращена именно в то, во что превращает её теперь Илиодор.

НЕЧТО ОБ АНТИХРИСТЕ

О. Илиодор оправдывается:
— Я не Антихрист.
И в подтверждение своих слов уверяет, что у него нет ни рогов, ни копыт, ни хвоста.
Антихрист, по его словам, будет кто-либо из интеллигенции — скорее всего, ‘газетный стервятник’.
Я, разумеется, далёк от мысли считать о. Илиодора Антихристом. Всё происходящее на подворье объясняется гораздо проще — к чему такие страшные слова!
Но всё же чрезвычайно интересен самый факт возникновения таких слухов, настолько, очевидно, упорных, что даже сам о. Илиодор выступает с опровержением:
— Я не Антихрист.
По этому поводу любопытно отметить, что о. Илиодор, видимо, совершенно не признаёт церковного учения об Антихристе, хотя и считает себя ‘специалистом’ в этих вопросах. Здесь, как и во всей своей деятельности, о. Илиодор, провозглашая себя ‘защитником’ Церкви, на самом деле разрушает церковность.
В ‘борьбе с Синодом о. Илиодор разрушал самую основу нашей монашествующей церкви — послушание…
Теперь, в борьбе с ‘Антихристом’, — он разрушает церковное учение об Антихристе.
По учению Церкви, Антихрист вовсе не будет с рогами и хвостом.
Напротив, он будет чрезвычайно похож на Христа.
Отнюдь не будет он открыто объявлять себя безбожником. Тогда бы всякий узнал врага Христа. Нет. Он будет обманывать своей наружной святостью. Он выйдет, по словам апостола Павла, из той среды, где люди, ‘имеющие вид благочестия, силы же его отрёкшиеся’.
Он так будет похож по внешнему виду на Христа, что даже чудеса будет творить, даже многих святых победит (см. Апокалипсис 58).
Вот почему апостолы убеждают верующих зорко следить, как бы не обмануться. И когда скажут: вот, здесь Христос, или: вот, там Христос, — не верить…
По церковному учению, Антихрист от Христа будет отличаться по духу. При всём своём внешнем благочестии и святости и лжечудесах он будет ‘благочестия отрёкшимся’, развратен, горд, клеветник, жесток, не любящий добра (2 Тим. 3, 2-5). Христос всё свершал во имя Отца Своего, Антихрист будет совершать всё во имя своё.
Вот в чём разница.
Таково церковное учение об Антихристе.
При чём же тут интеллигенция и ‘стервятники’? Разве они, в большинстве случаев, не открыто признают себя ‘неверующими’, разве они имеют ‘вид благочестия’? Разве есть у них желание выдавать себя за Христа? В чём, в чём можно упрекать ‘интеллигенцию’, а уж в этом она не грешна. Скорей, напротив, слишком спешит подчеркнуть своё неверие, даже больше показать его, чем есть на самом силе.
Если бы о. Илиодор считался с церковным учением об Антихристе, он не стал бы опровергать слухов отсутствием на голове рогов, а на ногах копыт и не стал бы науськивать своих невежественных и нецерковных богомольцев на поиски Антихриста там, где его надо искать меньше всего.

АНТИХРИСТ В ЦАРИЦЫНЕ

По случаю недавнего появления в городе Антихриста — было созвано экстренное заседание Гор. думы.
Взволнованные гласные собирались в этот раз без опоздания. И при входе особенно усердно молились перед иконой. Башлаев, Винокуров и Пятаков молились даже коленопреклоненно.
Городской голова окончательно лишился дара слова и всё повторял:
— Этого… этого…
И знаками приглашал гласных на частное совещание.
Когда затворили двери и городской голова занял место, на несколько мгновений воцарилась глубокая тишина.
— Этого… этого… — зашептал голова, — именно-с… явился, так сказать…
Больше он не мог произнести ни слова.
— В комиссию! — неожиданно для себя выпалил Пирогов.
Все замахали руками:
— Тише, тише! Разве теперь можно так громко говорить.
Перфилов 59 быстро развернул свод законов и на основании ряда статей и сенатских разъяснений объяснил гласным, что вопрос об Антихристе вообще не подлежит ведению городских самоуправлений.
— Как же этого?.. Как же этого… — всплёскивал руками голова.
— Запросить Розанова… Как в сферах… — пробормотал чей-то голос.
И опять воцарилась жуткая тишина.
Тут взоры всех, точно по команде, обратились на Пятакова.
Он сидел, как изваяние. Никто не решался нарушить глубокой думы его. Минута была торжественная. Башлаев и Винокуров, взявшись за руки, тихо плакали.
И вдруг Пятаков произнес:
— Приветствовать!
Вздох облегчения пронёсся по залу. Гласные зашумели, закашляли, засморкались. Пожимали друг другу руки. Общий радостный гул сменил напряжённую зловещую тишину. Можно было разобрать только отдельные возгласы:
— Мудрее Соломона!..
— Хлеб-соль, разумеется, хлеб-соль!..
— Выбрать представителей…
— Пятакова!
— Просим! Просим!..
Частное совещание кончилось.

———

Антихрист явился ночью и направился в Приволжскую гостиницу.
— Есть свободные номера? — спросил он сонного швейцара.
Швейцар подозрительно осмотрел его странный костюм, но потом решил, что, должно быть, приезжий перс или насчёт цирка, и сказал:
— Пожалуйте. Только что дорого, может, для вас. У нас чистая публика останавливается…
— Ты разве узнал меня? — улыбнулся Антихрист.
— Где же вас всех знать.
— Почему же ты думаешь, что я ‘нечистый’?
— Да мне что… я так, к примеру.
Швейцар отпер дверь и ввёл незнакомца в номер.
— Послушай-ка, братец, — обратился Антихрист к швейцару, — а что, Гога и Магога здесь не останавливались?
— Какие?
— Гога и Магога?
— Откедова это?
— С Востока.
— И — нет, — протянул швейцар, — вот Мардашкопопуло останавливался, да уехал уже… Магогина не было… не помню.
— А до монастыря далеко отсюда?
— Не больно далеко.
— Ну, ступай.
— Документик-с.
— Какой документик?
— Паспорт-с.
— Убирайся, дурак.
— Никак нельзя-с. Беспаспортных не пущаем.
Антихрист вынул из кармана золотой и безмолвно протянул швейцару. Швейцар сжал его в своей руке и безмолвно удалился.
Рано утром Антихрист направился к монастырю.
День быль праздничным, и богомольцев шло видимо-невидимо, тысяч семьдесят. Антихрист хотел пройти в ворота вместе со всеми, но привратник остановил.
— Ты кто такой?
— Я по своему делу.
— Газетчик?
Антихрист засмеялся:
— Разве я похож на газетчика?
— Нечего зубы-то скалить. Проваливай!
В это время юродивый Никита благим матом возопил:
— Антихрист!! Антихрист!!
Народ, давя друг друга, бросился во двор. Через несколько мгновений всё опустело.
Антихрист вошёл в ворота: ни души.
— Странно! — подумал Антихрист. — Что они, сквозь землю провалились, что ли?
В кельях тоже никого не было. Наконец, он заметил в углу двора яму, из которой выглядывала чья-то кудластая голова. Это был Савва.
Антихрист подошёл к яме. Голова спряталась и из-под земли послышался грозный голос:
— Уйди! Убью!
И рука с деревянным пугачом высунулась из ямы.
Кто-то на длинном шесте выставлял квач 60.
— Уйди от греха!
— Послушайте, — вежливо сказал Антихрист, — это недоразумение… Я бы хотел видеть батюшку Илиодора.
Снова появилась кудластая голова Саввы, и громадный кулак, стиснувший пугач.
— Уйдёшь, стервятник?
— Ты не ори, — обозлился Антихрист, — привык на бахче озорничать…
Савва расплылся в улыбку:
— А тебе завидно?
Антихрист тоже улыбнулся:
— Разумеется, завидно.
— А ты лезь к нам, — добродушно сказал Савва, — там у нас все катакомбы девчатами набиты, весело! — И, спохватившись, заорал: — Молчать, жидовская морда!
— Да ты не ори… Чего в дыре-то сидишь, лезь ко мне.
— А зачем?
— Да уж я тебя ублажу.
— Ублажишь?
— Натурально ублажу.
— А батюшка Илиодор как же?
— Да он где?
— Сидит в катакомбе.
— Чего ж он сидит?
— Тебя боится.
— Чудак! — засмеялся Антихрист — Что я, съем его?
— Катакомбу опишешь.
— Чепуха! Ну, пусть его сидит. Идём.
— Пойтить, разве?
— Конечно!
— А можно одну позвать тут?..
— Сестру? — засмеялся Антихрист.
— Сестру, — засмеялся Савва.
— Зови!
Кудластая голова скрылась. Под землёй послышался неясный гул, и через несколько мгновений из отверстия вылез Саваа в сопровождении ‘сестры’.
Оба были выпачканы в земле и смущённо улыбались.
— Теперь вы мне всё расскажите, что делается в катакомбах, — весело сказал Антихрист. — Видите, вовсе я не такой страшный. Газеты всё врут.
— Всё врут, — поддакнул Савва.
— Нет у меня ни копыт, ни рогов, ни хвоста. И что за охота прятаться от меня под землю? Не понимаю!
— Ну пусть сидят, — шикарно помахивал пугачом Савва, — там тоже весело.

———

Весть о явлении Антихриста облетела весь город. Учебные заведения были закрыты. Гимназисткам строго-настрого было приказано снять с кос банты: мало ли что может случиться.
Ученицы спрашивали своих начальниц: надо ли при встрече с Антихристом делать реверанс.
— Разумеется — возмутилась Гермези, — приличия должны существовать до скончания века.
Народ запрудил все улицы. Конное движение прекратилось. На крышах разместились фотографы и кинематографы. Ровно в двенадцать часов на Соборной площади показался Антихрист в сопровождении Саввы и ‘сестры’. В это же время со стороны сквера показалась депутация от Городской думы. Впереди шёл городской голова, сзади Пятаков с громадным караваем чёрного хлеба. За ним — Башлаев, Рысин, Серебряков и Никонов. Увидав депутацию, Савва остановился:
— Пропали! Заберут!
И хотел обратиться в бегство.
— Видишь, хлеб несут, — остановил его Антихрист.
Савва сразу приободрился и снова замахал пугачом. Между тем, гласные с городским головой приблизились к Антихристу.
Голова был бледен как полотно. Ноги его подкашивались. Башлаев ‘прилепился’ к спине Пятакова. Рысин прятался за Башлаева, Серебряков прятался за Рысина. Никонов делал вид, что он ‘ничего’, что он ‘сам по себе’ и вовсе даже не гласный, а ‘так’.
Городской голова остановился и начал прерывающимся голосом:
— Ваше… этого… Ваше сиятельство!..61 Виноват-с… Задание видите ли-с… этого… Задание… нашей, так сказать, депутации — исполнить исторический долг, видите ли-с… Мы, собственно говоря… виноват-с… отцы города… мы этого… мы чувствуем… мы просим… мы этого.
Голос его пресёкся, и он молча тянул за рукав Пятакова.
Пятаков протянул хлеб и произнёс:
— На всякий случай, ваше сиятельство, примите от чистого сердца!
И шаркнул ножкой.
Башлаев за спиной перекрестился.
— Что ты делаешь! — испуганно шептал ему на ухо Рысин. — Ведь это Антихрист.
— Беру крестное знаменье обратно… беру обратно, ваше сиятельство, — лепетал перепуганный Башлаев.
Антихрист взял хлеб и сказал дружески:
— Благодарю. Я Царицыным доволен.
— Доволен… доволен… доволен… — пронеслось по площади.
Городской голова посмелел:
— Мы счастливы… этого… Может быть, вам угодно… Именно-с… Какие-нибудь развлечения… Заседание Думы… и тому подобное.
Из публики вынырнул бритый человек и улыбался и кланялся.
— Это кто? — спросил Антихрист.
— Я — директор музыкальных классов Орлов. Буду счастлив видеть вас, ваше сиятельство, в нашем четвёртом камерном собрании.
— Ах, вот как! Очень рад. Я кое-что об вас слышал.
— У нас имеется знаменитый пианист, ваше сиятельство.
— Очень, очень рад. Чем он знаменит?
— Да он, видите ли…
— Ну?
Директор музыкальных классов осмотрелся и пробормотал:
— При дамах неудобно…
— А!.. Ну, вы мне после расскажете.
И, взяв под руку улыбающегося директора, Антихрист двинулся дальше.
Сзади шёл городской голова, Пятаков с блюдом, гласные…
Народ ликовал.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЦАРИЦЫН!

И перед младшею столицей

Главой склонилася Москва,

Как перед новою царицей

Порфироносная вдова…

А. С. Пушкин 62

По моему глубокому убеждению, столицей Российской Империи должен быть Царицын. Был Киев, была Москва, был Петербург — теперь самое время Царицыну.
Во-первых, здесь иеромонах Илиодор, во-вторых, Пятаков, в-третьих, Маковский, в-четвёртых, доктор Ефимов, в-пятых памятник Гоголю, в-шестых, недостроенный собор…63 Да мало ли ещё что.
— Столица!..64
Конечно, в Питере тоже хорошо. Невский… Адмиралтейская игла… И потом — ‘окно в Европу’…
Но Бог с ней, с Европой! Только одно беспокойство. Здесь, по крайней мере, до Персии рукой подать.
Нет, я решительно высказываюсь за Царицын.
И как бы это было хорошо! По скверу бы гуляли посланники, уланы, драгуны, гренадеры. По Соборной площади разъезжали бы министры в каретах, в ‘Конкордии’ ставили бы балет ‘Дочь фараона’ 65. Тут бы тебе и Синод, и Сенат. А сколько бы генералов понаехало: что ни лавочка — генерал отдыхает…
— Красота…
Говорят, столица — факт ‘политический’. А по-моему, нет, — это факт психологический. Столица должна быть там, где более благоприятные условия для полного отражения национальной физиономии.
В Киевский период — Киев больше всего отражал собой ‘Русь’, в эпоху московских царей — Москва была самым типичным городом, в последние два столетия — Петербург. Теперь — Царицын. Нужды нет, что здесь мостовые плохи да извозчики на допотопных пролётках. Это пустяки. Голове только глазом моргнуть… Эго-го-с… Сейчас торцовая мостовая будет. И дохлых поросят с улицы убрать недолго. И трамвай и фонари — всё это дело наживное.
Но вы спросите, пожалуй, почему же, всё-таки, нужно переносить столицу с севера, почти от самой Европы, на юг, в Царицын — чуть-чуть что не на границу с Персией? Что это за ‘психология’ такая? Почему именно Царицын, а не Астрахань, не Чёрный Яр, не другое какое-нибудь место?
А вот почему…

———

Что бы вы сказали, если бы в один прекрасный день в Государственную думу был внесён такой запрос:
— Известно ли председателю Совета Министров, что член Госуд. думы Пуришкевич — оборотень? И что, пользуясь волшебною силой, депутат по ночам принимает вид пуделя и беспрепятственно проникает во двор Таврического дворца, и если известно, то что председатель совета министров думает предпринять, дабы оградить высокое собрание от незаконного вторжения нечистой силы?
Вы, вероятно, подумали бы, что ‘запрос’ — или грубая шутка, или нечто психиатрическое.
Ничуть не бывало. Это просто ‘национальная физиономия’ нашей северной столицы.
Ибо в Госуд. думе только что совершенно серьёзно обсуждался ‘запрос’ о ‘ритуальном убийстве’.
‘Ритуальное убийство’ — это область ведьм, оборотней, волшебства, нечистых сил и прочих прелестей средневековья.
Почему же в столице возможна была подобная дикость?
Очень просто: наша ‘физиономия’ в том и заключается, что чем нелепее, тем ‘национальнее’.
Всё это случилось в ‘младшей столице’.
Посмотрим, что поделывает ‘порфироносная вдова’ — Москва.
Здесь тоже ‘национального’ сколько угодно. Правда, насчёт оборотней запроса не предъявляли, но зато явился тип безграмотный, никогда ничего не печатавший, и вдруг — бряк:
— ‘Живой труп’ мой 66.
— Вы, собственно, кто же?..
— Я по части письмоводства…
— И ‘Живой труп’ ваш?
— Беспременно…
Дико! Нелепо!.. Но ничего не поделаешь: национально. И вот совершенно серьёзно обсуждают, пишут, телеграфируют…
— Толстой — мошенник! Александра Львовна — мошенница!
Казалось бы, дело ясное, как дважды два четыре. Во-первых, Соловьёв безграмотен. Во-вторых, написал такую вещь, как ‘Живой труп’, — вдруг на этом и остановился. В-третьих, для чего Толстому могло понадобиться это мошенничество? Слава? Так неужели автору ‘Войны и мира’ надо было присваивать для славы ‘Живой труп’? — Деньги? Но ведь Толстой при жизни ‘Живой труп’ не печатал, а если и напечатал бы, то всё равно ничего за него не получил бы, т. к. отказался от права получать деньги и за все произведения, написанные после 1881 года 67.
А зачем это могло понадобиться Александре Львовне? Ведь все деньги, вырученные за сочинения Толстого, пойдут не ей, а на благотворительные цели, указанные Толстым при жизни… Так во имя чего же эта мистификация? И при чём ’10 000 Художественному театру’, когда за каждый печатный лист толстовских сочинений любой издатель заплатил бы десятки тысяч.
Все это прекрасно знают, до Восторговых и Илиодоров, и всё-таки:
— Ага! Попался, мошенник!
Откуда же всё это?
Национальная физиономия! — Чем бессмысленней, нелепей — тем сильнее пахнет современною Русью.
Какой же вывод отсюда? А вывод тот, что в обеих столицах с наглядностью показано, что теперь ‘всё можно’ и что это и есть самое для нас типичное.
Но, спрашивается, найдётся ли другой город в Российской империи, где бы до такой степени было ‘всё можно’, как в Царицыне?
Найдётся ли другой город, где подобная дикость была бы встречена с таким общим восторгом?
Не найдётся.
А потому: да здравствует Царицын!
Именно здесь, у нас, и должна быть столица государства, потому что только здесь принцип ‘чем нелепее, тем лучше’ мог бы получить полное своё выражение.
Петербургский период русской истории кончился. — Наступает царицынский.

———

Что всё это так, достаточно самого беглого взгляда на недавнее прошлое и настоящее царицынской общественной жизни.
Не успела замолкнуть история с Заморёновым, выплывает Грошенков с своей ‘биржевой артелью’ и пьяными актами 68. Не успели покончить с Грошенковым, как на горизонте показался Маковский.
Эта история самая замечательная.
Маковского обвиняли не более не менее как в попытках оказывать развращающее влияние на учениц. Дирекция музыкальных классов нарядила целое следствие и постановила: просить Маковского подать в отставку на двухнедельный срок (по крайней мере, сообщение об этом в газете опровергнуто не было). Отсюда ясно, что на следствии факты, компрометирующие Маковского, подтвердились.
И вдруг начинают кричать: ‘газеты врут! Маковский невинен, как агнец’. Собираются подписи, ему устраивают ‘овации’.
Но позвольте: если невинен, то зачем было предлагать ему подать в отставку? А если велели подать в отставку, как можно допускать его до преподавания и до выступления в концертах?
Ошибка всегда возможна. И если газета ‘ошиблась’, она с радостью бы отказалась от своих обвинений. Если факты, которые сообщались, оказались бы выдуманными или ложно истолкованными, я первый бы заявил об этом в печати. А то, подумайте, какая нелепость! Само Музыкальное общество выносит приговор: ‘Виновен. Подавайте в отставку’. А через два дня концерт с участием ‘отставного музыканта’. И девочки — подростки и гимназисты кричат:
— Браво! Браво!…
Нет — это может быть только в ‘столице’, ибо ‘нелепость’ дальше идти не может.
Говорят, Маковский останется. Верю. На то у нас и ‘столица’.
Это по поговорке: на первый раз прощаю — больше не попадайся!
Да здравствует Царицын!..
Но не успели успокоиться после Маковского, новая ‘столичная’ знаменитость — д-р Ефимов.
Может быть, тоже ‘газеты врут’? Бедные газеты! Но почему тогда не ‘опровергнуть’ эту ложь. Конечно, сам Ефимов ‘выше этого’. Что такое ‘печать’? — звук пустой. Легко встать в благородную позу негодования. Но почему бы знаменитому доктору не опровергнуть хотя бы для ‘малых сих’, которые ещё не вполне прониклись ‘столичным духом’ и немножко считаются с газетами.
Пока сообщение газет не опровергнуто, мы вправе относиться к ним как к достоверным.
Что же получается?
Земский врач ‘подрабатывает’, то есть, попросту говоря, превращает высокое звание врача в мелочную лавочку, — а на земскую больницу смотрит, как на рекомендательную контору:
— Пожалуйте к д-ру Ефимову.
Чего тут особенного? ‘Столичные’ знаменитости забыли даже приблизительное назначение врача. Такие слова, как ‘долг’, ‘обязанность’, ‘призвание’, ‘служение народу’, — всё это ‘провинциализмы’, о которых в столичном граде Царицыне почти совершенно забыли. Так забыли, что, когда пишешь с искренним желанием напомнить ‘забытые слова’, чувствуешь, что перед тобой глухая стена, что до такой степени они чужды всем, что как будто бы произносятся совсем на другом языке.
Ну разве д-р Ефимов не настоящая ‘столичная’ знаменитость?
Да здравствует Царицын!
Про Илиодора я уж не говорю. Совершенно очевидно, что только в Царицыне мог так ‘расцвести’ смиренный инок. Представьте себе гидру, ‘библейские выражения’, гору Фавор, катакомбы — в каком-либо другом городе. Это будет несообразность. Для Илиодора необходимы ‘Балканы’ и ‘Вор-Гора’ 69, особый тип низкопробного мещанства, составляющего чуть ли не две трети всего населения города. Того мещанства, которое достаточно ‘образованно’, чтобы ‘слышать’ о Толстом, и достаточно невежественно, чтобы заплёвывать его портрет. Оно-то теперь и даёт тон всей русской жизни, но нигде не является столь могущественным элементом, как в Царицыне.

———

Я думаю, ‘похвальное слово’ Царицыну достаточно убедительно. И едва ли кто-либо теперь усумнится в моём ‘патриотизме’ 70.
Скоро величие Царицына сознают все. Будет тогда у вас и Синод, и Сенат, и посланники, и ‘Дочь фараона’. А пока не сбудутся эти блестящие мечты, вам придётся жить серыми буднями.
И мне жаль вас. Верьте, не верьте, — но глубоко жаль. Я-то вольная птица, вспорхнул и улетел. А вам в ожидании Синода и Сената придётся жить изо дня в день, кричать Маковскому ‘браво’. Продолжайте, мол, в том же духе! Придётся ходить к ‘земскому врачу’ Ефимову и по праздникам утешаться на горе Фавор.
Тяжело это.
И я хотел бы, чтобы моё дружеское сочувствие дошло до немногих живых людей и хоть сколько-нибудь порадовало их, как и всякое искреннее сочувствие.

КОМУ ЖАЛОВАТЬСЯ?

На ‘семейном совещании’ санитарного совета по вопросу о деятельности д-ра Ефимова П. Д. Тихомиров 71 между прочим заявил:
‘Лицам, недовольным деятельностью заведующего больницей, следовало прежде сообщить о своём недовольстве Управе, а не ходить в газеты’.
‘Семейное совещание’, разумеется, не могло встать ни на какую иную точку зрения, кроме как на ‘семейную’.
П. Д. Тихомиров высказал положение, под которым подпишутся все люди, чуждые общественных интересов и даже приблизительно не понимающие назначения печати’.
Для всех этих ‘семейных людей’ газеты — место для ‘публичного скандала’, место для сведения личных счётов, место для ‘высмеивания’, передёргивания и т. д.
При таком отношении к печати естественно ‘недовольство’, что ‘жалуются’ не ближайшему ‘начальству’, а в газеты.
К чему, мол, ‘устраивать скандал’, когда можно ‘уладить всё’ семейным порядком?
Но мы придерживаемся принципиально иного взгляда на вещи.
Печать существует для того, чтобы ‘семейные’ факты делать общественным достоянием и разъяснять обществу их общественное значение. Если какой-либо врач превращает свою деятельность в мелочную лавочку, и тем более деятельность учреждения, — недостаточно, чтобы ‘дело уладилось’, — должно об этом узнать общество, не для ‘скандала’, а для того, чтобы, реагируя на это в общественном смысле слова, тем самым гарантировать себя от подобных явлений в будущем.
Если бы все наши общественные проступки ‘улаживались’ по-семейному, мы все давно бы превратились в дикарей, потеряли бы всякую способность к общественной жизни.
Вот почему на вопрос ‘кому жаловаться — Управе или газетам?’ — надо ответить: и Управе, и газетам, т. к. одно другим ‘заменено’ быть не может.
Управа ведает ‘деловую’ часть всего этого.
Газета — общественную.

НАШИ ПРИЕХАЛИ…

(Впечатление человека из лесу)

Я опять в Думе. Очень не хотелось. Но мне сказали:
— Городской голова будет докладывать о своей поездке.
— А! Это другое дело: я люблю хороший эпос. Надо пойти послушать…
Тем более, что ледокол отрезал меня от ‘лесной’ жизни. Волей-неволей приходится ‘развлекаться’ культурой.
Первые впечатления уже знакомы мне: швейцар в валенках, набожные гласные, на стене величественный план собора.
Но в воздухе чувствуется какая-то особенная торжественность: не то в доме именинник, не то — важный покойник. Сторож, например, принёс восемь лишних стульев для публики и поставил их почему-то не в ряд, а ‘врассыпную’. Через пять минут вернулся и унёс стулья в другую комнату!.. И народу сегодня больше. Неподалёку от меня две дамы-блондинки, в грандиозных причёсках, даже по-французски говорят. До меня то и дело доносится:
— Docteur… n’est ce pas?..72
Очень, очень мило! К дамам подошёл господин с благообразной физиономией офицера и раскланялся. Жаль, не поцеловал ручку: всё бы, как у людей.
Гласных — видимо-невидимо. Громадный процент лысых, с ‘брюшком’. Сегодня в них тоже что-то особенное: они часто берут друг друга за руки, повыше локтя. Смотрят друг на друга ласково. И общий говор их очень мелодичен: точно мурлыкают.
Очень, очень мило!
Но, увы, ‘эпоса’ всё же мне не пришлось слышать… А жаль. При яркости ораторского таланта головы, отчёт о впечатлениях столичной жизни должен бы произвести потрясающее впечатление.
Впрочем, и то, что мне пришлось видеть и слышать, — превзошло все самые смелые ожидания.

———

Торжественное настроение скоро для меня объяснилось: оказывается, я попал на ‘выборы’ членов Управы.
Но самое интересное началось там, где его меньше всего можно было ожидать.
Не успел секретарь закончить протокол ‘предыдущего заседания’, городской голова заикнулся было:
— Виноват-с… не имеет ли кто…
Тут поднялся человек с круглой физиономией. И я услыхал неожиданное слово:
— Собаки…
Общий гул заглушил ‘оратора’.
Знакомый мне уже седой, недоумевающий затылок Серебрякова и с мольбой поднятые руки его… Чей-то громкий голос:
— Безобразие!..
Мелькающий голова, Пятаков, спокойно играющий карандашиком, — всё слилось в общий сумбур.
— Выслушайте меня!.. Выслушайте меня!.. — напрягалась изо всех сил круглая физиономия.
— Кто это? — спросил я.
— Антонов 73.
Через полчаса зал успокоился, и взволнованный гласный прерывающимся голосом, но довольно плавно начал:
— В одном из отдалённых заседаний Думы… был поднят вопрос о бродячих собаках…
— Какое нам дело!..
— Сейчас протокол читают…
— При чём собаки?..
Круглая физиономия Антонова побагровела, и он заговорил отрывисто, почти с истерикой. Вопрос, видимо, у него ‘наболел’:
— Выслушайте меня!… На глазах детей… на улицах… Собаки ходят… Собаки бегают… Собаки бесятся… Но что гнуснее всего — собаки проделывают… всякие эволюции… Да-да, господа гласные, э-во-люции! Собаки не должны ходить… Я требую… Вопрос важный… В смысле приличия, господа гласные… такие эволюции… на улицах недопустимы… Раз это нарушает приличие — вопрос должен быть передан в санитарную комиссию.
Я ждал грома аплодисментов. Ведь гласный Антонов ‘затмил’ знаменитую речь одного кавказского гласного, который по этому же самому вопросу произнёс, как известно, такую речь:
— Милусти государи и Милусти государыни! Господа, хотя между нами ни одна нет женщины, но это усегда так говорится…
На основании послэднего слова науки, спрашиваю вас: Куда мы идём? Зачем мы идём?.. Мы идём для того, чтобы наше юношество умэл жрать этих несчастных классических языков, надежды которых на оных возлагаются обществом и целым стаям куча родителэв… Впрочем, зачем я вам читаю политический экономия. Лучше будэм вам рисовать красноречивий картинки. Представляйте себе — идёт мальчишка с книжками под мышками. Вдруг в вашей городской вонючий канави вискакивает целая стая разъярённых собак, и разрывают мальчишки на частички. Теперь возьмите ви положения эта куча родителэв над трупом бездыхательного сына… И т. д., и т. д.
На основании всех этих соображений, кавказский гласный предлагает для уничтожения бродячих собак сдать ‘охоту’ на них в аренду 74.
Речь Антонова, по-моему, замечательнее.
Кавказскому гласному простительно — он русского языка не знает. И то всё-таки до ‘эволюции’ не договорился и не предлагал, в виду нарушения собаками ‘приличий’, сдавать вопрос в ‘санитарную комиссию’!
Бедный Дарвин — знал ли он, что у него будут такие последователи, как ‘эволюционист’ Антонов?..
Но вот и выборы.
Прежде всего вопрос: избирать или не избирать новую ‘бюджетную’ комиссию?..
Разумеется, шум, вопли, звонок шипит.
— Виноват-с, виноват-с… внимание, господа…
Я уже начинаю привыкать: всякий новый вопрос обсуждается сначала всеми гласными единовременно. Потом говорит Серебряков. Затем Пятаков ‘вспоминает’ что-нибудь из далёкого прошлого. Ну, а дальше уж как по маслу.
Так и тут. Покричали. Серебряков говорил. Потом Пятаков вспоминал.
Но голова взмолился:
— Такая масса комиссий, собственно говоря, что не находишь времени… именно-с… собирать их… Каждый день комиссии… этого… я прошу не обременять… комиссии… Понимаете ли-с… каждый час комиссии…
Гласные сжалилась.
И вот наступила торжественная минута.
К избирательным ‘урнам’ потянулись наши ‘отцы’. Сухое пощёлкивание шаров. Вздохи. Шёпот.
‘Точно перед исповедью’, — думаю я.
Считают: Титовский… Избирательных: один, два, три… десять… двадцать… двадцать девять…
Голоса: избран…
Мишнин: избирательных: один, два… десять… двадцать шесть…
Я не в курсе ‘думских’ дел и не знаю, хорошо ли, что ‘выбрали’ Титовского и ‘прокатили’ Мельникова 75. Я — человек из лесу. Моё дело описывать.
Мишнину похлопали. Гласные зашумели свободнее. Видимо, напряжённое состояние требовало выхода.
Я думал, всё кончилось.
Но поднялся человек с желтоватой, пергаментной лысиной.
Пункт моих наблюдений таков, что видишь одни только лысины да затылки. Поневоле приходится умалчивать о физиономиях. Я не видел владельца жёлтой лысины, но ясно представлял себе его лицо: таким изображают деревенские иконописцы Николая Чудотворца.
— Кто это? — спросил я.
— Назаров.
Вслушиваюсь:
— Баллотировка неправильная…
— Почему?
— Как?
— Правильная! Правильная!..
— Виноват-с… внимание…
— Неправильная… Я подсчитал общую сумму шаров… У одних 47, у других 46…
Голова складывает.
Одинаково у всех.
— Нет, — протестует Назаров.
— 26 и 21 — 47, — говорит голова.
— Правильно! — кричат гласные.
— Виноват-с… 29 и 17 и один свой — 47.
— Правильно!
Назаров тихо садится. Кажется, всё теперь. Собираюсь идти.
— Понаблюдайте ещё, — говорят мне.
Бог мой! Да чего же тут наблюдать? Итак ясно всё как день.
Между прочим, около двери я заметил двух седых мужичков. Они сидели как раз рядом с дамами, умеющими говорить ‘n’est ce pas’. Я видел, как они подавали городскому голове какую-то бумагу: должно быть, ‘прошение’.
И вот, глядя на них, я думал.
А что, если бы в эту залу собрать вот таких мужиков, которые теперь робко жмутся к двери. Посадить бы их вместо всех этих господ с благолепными лысинами и великолепными брюшками — как было бы хорошо. Куда толковее сумели бы они делать своё дело. Конечно, не говорилось бы речей об ‘эволюции собак’. Но я глубоко убеждён, что не было бы и того сумбура, который бывает всегда, где люди ‘думают’ только о себе, а не об общем ‘мирском’ деле.
Невесёлые были мои думы. Но я утешал себя тем, что, вероятно, посещаю ‘мунипалитэт’ в последний раз.
Мороз крепнет всё. Волга станет скоро. Снова можно будет забраться в лес. Подальше от культурных ‘развлечений’…

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И ‘ГОРА ФАВОР’

Едва ли можно найти двух интеллигентных людей, которые были бы различных мнений по вопросу об оценке таких явлений, как ‘илиодоровщина’, взятых во всём объёме.
Для всякого мало-мальски просвещённого человека ясно, что заплёвывание портрета Толстого или сооружение горы Фавор есть результат не ‘злой воли’, не ‘испорченности’ людей, — а, напротив, безусловной искренности, направленной по несчастию на злое. Руководители могут направлять на такие деяния чуткое и глубоко гуманное русское сердце, исключительно только пользуясь беспросветной темнотой ‘Балкан’, ‘Вор-Горы’ и прочих захолустий.
На такое явление можно было бы не обращать внимания, но когда оно охватывает тысячи, становится общественным, — люди просвещённые, интеллигентные не вправе ‘отшучиваться’. Одного смеха над всеми этими ‘Фаворами’ недостаточно. Может быть, и достойны смеха те, кто выдумывает, — но надо понять, пожалеть, войти в положение тех, которые верят.
Ведь у них-то нет никаких задних целей. Они-то несут к подножию ‘Фаворов’ свою душу, которую руководители натравливают и озлобляют, и свои последние материальные крохи, которые они жертвуют с радостью.
Но, спрашивается, сделало ли общество хоть что-нибудь для борьбы с этим злом?
Газетные статьи? Но это очень мало. С газетами считаются те, кто не нуждается, чтобы им ‘глаза открывали’, — а те, кому их нужно открывать, отгораживаются от влияния ‘газет’ давно уже готовой формулой: газеты всё врут (иногда с прибавкой: ‘жидовские’).
Я знаю, в Царицыне людей интеллигентных по пальцам перечесть можно. И всё-таки я убеждён, что они могли бы сделать много.
Надо лишь захотеть и понять, что это не ‘так себе’, забава для своего собственного времяпрепровождения, — а общественный долг. Долг перед теми самыми людьми, которые дают нам возможность ‘просвещаться’, а сами задыхаются в удушливом мраке ‘катакомб’.
Что же могли бы сделать интеллигенты?
Отвечаю: они могли бы без всяких ‘капиталов’ создать свой народный университет. И без всякой ‘Гор. думы’, которая поглощена борьбой с собачьим развратом, и вообще, ‘без всякой помпы’.
Недавно несколькими членами местного отделения Лиги борьбы с туберкулёзом были прочтены лекции. Народу битком набито. Мне о впечатлениях своих ‘простые люди’ рассказывали с восторгом. Лекции были бесплатные.
Зачем этим лекциям носить случайный характер? Можно было бы устраивать их по определённой программе и регулярно.
Вы скажете, что общество борьбы с туберкулёзом стеснено узкими рамками? Прекрасно. Но почему нельзя было бы открыть новое общество, например, литературное, которое имело бы возможность расширить свои темы.
Местных сил мало?
Глубоко не согласен.
Здесь не требуется ‘творчества’. Никто не просит в Царицыне открывать Америку. Но и никогда на поверю, чтобы врачи, адвокаты, чиновники, некоторые земские и городские деятели, если бы захотели поработать, не смогли сообщить слушателям сведений по истории, литературе, общественным наукам. Если они даже забыли, чему их ‘учили’, — не трудно взять книги и ‘вспомнить’!
Вот такие лекции, бесплатные, для простого народа, по определённому плану, и были бы народным университетом 76.
Для этого не требуется никаких ‘ассигновок’: небольшие расходы по организации легко бы покрылись ‘членскими взносами’ и добровольными пожертвованиями. Наконец, можно было бы повесить кружки на лекциях, в которые в виде ‘платы’ слушатели клали бы каждый сколько может!
Как ни мало здесь интеллигенции, но сидеть сложа руки и только подсмеиваться над ‘невежеством народа’ — стыдно.

‘БЕСЕДА’ О ГОЛОДЕ

(Впечатление человека из лесу)

Я продолжаю ‘развлекаться’… Ничего не поделаешь: за Волгу пробираются только ‘смельчаки’, приходится полыньи ‘обходить’, прыгать через воду. Я не чувствую себя ‘смельчаком’, и кроме того, право же, жизнь моя ‘нужна отечеству’.
А меня искушают, говорят:
— Обязательно сходите на земское собрание.
И показывают записку корреспондента: ‘Не могу уйти с земского собрания — ожидается скандал. А. П.’.
Надо пойти.
Если нельзя перебраться за Волгу, усесться на маленькую смешную лошадку Малютку, запряжённую в санки, и помчаться в тихий серебряный лес, на хутора, на озёра, не видеть ничего перед собой, кроме снега, неба да неуклюжих возов с сеном, — если нельзя бросить вожжи, остановиться на дороге и задуматься, замечтаться, отдавшись ласковой, грустной тишине, — остаётся одно: наблюдать ‘скандалы’.
Должно быть, я одичал в лесу: один не решаюсь посещать многолюдных собраний:
— Уж проводите.
— С удовольствием. Я и сам не прочь посмотреть, ведь это, пожалуй, почище Городской думы.
— Неужели?
— А вот сами увидите.

———

С первых же шагов я невольно начинаю сравнивать с Думой.
В Думе много вешалок. Здесь никак не найдёшь, где снять пальто. Зато швейцары не ‘пожирают’ вас глазами, как в Думе, и не подскакивают с ‘любезностями’, — а как ни в чём не бывало топят себе печки: разоблачайся, мол, как знаешь.
Это мне нравится: по-семейному.
Вхожу в залу и первое, что вижу, это фигуру о. Строкова.
На душе у меня сразу делается тепло и спокойно. Когда мне первый раз показали о. Строкова на улице, и потом я раза два мельком встречал его на извозчике, — всегда почему-то испытывал одно и то же чувство: ‘Слава Богу… ничего не случится… Всё будет хорошо’.
Так и теперь, гляжу на него, на широкую рясу, крест, мягкие движения и ловлю себя на мысли: ‘Бояться нечего… Всё будет хорошо… Если такая ряса, такие движения… значит, можно быть спокойным’.
Сажусь на стул и прямо перед собой, на председательском месте, вижу нечто необычайное.
Я так поражён, что слова выговорить не могу:
— Господи, спаси и помилуй!.. что же такое? — шепчу я.
— Предводитель дворянства Мельников! 77
Я чувствую, что к горлу моему что-то подкатывает. И ‘беспричинный’, неприличнейший смех готов вырваться наружу. Я стискиваю зубы, говорю себе:
— Глупо смеяться… Чего же особенного?.. Совсем нет ничего особенного…
Но смех так и бьётся наружу, даже ноги трястись начинают.
Господи, как я одичал, как одичал!
Но Бог спас меня от полнейшего срама, и я, по свойственной мне привычке, начинаю осматриваться.
Опять сравниваю с Думой.
И опять здесь лучше. По стенам развешаны образцовые хлеба: кукуруза, рожь, пшеница. ‘Землёй’ пахнет — полем: всё-таки ‘земство’!
Осматриваю людей. Ба! И здесь Пятаков! Но и он в ‘земстве’ лучше. На нём министерский мундирчик. Это идёт к нему гораздо больше чёрного сюртука — прямо ‘сим-пом-пончик’.
Тут же и голова — без цепи, запросто.
Вслушиваюсь.
Оказывается, беседуют о голоде. Меня сразу поражает этот общий характер собрания: дружеская беседа. В Думе даже о безнравственных собаках говорят торжественно — здесь мирный разговор друзей в уютной гостиной.
Обычно председатели руководят ‘прениями’. Но тут нет никаких ‘прений’ и никакого председателя, есть хозяин-хлебосол, который занимает гостей. И потому предводитель дворянства Мельников говорит больше всех сам.
Прежде всего я вслушиваюсь в тон его речи. Боже, какая ему лень, какая лень. И спать, должно быть, хочется ужасно, раза два я заметил, что он ‘щитком’ закрыл рукою рот. Говорит медленно и точно рассуждает сам с собой.
— Я, господа, против закупки хлеба для продажи по за-го-то-ви-тельной цене. Пусть себе правительство само купит — и привезёт…
— Оно и не купит, и не привезёт, — осторожно перебивают ‘хозяина’.
— Оно и будет ви-но-вато, — растягивает предводитель.
— А население?
— То есть как население?..
— Ну, да: правительство не привезёт, а население будет страдать.
— Ну… знаете… все стра-да-ем… — лениво улыбается хозяин и незаметно зевает, прикрываясь ладонью: скучный гость!
Но ‘гость’ не унимается: это В. А. Персидский.
Я с радостью чувствую в его речи нечто человеческое. Он говорит, явно нервничая, торопится, перебивает себя. Но он говорит потому, что ему нужно сказать. Он волнуется не потому, что его слушает собрание, это не ‘самолюбивое’ волнение, а волнение человека, которого затрагивает самый обсуждаемый вопрос.
Непременно надо организовать продажу по заготовительной цене, убытки Камышинского земства нам не указ. Это доказывает только, что там коммерческого таланта не хватило, — и больше ничего. Земство обязано помочь населению. Главное значение продажи по заготовительной цене — не дать возможности вздуть цены. Для этого достаточно вывезти на базар несколько возов дешёвого хлеба. И наконец: если земство потеряет от этой операции две-три тысячи убытку — не важно. Это с избытком вознаградится тем, что получит население. Что касается организации самого дела, то надо предоставить полный простор Управе — как Управа найдёт более выгодным, так пусть и организует.
Кончил.
Встаёт плотный гласный, из ‘простых’, по внешнему виду ‘деревенский кулак’. Старшины бывают такие: упорные, немного бестолковые, но свои интересы знающие прекрасно.
— Вы хотите в кредит хлеб давать…
— Я этого не говорю, — нервничает Персидский.
— А по-моему, — ‘прёт’ старшина, — народ настроен в таком положении, что едва ли достанет хлеба в кредит…
Учтивый хозяин находит своевременным вмешаться в разговор. В гостиной такие разговоры неприличны.
— Но, простите… я никак не могу по-нять, — рассуждает сам с собою Мельников, — откуда мы прежде все-го возьмём деньги. Это прежде все-го… Вот вы, — обращается он к чёрному господину в пенсне, — самый крупный землевладелец у нас… Ну, и много у вас хлеба?..
— У меня нет…
— И у меня нет, — расплывается в улыбку предводитель.
— У меня немного всё же найдётся…
— Да и у меня… Какая-нибудь тысяча пудов… такая мелочь, о которой не стоит разго-ва-ривать.
Я жду, что скажет Пятаков! Неужели и здесь начнёт ‘вспоминать’, — как он ‘вспоминает’ в Думе. — Неужели и здесь опять: ‘Как хороши, как свежи были розы’…
Он действительно просит слова.
Но Боже мой, я не узнаю Пятакова. И он подчинился общему ‘семейному’ духу. Как и все в земском собрании, говорит сидя. В голосе появилась приятная модуляция, и, что всего поразительнее, с лица не сходит улыбка.
Пятаков улыбается!
Правда, это немножко не идёт к теме, немножко странно видеть эту улыбку, а слышать слова: ‘голод’, ‘цинга’, ‘скотина дохнет’. Но зато милая улыбка так идёт к светлым пуговицам ‘землеустроительного’ мундира и модулирующему голосу, что на Пятакова залюбоваться можно. И по содержанию речь его очень приятна. Он ничего не ‘вспоминает’, никого не ‘поддевает’.
— Да, — говорит он, — голодные кушать хотят, и потому их покормить можно. Деньги ассигновать надо. Тысяч пятнадцать — пустяки. При известной удаче можно сделать оборот и в сто тысяч.
— В миллион, — шепчет кто-то.
— В миллиард, — шутит с своим соседом Персидский.
В собрании делается опять семейно легко. И хлебосольный хозяин хочет, воспользовавшись настроением гостей, ликвидировать маленькую шероховатость предыдущих разговоров.
— Ну, господа… вы, я по-ла-гаю, достаточно на-го-во-ри-лись… — улыбается он.
Я ждал: ‘а теперь прошу к столу’. Но вместо этого он сказал:
— Пробаллотируем.
Пробаллотировали. Деньги, 30 000 руб., ассигновали.
— А теперь, — игриво закончил предводитель, — довольно о голодающих: я по-ла-гаю, мы все сами проголодались.
— Ещё последний доклад, — спешит председатель Управы, — о прокормлении голодной скотины.
Любезный хозяин учтиво кланяется в знак согласия. Его вид говорит:
— Пора обедать… и отдохнуть, но для гостей я всегда рад…
Я не стал слушать последнего предобеденного доклада и ушёл.

———

Что же, хуже или лучше, чем в Думе? Бог их знает. Во всяком случае вот что: и в Думе, и здесь, несмотря на семейный характер беседы о голоде, меня поразило отсутствие человеческого. Горячая речь Персидского только ещё более подчёркивала это. Я не постановление критикую. Деньги голодным, слава Богу, дали. Я говорю как наблюдатель, о самом тоне всего происходящего.
Вы скажете: что же, плакать, что ли, на деловом заседании? Ведь здесь, мол, ‘земство’, а не студенческая квартира, чтобы проливать слёзы о страдающем народе.
Нет, не плакать. А так говорить, чтобы чувствовалось, что вы можете заплакать. У нас вкоренился глубочайший предрассудок, что ‘дело’ — одно, а ‘человек’ — другое. И всякий, приходя ‘делать дело’, из сил выбивается, чтобы дальше спрятать ‘человека’. Оттого так бесцветны, нудны и мертвы все наши общественные дела! Вот здесь, в вопросе о голодающих, это отсутствие ‘человеческого’ особенно резало ухо.
Да, нужно ассигновать деньги, нужно обсудить, решить, пробаллотировать. Но нужно к этому как-то иначе относиться, надо жить всем этим, болеть, людей помнить и самим быть людьми. Я не проповедь ‘морали’ читаю. Я говорю об общественной деятельности. Вся деятельность будет иной, если человек будет выдвинут на первый план. Если даже сухие цифры для каждого станут живыми цифрами.
Лев Толстой говорит в одной статье о тех впечатлениях, которые он пережил, читая доклад в Московской городской думе о помощи голодающим: как он ясно видел, что всем было ‘неловко’, что все за него стыдились, стыдились того, что он говорит ‘бестактности’ в смысле обычных, ‘деловых’ докладов 78.
Эта неловкость потому и была, что в ‘официальном’ месте раздался человеческий голос. Но только тогда деятельность может быть подлинно общественной, когда все будут прежде всего людьми.
Я ушёл из земского собрания, как и после всякого ‘собрания’, с тяжёлым чувством. И деньги ассигновали, и улыбались, и шутили, — но в общем не было главного. Там, где выступает нечто механическое, — исчезает вера в плодотворность самого хорошего, самого гуманного дела.
Впрочем, может быть, я в самом деле одичал. И просто отучился ‘бывать в обществе’? Может быть. Во всяком случае, после хлебосольной беседы о голоде ещё крепче захотел я в лес, в снег, в поле, на край света.

‘ДОМ ТРЕЗВОСТИ’

В воскресенье состоялось за Царицей открытие ‘Дома трезвости’.
Царицынское общество трезвости — явление во многих отношениях замечательное.
В полумёртвом городе, где, по общему убеждению местной интеллигенции, невозможно никакое живое общественное дело, — возникает целая просветительная организация, и не в ‘центре’ города, а в одной из наиболее тёмных его частей. Оказывается, если иметь желание, силы и талант, даже в Царицыне можно сделать многое. Председатель общества о. Строков сумел уберечься от главного соблазна: привнесения личных интересов, личных счётов, личных симпатий — в общественное дело. Он сумел дать своей деятельности прямое и точное направление — это и обеспечило ему успех. 99 из 100 на его месте превратили бы Общество или в арену для достижения карьеры, или для борьбы с политическими врагами. Задачи трезвости и просвещения превратились бы в декорации для деятельности ‘Союза русского народа’ или другой какой партии, в зависимости от ‘вкусов’ руководителя.
О. Строков с необычайным искусством выдвинул перед ‘трезвенниками’ главнейшую задачу. Это сразу всех объединило, спаяло в одно целое.
В настоящее время ‘Дом трезвости’ — едва ли не самое яркое общественное начинание в Царицыне. И прежде всего ‘сравнение’ напрашивается с другим ‘общественным делом’, мрачным и шумным, воздвигнутым на другой окраине города, — с ‘монастырским подворьем’.
Сравнение это неизбежно. Как бы ни отмахивались от него трезвенники — оно волей-неволей явится у каждого. И результаты его будут глубоко поучительны.
На подворье сооружается ‘гора Фавор’.
В ‘Доме трезвости’ открывается ‘Второе ссудо-сберегательное товарищество’.
На подворье роют ‘катакомбы’ и усыпальницы, чтобы прятаться от Антихриста.
В ‘Доме трезвости’ организуется ‘похоронная касса’, чтобы смерть не застала семью в полной нищете.
На подворье — патриотические беседы.
В ‘Доме трезвости’ — воскресная школа.
Там — ‘Гром и молния’ 79.
Здесь — ‘Царицынский трезвенник’.
На одной окраине ведут борьбу с Антихристом. На другой — с водкой.
У многих ‘одураченных’ простых людей, сбитых с толку всеми этими ‘Фаворами’, всей этой трескотнёй, — ‘Дом трезвости’ откроет глаза: увидав настоящее дело, они поймут всю пустоту своего безделья на подворье.
Это второе важное значение самого факта возникновения ‘Дома трезвости’.
Что же касается непосредственных задач деятельности Общества трезвости, то здесь, разумеется, не может быть двух мнений: русский народ, выпивающий миллионы вёдер водки, пропивающий последние свои крохи, последний свой разум, вырождается, звереет — и всякий, кто помогает ему ‘отрезвиться’, делает великое общественное дело.

БЫТОВОЕ ЯВЛЕНИЕ

Одной из характернейших черт нашего времени является необычайное развитие так называемых бытовых явлений.
Какая бы пакость ни случилась — глядишь, через неделю, месяц, год, — она становится ‘бытовым явлением’, необходимым придатком жизни, из случайного факта, который поражал всех, переходит в повседневность, в быт.
Очевидно, страна так ослабла, что не может справиться ни с какими язвами, ни с какими наростами на своём теле.
Нет внутренней силы роста, чтобы изгонять прочь ‘случайные’ мерзости, нет духовной и моральной мощи, которая бы защищала народ от таких ‘случайностей’. Нет этого потому, что и внутренний рост, и духовная мощь могут явиться только как результат общей, совместной жизни. Там, где жизнь общественная подавляется или сводится на нет, там сводится на нет и духовная сила народа 80, — а это открывает самый широкий простор каким угодно ‘бытовым явлениям’.
Примеров можно найти сколько угодно, от детских игр ‘в виселицу’ и ‘экспроприации’ до безобразного сквернословия в Гос. думе.
Раньше дети 10-12-ти лет, играя ‘в виселицу’, приводили нас в ужас. Теперь это явление бытовое. Раньше площадная брань в Думе вызывала взрыв негодования — теперь это позорная ‘повседневность’. Даже физический мир подчинился общему ‘закону’, точно и в самом деле над Россией тяготеет какое-то проклятие.
Возьмите холеру. Бывали и раньше эпидемии — и даже более свирепые, но они проходили. Наша теперешняя холера положительно решила сделаться ‘бытовым явлением’ и из эпидемии превратиться в повседневный факт. А чума?
В Одессе даже Толмачёв не мог изгнать её 81. Правда, шутники говорили, что Толмачёв не предпринимал решительных мер потому, что никак не мог решить, какой национальности чума. Но шутка шуткой, а ‘бытовой’ характер одесской чумы вне всяких сомнений.
Теперь такое же ‘явление’ начинается по соседству с Царицыным — в астраханских степях. Устраивают для борьбы с чумой карантины, ‘исследуют’, вызывают из Петербурга Малиновского, Заболотного 82, а чума медленно, но упорно завоёвывает свои права на повседневность. И весной, вероятно, Царицын сведёт знакомство с новым ‘бытовым явлением’. И нам придётся так же привыкать к чуме, как мы привыкли уже к детским ‘шалостям’ и взрослым мерзостям, к жестокости, хулиганству и холере.

КТО ДАЛЬШЕ ПЛЮНЕТ?

Однажды на улице я наблюдал оригинальнейшую игру мальчишек лет 10-13-ти.
Они плевали на стену. Задача заключалась в том, чтобы плюнуть как можно дальше.
Маленькие карапузы стояли, выстроившись в ряд, и, раздув щёки, напрягались изо всех сил переплевать друг друга.
— Во что вы играете? — спросил я.
— В плевки, — бойко отвечал один, видимо, ‘переплюнувший’ других, потому что стоял он ‘козырем’ и дальше всех от стены.
Передо мной лежат два документа: 268 ‘Русского знамени’ 83 и брошюра диакона В. Саввинского ‘Иеромонах Илиодор о гр. Л. Н. Толстом и о его ‘Живом трупе’ (Речь, произнесённая иер. Илиодором 8 ноября в аудитории Св.-Дух. монастыря на собрании Царицынского православного Братского союза)’ 84.
Я читаю эти документы и не могу забыть игры в плевки. Передо мной не ‘литература’, а состязание: кто дальше плюнет.
Разница с уличной игрой только в том, что там глупые дети — здесь ‘мудрые’ мужи. Там плюют на стену — здесь на лучших людей страны. Остальное — всё, как ‘там’. Та же дикая, уличная игра в плевки, то же старание во что бы ни стало ‘переплевать’ друг друга.
— Я дальше плюнул.
— Нет, врёшь, я дальше…
— Врёшь, я!..
— Нет, я!..
Статья в ‘Русском знамени’ написана по поводу предстоящего выступления В. Г. Короленко в качестве защитника по делу о ‘ритуальном’ убийстве Ющинского.
‘Защиту взял на себя, — плюет ‘Русское знамя’, — известный социал-революционный батька, маститый каторжник и редактор-издатель ‘Рус. богатства’ В. Г. Короленко. Что же обещает внести в предстоящий процесс, при таких условиях, маститый жидолюб Короленко? На что рассчитывают жиды, выдвигая этого шабесгоя в качестве центральной фигуры в защите? Догадаться не трудно. Это популярность его, которая сыграла свою роль десять лет назад в ‘Мултанском деле’. Но с тех пор много воды утекло, — старается изо всех сил переплевать ‘Рус. знамя’, — акции Короленко сильно понизились, особенно со времени его перевода из беспартийных беллетристов в сектантские руководители хулиганского революционного сброда, носящего определённую кличку эсеров, и затем после убийства, по его подстрекательству, советника Полтавского губ. правления Филонова. Теперь выступление Короленко ни к чему не приведёт, потому что русский народ относится к Короленке, поскольку знает об его существовании, с величайшим презрением, видя в этом продажном человеке олицетворение жидовской бессовестности’.
Далеко плюнуто!
Взят один из честнейших, один из благороднейших русских литераторов, имя которого даже порядочные враги произносят с уважением, и плюнуто, со всего размаху, грязным ‘истинно-русским’ плевком.
Но можно плюнуть и дальше!
Открываю брошюру ‘летописца’-диакона и читаю, в его передаче, речь о. Илиодора:
‘Из этого документа письма об А. С. Соловьёве вы, простые люди, можете понять, что Толстой — в . р и м . . . . . . к, у . . . л у человека произведение, переправил ‘мертвец’ на ‘труп’ и сказал: ‘когда умру, — продайте’. Наследники Толстого — жена, дочь и сыновья — воспользовались этим правом и продали дьяволу душу Толстого за 10 000 рублей. На этом основании я имею право предполагать, что и остальные произведения Толстого у . . . . . . ы взяты у других лиц. Если это откроется, — Боже! — какою свистопляскою запляшут почитатели этого богохульника, в . . а и м . . . . . . . а! Толстой, быть может, и не написал ничего, а по . . . . л всё у других’ 85.
Ругательства заменены здесь буквами и точками из естественного целомудрия о. диакона. Но если сопоставить газетные отчёты, скромные буквы легко разгадать: ‘вор’ и ‘мошенник’.
Да, этот плевок побил рекорд, дальше плюнуть едва ли сможет кто-либо на ‘святой’ Руси!
О. Илиодор может праздновать полную победу: игра выиграна.
— Я всех дальше!
И едва ли кто-нибудь осмелится ‘спорить с ним’.
Игра в плевки наводит на глубокие размышления о ‘ведающих’, что они творят, и ‘неведаюших’.
Кто плевал в Короленко, я не знаю. Может быть, ему неизвестно, что Короленко один из немногих современных писателей, сохранивший все лучшие традиции расцвета русской литературы. Что ‘жидовский батька’, ‘маститый каторжник’, ‘продажный человек’ — на самом деле яркое воплощение чистых, идеальных, возвышенных стремлений русского общества. Может быть, заплёвывающий ‘маститого каторжника’ — ‘неведающий’. Но о. Илиодор, уж вне всяких сомнений, ‘ведающий’. Нельзя кончить высшее учебное заведение и не знать того, что известно любому гимназисту первого класса.
О. Илиодор не может не знать следующих вещей:
1) Л. Н. Толстой отказался от права собственности на все свои сочинения, написанные после 1881 года, т. е. от миллионного состояния.
2) Никаких ‘наследников’, ‘жены и сыновей’, которые получили с Художественного театра 10 000 рублей, у Толстого нет. Наследница — одна дочь, которая и получила эти деньги.
3) На первой странице первого тома посмертных сочинений Л. Толстого, изданных его дочерью (того самого тома, в котором напечатан и ‘Живой труп’), имеется заявление об отказе от права собственности на новые произведения Толстого, с предоставлением права безвозмездно ставить пьесы его на всех сценах.
4) ‘Наследница’ Толстого заявляет, кроме того, что все деньги, вырученные ею за первое издание художественных сочинений, и в том числе 10 000 р., полученные с Худож. театра, будут употреблены ею согласно указаниям покойного отца (ни для кого не тайна, что эти указания касаются покупки земли для яснополянских крестьян.)
Всё это не может быть неизвестно о. Илиодору, и потому его плевок есть нечто вполне сознательное, строго обдуманное и рассчитанное.
Он прекрасно знает, что в чём угодно можно обвинять Толстого: в ‘гордости’, в ‘еретичестве’, но в жажде наживы — смешно до дикости. Но тот же Илиодор знает, что такое обвинение всего ‘доступнее’, всего грубее, а потому понятнее для обитателей Вор-Горы. Слушателей своих он явно не уважает, считает их такими ‘русскими дураками’, которые всему поверят и так темны, что не смогут вывести его на свежую воду.
И потому, ‘ведая, что творит’, он плюёт на лучшего человека мира:
— Вор! Мошенник!..
Как нужно относиться к ‘ведающим’ — ясно для всякого.
Но к ‘неведающим’ многие относятся неправильно. Большинство глумятся над ними.
Мне же, — говорю это от всего сердца, а не как ‘литературную фразу’, — мучительно жаль их.
Это люди в громадном большинстве случаев глубоко искренние. В них разожгли злобу искусственно. Их одурачили.
Их довели до того, что они с отвращением рвут портреты Толстого, подвернувшиеся под руку. Воспользовались беспомощностью этих людей, невежеством. Соблазнили одного из ‘малых сих’.
Их нельзя судить — их надо жалеть.
Но представьте себе какую-нибудь тихую старушку, которая слушает проповедь ‘батюшки о. Илиодора’.
— Украл 10 000, — кричат ей.
— Деньги немалые, — качает головой старушка.
— Он и все сочинения свои украл.
— О, Господи! — вздыхает она.
— Из-за него стреляются юноши. Он кощунник! Безбожник!
Этого уж старушка простить не может. И при выходе от всей души плюёт на портрет ‘яснополянского Льва’ 86.
— Сподобилась, плюнула! — думает она и крестится.
Если бы этим людям объяснили, в кого они плюют, — они ужаснулись бы. Они всю жизнь не простили бы себе этого. Если бы они знали так, как знает это о. Илиодор, — они не только плевать не стали бы, а убежали в ужасе с подворья, где могут свершаться такие вещи.
Но войдите в положение их.
Что они знают о Толстом?
То, что у него большая седая борода и широкая блуза. То, что он ‘отлучён от Церкви’ и писал какие-то книги.
И вдруг им говорят:
— Это мошенник, вор и дьявол.
— Вы люди учёные. Вам лучше известно.
И плюют. Плюют неведающие, обманутые вслед за ‘ведающими’, прекрасно сознающими цель своей игры в плевки.

———

Недавно архиепископ Антоний Волынский прочёл в Петербурге доклад о Толстом 87.
Он доказывал, что Толстой, несмотря на все свои теоретические и догматические заблуждения, до последних дней находился под влиянием Церкви в области морали. Толстой заблуждался — и потому отлучён. Но он настоящий христианин-аскет как моралист. Церковь, отлучившая его, не может за него молиться. Но отдельные христиане могут.
Вождь правых, архиепископ Антоний говорит: ‘Можно молиться’.
О. Илиодор говорит: ‘Надо плевать’.
Антоний Волынский много ‘плевал’ — всем памятна его статья о Вл. Соловьёве, в которой он назвал ‘вселенского христианина’ пьяницей и развратником 88.
Но на Толстого у него не поднялась рука.
Вспомнил ли он свою молодость, когда был светским человеком и, по признанию, пошёл в монашество, чтобы ‘реформировать церковь’ 89, шевельнулись ли в душе его светлые порывы к беспристрастной правде, — судить не нам. Вне сомнения, что глава ‘правых’ отказался плевать на Толстого.
Сам по себе этот факт не так уж важен. Но, может быть, он, хотя немного, заставит призадуматься тех, кто не ведает, что творит.

ЗАБЫТЫЙ ДОЛГ

На совести каждого человека и на совести целого ‘общества’ — всегда лежит много ‘забытых долгов’.
Но едва ли не самый непростительный и всего чаще забываемый из них — это наш долг перед народом.
В нынешнем году Россия праздновала пятидесятилетие освобождения крестьян. Падение рабства было ознаменовано почти всюду обидно-бесцветно. Очевидно, до сих пор ещё плохо сознало русское общество всю вину свою перед ‘освобождённым’ народом, вспоминая великий день избавления крестьян от власти помещиков, слишком мало переживали другой забытый долг: освобождение народа от власти ‘тёмного царства’.
Царицынская Дума, чтобы не отставать от других, ‘для приличия’ тоже решила отпраздновать 19 февраля: постановила ходатайствовать об открытии новой гимназии.
Дума ‘отписалась’. Но есть ‘долги чести’ — от них стыдно ‘отписываться’.
Трудно придумать что-либо более неудачное, чем ознаменование освобождения крестьян — открытием среднеучебного заведения.
‘Народный праздник’ — требовал народного дела.
Разве гимназия — дело ‘народное’? Разве пускают гуда ‘кухаркиных детей’? Разве до сих пор ‘освобождённому’ народу не так же закрыт доступ в среднеучебные заведения, как и пятьдесят лет назад?
Открывать ‘в честь народа’ учебное заведение, в которое ‘народ’ попасть не может, — можно только в насмешку.
Сейчас более чем своевременно указать на всю опрометчивость такого постановления Думы.
Конечно, почему не открыть новую гимназию — чем больше, тем лучше. Но пусть это не связывают с великим днём 19 февраля. В честь этого дня должны уплатить хотя бы часть ‘забытого долга’.
Я говорю, что сейчас более чем своевременно указать на это потому, что перед нашими глазами, по частной инициативе, сделано большое народное дело: за Царицей открыт ‘Дом трезвости’.
Это событие в царицынской общественной жизни поучительно в двух отношениях: оно засвидетельствовало плодотворность подобных народных учреждений и недостаточность одного за-царицынского ‘Дома’.
У ‘тёмных людей’ так велика жажда света, что они рвутся на лекции, устраиваемые в ‘Доме трезвости’. Это не фраза. Сходите, и вы убедитесь сами: громадная толпа народа остаётся на улице за недостатком мест. Те, которые вошли, свидетельствуют, что дело просвещения народа — живое, а не бумажное. Что его подсказывает жизнь, а не досужие ‘публицисты’. А те, которые остаются за дверью, на морозе, — свидетельствуют о том, что сделано для просвещения бесконечно мало.
Этот опыт даёт право заявить, что самым лучшим ознаменованием 19 февраля было бы сооружение в Царицыне, на средства города, ‘Народного дома’.
Сознать недостаточность уже сделанного постановления и дополнить его новым — никогда не поздно. И во всяком случае, население не осудило бы Думу, если бы она, вместо ‘гимназии для господ’, — открыла бы ‘дело’ для народа. Сооружение это обошлось бы около семидесяти тысяч. Но если бы на эту постройку были ассигнованы хотя бы деньги, уплачиваемые Рысиным городу за свой магазин (10 000 р. в год) 90, то и тогда легко было бы найти подрядчика, который согласился бы взять на себя работы с рассрочкой на 7 лет. Да кроме того, я убеждён, что нашлись бы капиталисты, которые частными пожертвованиями захотели бы хоть немного уплатить свой личный забытый долг народу — и помогли бы выстроить ‘Народный дом’. О том, какое бы это имело громадное значение для Царицына, много говорить нечего.
Ведь в России не найти другого города, где бы чуть ли не 99% всего населения состояло из ‘тёмных людей’. Глушь почти легендарная. И эту глушь эксплуатируют предприимчивые люди самых разнообразных профессий — от ‘пророков’ до продажных литераторов!
Откройте ‘Народный дом’, организуйте народные чтения, устройте народные спектакли, дайте возможность ‘тёмному человеку’ прочесть хорошую книгу и посмотрите, как без всяких ‘постановлений Синода’ развеется в прах вся эта илиодоровщина, а с нею и всё ‘тёмное царство’ маленьких домиков царицынских окраин.
Городской думе представляется блестящая возможность показать, что гласные думают не о себе, а о населении. И люди, которых народ и поит, и кормит, — теперь могли бы вернуть ему хотя бы часть ‘забытого долга’.

В ЧЁМ ЖЕ ДЕЛО?

При обсуждении в Гор. думе ‘трамвайного вопроса’ инженер Слатинцев 91 сказал:
— Я три недели уже здесь и не пойму, в чём тут дело?
Три недели — небольшой срок. Я три месяца здесь и понял только теперь.
Я убеждён, что всякий свежий человек, в силу тех или иных обстоятельств очутившийся в Царицыне в роли ‘наблюдателя’, первое время обязательно будет недоумевать, пожимать плечами и спрашивать:
— В чём же тут дело, наконец?
Царицын — город совершенно исключительный. Здесь не только свои нравы, но и своя логика, своя мораль и даже свой собственный язык!
‘Чужому человеку’, ‘со стороны’, не найти в окружающих событиях никакого внутреннего смысла. Ему всё будет представляться бестолковым, ненужным сумбуром, и долго будет он беспомощно задавать один и тот же вопрос:
— В чём тут дело?
Пока, наконец, не найдёт ключ ко всему — и всё ему тогда станет ясно как день.
Я должен признаться откровенно: до царицынской сути дошёл не сам, мне помогли…
Вы ловили когда-нибудь рыбу на блесну?
Роскошь, что такое! По ту сторону Волги есть крутой песчаный обрыв. Когда стоишь высоко над самой водой и забрасываешь серебристую блесну, — видно, как крупная хищная рыба стремительно кидается на добычу, точно острый кинжал блеснёт… А сердце так и остановится.
Я шёл со своим новым знакомым к песчаному обрыву. День выдался чудесный: настоящий золотой день поздней осени. Всё радовало: и ковёр золотых листьев под ногами, и бронзовые стволы опавших деревьев, и дрожащие нити паутины, и холодная Волга, покрытая туманной синевой.
До слёз хорошо!
Я смотрю на широкую типично русскую фигуру своего спутника, на открытое, простое, доброе лицо его, с такими живыми и умными глазами, и мне хочется сказать ему что-нибудь совсем ‘от души’.
— Ну как вы можете уезжать от такой роскоши, — говорю я ему, — неужели вас тянет в Москву, в Питер? Ведь там тоска! Ни неба нет, ни солнца нет… Остались бы!
— Я бы остался, — смеётся он, — кабы всё время удить можно было.
— А вы и удите.
Он задумался. Лицо у него стало серьёзное и грустное. И он сказал:
— Вам хорошо. Вы — свободный человек. Я должен работать. А здесь делать нечего.
— Как делать нечего! Вы тут по всему фронту борьбу начали.
— Ну, какая борьба! Здесь печать ни с чем бороться не может. Здесь всё основано на личностях. Такая борьба и скучная, и неинтересная, и слишком лёгкая, в конце концов. Вы долго здесь пробудете? — спросил он меня.
— Вероятно, до января.
— Так вот сами увидите.
И он ‘для иллюстрации’ начал рассказывать мне действительно удивительные истории про грошенковскую артель, про местную ‘прессу’, про Заморёнова, про Думу. Тут же в первый раз услыхал я и про трамвайную станцию…
— Вот и боритесь тут, — улыбнулся он. — Разъяснять им нечего, они всё прекрасно понимают. Но нет другого города, где бы так откровенно, так ‘по праву’, без малейшего сознания всей мерзости этого люди бы всё переносили на личную почву, личную выгоду, личные счёты. Да нет, сами увидите.
И я, действительно, очень скоро увидел.

——

Не прошло и недели после этого разговора, как началась знаменитая история с Маковским…
Это был своего рода ‘экзамен’ для здешнего общества. Можно, разумеется, по-разному относиться к подобного рода фактам, можно даже вовсе отрицать их, — это я понимаю. Но нельзя было делать то, что не могло бы случиться ни в одном городе Российской империи, а что случилось в Царицыне, — нельзя было относиться к этому событию с точки зрения личных симпатий или антипатий.
Для меня не существовало никакого Маковского.
Для меня существовал преподаватель музыкальных классов, некое лицо, занимающее определённое общественное положение. Факты из его преподавательской деятельности не были для меня фактами его частной, личной жизни, — мне до неё нет никакого дела, — но это была не ‘интимная жизнь’, а общественное явление, и только как общественного явления я и считал долгом касаться.
Если бы у защитников ‘Маковского’ была такая же общественная точка зрения, то их защита была бы совершенно иной.
Прежде всего: Дирекция опубликовала бы результаты расследования.
Если это расследование подтверждало факты, Маковского удалили бы. Если нельзя почему-либо удалить, опять-таки гласно объяснила бы, почему нельзя и почему, несмотря на подтвердившиеся факты, Маковский продолжает и преподавать, и выступать в концертах. Если факты не подтвердились — опять-таки опубликовать об этом, чтобы не вводить печать лишний раз в заблуждение.
А что происходит в Царицыне?!
Во-первых, ломают голову, почему ‘травят’ г. Маковского?
Никто не травит. Я его не знаю, до него мне нет никакого дела. Если он прав, докажите. Если не прав — то с этим общественным явлением мы обязаны бороться.
И во-вторых, частные люди обращаются с просьбой:
— Не пишите про Маковского, потому-то и потому-то.
Господи, Боже мой! да разве ‘писать’ — это нечто вроде ‘пожалуйте на чашку кофе’!
Поставьте в этом общественном деле точку — и никто писать не будет. А точку поставить может или дирекция музыкальных классов, или сам Маковский. И никак не печать. Надо всё разъяснить до конца. И тогда вопрос с точки зрения общественной будет исчерпан.
А теперь: в чём же дело, наконец?
В личностях: общество само не может пойти дальше ‘личных симпатий’, и потому не может допустить в других никакой иной точки зрения.
Много раз после этого первого случая я убеждался, что собеседник мой, тогда, за Волгой, был глубоко прав. Но кажется, во всём объёме это определилось для меня теперь, после ‘исторических’ думских прений по трамвайному вопросу: достраивать старую станцию или бросить её и строить новую 92.
Вопрос этот в цифрах может быть выражен так: ‘Бросить в печку 118 тысяч рублей чужих денег или не бросать?’
Не кажется вам, что в самом этом вопросе есть что-то истинно царицынское?
Я говорю: своя логика, свой язык, своя мораль!
Во всяком другом городе такой вопрос приняли бы за шутку и, уж конечно, ответили бы:
— Разумеется, бросать не следует.
В Царицыне иначе. Здесь спросят:
— А кто внёс предложение?
— Да вам-то не всё ли равно? Вы принципиально ответьте: угодно собранию бросить в печку 118 тысяч чужих денег или не угодно?
— Мы так не можем-с! Если предлагает Павел Иванович — так нельзя. А если Василий Викторович — так можно.
Вот в этой ‘логике’ весь Царицын, как на ладошке.
Гласный Н. С. Розанов берёт в руки карандаш и говорит:
— Если вы бросите старую станцию и начнёте строить новую, то вы бросите в печку: 36 тысяч на постройку станции (достроить стоит 22, а построить новую 58). Новое место стоит 25 тысяч. Для начала открытия станции надо истратить 10 тысяч, а не 22, — сохраняется ещё 12 тысяч. Далее: если ждать новой станции, придётся по займу уплатить лишних 36 тысяч 93. Кроме того, куда бы старую станцию ни девать, достроить её придётся, значит, ещё тысяч 10. Итого 36 + 25 + 11 + 36 + 10 = 118.
Кажется, арифметика.
— Мало ли что — арифметика! Ты нам скажи, строил кто старую станцию?
— Клёнов! 94
— А!
И Никонов встаёт и начинает доказывать, что 36 тысяч — не 36 тысяч, что это только так ‘кажется’. И что если к 36 прибавить 36, получится вовсе не 72, а нечто совсем другое. И что вообще арифметика — сплошное недоразумение.
Рысин присоединяется к этому мнению. Арифметика арифметикой, а чудеса чудесами. Раз старую станцию строил Клёнов, то дважды два ни в коем случае не будет четыре, а никак не больше двух с половиной.
— Жертвую на иконостас тысячу рублей, — провозглашает Пирогов.
— Тогда другое дело! — соглашается Рысин.
Инженер Слатинцев недоумевает:
— В чём тут дело? О чём спорят?
И, казалось бы, действительно так. Какой может быть спор про решение арифметической задачи на сложение и вычитание? Да, пойдите, вот! Но когда за цифрами стоят Клёновы, иконостасы, конкуренция в торговле, жёны, ужины, сплетни, приходится ‘открывать прения’.
Что ж получается изо всей этой безобразной ‘общественной’ кутерьмы, где всё свелось к личным счетам и личным интересам?
Получаются жалкие до смешного общественные деятели.
Вся ‘высота’ их общественных идеалов и общественного понимания выражается в следующем классическом диалоге, происшедшем на суде при разборе дела А. А. Репникова и Е. Г. Жигмановской 95.
Е. Д. Жигмановский (к Пятакову). Вы служили городским головой. Получали жалованье. Можно сказать, что вы кушали общественный пирог?
И. Я. Пятаков. Можно. Только это было законно.
Бог мой, да ведь это ‘Сатирикон’ какой-то!
Или бывший городской голова Пятаков русского языка не знает или уж дошёл до последних границ ‘простосердечия’!
— Так-таки и ‘кушали’?
— Кушал, но законно.
Вот вам идеал царицынского общественного деятеля.
До сих пор под выражением ‘кушать общественный пирог’ у нас разумелась забота городских деятелей не об общественных, а о своих личных интересах. Человек, хотя бы и ‘получающий жалованье’, но служивший не себе, а обществу, — ‘увеличивал’ общественный пирог, а не ‘кусал его’.
Но в Царицыне свой язык. Можно кушать ‘незаконно’. Это уголовщина.
Можно кушать ‘законно’ Это высший общественный идеал.
Вот до чего опустились деятели в атмосфере бесконечных личных дрязг. Так в чём же дело? А вот в этом самом: вместо общественной жизни — живут только своей. Вместо служения городу — законное уничтожение ‘общественного пирога’, вместо высших запросов жизни, вместо серьёзных стремлений, дающих смысл человеческому существованию, — ничтожное перетряхивание житейских дрязг.

БЕСЕДУЙТЕ — НО МОЛЧИТЕ!

Царицынские священники-миссионеры обратились к баптистам с предложением принять участие в религиозных спорах о вере.
Баптисты на это предложение ответили рядом условий, при соблюдении которых они только и считают возможным для себя участие в миссионерских беседах.
Я никогда не бывал в Царицыне на таких собеседованиях и не знаю, какой характер они носили.
Но нельзя не изумляться, что ‘сектантам’ пришлось ставить такие условия.
Что бы вы сказали, например, если бы письмом в редакцию одна из спорящих сторон заявила: непременным условием наших споров считаем, чтобы нам разрешалось дышать.
Я думаю, всякий сказал бы, что такое условие нелепо: разве может человек не дышать? ‘Право’ дышать само собой подразумевается.
Но баптисты делают заявление совершенно аналогичное, они говорят:
1) Разрешите нам перед началом беседы помолиться по нашей вере.
2) Разрешите на беседе не только слушать, но и говорить на равных правах с православными миссионерами.
На религиозной миссионерской беседе право помолиться перед началом и право говорить во время самой ‘беседы’ — столь же само собой подразумевающееся, как и право дышать.
Как, в самом деле, можно ‘спорить о вере’ и в то же время молчать и только слушать?
Но несомненно: раз баптисты вынуждены говорить о таких ‘условиях’, значит, раньше они не соблюдались.
Очевидно, раньше царицынские миссионеры, созывавшие сектантов на собеседования, обращались к ним с мудрым советом:
— Беседуйте — но молчите!
Дело ‘миссии’ всюду поставлено из рук вон плохо. Но до ‘молчания’ ещё не додумывались нигде. Замечательно, что такие ‘молчаливые’ беседы происходят в самый разгар, в самый расцвет миссионерского дела в Царицыне. По обилию миссионеров и циркуляров, предписывающих священникам неукоснительно заниматься миссионерствованием, Саратовская епархия занимает первое место.
И вдруг баптисты просят:
— Позвольте нам говорить. А молча беседовать мы с вами не желаем!
Да, успех ‘миссии’ поразительный.
Очень интересно, согласятся царицынские миссионеры на эти условия или так и останутся при своём мнении, что сектанты беседовать должны молча.

ЧОРТ ПОВЕСИЛСЯ

(Святочный рассказ)

Исстари ведётся: в ночь под Рождество на земле творится всякая чертовщина.
В эту ночь и в Царицыне случилось нечто из ряда вон выходящее: повесился чорт.
Но буду рассказывать по порядку.
В каждом городе, кроме жизни видимой, есть другая жизнь, невидимая. Она идёт своим порядком, по своим законам, с своими собственными радостями и печалями. У нас есть высшее и низшее начальство, общественные деятели, обыватели. И там, в жизни невидимой, есть главный Чорт, чорт поменьше и, наконец, совсем мелкие бесенята — обыватели.
Задача этой невидимой организации очень определённа: наталкивать людей на всякую мерзость.
Начальник ‘невидимого царства’ города Царицына был престарелый Чорт, одинокий и замкнутый, так что даже ближайшие помощники не знали, что делается в его душе.
Знали они только, что глаза у него были печальные, на мохнатой спине заблестела уже серебряная проседь и что часто по целым часам сидел он в глубокой задумчивости.
В аду ценили его очень высоко и послали в Царицын ввиду совершенно особых обстоятельств, требовавших большой опытности и находчивости.
Дьявол, прощаясь с ним, три раза поцеловал его и сказал:
— Я надеюсь на тебя. Ухо держи востро. Не только на земле смотри, а и под землю заглядывай, — многозначительно подчеркнул Дьявол.
Чорт уехал.
И вот не прошло полгода, как в аду стали получаться от Чорта странные донесения:
‘Делать нечего здесь, — писал он Дьяволу, — всё идёт как нельзя лучше без нашего вмешательства. Народ в нас не нуждается. Не нам их учить, а нам у них надо учиться’.
Дьявол пожимал плечами и ждал, что будет дальше.
А дальше пошло ещё хуже.
‘Умоляю вас, — писал Чорт, — переведите меня в другой город. Здесь силы мои от бездействия атрофируются. Я жажду работы на пользу ада кромешного, я привык к труду и борьбе. Здесь бороться не с кем, трудиться не над чем. Ещё год такой жизни, и я разучусь соблазнять людей’.
И наконец, совсем незадолго до Рождества в аду было получено письмо, над которым Дьявол серьёзно призадумался:
‘Как вам угодно, — писал Чорт, — но дольше я жить так не в состоянии. От бездействия у меня началась мучительная тоска, и наш доктор, чорт весьма опытный, боится, что может развиться меланхолия. Или переведите меня, или я вынужден буду вернуться в ад, на покой. Моё глубокое убеждение, что вообще здесь надо совершенно прекратить деятельность нечистой силы, за полнейшею её ненадобностью. Повторяю: чертям делать здесь нечего, так как всё идёт блестяще без всякого нашего участия. У ада не так много сил — опытные черти нужны. Лучше послать их по тем городам, где ещё сохранились так называемые ‘праведники».
‘Странно! — думал Дьявол, — очень странно. Или старый Чорт рехнулся, или ослеп. Вот кончатся святки, отправлюсь посмотреть лично’. А пока написал: ‘Предписываю найти праведника и совратить его неукоснительно’.

———

Наступила и Рождественская ночь.
Люди не могут видеть, что делается в ‘царстве невидимом’, — но, очевидно, невидимые события невольно отражаются и в мире видимом. По крайней мере, никогда не бывает на земле другой такой ночи, как ночь под Рождество.
Морозный воздух весь был пропитан мелким инеем и блестел и переливался огненными иглами. Звёзды, казалось, ближе придвинулись к земле и светились торжественной радостью. Деревья, как в сказке, убраны были тяжёлыми серебряными кружевами. Земля притихла, прислушивалась, ждала — вот-вот подымется на востоке лучезарная звезда…
По пустынным улицам усталой походкой шёл Чорт. В ночь под Рождество всегда ему было не по себе. Но теперь острая, нестерпимая тоска гнала его прочь, подальше от людей — хоть на край света.
Плечи у него опустились, ноги с трудом волочились по обледеневшим тротуарам.
Попадались прохожие. Чорт знал их всех наизусть, все их тайные мысли — и скучно и противно было смотреть ему на людей, и при встрече он отворачивался. Вышел на площадь к скверу, искоса взглянул на недостроенный собор, улыбнулся слабой бледной улыбкой, вошёл в сквер и сел отдохнуть. Устал он. Ноги ныли.
— Старость, что и говорить. Скорей бы уж ночь проходила. Какая тоска, какая тоска!
‘Предписываю найти праведника и совратить его неукоснительно’, — вспомнил он слова последнего циркуляра Дьявола.
И опять усмехнулся.
— Где это он здесь, праведник? Поищи-ка! ‘Совратить’!.. Кого это я здесь совращать буду?..
И Чорт почувствовал, как на грудь его надавливается что-то тяжёлое, как камень, а ноги и руки наливаются свинцом. Чорту стало страшно.
— Я умру так… умру… надо найти праведника… а то от тоски умру… Жить дальше нельзя так…
И он встал и пошёл быстро, точно за ним гналось что-то страшное и неизбежное.
Иней покрыл его мохнатую спину белым покрывалом, он нагнулся ещё ниже, дышал тяжело и усталыми ногами шёл странной широкой походкой.
Куда же идти? С кого начать?
‘Не только на земле смотри, а и под землю заглядывай’, — вспомнил он напутствие Дьявола.
…Пойду туда… Ходил много раз: всё ни к чему… Перед Рождеством, может быть…
Он неслышно взошёл в просторную келью.
‘В новое помещение перешёл, — подумал Чорт, — вместо пустыни-то’.
И тихо подошёл к столу, за которым сидел он.
— Думаешь? — спросил Чорт.
Он вздрогнул. Оглянулся. Никого нет.
— Нервы расстроил — собственные мысли слышать начинаю. Устал после службы.
— Доволен поездкой-то?
Он улыбнулся:
— Доволен… И всё-таки здесь лучше. Там кланяться приходится. Здесь мне все кланяются. Первый человек в городе.
— Ну, а дальше что?
— Дальше?.. Дальше ещё лучше будет. Русских дураков на мой век хватит. Боялся я, что меня с катакомбами-то раскусят. Ничего. Роют, голубчики… Хе-хе-хе!.. За работу не плачу, за харчи не плачу… — И он подмигнул глазом: — А за усыпальницы меньше радужной ни-ни!..96 Не сею, не жну, а собираю в житницы…
— Завтра Рождество! — грозно сказал Чорт. Губы у него начинали трястись.
— Ну, так что же, что Рождество.
— Разве не страшно?
— А что? Я худого не делаю. С глупым народом нельзя иначе. Попробуй с ним попросту — он тебе… фють!.. — И он махнул рукой.
— А умирать будешь?
— Э! Это ещё не скоро. А теперь мне бы, вот, из Зацарицы выгнать его, а туда бы на его место своего… Филиальное отделение устроил бы, понимаешь?
Чорт поморщился в спросил:
— И ничего? Завтра Рождество, а ты о таком думаешь?
— О чём же мне думать? На весь мир прогреметь хочу! Коли без чужих спин нельзя — жалеть их нечего. Всех не пережалеешь. Дураки спину подставляют и — садись.
‘Ну, чего мне делать здесь, — с тоской подумал Чорт, — он всё без меня знает’.
И Чорт повернулся к выходу.
— Мне бы ещё двух-трёх прозорливцев, — услыхал он за собой, но не обернулся и скорее вышел на улицу.
Надежда найти хоть какое-нибудь дело, хотя сколько-нибудь поработать исчезла окончательно. Но Чорт не мог бросить и уйти прочь из города. Для него с каждым часом становилось яснее, что в эту ночь решается вопрос: жить ему или умереть.
И Чорт стал заходить из дома в дом, без малейшей уверенности найти что-нибудь подходящее, и всё с большей и большей тоской.
……………………………
— Я и говорю им: у нас в Польше всегда так: как барышня хорошенькая, её целуют.
— Ха, ха, ха, ха!..
— Хо, хо, хо, хо!..
— Очень, говорю, мне было нужно такую целовать… я бы получше нашёл…
— Ха, ха, ха, ха!
— Хо, хо, хо, хо!..
— Теперь осторожней будь: на уроках нельзя.
— Разумеется.
— Надо ж!
— Разумеется.
— Здесь тебе не Польша. Хо, хо, хо, хо!
— Ха, ха, ха, ха!..
………………………………..
— Дурачьё этакое. Ну, можно ли спрашивать: кушал ли я общественный пирог. Разве без общественного пирога свои дома строятся? Пирог — это фундамент-с. Хе, хе, хе!..
— Законный фундамент, так сказать.
— Вот именно, законный. Я всегда по закону.
— Даст Бог, опять в головы проберётесь, почтеннейший.
— А там опять домик.
— По закону: с фундаментом.
— С фундаментом, хе, хе, хе!..
………………………………….
— Я сам себе больных делаю…
— Научите, дорогой мой! Ведь это золотое дно.
— Очень просто. Развожу больных, вроде как бы шампиньоны.
— Да ну!
— Уверяю вас. Моя специальность — глазные болезни. Ну-с, приходит какой-нибудь пациент — вижу, пустячок. Я говорю: дело серьёзное, у вас трахома или ещё какая-нибудь штука. Больной пугается. А я ему: ничего, вылечим, ходите недель шесть через день. Он ходит, я поковыриваю — через шесть недель глаз здоров. Больной благодарит. И я благодарю…
— Гениально! Вы прямо гений, дорогой мой!
— А то и на лекарствах можно тоже подрабатывать.
— Весь внимание, дорогой мой, весь внимание!
— Вхожу в соглашение с аптекарем, прописываю рублей на пять, на десять, — а потом процент…
— И вразумляет же Господь, даёт же таланты, дорогой мой!
…………………………………
Чорту стало противно, тошно. Голова стала кружиться. А он не обошёл ещё и четверти города…
…Не пойду больше: всё то же, всё то же!
Чему я буду учить их? Ни один чорт до такой пошлости не додумается, до таких поганых мыслей не дойдёт.
И всё одно и то же, одно и то же, без конца и краю. Точно гнусит кто-то в одну ноту тягучую, бессмысленную песню.
Там, на небе сияют звёзды, падает, сверкает иней бриллиантовой пылью… А в этом проклятом городе некому подсказать ни одной грязной мысли: все и без того уже в грязи, в пыли, в мерзости, в пошлости.
Куда идти?
Домой? Опять думать, тосковать… Нет!.. За город? В пустое холодное поле? Там Бог близко.
Там в Рождественскую ночь умереть от ужаса можно. К людям? Где они?.. Куда же? Куда?..
Лучше смерть — всё же покой, хоть какое-нибудь подобие сна и покоя. Всё равно умру, от тоски, от скуки. И он поднял верёвку, валявшуюся у ворот, сделал петлю, перекинул верёвку через забор и слабыми, отяжелевшими руками накинул на свою шею…
Чорт повесился.
А в это время на самом краю неба блеснули первые лучи Вифлеемской звезды.

ПРАЗДНИКИ И НАРОД

Религиозный смысл праздников на нашу жизнь почти не оказывает влияния. Всё дело ограничивается ‘праздничными’ церковными ‘службами’. Социальные причины давно уже превратили дни праздничные, дни, посвящённые Богу, в дни отдыха дли трудящихся масс. И, говоря о ‘праздниках’ и народе, приходится прежде всего говорить о том, как отдыхает наш народ.
Скверно отдыхает!
Вы представьте себе трудовую, скорбную жизнь нашего городского ‘рабочего’. Каторжная жизнь, каторжная работа по десяти, двенадцати, а то и четырнадцати часов в сутки, в душных мастерских, заводах, фабриках, с урывками на обед, с усталым ‘мёртвым’ сном ночью. А наутро опять то же, опять мастерская, завод, фабрика… И так каждый день, каждый день!
И вдруг такому человеку говорят: праздник! три дня праздник!
О чём он прежде всего подумает при этих словах?
Уж конечно, не о Боге.
А о том, что он три дня может отдыхать. Три дня может спать сколько хочет, идти куда хочет, делать что хочет.
Вспомните, как ценили вы ‘воскресенье’, когда учились в гимназии. У рабочего это чувство праздничной радости в десять, в сто раз сильнее, потому что жизнь его в десять, в сто раз тяжелей нашей.
И вот рабочий начинает ‘отдыхать’.
Что же ему делать во время отдыха?
Ведь одной отрицательной стороны праздника недостаточно, недостаточно того, что он не работает. Ему нужно делать что-нибудь. Наполнить эти дни каким-либо содержанием. Выбирать здесь народу долго не приходится, только два способа ‘развлечений’ доступны ему: водка и пиво.
Большинство выбирает водку: она скорей приводит человека к желанному концу 97.
Я слышал, как в поезде разговаривали два мужика. Один спрашивает:
— И зачем это ты водку пьёшь?
Другой делает неопределённый жест в воздухе и говорит:
— Она, того… развитие даёт!..
Действительно, водка даёт ‘развитие’ русскому человеку. Желанный конец, ради которого пьётся водка, — это то состояние пьянства, которое на несколько часов делает несчастного рабочего-раба человеком, почти царём, которому море по колено.
‘Содержание’ празднику найдено: пьянство.
И все ужасы, которые с ним связаны: и зверство, и преступления, и болезни, и нищета.
Кто же виноват в этом? Общество. И прежде всего его представители.
В Царицыне с лишком сто тысяч жителей. А что сделано для народа? Позаботились ли представители города о том, чтобы единственные ‘свободные’ три дня в году трудящиеся могли провести по-человечески? 98 Что же удивительного после этого, что те, которые не могут идти в кабак, едут развлекаться на подворье!
За все праздники я знаю только одно настоящее народное развлечение — это ёлка в ‘Доме трезвости’, но и то развлечение было для детей.
Ещё и ещё раз скажу, что ‘Дом трезвости’ — живой укор бездеятельности представителей города.
Слава Богу, теперь, кажется, нашлись люди, которые это поняли и серьёзно хотят заняться сооружением ‘Народного дома’. Праздничные дни, когда народу деваться было некуда, особенно должны укрепить их в этой идее. Представители капитала не жалеют десятков тысяч рублей на колокола, на колокольни, на украшение храмов. Но бесконечно более угодное Богу сделают они, если подумают хотя немного о нашем измученном, тёмном народе. Если мысль о постройке ‘Дома’ осуществится, народ можно будет от души поздравить: с праздником!

ДЕТИ

На Рождество я много видел детей.
И вынес очень много поучительного. Начну с одного разговора:
— Я не люблю, когда у меня бывают подруги. Мне с ними делать нечего.
— А в гимназии?— спрашиваю я.
— В гимназии — другое дело. Здесь они совсем не такие.
— Хуже или лучше?
— Просто не такие. Их узнать нельзя. И после того, как я посмотрю их здесь, — мне и в гимназии видеть их неприятно.
Но подруги всё-таки приехали. На розвальнях. Озябли все. Дорогой весело, должно быть, было: ещё бы! Такая масса на одних санях!
Вошли шумно, напустили холоду, улыбаются, стучат галошами. Я смотрю на них с особым чувством радости, с каким всегда смотришь на детей. Так и хочется сказать:
— Ну, друзья мои, с вами-то можно без малейшего притворства, — по-хорошему, без всяких, подлых условностей, разделяющих людей взрослых непроходимою пропастью. С вами можно быть самим собой, потому что в вас ещё нет ни притворства, ни лжи.
Но я, разумеется, ничего не говорю (нельзя ж говорить такие вещи в прихожей) и ухожу в свою комнату.
Снова вижу я этих детей уже за обедом.
Что такое? Узнать нельзя!..
Чинно сидят за столом. Улыбаются натянуто, беспомощно и робко переглядываются друг с другом.
А взрослые ‘угощают’ их:
— Кушайте, не стесняйтесь, пожалуйста!..
И чем больше говорят им ‘не стесняйтесь’ — тем больше они ‘жмутся’ и прячут своё подлинное лицо поглубже, а вместо этого ‘лица’ выплывают какие-то мёртвые черты, пока ещё неясные, но которые через пять-шесть лет ‘определятся’ окончательно и будут той привычной маской, которую они, как и все люди, будут надевать, выходя из дому, а иногда оставлять и для собственного своего дома.
Я гляжу на них и думаю:
‘Да, конечно, в гимназии ‘в перемену’ они не такие… И особенно дома не такие… Вон, про эту я знаю, что в гимназии, как только отвернётся начальница, она пляшет ‘танец диких’, — а здесь, посмотрите, какая ‘паинька’ сидит, и только по неуловимой игре лица, внимательному глазу, привыкшему замечать каждую мелочь, видно, что ей бы хотелось захохотать, закружиться, всех своих чопорных соседок свалить в одну кучу. И как бы весело было’.
И как бы хорошо было.
А тут:
— Не стесняйтесь… Кушайте, пожалуйста…
После обеда опять маленький разговор:
X. Ну что, хорошо?
Я. Нет, не хорошо. А кто виноват?
X. Не знаю.
Я. Взрослые.
X. Как — взрослые?
Я. Так и взрослые. Взрослые не такие, как всегда. И эту мёртвую натянутость передают детям. Если бы взрослые попробовали хотя на одну минуту стать совсем такими, как они есть на самом деле, заговорили бы о том, о чём действительно хочется, и детям сразу стало бы и хорошо, и просто…

———

Через несколько дней другой ‘транспорт’.
Это уж совсем ‘детёныши’. Бог мой, какие смешные! Маленькие-премаленькие — и косички торчат, точно хвостики.
А здороваются — ‘приседают’, по всем правилам искусства, как требует начальница.
Маленькая хозяйка, которая выше их всех на голову и кажется ‘классной дамой’, делает им замечание:
— Господа, это нехорошо, мы условились не приседать…
Но сейчас же после этого, здороваясь со мной, одна из ‘косичек’ опять приседает.
— Не полагается, — смеюсь я.
‘Косичка’ смеётся тоже. И трясёт мою руку без ‘приседаний’.
‘Ну, с этими хорошо будет, — думаю я. — На них нельзя смотреть без улыбки. А когда весело, тогда и просто’.
Сами они тоже все улыбаются, как будто бы им смешно, что их так много вместе.
Порознь не было бы смешно. А вдруг ‘сразу’ так много, и у всех такие косички. И все попали в чужой дом и не знают, что им делать, — но чувствуют, что им хорошо и так тепло после мороза, — а ‘дело’ уж, конечно, найдётся!
И потому они все ходят и улыбаются.
Сели обедать. Этих угощать не приходится. Им не говорят: ‘не стесняйтесь’ — они и так не стесняются, только, вот, резать сами не умеют — и мне приходится резать моим милым соседкам.
Но их тоже всё-таки угощают:
— Сейчас колбасу принесут — кушайте!
Мне делается смешно, и я говорю:
— Странно, как можно ‘кушать колбасу’, которую ещё ‘сейчас принесут’.
Дети тоже покатываются. И торопятся есть изо всех сил.
Во-первых, проголодались, во-вторых, очень нужно сидеть за этим столом, за какими-то колбасами, когда можно побежать ‘на гору’, кататься на салазках.
И, едва успев проглотить последние куски, уже вскакивают со своих мест и бегут в прихожую. Толкотня, смех. Все галоши перепутали, кто-то перчатку потерял, галоши на одну ногу не хватает… Да всё равно — скорей бы на воздух, на снег, на простор.
Вернулись через час. Шуму больше ещё. Говорят все разом:
— У Ленки нога под салазки попала…
— Оля катится, а ножками — вот так…
— Прямо ужас, что такое…
— Скользко… я кричу….
Со мной уж не церемонятся и тянут меня за рукава. Словом, чувствуют себя как дома.
Ответ на вопрос ‘почему те были ‘чужими’, а эти как свои?’ — очень прост.
Те ‘полувзрослые’ — потому ‘чужие’, эти ‘как дома’, ‘свои’ — потому что дети.
Но вдумайтесь в этот ответ — и получится:
Те уже инстинктивно стали впитывать ложь взрослых.
Эти этой лжи ещё не поддаются — и, ничего из себя не изображая, какие есть, такие и есть.

———

А вот и ещё дети. Но теперь уже незнакомые, и много их: я на ёлке в ‘Доме трезвости’.
Дети здесь не в отдельности, а в обществе, а потому впечатления общие.
Народу много, тесновато, детям ‘играть’ негде. Вокруг ёлки поёт хор. И, подымаясь на возвышение, дети говорят стихи. Сзади меня шумят, и слышно плохо. Тоненький голосок едва доносится. Но когда начинают петь наивные, детские, ‘ёлочные’ мотивы — чувствуется, что все заражаются одним общим чувством.
Я наблюдаю детей, которые ко мне поближе. Вот какой-то маленький карапуз аплодирует, высоко подняв ручонки. Девочка тянет за платок свою мамашу: ей, видимо, очень хочется поближе пробраться к ёлке. А совсем рядом со мной мальчуган придумал очень оригинальный способ аплодисментов: он колотит не по своей ладони, а по голове своего соседа.
Очень практично: по крайней мере, одна рука остаётся в запасе.
На ёлке дети почти исключительно ‘простых’ людей. И атмосфера в зале простая. Это придаёт, правда, некоторую ‘некультурную бестолковость’ толпе — но в то же время и особую близость.
Попробуйте войти в ‘Общественное собрание’, где ‘толпа’ будет состоять из перетянутых дам и настоящих кавалеров. Едва ли вы ‘сольётесь’ с этой толпой хотя бы на одну минуту. Трудно слиться с шёлковыми платьями и нафабренными усами. А вот в такой некультурной и бестолковой ‘толпе’, хотя и чужих людей, чувствуешь себя вместе. И на тебя не смотрят, как на ‘чужого’. И, если случится что-нибудь смешное, как, например, ‘аплодисмент’ по голове, — сосед обязательно переглянется с вами или даже скажет вам что-нибудь, как ‘знакомец’.
И в ‘Доме трезвости’ на ёлке ясно чувствовалось одно: что дети нераздельны со взрослыми — потому что и те и другие одинаково просты. Отделяет людей только ложь и притворство и мёртвые маски, которые они на себя надевают. Вот почему в нашем ‘обществе’ на людей похожи только дети, и то пока у них маленькие косички болтаются, как смешные хвостики…

———

Вот мои впечатления от детей.
В Петербурге учёные филологи в то время, когда я получал эти впечатления, рассуждали о детях 99.
Им и книги в руки!
Учёности не оберёшься, многие ‘Илиаду’ чуть ли не наизусть знают. А уж ума палата!
И вот, учёные филологи пришли к заключению, что из детей вырастают плохие взрослые люди потому, что их в гимназиях не обучают греческому языку.
Оказывается, в них развивается ‘легкомысленное верхоглядство’ и глубокая неудовлетворённость жизнью’ по той простой причине, что своевременно не преподавались им греческие неправильные глаголы и латинский синтаксис.
В целях спасения нашего юношества петербургские мудрецы предлагают:
Вернуть гимназии на двадцать пять лет назад!
О, конечно — если бы знать, что consecutio temporum 100 может спасти детскую душу от ‘легкомыслия’ и, особенно, от самоубийства, которое так ужасающе распространилось в наших средне-учебных заведениях, — куда ни шло, почему не подолбить эту тарабарщину.
Но в том-то и дело, что не только этого нельзя знать, а напротив, можно знать как раз обратное: ‘классическое’ образование к отравленной ложью жизни нашей лишь прибавит новую ложь.
Не мёртвым знанием надо спасать детей от мёртвой маски, а пробуждением в них живой жизни. Надо развить в них сердце, разбудить совесть, научать их с ранних лет смотреть на жизнь как на подвиг, а для этого надо дать почувствовать весь глубокий её смысл, хотя бы краюшек приподнять высших стремлений. При чём тут consecutio temporum?
Петербургские мудрецы много учились — так много, что за деревьями леса не видят, за ‘аористами’ и ‘сослагательными наклонениями’ не видят ни подлинной жизни, ни живой детской души.
Кабы видели — поняли бы, что главная беда наша в том, что должно потребовать для своего исцеления не мёртвого классицизма, а живой правды. Эта правда прежде всего в нашей личной жизни.
Когда детям говорили:
— Не стесняйтесь, кушайте, пожалуйста.
Они стеснялись и превращались из весёлых детей в бездушных автоматов, потому что сами взрослые в эту минуту переставали быть самими собой, — сами переставали быть ‘живыми’.
Для того, чтобы сделать нашу жизнь человеческой, для того, чтобы не было в ней мертвечины, от которой всё горе людское, — надо, чтобы сами взрослые стали людьми и не заражали детей вольною и невольною ложью, — а школа должна положить в основу свою не ‘Илиаду’, не ‘смерть’, не ложь, а тот метод и то содержание, которое согласовалось бы с главнейшей задачей всякой человеческой жизни — служением ближним и стремлением к совершенствованию.
И семья, и школа должны идти к одному, хотя и разными путями: одна — домашним воспитанием, другая — школьным образованием, но идти должны к тому, чтобы сделать из детей живых, правдивых людей, чувствующих всем существом своим величие жизни — и сознающих свой долг и перед Богом, и перед людьми.

ЕЩЁ О ДЕТЯХ

В связи с своими беглыми святочными впечатлениями от ‘детей’ я говорил уже об одной из серьёзнейших сторон нашей жизни — о воспитании. О том, что ‘механическое’ воспитание, апофеоз которому хотят создать петербургские филологи введением классицизма в среднюю школу, — есть глубочайшая язва нового времени.
Бессилие наше от того и проистекает, что всё живое замкнулось, ‘уединилось’, как говорил Достоевский, в мёртвую скорлупу внешней, а потому ложной жизни. Дети впитывают ложь отцов своих и, едва-едва перестают быть детьми, сейчас же научаются не походить на самих себя.
Всё это относятся к детям ‘интеллигентным’, к классу ‘состоятельному’, теперь мне приходится говорить совершенно о других детях и совершенно по другому поводу.
О детях улицы.
Здесь уже речь не о лжи, а о голоде.
Не о ‘ношении масок’, а о будущей преступности.
Не об ‘идеале’, плохо достигаемом, а о страшном падении, из которого, как из проклятого круга, нет выхода брошенному ребёнку.
Если у наших интеллигентных родителей вырастают дети-автоматы, то из детей улицы вырастают алкоголики, воры, убийцы и проститутки.
Говорю всё это я вот по какому поводу.
Среди ‘трезвенников’ назревает мысль об организации детского приюта.
Один из них, хороший ‘простой’ человек, на днях предполагает внести на обсуждение правления ‘Дома трезвости’ соответствующий проект.
Факт этот поразил меня во многих отношениях.
Во-первых, лишний раз я мог убедиться в глубокой жизнеспособности народного дела ‘Дома трезвости’. Этот удивительный ‘Дом’, что ни день, то расширяет свою деятельность. Не успели соорудить своё здание, как открывают ссудосберегательное товарищество, похоронную кассу, журнал, хлебопекарню, возникает мысль о своей типографии и теперь о детском приюте.
И во-вторых, проект открытия детского приюта поразил меня ещё потому, что возник в самой среде простых людей.
Таким образом, получается картина: заправилы городской жизни занимаются личными дрязгами, бьются решить вопрос, выбрасывать или не выбрасывать чужие деньги на постройку ненужной ‘новой’ электрической станции, вносят мудрые ‘законопроекты’ о ‘целомудрии’ собак, — а в промежутки оскорбляют друг друга, клевещут и сводят личные счёты, — в то время пока всё это делают ‘лучшие люди города’, люди ‘простые’ и ‘неучёные’ думают действительно о нужном, о важном, о том, о чём не может не думать человек с совестью.
Не знаю, скоро ли осуществится эта мысль трезвенников. Но мы имеем основания верить, что осуществится она несомненно. ‘Дом трезвости’ — живое свидетельство, что люди, работающие там, умеют не только говорить, но и делать.
Не раз нам придётся ещё вернуться к ‘детской’ теме. А пока от всей души пожелаем, чтобы мысль о детском приюте при ‘Доме трезвости’ нашла себе поддержку и моральную, и материальную в царицынском обществе.

ДУМА И ГОРОДСКОЙ ГОЛОВА

В Городской думе творится что-что из ряда вон выходящее.
Думские заседания посвящаются не обсуждению городских дел, а превращаются в ‘дружеские манифестации’ в честь тех или иных ‘пострадавших’ гласных.
Общая причина этого лежит в низком культурном уровне теперешнего состава Гор. думы.
Но непосредственная вина падает на городского голову.
Он слишком нелепо представляет себе взаимоотношение Управы и Думы. Желая опираться на Думу в таких вопросах, в которых городской голова должен опираться только на себя, — он тем самым ставит в шаткое положение и себя, и Думу.
Последнее думское заседание может служить разительным примером.
‘Обиженные’ за г. Рысина гласные решили поднять вопрос о неправильности действий секретаря Думы.
Я сейчас оставляю в стороне вопрос, правы или нет ‘обиженные’, заступаясь за г. Рысина. Для всякого сколько-нибудь беспристрастного человека ясно одно: всё, что касалось в данном случае г. Маркова, должна ведать Управа и городской голова. Ясно также, что Дума твёрдо встала уже на такую точку зрения по вопросу о ‘городских служащих’, когда речь шла о г. Попове.
И Дума была права.
Гласные выбирают Управу и городского голову, которым доверяют, и не дело Думы вмешиваться в то, что подлежит всецело компетенции Управы.
Повторяю: сама Городская дума твёрдо установила такой принцип.
И вдруг, группа гласных пытается его нарушить.
Что должен был сделать городской голова?
Он должен был своей властью снять вопрос с обсуждения.
Городской голова избрал другой путь. Он пожелал, чтобы Дума и здесь решила ‘сама’ и дала ему соответствующие директивы. Но бывают такие положения, при которых человек, предоставляющий другим решать то, что он должен решать сам, роняет не только своё достоинство, но и достоинство того учреждения, которому предоставляет решающий голос.
Так было и на этот раз.
Городской голова был совершенно не на высоте своего положения, когда спрашивал у Думы, желает ли она или нет обсуждать инцидент г. Рысина с г. Марковым, — а Дума, устроившая по этому поводу ‘столпотворение вавилонское’, превратилась на время из общественного собрания в частное совещание перессорившихся людей.
Городской голова должен твёрдо знать, что ведать надлежит ему, а что Гор. думе — только при таком условии может быть нечто твёрдое и определённое в сложном городском деле, а иначе оно всё больше и больше будет превращаться в хаос.

ОПЯТЬ О. ИЛИОДОР…

Если бы не было о. Илиодора, вероятно, в России давно бы уже забыли о существовании Царицына.
В течение нескольких лет о. Илиодор беспрерывно поддерживает интерес к себе.
В его положении это очень трудно. Слишком легко ‘приесться’ — стать ‘однообразным’. И надо отдать справедливость — о. Илиодор умеет ‘подогреть внимание’.
То гидру сожжёт, то на Толстого плюнет, то гору Фавор воздвигает, а если ничего подходящего нет — начнёт рассылать такие телеграммы, что их даже не всякому можно дать прочесть 101.
Но, в конце концов, всё дело не в личности о. Илиодора. Мне не раз приходилось говорить в печати, что личность о. Илиодора сама по себе не интересная, не сложная, не сильная и даже не оригинальная, и, если бы внешние обстоятельства не создали из него некоторой ‘фигуры’, все эти гидры сами по себе не вызвали бы вокруг себя шума. Да вряд ли и появились бы на свет Божий.
Итак, о. Илиодора ‘создали’ внешние обстоятельства, та борьба кружков, лиц и партий, которая сейчас разгорается около ‘церковных стен’.
Понимать о. Илиодора — нечего. Он ясен, как дважды два четыре.
Но понять те события, которые его выдвигают, — дело далеко не настолько простое.
Увольнение из Св. синода епископа Гермогена, несомненно, является началом целого ряда новых ‘событий’, в которых о. Илиодору придётся играть видную роль.
Постараемся разобраться, в чём же будет лежать их внутренний смысл?

———

Причину своего ‘ухода’ епископ Гермоген указал очень определённо: 1) синодальный патриарх, 2) диакониссы, 3) панихиды по инославным и 4) ссора с Григорием Распутиным.
Осведомительное Бюро сначала, по заведённой раз навсегда привычке, ‘опровергло’ сообщения газет об этих причинах, но потом, через два дня, само заявило, что причиной увольнения была телеграмма еп. Гермогена на высочайшее имя, в которой Св. синод неправильно обвинялся в посягательстве на антиканонические реформы 102.
Итак, несомненно, что в основу начинающейся борьбы будет положено: 1) борьба против синодального патриарха, 2) борьба против диаконисс и панихид по инославным и, наконец, 3) борьба против Григория Распутина.
Не подлежит никакому сомнению, что русское общество в громадном своём большинстве отнеслось бы с полным сочувствием к такой ‘оппозиционной’ точке зрения епископа Гермогена, если бы взять эту ‘точку зрения’ безо всякой связи с общим направлением его деятельности.
В самом деле, восстановление патриаршества без созыва церковного Собора было бы завершением того ‘антисоборного направления’, которое господствует в нашей Церкви. ‘Синодальный патриарх’ не только не ‘возвеличил’ бы Церковь, но ещё более подорвал её авторитет.
Восстановление патриаршества только тогда могло бы иметь какое-либо религиозное оправдание и церковный смысл, когда бы оно органически возникло из самой церковной среды.
Единый духовный глава Церкви, патриарх — должен избираться всем церковным народом. Вот почему эта реформа предполагает коренную реформу всей современной системы — иначе она создаст патриарший престол не как живой религиозный факт, а как более или менее красивую декорацию 103.
Если будет создан приход как самостоятельная церковная единица, если в приходской жизни примут участие миряне, если священники будут избираться народом 104, если выборное начало коснётся и высших иерархических ступеней, — и если, наконец, патриарх как глава Церкви будет избираться всею Церковью, в лице выборных своих представителей, — тогда к ‘реформе’ этой в обществе будет совсем иное отношение. А сейчас, повторяю, оппозиции еп. Гермогена нельзя не сочувствовать.
Другая причина — Григорий Распутин — вызовет, разумеется, ещё большее сочувствие особенно в Царицыне, где игривый ‘старец’, хотя и не применил ‘банного способа’ борьбы с ‘соблазнами’, но всё же очень хорошо известен своим ‘ласковым’ обхождением с богоносицами. Что касается ‘диаконисс’, то широкие круги мало заинтересованы этим ‘новшеством’ 105.
Итак, начинающаяся борьба, ради которой вызван в Петербург о. Илиодор, окрашена довольно неожиданным цветом церковной оппозиции. Борьба будет вестись во имя свободы Церкви, будут защищать Церковь от ‘реформ’ внешнего, мирского происхождения.
И всё-таки, несмотря на такие благие ‘цели’, можно наперёд сказать, что общество отнесётся к этой борьбе холодно, а может быть, даже враждебно.
В чём же дело?

———

Дело в том, ярким выразителем чего является о. Илиодор? О. Илиодора выдвинуло течение, которое выше всего ставит ‘личное усмотрение’.
В этом принципе разгадка всей деятельности о. Илиодора и, пожалуй, всего его ‘влияния’.
‘Личное усмотрение’ — нечто до последней степени заразительное. И вся масса ‘илиодоровцев’ поголовно заражена этим принципом. Его поклонники чувствуют себя вне каких-либо рамок. Вне закона, вне правил общежития, вне морали и, наконец, просто вне всякого приличия.
Если ‘илиодоровцу’ захочется выругаться на суде — он выругается. Если ему придёт фантазия вымазать кого-либо дёгтем — он вымажет, плюнуть — плюнет. Начинаясь ‘в верхах’, с батюшки, отца ‘личного усмотрения’, — оно спускается в низы, к ‘поклонникам’, в грубом, но очень характерном образе ‘квача’ и ‘дубины’.
Но ‘личное усмотрение’, во-первых, возможно только при ‘власти’, — отсюда судорожное стремление ухватиться за власть. Во-вторых, оно хорошо только для тех, кто его применяет, а не для тех, над кем его применяют. Отсюда требование покорности от других и полнейшая неспособность самому подчиняться кому-либо.
Вот эта-то ‘система’ личного усмотрения и делает то, что самый что ни на есть ‘принципиальный’ по форме спор — превращается в ‘личный’ по существу.
Спорить о патриаршестве, о диакониссах — чего уж, кажется, ‘принципиальнее’?
Но ‘вызывается телеграммой’ о. Илиодор — и сразу всё дело принимает личный характер.
Когда полгода тому назад о. Илиодора хотели убрать из Царицына и ему приходилось не ‘повелевать’ по своему усмотрению, а подчиняться чужому усмотрению, — он сразу отбросил все ‘принципиальные’ вопросы.
И когда ему говорили что-то такое об ‘обете послушания’, о церковной дисциплине и о разных канонах, — он только рукой отмахивался и, закрывшись дамскою шалью, преспокойно переехал с Французского завода в Царицынский монастырь — и через ‘обеты’, и через дисциплину, и через каноны! 106
‘Личное усмотрение’ — очень хорошая вещь, но только тогда, когда его поддерживает власть и когда оно направлено на доброе.
Как только по ‘личному усмотрению’ начинают творить несправедливость — личное усмотрение вызывает ропот и глухую вражду окружающих.
А как только власть начинает идти против носителя ‘личного усмотрения’ — он превращается в бунтовщика.

———

Всякий раз, как о. Илиодор готовится к брани, надевает свои военные доспехи, — я с особенной силой чувствую, что он не инок. Нет в нём ни одной черты, столь характерной для своеобразного типа русских подвижников.
И досадно и больно, что простые и религиозные люди, истосковавшиеся по светлому образу легендарных ‘подвижников’, не могут понять, что влечёт их на подворье пустой мираж, что в самом деле о. Илиодор совсем не то, за что все его ‘почитают’.
В образе ‘русского святого’ много благоуханной радости, много чистоты, света и тепла. Он рисуется на фоне тёмного бора, лесной глуши, у прозрачных святых колодцев. И всегда в личности святого — кротость, терпение и любовь. Даже звери лесные подчиняются их тихой ласке и сами становятся добрыми, тихими, ручными.
Бывали случаи, что исторические события воинов Христовых превращали в воинов на поле брани. Бывало, что жизнь призывала такого отшельника по душе к бурной политической борьбе, и тогда ‘святитель’ загорался духом Илии и дерзновенно говорил самому царю обличающую, грозную правду.
Но всегда, и в войске, и в политической борьбе, чувствовалось, что душа, самый центр жизни духовной не здесь, — а далеко от мира, в уединении, там, где птицы поют и бор шумит. Шум, борьба, дерзновенные речи — это ‘долг’, ‘послушание’, — так Богу угодно, но ему самому, если бы спросили его сердца,уйти бы, уйти подальше от всего и в тёмной пещере или под ярким звёздным небом молиться Господу.
На то он и ‘монах’, на то он ‘инок’…
О. Илиодор не носит в душе своей этих отзвуков лесной тиши.
Он скучает без шума. Он ищет ‘драки’, когда даже её и нет. Ему нужен ‘треск’, ему нужны люди, много людей, ему нужно над кем-нибудь проявлять своё ‘личное усмотрение’! Он — весь в ‘мире’, и не в его ‘высшем’ проявлении, а в его ‘повседневности’, в его дрязгах, мелочах, личных ‘делах’, в личном успехе, в газетной популярности, в властолюбии и прочее, и прочее…
Теперь о. Илиодор, вызванный в Петербург — не в качестве ‘монаха’, а в качестве помощника в ‘борьбе’, — будет на своём месте. Шум, говор, споры, интриги, салоны, телеграммы…
Шумим, братец, шумим! 107
Чем кончится шум этот, предугадать трудно. Пойдёт ли ‘опала’ дальше увольнения еп. Гермогена из Синода или на этом остановится, а о. Илиодор ‘уладит’ распрю епископа Гермогена с Распутиным, — покажет ближайшее будущее, но несомненно одно: и победа, и поражение, когда в основе только ‘личное’, — одинаково непрочны и недолговечны.

УВОЛЬНЕНИЕ НА ПОКОЙ ЕПИСКОПА ГЕРМОГЕНА И ПЕРЕВОД ИЕРОМ. ИЛИОДОРА

Епископ Гермоген за упорное сопротивление, дважды выраженное, воле Государя увольняется на покой в Жировицкий монастырь Гродненской епархии. Иеромонах Илиодор переводится в Фролищеву пустынь Владимирской епархии в число братии.
Событие это должно произвести не только в Царицыне, но во всей России — потрясающее впечатление.
Отношение наше к деятельности и епископа Гермогена в Саратовской епархии, и иеромонаха Илиодора в Царицыне всегда было глубоко отрицательное, и не нам ‘сочувствовать’ им теперь.
Для Царицына и Саратовской епархии, по нашему крайнему разумению, удаление на покой епископа Гермогена и в пустынь иеромонаха Илиодора будет иметь положительное значение.
Но сейчас события принимают такой оборот, что их уже нельзя рассматривать с местной точки зрения.
Оппозиция епископа Гермогена синодальному патриаршеству и деятельности Григория Распутина, выраженная в столь определённой форме, борьба за самостоятельность Церкви от давления светской власти — всё это, не касаясь ‘личности’ борющихся, должно вызвать горячее сочувствие русского общества.
Событие, ныне свершающееся в Петербурге, произведёт глубокое потрясение в жизни Церкви, — кто знает, может быть, ускорит час грядущей церковной реформации.

ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ‘ХЛЫСТОВЩИНА’

Недавно епископ Гермоген читал в Петербурге доклад о ‘хлыстовщине’ русских писателей — главным образом, Д. Мережковского и В. Розанова 108.
А через несколько недель после этого ему пришлось уйти ‘на покой’ в значительной степени из-за столкновения с ‘хлыстом’ Григорием Распутиным.
‘Хлыстовщину’ русских писателей епископ Гермоген усмотрел в стремлении их провозгласить ‘святость плоти’. А Григория Распутина он ‘охарактеризовал’ так: ‘Вреднейший религиозный веросовратитель и насадитель в России новой хлыстовщины. Он в своих действиях явно представляет собою, по словам апостола Павла, ‘пакостника плоти’. Об этих делах мне как епископу срамно говорить. Это опаснейший и, повторяю, яростный хлыст. Будучи развратным, он свой разврат прикрывает кощунственно религиозностью’ 109.
Итак, Григорий Распутин, по компетентному заявлению еп. Гермогена, — хлыст.
Но, по его заявлению, и Мережковский — хлыст.
Чего же общего между Дмитрием Мережковским и Григорием Распутиным?!
Не ясно ли, что слово ‘хлыст’ — просто ‘ругательное слово’ 110. Даже в устах епископа оно употребляется без всякой ‘определённости’
А про ‘публику’ и говорить нечего. ‘Хлыстовством’ называют просто всякую мерзость, всякую грязь, всякую половую разнузданность, прикрытую религиозным шарлатанством.
Значение слову, как видите, придаётся очень широкое, но благодаря этой широте теряется подлинный смысл слова, и всякий получает право называть ‘хлыстом’ и выдающегося русского писателя, и распутного религиозного шарлатана 111.

———

Секта ‘хлыстов’ причисляется к так называемым ‘вреднейшим сектам’. Сами сектанты не называют себя ‘хлыстами’ — это просто народная ‘кличка’, которую дали сектантам за то, что в богослужении их большую роль играет самобичевание.
‘Сектанты’ вообще изучены у нас плохо. Причин этому много — главнейшая заключается в том, что исследователи обыкновенно бывают или миссионеры, т. е. люди пристрастные (как одна из заинтересованных сторон), или защитники сектантов, тоже люди пристрастные, но в другую сторону.
Но из всех сект хлыстовщина изучена всех меньше. Сведения об этой секте полны самых грубых противоречий и явной лжи. Это объясняется тем, что к ‘общим’ причинам присоединяется ещё частная — хлысты вменяют в обязанность своим членам исполнять ревностно все православные обряды, дабы не внушать никаких подозрений духовной власти. Это одна из заповедей хлыстовщины, придающая сектантам характер ‘неуловимости’.
Но всё же некоторые черты вероучения установлены определённо.
Громадное большинство миссионеров с особенной настойчивостью указывают на ‘свальный грех’ как на признак хлыстовщины. С лёгкой руки миссионеров, это перешло в широкую публику — и ‘пошла писать губерния’ 112. ‘Хлыстовщина’ и ‘свальный грех’ слились почти в одно понятие. Отсюда рукой подать до превращения этого слова в ‘символ’ всякой половой мерзости.
Но надо прямо сказать: здесь чудовищное недоразумение.
Во-первых, далеко не все исследователи считают ‘свальный грех’ таким непреложным фактом.
Во-вторых, сами хлысты неоднократно и категорически опровергали его.
И в-третьих, основа их вероучения во всяком случае не в этом. По учению хлыстов, Христос может воплощаться в каждом человеке, и каждый должен стремиться стать Христом. Весь их молитвенный экстаз основан на этой жажде ‘перевоплощения’.
Ставший ‘Христом’ — получает и все ‘чувствования, как в Христе Иисусе’ (Гал. 3, 26, Флп. 2, 5).
Его слова — уже не его, а воплотившегося в нём Христа. Отсюда слепое повиновение воле перевоплотившегося человека. Очевидно, что при недобросовестности такого ‘Христа’ он может легко злоупотреблять своей властью. Возможны и случаи разврата. Но это есть уклонение, если хотите, ‘личный грех’ того или иного отдельного сектанта, но ни в коем случае не имеет отношения к вероучению.
Вероучение, взятое без этих практических злоупотреблений, содержит в себе одно из древнейших религиозных заблуждений о воплощении Христа во многих. Мысль сама по себе очень глубокая, но на почве невежественной выродившаяся в больную ‘мистику’ 113. ‘Радения’ хлыстов — факт несомненный и психологически понятный. Внешние манипуляции, как кружение, бичевание, выкрики, всё это опять-таки ещё с древнейших времён употреблялось, как известного рода ‘гашиш’, помогающий тому психическому состоянию, которое, по мнению верующих, должно наступить для скорейшего воплощения Христа.
К ‘принятию’ Христа верующие готовятся постом, воздержанием, молитвой.
Что касается ‘свального греха’, которым будто бы кончается богослужение, то, повторяю, во-первых, факт этот нельзя считать строго научно установленным, а во-вторых, если бы он даже и подтвердился, то объяснение его следовало бы искать в той болезненной истеричности, которая всегда граничит с половой сферой, а никак не в сознательном стремлении к разврату.
Нельзя забывать, что скопчество считается одной из разновидностей хлыстовщины, а некоторые последователи прямо рассматривают эти секты как одну. Причём ‘хлысты’ — это первая ступень ‘совершенства’, скопцы — вторая, высшая, значит, в центре хлыстовщины стремление к чистоте, к ‘обожению’ себя, а не половая распущенность.

———

Так вот: ‘хлыст’ ли Григорий Распутин?
Отвечаю категорически: не хлыст, а самый обыкновенный блудник, каких в истории сектантства можно насчитать тысячи, — ‘хлыстом’ его можно называть только в кавычках.
А то ‘движение’, которое он ‘создал’, может быть названо — если уже держаться за этот термин во что бы то ни стало — ‘великосветской хлыстовщиной’.
Распутин усвоил в ‘хлыстовщине’ только одно — ‘свальный грех’, и пошёл его проповедовать великосветским дамам. Семя упало на добрую почву. ‘Банный способ’ показался новым и оригинальным. И ‘успех’ в салонах новый старец имел поразительный.
Учение Григория Распутина очень простое. Без воли Отца волос не упадёт с головы. Значит, всё добро зело. Зачем же отказываться от того, что приятно. Всё это ‘простое учение’ декорируется загадочными изречениями, поклонением ‘святым местам’, елейными словами.
Случай не новый.
Время от времени в великосветских салонах появляются ‘проповедники’, и скучающие дамы начинают сходить с ума от восторга.
Новое здесь только то, в каком направлении пожелал ‘проповедник’ использовать своё влияние на пресытившихся аристократок…
Однако какую же роль сыграли наши опальные владыки в судьбе Григория Распутина? Не повинны ли они в той великосветской хлыстовщине, жертвой которой сами теперь пали?
Вспомните первые ‘разоблачения’ о Григории Распутине.
Начал их М. Новосёлов в ‘Московских ведомостях’ 114. Несколько архиереев подтвердило обличения Новосёлова. Знаменитый ректор петербургской академии Феофан 115, которого называли современным Фотием, ранее поддерживавший Григория Распутина, — отшатнулся от него.
Положение Распутина покачнулось. Кто поддержал его? Иеромонах Илиодор.
Вспомните, какой телеграммой разразился он но адресу Новосёлова.
Он издевался над ним, он предлагал привязать его к позорному столбу и высечь банным веником.
У всех в памяти трогательная карточка, на которой Григорий Распутин снят с еп. Гермогеном и иеромонахом Илиодором.
Григорий Распутин казался им ‘нужным’.
Теперь они получают законное возмездие. Нельзя поддерживать злую силу, не считаясь с последствиями. Последствия эти рано или поздно скажутся.
Великосветская хлыстовщина — сама по себе не интересна. И копаться во всей этой мерзости не стоило бы. Факт и без того общеизвестный, что нигде нет такого разврата, как в ‘большом свете’.
Но если русская, нелепая, сумасшедшая жизнь складывается так, что ‘частное дело’ и даже интимная жизнь великосветских барынь начинает оказывать влияние на дело Церкви, — согласитесь, разобраться в этом явлении приходится поневоле.
Обер-прокурор Саблер о Григории Распутине сказал так:
— Это несомненно психически больной человек 116.
По-моему, это сказано слишком мягко. ‘Болезнь’ в данном случае скорей может служить к оправданию.
Пророк великосветской хлыстовщины, по характеристике Меньшикова, ‘мужичок себе на уме’ 117.
Опять слишком мягко. Григорий Распутин — типичнейший представитель самого беззастенчивого религиозного шарлатанства. К ‘хлыстовщине’ как секте, как проявлению своеобразного религиозного, народного творчества, — он никакого отношения не имеет. И великосветская ‘секта’ его, великосветская его ‘хлыстовщина’ отнюдь не есть явление религиозного порядка.

———

Какой же можно сделать вывод из всех ныне происходящих событий?
В фактическом отношении события предсказать довольно трудно. Возможно, что о. Илиодор доберётся до Царицына, возможно, что опять одержит победу и получит ‘компенсацию’ за пережитое, возможно, что еп. Гермоген получит другую епархию и архиепископский сан. Туда к нему переведут о. Илиодора, и ‘великосветская хлыстовщина’ потерпит поражение. Возможно, напротив, что опальный владыка и иеромонах зайдут слишком далеко и их постигнут более суровые кары. Предположений здесь может быть сколько угодно самых противоречивых, но одинаково вероятных.
Но внешние события — меня всегда интересуют меньше внутренних. Внешнее проходит и сменяется, как кинематограф, — внутреннее остаётся неизменным.
И вот внутреннее значение происшедшей борьбы недавних защитников ‘хлыста’ с великосветской хлыстовщиной и влиянием её на Церковь — очень велико.
Внутреннему авторитету духовной власти нанесён громадный удар. Обнаружилось многое такое, о чём только догадывались, а иные и вовсе не знали. Результатов всего пережитого учесть ещё нельзя. Но и сейчас уже можно сказать, что и в духовенстве, и в церковном народе формируется ясное сознание неизбежности коренных реформ Церкви.

‘ДОМ ТРЕЗВОСТИ’ И ЕГО ВРАГИ

Удаление епископа Гермогена и иеромонаха Илиодора — светлый праздник для Царицына.
Но, по моему глубокому убеждению, всех больше этому событию радоваться должно Общество трезвости.
И не потому, что о. Илиодор был ‘личный враг’ о. Строкова, и не потому, что всеми правдами и неправдами стремился причинить ему ‘личные’ неприятности, включительно до превращения хорошего прихода в нищенский, 600 домов на три штата.
Нет. Дело личное — дело их.
Но теперь только выясняется, что Общество трезвости стояло на краю гибели, — и почти наверное погибло бы насильственной смертью, не разыграйся петербургские события и не вызови еп. Гермоген Илиодора в Петербург.
В ‘Царицынской мысли’ уже указывалось на ‘остроумный’ план о. Ушакова и о. Благовидова 118 ‘найти’ в Обществе трезвости ‘сектантов’ и ходатайствовать на этом основании об его закрытии. План этот, несомненно, удался бы, потому что ‘ходатайство’ исходило бы от Илиодора, и еп. Гермоген, конечно, утвердил бы его. Мог же еп. Гермоген, вопреки элементарной справедливости, совершить настоящую ‘экспроприацию’, урезав Вознесенский приход и оставив на три штата 600 домов (из которых значительная часть татар), а 1500 домов на один штат отдать ‘собрату’ о. Илиодора, священнику Егорову.
Если можно было это сделать — то и всё можно. Почему бы и не закрыть Общество трезвости — тем более, когда подвёртывалась под руку такая удобная причина: о. Строков, мол, ‘свил в Обществе трезвости’ гнездо баптистов в адвентистов!
Но план не удался…
О. Илиодор не мог прибыть на это знаменитое ‘миссионерское’ собрание, и без него ‘постановления’ сделать не решились.
Не ‘мог’ прибыть Илиодор потому, что его вызвали в Петербург: люди верующие должны усмотреть здесь промысел Божий!
Доброе, святое дело, которому грозила почти верная гибель, — спасено внезапным громом, грянувшим над головой безграничных саратово-царицынских владык.
Есть чему радоваться!
Теперь мне хочется остановиться на двух вопросах.
1) На вопросе о клевете о. Ушакова и 2) на том, что потерял бы Царицын с закрытием ‘Дома трезвости’.

I. Клевета о. Ушакова

О. Ушаков на миссионерском собрании бросил о. Строкову тяжкое для православного священника обвинение в том, что он в ‘Доме трезвости’ ‘свил сектантское гнездо‘.
В подтверждение этого обвинения о. Ушаков указал на то, что у одного из прихожан, который оказался ‘трезвенником’, он нашёл брошюру адвентистов и на полях усмотрел надпись: ‘верно’.
Не ясно ли, что, только имея в виду определённый план ‘выискать’ в обществе ‘сектантов’, — можно на таком ‘факте’ основывать обвинение в сектантстве.
Подумайте только: найдена брошюра, значит — сектант! Но неужели всякий, у кого есть сектантская брошюра, сектант? Можно найти сотни простых людей, интересующихся религиозными вопросами, у которых будут брошюры и ‘адвентистов’, и, очевидно, ‘баптистов’, и ‘молокан’, и пр., и пр., и пр. По мнению о. Ушакова, это будет доказывать, что владелец брошюр в одно и то же время и баптист, и адвентист, и молоканин?
Говорит, была надпись: ‘верно’. Но разве в сектантской книге не бывает отдельных мест, вполне совпадающих с православным вероучением. Почему же не допустить, что надпись ‘верно’ относилась именно к такому месту.
Но допустим самое крайнее: ‘трезвенник’ был, действительно, сектант.
Спрашивается теперь: на каком основании о. Ушаков думает, что ‘трезвенник’ стал ‘сектантом’ не после вступления в Общество, а до этого. Он мог вступить в общество в 1910 году, а сделаться сектантом в 1911 году!
Но пойдём ещё дальше. Пусть о. Ушаков прав: ‘трезвенник’ сектант — давнишний и ‘закоренелый’.
Теперь я спрошу о. Ушакова: этот ‘трезвенник’ является в то же время прихожанином о. Ушакова, почему же рассадником сектантства надо считать Общество трезвости, а не приход о. Ушакова? Почему же приход о. Ушакова, когда в нём ‘числится’ сектант, никто не рискнёт называть ‘сектантским гнездом’, а когда сектант ‘числится’ членом Общества трезвости — можно бросать подобное обвинение?
Заявление о. Ушакова носит все признаки клеветы, потому что оно явно недобросовестно и явно имеет целью ‘опорочить’ православную организацию.
Признаки клеветы и недобросовестности должны быть усмотрены в том, что о. Ушаков, зная, что Общество трезвости находится при православной церкви, что оно покровителем своим считает православного святого (Николая Чудотворца), что обет трезвости даётся православному священнику перед Евангелием и Крестом, — зная всё это, зная, что ‘сектант’ никогда не пойдёт ни к ниспосланному священнику, ни в православный храм, — а если и сделает это, то тайно, обманным путём, — зная всё это, о. Ушаков позволил себе обвинить Общество трезвости в покровительстве сектантству.
Стремление же опорочить можно видеть в том, что о. Ушаков, зная отношение к сектантству еп. Гермогена, явно имел целью, бросая своё бездоказательное обвинение, — скомпрометировать Общество трезвости в глазах духовной власти.

II. Что потерял бы Царицын с закрытием ‘Дома трезвости’

Для того чтобы ответить на этот вопрос, надо во всей полноте представить себе, что, собственно, представляет собой Общество трезвости, и не только в своём ‘настоящем’, но и в планах своих на будущее.
Надо прямо сказать: ‘Дом трезвости’ — явление замечательное, и я убеждён, что ему суждено сыграть роль не только царицынскую, но и всероссийскую, как живое свидетельство того, что можно сделать при существующих условиях для народа. В основание ‘Дома трезвости’ положено не нечто ‘политическое’, ‘личное’ или ‘сектантское’, а общечеловеческое — этот ‘дух’ сразу обеспечил Обществу успех и поставил его на широкую творческую дорогу.
Посмотрите, какая картина получается в настоящем.
В Обществе с лишком 3000 членов. Свой дом с роскошной аудиторией. Свой журнал. Ссудо-сберегательное товарищество. Похоронная касса. Воскресная школа. В непродолжительном будущем открывается своя хлебопекарня. Своя дешёвая столовая. Общество организует ряд чтений и концертов.
Но это не всё. Планы руководителей расширяются. Уже возникла идея своего приюта, где бы детей не только кормили, но и воспитывали. ‘Дом трезвости’ — организация религиозная, потому и воспитание будет религиозное. Из них будут воспитывать хороших людей, для этого необходимо пробудить в детях улицы всё доброе, светлое, незагрязнённое. Им нужно дать хорошие детские развлечения. Будут организованы детские экскурсии и свой детский оркестр.
Деятельность Общества стесняют две ‘силы’: 1) илиодоровщина, 2) безденежье.
Илиодоровщина, с переводом из Царицына Илиодора, очень скоро исчезнет. Тот яд, который вливал в души своих несчастных поклонников о. Илиодор, та нездоровая, истерическая религиозность, почти граничащая с беснованием, которую он искусно разжигал в богомольцах, — всё это рассеется как дым!.. Доверчивые души, попавшие в плен, поймут, что на подворье их только эксплуатировали для своих целей, что их призывали лишь к одному: всё нести на подворье. Но что взамен, для народа, ничего, кроме ‘горы Фавор’, не сделали. Они поймут, что жестоко обмануты, и захотят искупить свой невольный грех безделья на подворье творческим делом в Обществе трезвости.
Таким образом, первый тормоз — илиодоровщина — уже устранён.
Остаётся второй — безденежье.
И вот, хочется верить, что найдутся в Царицыне люди, которые помогут и этому горю.
Деньги — необходимое ‘внешнее’ условие всякого большого общественного дела. И организация, так блестяще доказавшая, что она умеет работать, заслуживает того, чтобы ей дали несводимый денежный средства.
В Царицыне есть капиталисты, есть люди, у которых деньги — ‘мёртвый капитал’, может быть, им захочется, хотя бы ради того, чтобы свою-то жизнь осмыслить, примкнуть к делу, которое при благоприятных условиях может стать, повторяю, делом всероссийским. Участие капиталистов уничтожит последний тормоз. И в Обществе начнётся органический рост. Деятельность его может охватить весь город…

———

И вот, все эти начинания могли бы рухнуть от одной найденной о. Ушаковым брошюрки с надписью: ‘верно’. Достаточно было приехать к ревностным ‘миссионерам’ о. Илиодору. Достаточно было написать, разумеется, со ссылками на Священное Писание, ‘доклад’ еп. Гермогену и отослать его в Петербург, а еп. Гермогену ‘одобрить’ доклад — и в Царицыне не было бы ‘Дома трезвости’. Не было бы единственного живого дела, у которого такое блестящее настоящее и такое светлое будущее.
Как же не радоваться ‘трезвенникам’, что гроза миновала?
Они должны радоваться. Здесь речь не о ‘злорадном’ чувстве, а о той радости, которая бывает всегда, когда минует опасность и всё тёмное останется позади.
Вместе с ‘трезвенниками’ должны радоваться и все жители Царицына, ибо ‘Дом трезвости’ — дело для всех общее: в нём заинтересованы все, без различия ‘партий’, все, кому дороги интересы народа, и можно с уверенностью сказать, что скоро делу этому суждено стать гордостью Царицына.

ОТВЕТ ДУХОВНЫМ ОТЦАМ

Вчера была напечатана целая ‘литература’ местных священников в опровержение моей статьи »Дом трезвости’ и его враги’.
Признаюсь, меня несколько удивило, почему опровергается именно моя статья? Ведь фактические данные взяты мною из заметки Г. Х. ‘Как иногда пишутся опровержения’, напечатанной в 12 ‘Царицынской мысли’. Коль скоро заметка эта не была опровергнута, я имел полное право, основываясь на ней, освещать факты так, как я их понимал.
Но оставим формальную сторону. Рассмотрим дело по существу. Что ‘опровергают’ досточтимые отцы?
Они говорят, что о. Илиодор мог приехать на любое миссионерское совещание в качестве миссионера.
Согласен, но я писал о том, что на данное совещание он ожидался с определённой целью.
Они говорят: о. Ушаков прямо не говорил, что надо закрыть Общество трезвости.
Ещё бы! Он, слава Богу, не маленький мальчик и понимает, как такие дела делаются.
Важно, что о сектантстве в Обществе трезвости заговорили. И для всякого знакомого с делом ясно, к чему это клонилось. Я вправе был этим разговорам о сектантах придать такое освещение, по следующим соображениям.
Что о. Илиодор враждебно относился к о. Строкову — знал весь город.
Что у о. Строкова отняли большую половину прихода с целью ‘выжать’ его — также.
И вдруг начинают разговоры о сектантах… Отношение еп. Гермогена к сектантам известно — и куда клонилось всё это ‘тонкое’ рассуждение о. Ушакова, до такой степени прозрачно, что, сколько бы опровержений ни писалось, факт останется фактом. Остаётся не опровергнутой фраза ‘священник Строков свил в Обществе трезвости сектантское гнездо’. Хотя дело не менялось бы, если бы даже фраза эта этими самыми словами и не говорилась. Но всё же я категорически заявляю, что лицо, бывшее на собрании и сообщившее редакции все подробности, между прочим, указало на эту фразу как на стенографически записанную им на миссионерском собрании.
В заключение считаю необходимым отметить следующее: заметка ‘Как иногда пишутся опровержения’, в которой были опубликованы факты, послужившие основанием дли моей статьи, напечатана 16 января, а опровержение царицынских отцов доставлено в редакцию 6 февраля, т. е. через двадцать два дня.
Почему же так долго не появлялось никаких опровержений, если не со стороны о. Ушакова, то со стороны тех священников, которые выступают теперь на его защиту? Что такое произошло за это время?
А вот что:
1) Епископ Гермоген уволен на покой и иеромонах Илиодор — во Флорищеву пустынь.
2) Илиодоровцы свящ. Михаил Егоров и о. Тихонравов переведены из Царицына.
3) Монастырский храм закрыт, и заведование подворьем поручено свящ. Строкову.
4) Священник Строков назначен о. благочинным царицынских церквей.
Я думаю, что для тех, кто хотя сколько-нибудь знаком с нравами царицынского духовенства, комментарии излишни.

‘КАРТОЧНЫЙ ДОМИК’

Одно лицо, очень близкое к монастырскому подворью 119, рассказывало мне о своих монастырских впечатлениях:
— Монастырь, оказывается, хорош только с виду. Он построен явно для декорации. Кельи маленькие, сырые, по стенам выступила плесень. И, что всего поразительнее, полное отсутствие вентиляции. ‘Катакомбы’ под храмом явно угрожают зданию. Пол висит над пропастью в 5-6 саженей, и достаточно по нему быстро пройти одному человеку, чтобы почувствовать, как непрочно всё сооружение: пол дрожит так, что жутко становится. Внутри, в катакомбах, натекла вода и, если она начнёт подымать края, земля осыплется, и может произойти катастрофа.
— Как же живут монахи в таких кельях, в такой сырости? — спросил я.
— А так и живут: все больны. Лица у всех жёлтые, нездоровые…
Когда я слушал этот рассказ, я невольно вспоминал игру в ‘карточные домики’.
Кто в детстве не строил ‘карточных домиков’!
Складываешь карты одну к другой, воздвигаешь целые пирамиды. ‘Здание’ кажется ‘величественным’, но достаточно малейшего дуновения ветра: дверь откроют, кашлянешь или просто вдохнёшь неосторожно, — и всё сооружение вздрагивает и рассыпается.
Вот такой же ‘карточный домик’ и ‘величественное’ Илиодоровское подворье.
Сравнение это выражает и внешнее его качество, и внутреннюю сущность.
До сих пор мы привыкли признавать, как нечто бесспорное, изумительную — при отсутствии денежных средств — постройку Илиодором монастырского здания. И когда говорили о всевозможных ‘подвигах’ Илиодора, защитники, как на факт бесспорный, указывали:
— Да — вот такой и сякой он, а смотрите, какую громаду взгрохал.
Сам о. Илиодор с гордостью говорил не раз:
— Я без средств воздвиг здание, стоящее триста тысяч рублей!
Мы верили, пожимали плечами и говорили:
— Да, действительно, здание громадное…
И вдруг оказывается, что и этот последний ‘козырь’ — карточный!
Оказывается, это простая декорация, вывеска, реклама, как и вся деятельность Илиодора. Оказывается, здание ‘величественно’ только на фотографии да на рысинских кружках. Оказывается, что о ‘величии’ его надо спросить желтолицых монахов, прозябающих в заплесневевших кельях, в спёртом сыром воздухе.
И тогда обнаружится, что ‘монастырь’ не стоит не только трёхсот тысяч, но и гроша ломаного, — потому что этот монастырь рассчитан на скорое пришествие Антихриста и едва ли переживёт своего строителя.
‘Карточный домик’!
И вся суть его ‘карточная’.
Разница только в том, что ‘домик’ падает от малейшего ветра, а монастырская деятельность Илиодора сошла на нет после того, как грянул ‘Гром и молния’ над Саратовской епархией. Вот и вся разница.
Но пусть всякий беспристрастный наблюдатель ответит на вопрос: что оставил после себя о. Илиодор? Как ни раздували ‘столичные корреспонденты’ царицынских ‘событий’, дальше нескольких телеграмм растерянных поклонников — дело не пошло.
И не пойдёт. Потому что всё движение — такой же ‘карточный домик’, как и сырой, душный, готовый рухнуть монастырь.

К ПРИЕЗДУ НОВОГО ЕПИСКОПА

Новому епископу Алексию 120 в Царицыне предстоит трудное и сложное дело.
Я имею в виду не внешнее ‘умиротворение’, т. е. совсем не то ‘дело’, которое, по-видимому, считается самым трудным и важным как саратовской епархиальной властью, так и Синодом.
Нет, ‘умиротворить’ — дело лёгкое, потому что и ‘бунта’ никакого на самом деле нет. Корреспонденты столичных газет, отвечая требованиям ‘рынка’, из сил выбивались превратить маленький царицынский шум в грандиозную ‘трагедию’ — и обмануть жаждущую такого обмана столичную публику им удалось. Но мы-то, живущие в Царицыне и со смехом читавшие эти корреспонденции, отлично знаем, что у нас обошлось тихо, смирно, ‘по-хорошему’. Никаких патриархов не было, и католикоса тоже, ни подземных ходов, ни молений по колено в ‘снегу’, и свящ. Строкову вовсе не приходилось ‘спасаться’ на извозчике от разъярённой толпы.
Несколько сот женщин, увидев монастырь закрытым, обратились к о. Протоклитову с просьбой отслужить обычный акафист в его церкви. Он отказал.
Вот и всё.
И потому, если еп. Алексий едет ‘успокаивать народ’, он едет совершенно напрасно: ‘успокаивать’ решительно некого.
Но дело для епископа есть — и большое дело!
Надо правду сказать, и теперь, к счастью, правду эту можно сказать вслух: еп. Гермоген испортил свою епархию, и больше всего и прежде всего испортил Царицын.
Деятельность ‘викарного’ иеромонаха Илиодора имела развращающее влияние не только озлобляющими и натравляющими проповедями, гораздо больше вреда сделано им возведением принципа ‘чего моя нога хочет’ в систему ‘управления’.
Благодаря деятельности о. Илиодора и духовенство, и паства отучились от закона и вообще от всяких руководящих принципов. Начала впитываться развращающая идея полнейшего личного произвола.
Пастырь твёрдо знал, что в один прекрасный день он может очутиться в Вольске или в захудалом селе, или, наоборот, в хорошем царицынском приходе — и не за вину и не за заслуги, а просто ‘по распоряжению’ с подворья.
Такое ‘управление’ ставило духовенство в унизительное положение ‘прислуги’, которую в любой момент могут ‘рассчитать’ или перевести ‘на дачу’.
Знала всё это и паства и теряла уважение к священнику, видя его ‘подлаживающимся’, жалела или осуждала — но, во всяком случае, переставала признавать его духовный авторитет 121.
Новому епископу и предстоит прежде всего восстановить справедливость, подменённую произволом. Новый епископ должен заявить и духовенству, и мирянам, что отныне ‘личное усмотрение’ навсегда изгоняется из Саратовской епархии, — его заменит закон, право и справедливость 122.
Дело еп. Алексия — внутреннего порядка, сложное, ответственное. Он должен сделать так, чтобы ему поверили и чтобы все почувствовали — и миряне, и духовенство, — что начинается моральное оздоровление Саратовской епархии. Сможет ли новый епископ выполнить этот подвиг архипастырского служения, покажет ближайшее будущее.

ГОЛОД В ЦАРИЦЫНСКОМ УЕЗДЕ

Человек ко всему привыкает. Нервы притупляются. Совесть притупляется. Это, можно сказать, проклятое свойство души человеческой.
Привыкли мы к смертным приговорам, привыкли к кровавым ужасам нашей жизни, начинаем привыкать к ‘голоду’…
Но иногда случается такое, что и притуплённые нервы заставит задрожать, и притуплённую совесть разбудит, и человек невольно похолодеет от ужаса.
Я лично испытал это чувство ужаса недавно, когда читал о голоде не ‘в газетах’, а на большом листе бумаги, присланном из с. Солодчи крестьянами в редакцию ‘Царицынской мысли’. Меня поразил прежде всего тон этого письма. Оно начиналось так: ‘Его Высокоблагородию, господину Редактору крестьян села Солодчи прошение‘. Корреспонденция о голоде в Солодчи была напечатана в газете.
А вот теперь новый ужас. Пожалуй, ещё больший, чем тот. Снова живой рассказ, а не сухой газетный ‘отчёт’ о том, как люди голодают.
Голодающее село это — Гавриловка, Отрадинской волости, Царицынского уезда 123. Село стоит в глухой степи, на речке Червлёная. Люди живут в нём пришлые — из Таврической губернии. Ещё обстроиться как следует не успели. Попали под голодные годы и вконец разорились. Прислали в Гавриловку члена Управы открыть столовую для голодающих…
Куда же ехать? К старосте. Старосты нет — к ‘кандидату’. Входит в избу. Мать, отец, два сына подростка лет 13-15, а на печке ещё шестеро детей — старшему 10 лет, в люльке совсем маленький.
— Есть у вас хлеб? — спрашивает у них.
— Ни… уже три дня никакой крошки не бачили…
Вынимают из печки шесть маленьких лепёшек, для самых маленьких приготовили, весу в них не больше 1/2 фунта, приготовлены из картофеля, с небольшой примесью муки.
И вот, когда принесли в избу ‘настоящий’, привезённый членом управы хлеб, дети уставились на него, точно глазам своим не верили, — а самый маленький улыбнулся, потянулся к нему и, оглядываясь на мать, сказал:
— Мама… ‘папы’!..
В другой избе опять то же. Родители, едва передвигающие ноги. Голодные дети, покорно ждущие своей смерти.
Велели созвать людей. Из маленьких, в беспорядке разбросанных изб, как тени, потянулись измученные, голодные люди.
— Как живёте? — спрашивает их член Управы.
— Почти помираем, — тихо и покорно отвечают ему.
— Ну теперь не помрёте, я привез хлеба вам и открою столовую. Будем кормить.
И он стал раздавать хлеб.
Голодные брали этот хлеб молча и плакали. Да, плакали те самые ‘русские мужики’, которые, кажется, всякое страдание переносят без слёз. А тут не выдержали. Радости не выдержали. Приготовились умирать: всё, мол, кончено. И вдруг говорят: нет, можете жить ещё. Вот, хлеба привезли. Пойдите и детям вашим дайте. И они могут жить.
Есть от чего заплакать! Оказалось, что во всём селе только в трёх дворах есть немного хлеба, и то ненадолго, дней на пять! А всех их 32 двора — 171 человек, не считая грудных детей…
На обратном пути член Управы встретил старосту. Такой же измученный, полуголодный плетётся пешком в село: ходил покупать ломы для общественных работ, которые разрешены им по телеграфу.

———

Итак, можно ‘успокоиться’ — 170 крестьян не умрут с голоду: земство открыло столовую. Но им грозит смерть от холода, потому что нет у них ни одежды, ни топлива, — впрочем, русский человек всё переносит, может быть, перенесёт и нетопленые избы…
В Госуд. думе идёт спор: есть голод или нет 124. До Гавриловки споры эти не доходят, а то умирающие крестьяне рассказали бы депутатам, вернувшимся домой после встречи ‘английских гостей’ и отдыхающим после шампанского и ужинов, о том, что голод в Саратовском крае есть.
Отдельному человеку бороться с этим ужасом нельзя. Можно страдать, плакать, с ума сходить от стыда и жалости. И только.
Ну да, дети умирают и просят:
— Хлеба… ‘папы’!..
Ну, ждут десятки, сотни людей, когда ‘всё кончится’ и смерть успокоит их…
Что же делать-то? Что делать-то?..
Послать ‘пожертвование’? Куда? И люди, чтобы не волноваться зря, стараются совсем не думать и не ‘читать’ о голоде.
Нельзя же биться головой об стену!
Возможно было бы одно: общественная помощь. Каждый чем может, кто деньгами, кто личным трудом. Но общественная помощь воспрещена по высшим политическим соображениям 125.
И теперь в голодных сёлах из-за этих ‘высших соображений’ ни в чём неповинные люди ‘ждут, когда кончится’… В селе Гавриловке голодные дождались ‘спасения’ — им дали кусок хлеба, и с радостными слезами приняли они его. Но помощь могла опоздать на 2-3 дня, что бы тогда было?
Мало ли таких Гавриловок, куда ещё не успели привезти хлеба и где в холодных избах ждут люди, чтобы скорее успокоила их смерть, а дети плачут и кричат, надрываясь:
— Хлеба!.. ‘Папы’!..
Да будь она проклята, всякая политика и все эти ‘высшие соображения’, если за ними стоят измученные люди, со слезами встречающие кусок хлеба.
Не надо её! Прочь её!.. Я вижу, я чувствую только одно: что человеку нельзя не есть. Ну, день можно… ну, два, три… Но надо же, надо дать ему кусок хлеба. Ведь если за ваш обеденный стол посадить мальчика 5-10-ти лет, который не ел три дня, и он со слезами будет смотреть, как вы едите и ‘суп’, и ‘жаркое’, и ‘сладкое’, ведь не проглотите вы спокойно свой кусок, ведь не повернётся у вас язык сказать:
— Я не дам тебе есть из высших политических соображений!..
Какие там ‘высшие соображения’, какая там политика. Человеку есть надо дать — и больше ничего. И дать сейчас же, не откладывая, иначе ему грозит голодная смерть.
Господа! Все мы и жадные, и эгоистичные, и испорченные, и, надо правду говорить, — бессовестные, — но есть же в нас ‘подобие’ человеческое, сохранилось же в нас хотя какое-нибудь живое чувство. И если так, то не можем, не смеем мы пройти равнодушно мимо таких фактов.
Пусть каждый отложит хоть что-нибудь на таких гавриловских крестьян. И если не разрешено обществу кормить голодных, пусть отдаст ‘пожертвование’ своё тем, кому разрешено кормить. Не мы, ‘пишущие’, просим об этом, а дети голодные, и мужики голодные. Если нам не верите — им поверьте!

‘ГОСТИ’

(Посвящается детям ‘прозрачным, как воск’)

‘Потрясающие вести идут из селения Ягодная Поляна. Дети от голода стали прозрачны, как восковые’ (Из газет)
Зима нынешнего года выдалась на славу!
Правда, погода скверная: то мороз, то слякоть, то снег, то гололедица.
Но зато давно не выпивали столько шампанского, давно так не веселились, так мило, по-европейски не проводили время.
Всё гости, гости и гости!..
Не успели проводить англичан — едут французы.
Мы, можно сказать, переходим из объятий в объятия и, склонив на грудь просвещённого ‘соседа’ буйную голову, шепчем: ‘Да здравствует Франция’ или ‘Да здравствует Англия’ — смотря по обстоятельствам.
Столичные газеты, захлёбываясь от удовольствия, наперебой друг перед дружкой, оповещали российских граждан, где изволили кушать наши русские ‘парламентарии’ с зарубежными гостями, что именно было съедено и что выпито и какие речи говорились.
О, эти речи — верх совершенства!
‘Английский народ’, ‘русский народ’, ‘вековая дружба’, ‘задачи культуры’, ‘великая Англия’, ‘бесподобная Россия’, а один английский гость так-таки и ляпнул: ‘В Англии, говорите, хорошо? Чепуха!.. у вас лучше’.
Словом поэтическим говоря, лобызание происходило ‘под сенью струй’ 126 и шампанского.
Приезд английских гостей был какой-то весёлый карнавал, в котором сменялось и перепутывалось всё: Святейший синод и балет, епископы и ‘всем известные своей любезностью гренадёры’, Саблер и дамы с букетами, достопримечательности столицы, ужины, художественные галереи и всеобъединяющее, всё уравнивающее шампанское! 127
Так веселились с англичанами.
С французами будет ещё хуже.
Тонконогие французы попадут в Москву как раз к блинам 128. То-то будут долго помнить русское гостеприимство.
Славная зима, весёлая зима!
Но русский человек уж так устроен. Какое бы свинство он ни делал, обязательно пристегнёт ‘высшие соображения’. Болтовня и обжорство ‘парламентариев’ тоже не обошлись без высших соображений, хотя и ‘политического свойства’.
— Пётр прорубил окно в Европу, — торжественно сказал один из лордов, — вы прорубите дверь.
Хорошо сказано!
Оказывается, только глупым людям весь этот петербургский и московский ‘карнавал’ казался болтовнёй и пьянством, а на самом деле тут ‘тонкая штука’ — дверь в Европу прорубали.
Русские не отставали от своих соседей, но выражались менее образно. Они просто потирали руки и говорили:
— Ну, Персия теперь наша!..
Не знаю, что будут теперь говорить французы и мы — французским гостям? Кажется, все хорошие слова сказаны, а повторять их будет немножко стыдно.
Впрочем, как бы ни было, но я убеждён, что ‘высшие соображения’ найдутся и для французов…
Да позволено будет мне обо всём этом ‘международном веселии’ остаться при особом мнении.
Я считаю его позором.
Позором не для тех, кто приезжал, а для тех, кто считал этот приезд уместным.
То есть для наших ‘представителей народа’.
И позор этот не может быть прикрыт никакими ‘дверями’, никакими ‘высшими соображениями’, до присвоения чужой собственности (Персии) включительно.
То, что гадко, всегда останется гадким. И всякий, кто вещи будет называть своими именами, легко поймёт это.
Какие бы ‘высшие соображения’ ни приводились — весёлый карнавал в той стране, где ‘дети прозрачны, как воск’, может вызывать только мучительный стыд.
Правда, лорды ‘пожертвовали’ 300 фунтов стерлингов на голодающих, но этим они только подчеркнули всю неуместность блестящих ужинов и блестящих речей в годину народного горя, народного траура.
И если уж говорить о высших соображениях, то надо прямо сказать: то моральное впечатление, которое произвели на народ все эти всероссийские возлияния в Петербурге и Москве, бесконечно больше нанесут ущерба ‘единению’, чем все торжественные речи, вместе взятые, принесут ему пользы.
В стране голод. Люди ‘последнюю литургию’ служат, чтобы потом спокойно умереть голодною смертью, дети стали восковыми, а ‘представители народа’ расшаркиваются перед гостями и пьют за народ шампанское, бросают сотни, а то и тысячи направо и налево.
Вы скажете: но разве все не так живут? Разве мы не ‘обжираемся’, как ни в чём не бывало, прекрасно зная и о ‘последней литургии’, и о ‘детях’?
Да, все мы так живём.
Но разница в том, что мы не делаем из этого общественного, т. е. положительного, факта.
Свою жизнь, часто бессовестную, часто тёмную, мы так и сознаём как личный наш грех. Если же такое сознание есть — всегда есть возможность начать жить иначе. А такие всероссийские грехи, которые совершаются всенародно, с помпой и полнейшим сознанием, что всё это ‘очень хорошо’, — такие грехи не могут иметь никакого оправдания.
Конечно, ‘восковые дети’ не придут в Петербург.
Где им! Они не смогли бы дотащиться до первой станции. Да если бы и пришли они, дворник и швейцары живо препроводили бы их куда следует. Они не придут, и потому не смогут сказать веселящимся людям, вконец обезумевшим, об их преступлении.
Но к совести людской могут подойти они, и к тем, кто живёт в роскошных палатах, и к тем, кто заседает в Таврическом дворце, — подойти и сказать:
— Стыдно, стыдно, стыдно!

‘5 РУБЛЕЙ’

(Живые цифры)

Может быть, читатели помнят об учителе ‘с телятами’? Как-то осенью заехал я на ‘хутор’ недалеко от Царицына, по ту сторону Волги. Знакомый мой представил мне этого ‘мученика просвещения’, которому приходится преподавать в школе, где зимой, помимо ‘школьников’, по мере надобности, пускают и телят.
Учителю тогда предстояло сообщить неприятную новость: жалованье его сокращалось до 10 рублей в месяц (вместо 20 р.), причём уже полученное жалованье за прошлые месяцы предлагалось ‘разложить’ на 10 р. и прислать новые расписки. Таким образом, несчастному учителю, и так живущему чуть не впроголодь, вместо ожидаемого текущего жалования, пришлось ограничиться отсылкой расписок, что, мол, десять рублей за такие-то месяцы ‘получил сполна’.
И вот на днях узнаю:
Неустанно пекущееся о народном образовании и церковно-приходских школах духовное начальство ‘определило’ жалованье означенному учителю сократить, ассигновав на текущий год 60 рублей, т. е. по 5 рублей в месяц!
Я бы не поверил этому, если бы не ‘достоверный источник’, из которого пришлось получить сведение.
5 рублей! Ведь это глумление какое-то!
У Глеба Успенского есть замечательные рассказы ‘Живые цифры’, в которых измученный писатель показывал, какое страдание стоит за холодными статистическими данными.
Но и он не знал таких ‘цифр’.
‘Оживите’ эту сметную ‘рубрику’, которая красуется за всевозможными подписями и печатями в духовном ведомстве, — и вы ужаснётесь, до какой жестокости может дойти человек по отношению ‘маленьких людей’.
‘Расписывать’, как может жить учитель, получающий 5 рублей жалованья, — прямо совестно. Это и так всякий должен понять.
Но есть здесь другая сторона.
Не только о жестокости свидетельствуют эти ‘5 рублей’, они свидетельствуют о принципиальном отношении к народному образованию.
То, что считается ‘важным’, о том и заботятся. То, что любят, — то и ценят.
Недавно в газетах были опубликованы оклады вновь назначенных членов Государственного совета, точно не помню, но цифры колебались между 12 и 20 тысячами в год 129.
То есть важность работы ‘члена Гос. совета’ оценивается в двести-триста раз дороже, чем деятельность сельского учителя.
Жизнь и деятельность высшей бюрократии признаётся ‘драгоценной’, об ней пекутся со всей предусмотрительностью и берут на содержание этих деятелей десятки тысяч народных денег.
А народ ‘не важен’. Потому не важны и ‘просветители народа’. Не важно, как они живут, что едят и даже едят ли что-нибудь. Вносится в смету в определённую ‘рубрику’ ‘сумма’ в 60 рублей в год, а о том, что цифра эта мертва только на бумаге, а на хуторе, потонувшем в снегу, это ‘живая цифра’, — нет никому никакого дела.
Мёртвая цифра гласит: ‘5 рублей’.
‘Живая цифра’ — голодный учитель, голодная семья.

ВРАЧИ

Случалось ли вам когда-нибудь жить в уездном городе средней полосы России?
Улицы широкие и грязные, с одного конца воткнута палка дли пешеходов, с другого тоже: перейдёшь улицу и воткнёшь палку в грязь для другого прохожего. Маленькие одноэтажные деревянные домики, бесконечные заборы, из-под которых выбиваются кусты крапивы, яблоневые сады, заросшие лопухом, чёрной смородиной, крыжовником и бузиной. Посредине города ‘базар’ — большая площадь, разукрашенная клочками сена, навозом и стаями сизых голубей.
Какова жизнь в таком городе? ‘Обывательская’ жизнь! Скучная, серая, нудная. И в громадном большинстве случаев, если и есть что-либо живое, — так это связывается с именем ‘доктора’.
‘Любительские спектакли’, ‘библиотека’, ‘литературный вечер’ — во всём этом почти всегда участвует прежде всего ‘доктор’.
И ‘доктора’ в уездном городе любят и уважают. Не только за то, что он ‘лечит’, но и за то, что он почти единственный проводник ‘культуры’ в уездном захолустье.
Это не фраза, что с понятием ‘доктора’ в уезде связывается некоторое идеальное представление, и всякий интеллигентный человек, попавший в уездный город, прежде всего спрашивает: ‘Каков у вас доктор?’ Спрашивают так потому, что от того, каков ‘доктор’, в значительной степени зависит ответ на другой вопрос: какова уездная жизнь.
Для людей, век свой проживших в Царицыне, всё это должно казаться диким. Выражаясь мягко — фантазией публициста. А то так и просто — вздором и ложью.
Но уверяю вас — всё это именно так.
Мне не раз приходилось говорить, что Царицын — город совершенно особенный. Если хотите, ‘стильный’ город. Потому что всё в нём одно другого стоит и как нельзя лучше одно другое дополняет. Городской голова, Дума, монастырь, музыкальная школа, духовенство, театр, учителя, биржевые деятели и, наконец, просто публика — всё, как на подбор.
Таковы же и врачи.
‘Царицынский врач’ — это тип совершенно особый.
И было бы глубочайшим и несправедливейшим недоразумением обобщать этот ‘тип’ и светлый образ русского врача-интеллигента подменять сомнительной фигурой ‘царицынского доктора-специалиста’.
Я в Царицыне человек ‘случайный’ и по свойству своего характера избегающий ‘общения’: сижу в своей ‘келье’, как сторонний наблюдатель. Врачей лично не знаю. Дел с ними, слава Богу, не имею.
Словом, смею уверить в полнейшем своём беспристрастии.
И вот в мою ‘келью’ проникают такие сообщения ‘вышедших из терпения’ обывателей, что я считаю себя вправе дать общую характеристику царицынского врача.

———

Начну с фактов.
Их множество. Но я возьму только несколько, и то таких, которые имею возможность подтвердить документами.
Прежде всего врач Шульман 130.
Это человек, который специализировался (в Царицыне все ‘специалисты’!) не только на ‘глазных болезнях’, но именно на трахоме. Кто бы к нему ни обратился, как бы незначительна болезнь ни была, он обязательно находит трахому, назначает операцию и ‘продолжительное лечение’.
Беру два случая.
6 июля 1911 года к Шульману обратилась за советом гимназистка К. У неё заболели глаза. Девочку К. привела к доктору сестра её, медичка 131. Шульман нашёл ‘трахому’ и заявил, что ‘необходима операция’. Медичке 4 курса такой диагноз показался очень подозрительным.
Трахома — болезнь настолько характерная, что для определения её совершенно не нужно быть ‘специалистом’: любой фельдшер может определить безошибочно.
— Я хотела бы присутствовать при операции, — сказала сестра К.
— Это совершенно невозможно, — резко ответил доктор.
— Почему?
— Вы будете мешать.
— Я медичка и могу даже помочь вам.
Доктор, увидев, что попал впросак, брякнул:
— Если вы боитесь оставлять меня с вашей сестрой, я могу посадить во время операции горничную.
После такой пошлости сёстрам К. ничего другого не оставалось, как ‘уйти’.
Они обратились к врачу Смирнову 132. И когда сказали ему, что один врач (не называя фамилии Шульмана) нашёл у К. трахому, врач Смирнов возмутился и заявил (цитирую точно): ‘Такую вещь мог сказать только шарлатан’.
После девочку К. осматривал ещё врач Попов и заявил приблизительно то же самое.
Такая же ‘ошибка’ произошла с доктором Шульманом ещё раз. Осматривая в реальном училище глаза у воспитанников, он нашёл у мальчика Д. ‘трахому’, предписал, разумеется, и ‘операцию’, и ‘продолжительное лечение’. Мать Д. случайно оказалась знакомой К. и, вспомнив её рассказ, как тот же г. Шульман лечил её дочь, — отнеслась к ‘трахоме’ сына очень недоверчиво и повезла его в Ростов к специалисту. Результат получился блестящий: трахома оказалась ‘шульманской’!
Другой врач — Виленский.
Некто Н. Е. обратилась к этому врачу, захворав тяжкой формой маточных кровотечений. Доктор прописал горячие спрынцевания и уколы. После таких операций больной приходилось по морозу делать 7 вёрст, из которых 1,5 версты пешком, причём врач знал это. От такого лечения тело Н. Е. покрылось болезненными прыщами и начался такой упадок сил, что стали опасаться за жизнь больной. Повезли её в Москву к профессору. Узнав, как лечили Н. Е. в Царицыне, он буквально пришёл в ужас и заявил, что всякий, хотя бы элементарно знакомый с медициной, знает, что такое лечение можно назначать только в больницах, т. к. недопустимо после горячих спрынцеваний выходить на холод, и что надо удивляться, что Н. Е. осталась жива.
Доктор Ефимов. Та же г-жа Н. Е. 21 октября 1911 года отправилась с сильнейшим кровотечением к Ефимову. ‘Когда я приехала к нему, — пишет Н. Е., — у него уже начался приём. Я обратилась к нему с просьбой принять меня первою, потому что я чувствую, что промокаю, а мне ещё ехать домой 7 вёрст. После долгих уговоров он согласился. Когда стал меня осматривать, случилась небольшая беда: я не могу точно сказать, с руки у него капнула кровь или из меня вылилось, но только он на меня грубо закричал: ‘Вас, пакостниц, здесь нельзя принимать, потому что простыни пачкаете, извольте являться в больницу!’ И доктор успокоился только тогда, когда я положила три рубля на стол…’

———

Место не позволяет мне более касаться ‘фактического’ материала. Я привёл только факты, которые подтверждаются письменными, передо мной лежащими свидетельствами, которые могут иллюстрировать недобросовестность и грубость царицынских врачей.
Но всё это мелочи! Крупное — это то, что общий уровень царицынских врачей таков, что приходится и на грубость, и даже на ‘ухаживания’ и на сребролюбие, на всё махать рукой — лишь бы, по крайней мере, врач был бы хороший.
Предъявлять ‘моральные’ требования уж не приходится. Здесь так и говорят:
Все они такие, этот хоть лечит хорошо.
‘Все они такие’ — вот общая характеристика царицынского врача. В таком городе, как Царицын, где несколько десятков врачей, — они, будь они на высоте своего призвания не только как ‘врачи’, но и как интеллигентные люди, — они могли бы всей общественной жизни придать другой характер или, вернее, могли бы создать её. Но они не живут, а ‘зарабатывают’, и зарабатывают не всегда добросовестно.
Вы скажете: нельзя на основании отдельных случаев бросать такой упрёк целой корпорации.
Нет, можно!
Потому что царицынские врачи, как целое, ни в чём себя не проявляют, значит, вся среда их состоит из таких ‘отдельных случаев’.
Разве не характерно, в самом деле, что ‘общество врачей’ в том городе, где полнейшее отсутствие общественной жизни, — закрывает свои двери для печати, т. е. добровольно обрекает себя на ‘безгласность’. Это может сделать только та корпорация, которая состоит из людей, забывших своё общественное призвание.
Я не спорю, ‘отдельные’ хорошие люди, вероятно, есть. Даже наверное есть. Но чтобы поднять общий, до грязи опустившийся уровень царицынских ‘врачей-специалистов’, им нужно долго и самоотверженно работать.
Врачи должны сознать, что погоня за ‘заработком’ завела их слишком далеко, так далеко, что потерян всякий их моральный авторитет, что прежде всего надо поставить на должную высоту корпоративную организацию, в которой бы общество видело нечто гарантирующее врачебную честность.
Общество должно поверить, что корпорация врачей служит не своим интересам, а общественным, что она не допустит в свою среду недобросовестных торгашей, что она вынесет публичное осуждение всякой измене делу служения ближнему, — что она не боится гласности, напротив, хочет, чтобы все знали, как врачи в ‘целом’ осуждают тех товарищей, которые забыли свой долг и врачей, и людей.
Общество должно поверить этому. Но поверит оно только тогда, когда увидит не на словах, а на делах, что ‘не все они такие’, что разница не в том только, что один ‘попался’, а другой нет, про одного написали ‘в газетах’, а про другого не написали. Пусть изменится ‘тип врача’ — изменится и отношение к нему, изменится деятельность ‘общества врачей’ — изменится в значительной степени и вся общественная царицынская жизнь.

ЦАРИЦЫН — ЧЁРНОЕ МОРЕ — ПЕТЕРБУРГ

Я бываю в Царицыне ‘как гость’, смотрю на него ‘из-за Волги’. А издали многое виднее.
Но особенно яркими делаются общие впечатления, когда отойдёшь от предмета на очень далёкое расстояние.
И я смотрю на Царицын с Чёрного моря.
Обычно я проводил в Царицыне неделю-две.
Теперь прожил три месяца. Многое видел, многое слышал. И ещё и ещё раз скажу:
Исключительный город.
Город — без общества. Город — без общественного мнения. Город — без интеллигенции. Какое-то серое безличие. Ей-Богу, Илиодор был его украшением, во всяком случае, колоритная фигура! Что теперь без него? В этой груде хлама, как бриллиант, блестит ‘Дом трезвости’. Но с болью, с грустью скажу, что, оглядываясь назад, — я начинаю сомневаться, что ему дадут жить — не мытьём, так катаньем. Не доносами, так грязью, не грязью, так равнодушием, как-нибудь да доконают. Чует моё сердце.
Царицынская пыль ложится густым слоем на обывательские души смолоду. На каждом есть какой-то совершенно особый отпечаток.
Я наблюдал одного юношу. Его любили товарищи, он считался ‘подающим надежды’, и действительно — милый, славный, но и в нём я видел отпечаток Царицына — что-то неряшливое, бессильное, видимо, воспитала среда, где нет ни общественного мнения, ни руководящего тона жизни. Этот милый мальчик уехал куда-то пробовать свои ‘литературные силы’ и через месяц товарищам прислал визитную карточку, на которой значилось:
Имя, отчество и фамилия — а внизу: литератор!
Вот во что превращает царицынская пыль лучших. А худшие? Про них и говорить нечего: Царицын для них, как вода для рыбы. И понятно.
Это единственный город, где всё можно. И оклеветать, и оскорбить, и продать, и продаться — и все будут пожимать руки заведомому и признанному негодяю.
Царицын — рисуется мне издали каким-то мутным пятном, и не хочется думать об нём, тем более когда вокруг такая роскошь!

———

Пароход отошёл из Новороссийска ночью. Дул сильный ветер, пронизанный холодной дождевой пылью. Я постоял на палубе, посмотрел в тёмную туманную мглу, продрог и ушёл к себе в каюту.
И вот, утром выхожу и глазам своим не верю:
Положительно как в сказке. Безобразная старуха превратилась в лучезарную красавицу.
Раннее утро. Пароход стоит у Сочи. Море покойное, нежно-голубое. У подножия гор трава светло-зелёная, на вершинах блестит серебряною нитью снег. Небо глубокое, весеннее! Неподалёку от нашего парохода стоит парусная баржа — надводная часть её выкрашена ярко-красной краской, в воде она отражается, как вспыхивающее пламя. Господи, какая радость кругом! Какой простор! Слёзы на глазах навёртываются не то от утреннего прохладного воздуха, не то от волненья.
И не хочется ничего разбирать в отдельности, хочется смотреть на всё сразу. Так и обнял бы всё. Кажется, увидев такую красоту, больше никогда ни одной чёрной мысли в голову придти не может — ни одного злого чувства: точно Бога увидал!
Пароход отходит. Последняя фелюга с выгруженным багажом отплывает от парохода к берегу, на руле турок в красной феске, босиком на вёслах два загорелых гребца, они говорят что-то гортанным голосом и улыбаются, щурясь от солнца. Над ними с звенящим криком плавно носятся чайки, и фелюга тихо покачивается на светло-голубых волнах.
Я проехал до Сухуми, а потом назад до Новороссийска. То, что испытывал я, может быть выражено только одним словом: восторженное умиление. После Царицына, после зимы, после нудных, тяжёлых впечатлений — попасть в сказочно-прекрасную раннюю весну, видеть, как цветут цветы, слышать, как плещет море, и дышать ароматом фиалок и тёплого морского воздуха — всё это способно перевернуть человеческую душу! Но всему бывает конец. Наступил конец и моему путешествию по Чёрному морю.

———

Снова железная дорога. Снова ‘буфеты, отбивные котлеты’, как говорит один герой Чехова 133.
Снова Петербург!
Ну здесь всё — как водится.
Грязь, дождь, сырость. Трамвай звенит, автомобили стонут. Толкотня, все торопятся, все озабочены. На углах улиц газетчики с горами газет. Мальчики суют в руки какие-то книжечки:
— Только за 10 копеек!
Дуреешь и по близорукости того и гляди попадёшь под какую-нибудь изящную карету.
Но всё же… всё же здесь есть нечто захватывающее.
Это не Чёрное море. Бога здесь не почувствуешь. Не улыбнёшься, не растрогаешься.
Но всё же — это и не Царицын!
Как хотите, а настоящая культура.
Можно к ней отнестись отрицательно. Можно даже страдать от неизбежности соприкасаться с ней. Но нельзя не считаться с ней, так или иначе не подчиниться, хотя бы временно, её настроению.
Невольно делаешься частью этого целого. Частью шумного Невского, озабоченной толпы, повышенной культурной жизни — делаешься частью этого, потому что оно существует, как целое и как громадное целое.
Приходится браться за газету. В Петербурге нельзя не читать газету. Приходится забыть фиалки, и синее море, и снежные горы — и читать ‘дело Мацоха’, передовую статью о последней речи Кассо 134 и дипломатические переговоры держав по китайскому вопросу.
Ничего не поделаешь: назвался груздем — полезай в кузов. Приехал в Питер — изволь заниматься ‘дипломатией’!

———

Как всегда, хочется сделать ‘вывод из сказанного’. Какой же вывод?
А вывод тот, что не может человек развиваться только ‘из себя’: надо, чтобы душа его подверглась известным положительным впечатлениям. Не видя вокруг себя прекрасного, личность человеческая становится ‘однобокой’. Во всё время отдавая себя воздействию пыли, не подвергаясь воздействию морского ветра, — трудно быть свежим человеком.
Когда так быстро переменишь такие различные впечатления, как Царицын — Чёрное море — Петербург, с особенной силой чувствуешь, какое громадное значение имеет среда.
Не у всех, конечно, жизнь так складывается, что они имеют возможность ‘летать’ с одного конца России на другой, — но есть ещё один выход: жить так, чтобы одним из обязательнейших насущнейших её условий, как вода, хлеб, воздух, — считалось общение с природой, чтобы в этом видели не ‘прихоть’ и ‘развлечение’, а одно из могущественнейших средств воспитания.
Если мы так жизнь нашу изгадили, что молодёжи нашей душой отдохнуть негде, то, по крайней мере, дайте за это возможность каждому хоть 2 месяца в году жить среди природы.
Если бы семья и школа в этом пункте пошли друг другу навстречу — они всегда могли бы осуществить это на практике.

‘РУБЛЁВОЕ ДОСТОИНСТВО’

Я получил ‘вырезки’ ‘Царицынской мысли’ (из которых узнал о шуме, разыгравшемся вокруг моей статьи) очень далеко от Царицына. И не столько далеко по расстоянию, сколько психически. В путешествии столько пришлось пережить, что просто забыл о существовании Царицына.
И вдруг напомнили!
Да ещё как напомнили-то: сразу предстал предо мной этот ‘столичный’ уездный город во всей своей красе…
Врачи со мною ‘не разговаривают’: ‘считая несовместимым со своим достоинством вступать в полемику с печатным органом’ и пр,. и пр., и пр.
И я с врачами тоже не разговариваю.
Но осветить общественное значение событий, разыгравшихся в связи с моей статьей, считаю своим писательским долгом перед читателями.
Не знаешь, с чего и начать. Всё великолепно в своём роде.
Но начну с ‘коллежского советника’ Николая Шульмана. ‘Специалист’ по трахоме препроводил в редакцию весь свой послужной список. Но едва ли этим кого-нибудь убедил, что Вера К. была больна ‘хронической трахомой’! ‘Коллежский советник’ настаивает на своём диагнозе и заявляет, что врачи Попов и Смирнов не авторитеты. Пусть так. Но, во-первых, определение хронической трахомы не требует ‘авторитетности’, а требует добросовестности, а во-вторых, то, что через несколько недель (точно не помню) Вера К. выздоровела от своей ‘трахомы’ без всяких ‘выдавливаний’, — яснее каких угодно авторитетов доказывает недобросовестность г. Шульмана. ‘Опровержение’ ‘коллежского советника’ убедило только в одном: что положение врача, пока дело не доходит до ‘криминала’, совершенно неуловимое, и самую очевидную недобросовестность он легко может свести к ‘медицинскому разногласию’.
Другой отклик на мою статью — статья врача Шапиро 135.
Г-н Шапиро хочет говорить по-человечески, а не как ‘коллежский советник’. Но что же он говорит?
Во-первых, упрекает, что я сравниваю Царицын с уездным захолустьем. По мнению г. Шапиро, Царицын — ‘столица’, в своём роде. Но здесь он повторяет мои слова: в одном из своих фельетонов под заглавием ‘Да здравствует Царицын!’ я так прямо и писал: ‘столицу Российской Империи следует перенести в Царицын, потому что нет другого города, который бы так полно воплощал общероссийскую мерзость’.
Г-н Шапиро далее упрекает меня в том, что я на основании нескольких фактов делаю обобщение. Но ведь я не следователь, чтобы собирать факты. Если я и приводил их в своей статье, то потому, что г. Шапиро должно быть известно, что ссылаться можно на такие факты, которые можем документально засвидетельствовать. Я привёл их несколько. Но как писатель я мог дать тип царицынского врача на основании своих наблюдений, не приводя ни одного ‘документального’ свидетельства. Своё обобщение я делал вовсе не только на основании этих фактов. Я прекрасно знал, о чём пишу, и основывался на всей сумме впечатлений, а не только на тех, которые имели юридический характер. И обвиняя всю корпорацию, я, разумеется, знал о некоторых исключениях. Эти ‘исключения’ не могут претендовать на то, что их всех ставят ‘на одну доску’, потому что сами они страдают и задыхаются в этой ‘корпорации’ и с горечью должны признать, что правда сказана мной, может быть, несколько резко, но честно.
И я опять скажу, что тип царицынского врача — тип человека, забывшего бескорыстное общественное служение, недобросовестного в своей деятельности, слишком преследующего материальную выгоду и более чем бесцеремонного в отношении своих пациенток. Но если ещё и можно было сомневаться в справедливости моей статьи, то после знаменитого постановления общества врачей всякие сомнения должны исчезнуть!
Врачи, найдя ‘ниже своего достоинства’ вступать со мной в полемику, придумали способ протеста, соответствующий, очевидно, ‘достоинству’ царицынского врача: постановили снять объявления в ‘Царицынской мысли’, то есть оштрафовать издателя.
Этим постановлением врачи расписались в том, чем измеряют они своё ‘достоинство’: рублём.
Я очень сожалею, что невольно ввёл издателей в ‘убытки. Но не раскаиваюсь, что написал свою статью. Теперь особенно ясно для меня её общественное значение.
В какую бы позу врачи ни вставали — в глубине души они не могут не чувствовать, что удар пришёлся по больному месту. А это никогда не проходит бесследно!

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Через неделю газета перестала выходить из-за конфликта И. П. Брихничёва и Свенцицкого с П. Г. Булгаковым — прототипом Редактора.
2 Краснов Александр Сергеевич (1888—1919) — по окончании 4-х классов семинарии поступил на юридический факультет Казанского университета, в октябре 1907 г. возглавил местную организацию партии эсеров, 1 ноября арестован и осуждён на 20 лет каторги за подготовку экспроприации, 1 мая 1913 г. выпущен на поселение. В 1918 г. усыновил беспризорника. Расстрелян большевистским патрулём после проверки документов в поезде (‘за фамилию’ и новую каракулевую папаху).
3 Для политических арестантов свидания разрешались исключительно в конторе тюрьмы, а для уголовных — в посетительских комнатах (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М., 1978. С. 216).
4 Крестный ход с Абалакской иконой ‘Знамение’ Божьей Матери ежегодно совершался из Абалака в Тобольск 8 июля.
5 Начальник Саратовского губернского жандармского управления 17 сентября 1911 г. сообщал Московскому охранному отделению: ‘летом 1911, как бы на дачу, Платонов Свенцицкий приехал в г. Царицын и поселился на хуторе Ново-Никольском у священника Краснова, который приходится ему каким-то родственником. В г. Царицыне Платонов бывал очень редко и, по собранным сведениям, живя у Краснова знакомых не имел. 10-го сего сентября Платонов куда-то выехал, надо полагать совсем, так как священник, провожавший его, просил, когда он устроится, писать’ (ГАРФ. Ф. 63. Оп. 47. Д. 317. Л. 8).
6 Этот очерк — первая публикация Свенцицкого в царицынских повременных изданиях после двухгодичного перерыва.
7 В России тогда существовало три православных Благовещенских братства: в городах Вологда, Лихвин (Калужская губ.) и Супрасль (Гродненская губ.).
8 На 1910 г. в Православной Российской Церкви числилось более 60 тыс. священников и диаконов, более 10 тыс. монахов.
9 Мф. 5, 13.
10 Мраморнов Василий Иванович (1871—?) — окончил Саратовскую ДС (1892), священник хр. Живоначальной Троицы в посаде Дубовка Царицынского уезда (1896), настоятель хр. Воздвижения Креста Господня в Царицыне (1909), окружной миссионер. 22 августа 1911 переведён еп. Гермогеном в прежний храм, а на его место назначен лояльный иером. Илиодору иерей, вернуть любимого пастыря прихожанам удалось лишь в марте 1912 г. После 1917 г. неоднократно судим за ‘контрреволюционную деятельность’.
11 Егоров Михаил Андреевич — иерей, настоятель хр. Святой Троицы в Русском посёлке металлургического завода ‘ДЮМО’, в 1912 г. переведён в Симбирск.
12 ‘Клирики Царицына фактически были поставлены перед выбором: или сотрудничать с иеромонахом Илиодором и его поклонниками, или вести себя честно и достойно, но попасть под угрозу неожиданной опалы’ (Мраморнов А. Церковная и общественная деятельность епископа Гермогена (Долганова). Саратов, 2006. С. 184).
13 Образ протекции из стихотворения А. Франка ‘Хвостик’ (1880-е).
14 Поссе Владимир Александрович (1864—1940) — публицист, редакто ж. ‘Жизнь’ (1898), организатор I Всероссийского кооперативного съезда (1908), издатель-редактор ж. ‘Жизнь для всех’ (1909). Вторую лекцию в Царицыне ‘Типы человеческой души в творчестве Ф. М. Достоевского’ прочёл 5 октября 1912 г.
15 ‘Конкордия’ — театр-кабаре и увеселительный сад в долине р. Царицы вблизи Астраханского моста, центр разгула местных прожигателей жизни и заезжих купцов. В 1907 г. при населении 90 тыс. человек в городе было 10 легальных домов терпимости, 25 тайных притонов и 30 поднадзорных одиночек (Весь Царицын на 1911. С. 55).
16 С 1861 г. по 1907 г. население Царицына возросло в 15 раз.
17 По назначению еп. Гермогена, с 1 марта 1908 г. иером. Илиодор заведовал Царицынским архиерейским подворьем.
18 Пс. 13, 1, 3, 8.
19 ‘На дворе монастыря иеромонах соорудил картонного пятисаженного дракона — ‘гидру революции’. По окончании проповеди, он пронзал её копьем, наподобие Георгия Победоносца и отрубал одну голову, которая за ночь вырастала’ (Стремоухов П. Моя борьба с епископом Гермогеном и Илиодором // Архив русской революции. Т. 16. М., 1993). 15 августа 1911 г. после зачтения вины из семи смертных грехов соломенное чучело с огненными крыльями, зубами и жалом было сожжено. Другое развлечение: вооружившись малярной кистью (квачем) и ведром дёгтя, Илиодор и его приспешники мазали встреченных на улицах Царицына ‘интеллигентов’: людей в очках, с газетой или портфелем, стриженых учительниц.
20 Членом правления Царицынского общества взаимного кредита был В. В. Клёнов, городской голова.
21 Покровский Иван — потомственный почётный гражданин Астрахани, продавец казённой винной лавки Астраханского акцизного управления, 1 января 1911 г. за отличную службу и особые труды награждён серебряной медалью ‘За усердие’.
22 ‘Один из богачей Москвы купил у Танти клоуна за три тысячи рублей его якобы дрессированную свинью, и в весёлой праздной компании кутил в ресторане ‘Эрмитаж’ её торжественно съели’ (Дуров В. Записки дуровской свиньи. М., 1924. С. 22).
23 Ср.: ‘Одичание — вот слово, а нашёл его книжный, трусливый Мережковский. Нашёл почему? Потому что он, единственный, работал, а Андреев и ему подобные — тру-ля-ля, гордились’ (Блок А. Записные книжки 1901-1920. М., 1965. С. 277). Имелся в виду пассаж из статьи ‘Две России’ (1913): ‘Это уже не дикость, а одичание — одичание в самой культуре’. Свенцицкий и здесь на несколько лет опередил Д. С. Мережковского.
24 Строков Всеволод Петрович — окончил КазДА, кандидат богословия (1906). 6 мая 1911 изнасиловал 15-летнюю ученицу, дочь священника, следствие установило, что факт растления не был единственным. ‘Судебная палата утвердила обвинительный акт по делу инспектора астраханского женского епархиального училища, священника Строкова, обвиняемого в растлении воспитанниц. Как бы в ответ… по благословению архиепископа Георгия Орлова он назначается на место в село Иванчуг при церкви Фёдоровской Божией Матери. Надо заметить, что находящаяся в означенной церкви икона… почитается чудотворной и иванчугский храм самый популярный в Астраханском крае… Сообщение это произвело в городе ошеломляющее впечатление’ (Русское слово. 1911. 17 декабря). 15 февраля 1912 г. приговорён к лишению сана и 8-ми годам каторги. Не путать с царицынским прот. Александром Строковым.
25 Ср. нынешний всплеск насилий над детьми, побудивший ‘Аргументы и факты’ в 2007 начать акцию против педофилов ‘Дело 1’.
26 Царицынское отделение Императорского русского музыкального общества было создано в апреле 1910 г., в 1911 г. при нём открылись музыкальные классы, где преподавал Маковский, а директором был Анатолий Васильевич Орлов. Первая обличающая разврат статья появилась в ‘Царицынской мысли’ 29 сентября 1911 г. ( 214. С. 3), тема была продолжена в 224.
27 ‘Сознание нравственной ответственности… общая скорбь о неудачах, гласное обнаружение и прямодушное осуждение ошибок, настойчивость в раскрытии коренных причин народных бедствий, неутомимое изыскание способов к их устранению, радость в случае успеха… беспредельная готовность на всевозможные жертвы для спасения народной чести — всё это внешние признаки… сильно развитого общественного духа: живого и ответственного участия каждого гражданина к тому, что называлось… у нас в старину — земское дело‘ (Самарин Ю. Православие и народность. М., 2008. С. 298-299).
28 Ср. перевод В. Г. Адмони стихотворения ‘К моему другу, революционному оратору’ (1869): ‘К чему двигать пешками? Кулаком / Всю доску смахните — я ваш целиком’ (Ибсен Г. Собр. соч.: В 4 т. М., 1957. Т. 4. С. 560).
29 Верман — заведующий Царицынским родильным приютом, снят после ревизии санитарной комиссии ЦГД. Гусев — инженер на городском водопроводе, его выявленные злоупотребления обошлись царицынскому бюджету более чем в 20 000 руб.
30 Серошевский Вацлав Леопольдович (1858—1945) — этнограф-сибиревед, писатель, публицист, участник польского освободительного движения. 12 апреля 1905 г. произнёс на польско-русском съезде в Москве речь о совместной борьбе. В конце 1905 г. арестован за печатные выступления и предан военному суду, бежал за границу.
31 Законоучителем в старших классах Московской частной гимназии Ф. И. Креймана, которую окончил Свенцицкий, был прот. Иоанн Соловьёв. См. о нём: C-II. 144, 445, 714.
32 Гофман Йозеф Казимир (1876—1957) — польский пианист и композитор.
33 Русские богатыри — участники соревнований по французской борьбе. Исключительный интерес к ней в России Блок отмечал среди важнейших событий 1911 года (Блок А. Стихотворения. Поэмы. Театр. Л., 1972. Т. 2. С. 213).
34 Вяльцева Анастасия Дмитриевна (1871—1913) — исполнительница цыганских романсов, артистка оперетты.
35 Целебровский Алексей Иванович — сын священника, окончил МДА, 10 лет служил преподавателем философии, с 1904 г. инспектор Саратовской ДС, отвечал за воспитательную часть. Убит 12 марта 1911 г. уволенным за пьянство семинаристом И. В. Князевским, на похороны не пришёл ни один из воспитанников 4-5-х классов.
36 История произошла в 1896 г., задолго до впадения М. О. Меньшикова в оголтелый национализм.
37 Ср. строки И. В. Кормильцева: ‘Мясники выпили море пива, мясники слопали горы сала, мясники трахнули целый город — им и этого мало’ (1986).
38 За исключением коротких ‘оттепелей’, выискивать ‘светлые явления’ — одно из основных требований российской власти к пишущей братии (ср. нынешний лозунг: ‘Больше позитива!’). Анализ популярного с середины XIX в. понятия сделал Д. И. Писарев в статье ‘Мотивы русской драмы’ (1864), образ использовал П. И. Вейнберг в актуальном и сейчас стихотворении ‘Мишура’ (1863):
Проносясь на коне наблюдений
По арене общественных дел,
Я на множество светлых явлений
С умилительным чувством глядел.
Говорил я: ‘В Нью-Йорке, в Париже,
В Альбионе нет столько добра’…
А как только вгляделся поближе —
Мишура, мишура, мишура!
О краса бюрократии новой!
С беспредельным восторгом не раз
Я внимал твоей речи громовой
О вреде стародавних зараз
И о том, что теперь-то приспела
Для реформ радикальных пора…
А как только коснулось до дела —
Мишура, мишура, мишура!
39 Граница между Саратовской и Астраханской губ. (соответственно, и епархиями) тогда проходила по Волге.
Гвоздёв Григорий Ильич (?—1917), прот. — после окончания Астраханской ДС рукоположен во священника при Покровском храме с. Верхне-Погромное Царёвского уезда (1887), награждён набедренником (1891), камилавкою (1905) и наперсным крестом (1910), благочинный 1-го округа Царёвского уезда, настоятель храма свт. Николая Чудотворца в с. Верхне-Ахтубинское (1910), зарезан солдатами-мародёрами.
40 С 6 ноября 1911 г. по 28 апреля 1913 г. вышло 30 номеров еженедельного журнала Царицынского общества трезвости (ред. М. М. Костромин, изд. В. М. Ефремов).
41 Строков Александр Петрович (1870— после 1921), прот. — окончил Саратовскую ДС (1890), иерей (1891), настоятель хр. Вознесения Господня в Царицыне, попечитель чайной-читальни (Княгининская ул., д. Кузнецова), председатель открытого по его инициативе 29 ноября 1909 г. Общества трезвости во имя свт. Николая Чудотворца. Заведовал Царицынским монастырским подворьем с 23 января по 6 марта 1912 г., благочинный храмов Царицына с 31 января 1912 г., протоиерей с 6 мая 1912 г. Из казны содержания не получал, жил на доброхотные пожертвования от прихожан (660 руб. в год). В ноябре 1911 г. Общество трезвости насчитывало 3100 членов, в январе 1912 г. — более 4000, при нём были воскресная школа, ясли-приют, библиотека, кинотеатр ‘Трезвость’, пекарня, членам оказывалась бесплатная юридическая помощь, на собраниях выступал хор Вознесенского храма, каждое воскресение проходили религиозно-нравственные беседы. В освящённом 4 декабря 1911 г. Доме трезвости (Базарная пл.) устраивались концерты и лекции по истории, литературе, за 1912 г. количество его посещений превысило 196 тыс., библиотеки — 9 тыс. Подр. см.: Отчёт о деятельности Саратовского попечительства о народной трезвости за 1912 г. Саратов, 1914. С. 66-67.
42 Ср.: ‘Это не народ, это хуже народа. Это лучшие люди города’ (к/ф ‘Убить дракона’, реж. М. А. Захаров, 1988).
43 Башлаев Фёдор Васильевич — гласный ЦГД с 15 декабря 1910 г.
Винокуров Иван Андреевич — кандидат в ЦГД в 1911 г.
Пирогов Яков Алексеевич — купец 2-й гильдии, гласный ЦГД с 1907 г., член учётно-ссудного комитета Царицынского отделения Госбанка, в 1911 г. за особые заслуги награждён золотой медалью с надписью ‘За усердие’.
Пятаков Иван Яковлевич — Царицынский городской голова до 1907 г., затем гласный ЦГД. Имел обыкновение начинать речь с воспоминаний: ‘Когда я был городским головою…’
Серебряков Григорий Н. — гласный ЦГД с 1907 г., наряду с братом организатор царицынской товарной биржи и владелец завода металлических изделий, почётный гражданин Царицына.
Никонов П. И. — купец, гласный ЦГД с 1910 г., член Городской врачебно-санитарной исполнительной комиссии в 1911 г.
44 Вероятно, пропуски здесь и далее — следствие цензуры.
45 Ср. заседания членов ТПРУНЯ (А. и Б. Стругацкие ‘Сказка о Тройке’, 1967).
46 Цепь главы города — должностной знак, носимый на одежде во время выполнения владельцем служебных обязанностей.
47 Название ‘Нора’ закрепилось на немецкой и русской сцене за драмой Г. Ибсена ‘Кукольный дом’ (1879), из всех его произведений вызвавшей самые ожесточённые дискуссии.
48 Ср.: ‘Изобретательные корреспонденты, устраивая Илиодору всероссийскую ‘рекламу’, помогают ему обманывать своих петербургских врагов и друзей. ‘Враги’ боятся какого-то чуть ли не ‘восстания’ в Царицыне, а друзья воображают, что они поддерживают какую-то грозную ‘силу’. Если бы те и другие побывали здесь — глубоко разочаровались бы. Всё это так ‘грандиозно’ исключительно только в расстроенном корреспондентском воображении’ (Лунин К. По России (Письмо из Царицына) // НЗ. 1912. 7/8. С. 17).
49 Сад Очкина — в нач. ХХ в. центральное увеселительное заведение Саратова: варьете, шансонетные певицы, куплетисты, фокусники и т. п.
50 Виталий (Максименко, 1873—1960), архиеп. — архимандрит Почаевской лавры (1902), редактор ж. ‘Русский инок’ и др. изданий, глава крупнейшего отдела СРН.
51 ‘Верстах в пяти за городом стоял, так называемый, Французский завод, производивший крупные металлургические работы… Завод этот представлял собой целый городок с пятью-шестью тысячами жителей, из которых большая часть, а в особенности женщины, были ярыми поклонниками Илиодора. В марте 1911 Илиодор с Французского завода ушёл и, несмотря на все принятые меры, водворился в монастыре, куда он проник в женском платье, и собрал толпу в несколько тысяч человек’ (Стремоухов П. Указ. соч.). Так началось знаменитое ‘царицынское сидение’, когда Синод безуспешно пытался удалить Илиодора из города.
52 В гротескных портретах Леонардо да Винчи разрабатывал методы ‘идеального типа деформации’, с беспощадной художественной правдой изображая всевозможные модели уродливого, безобразного в облике человека.
53 Беда была общероссийской: ‘Потерявши в школе и новой индустриальной среде и Бога, и царя, народ вступил в полосу нигилизма, которая называлась хулиганством… и вылилась в пораженчество и пугачёвщину на исходе тяжкой войны’ (Федотов Г. Собр. соч. Т. 9. М., 2004. С. 302).
54 Лк. 8, 32-33.
55 ‘В зависимости от самоопределения свободной личности образ Божий в человеке может помрачаться или проявляться с большей силой’ (Основы учения Русской Православной Церкви о достоинстве, свободе и правах человека. М., 2008. Гл. II.1).
56 Ср.: тогдашний товарищ министра внутренних дел считал Илиодора ‘явным маньяком’ и типом ‘появившегося в последние годы духовного карьериста, не останавливающегося в целях популярности среди народа ни перед какими средствами’ (Курлов П. Гибель императорской России. М., 2005. С. 195).
57 ‘Предсказывая приближающийся конец мира и пришествие антихриста, Илиодор пригласил почитателей приходить во вторник с утра рыть в монастыре катакомбы, которые послужат им для укрывательства и спасения от антихриста… Просил приносить в понедельник в монастырь съестные припасы и продукты для прокормления работников, которые будут рыть пещеры, чтобы сохранить в тайне от врагов направление катакомб… советовал при обнаружении в подземелье любопытствующего врага бить последнего по затылку той самой железной лопатой, которой будут рыть землю’ (Речь. 1911. 27 сентября).
58 Отк. 13, 14, 19, 20, 11, 7. Мк. 13, 21.
59 Перфилов Александр Венедиктович — помощник присяжного поверенного, гласный ЦГД с 1910.
Розанов Николай Сергеевич (1870—?) — врач, почётный гражданин Царицына, один из основателей Трудовой народно-социалистической партии, член III ГД.
Савва — послушник на подворье, телохранитель Илиодора.
Гермези М. К. — начальница 2-й царицынской женской гимназия с 1908.
60 Большой деревянный револьвер, которым Савва пугал ‘крамольников’, висел на длинном шнуре в монастыре при входе в подземелье, торжественная надпись гласила: ‘Сим пугачом такого-то числа была бита еврейка’. Квач располагался на площади, на особом шесте, затем хранился у саратовского полицмейстера. Проводивший ревизию монастыря весной 1912 г. Мудролюбов привёз пугач и квач в Петербург и передал Саблеру как ‘вещественные доказательства, характеризующие скандальную деятельность Илиодора’.
61 Ваше сиятельство — титулование князей и графов в Российской империи, ‘князем мира сего’ Христос называет сатану (Ин. 14, 30).
62 Отрывок из поэмы А. С. Пушкина ‘Медный всадник’ (1833).
63 22 октября 1888 года ЦГД постановила возвести собор во имя Александра Невского, 22 апреля 1901 г., в т. ч. благодаря стараниям В. Н. Рысина, заложен первый камень, но достроен и освящён собор был только в 1918 г., перед ним в 1909 г. установлен двухаршинный бронзовый бюст Гоголя. Ср. нынешние столичные долгострои — пустыри перед Павелецким вокзалом, на местах гостиницы ‘Россия’ и Черкизовского рынка.
64 Ср.: ‘Воображение отказывалось представить себе место, менее похожее на столицу. Город — дрянной, деревянный, голый, пыльный’ (Толстой А. Хлеб (Оборона Царицына). М., 1937. С. 142).
65 Балет Ц. Пуни ‘Дочь фараона’ (1862) в постановке М. И. Петипа имел шумный успех на столичной сцене в конце XIX в.
66 Соловьёв Александр Семёнович — служащий Московского торгового банка, жил в Новинском пер. (д. Касаткина). Якобы, 29 июля 1888 г. лично передал написанные им сцены ‘Живой мертвец’ на рецензию Л. Н. Толстому, а тот переписал почти слово в слово в ‘Живой труп’. Покровительствовал обиженному о. Иоанн Восторгов.
67 Заявление было опубликовано 19 сентября 1891 г. в ‘Русских ведомостях’: ‘Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно ставить и на сценах, все те из моих сочинений, которые были написаны мною с 1881 года… равно и все мои не изданные в России и могущие вновь появиться после нынешнего дня сочинения’ (Толстой. 66, 47).
68 Заморёнов И. Ф. — член Городской управы, присяжный заседатель, в конце 1910 отставлен от должностей в связи с судебным расследованием его деятельности.
Грошенков Н. Ф. — учредитель и председатель правления Биржевой артели в Царицыне весной 1911 г., специализировался на создании подобных предприятий в провинциальных городах России (членство подразумевало первоначальный взнос в несколько сотен рублей), уличён в Москве, Тамбове.
69 Балканы — название района Царицына в XIX в. (ныне пл. Ленина), Вор-Гора — местность во 2-й городской части, по сосредоточению преступников сродни московской Хитровке.
70 ‘Патриотизм — это цельное и настойчивое чувство любви к своей родине и к своей нации со служением ей не угодливым, не поддержкою несправедливых её притязаний, а откровенным в оценке пороков и грехов’ (Солженицын А. ‘Русский вопрос’ к концу ХХ века. М., 1995. С. 103) ‘Те, сердце которых истекало кровью от боли за Родину, были в то же время её нелицемерными обличителями. Но только страждущая любовь даёт право на это национальное самозаушение’ (Булгаков С. Христианский социализм. Новосибирск, 1991. С. 182).
71 Ефимов Андрей Ефимович — специалист по женским болезням, акушер, заведуя царицынской Земской больницей, занимался частной практикой.
Тихомиров Павел Дмитриевич (1859—?) — земский врач с 1884 г., коллежский советник, в 1904 жил в слободе Ольховка Царицынского уезда.
72 Доктор… не правда ли?.. (фр.)
73 Антонов М. С. — гласный ЦГД с 1910 г.
Титовский Андрей Николаевич — гласный ЦГД с 1910 г., член Городской управы, жил в собственном доме на ул. Царёвской.
Мишнин Александр Петрович — гласный ЦГД с 1910 г., член Городской управы, в 1911 исполнял обязанности городского головы, жил в собственном доме на ул. Анастасийской.
Назаров Г. А. — кандидат в ЦГД в 1911 г.
74 Ср.: в 1909 г. Городская управа Ставрополя ассигновала средства на постройку специальной камеры для уничтожения бродячих собак при помощи отравления окисью углерода. Прошёл век — и вот уже мэрия Черкесска приступает к уничтожению бродячих собак, покусавших в 2008 г. более 150 человек.
75 Мельников Николай Иванович — гласный ЦГД с 1910 г., член Городской управы до 1911 г.
76 В 1916 г. Свенцицкий осуществил замысел: его лекции, печатавшиеся под рубрикой ‘Народный университет’ в петроградской ‘Маленькой газете’, судя по многочисленным отзывам, были благодарно восприняты читателями.
77 Мельников Михаил Фёдорович — царицынский уездный предводитель дворянства, председатель земского собрания и комитета попечительства о народной трезвости, член учётно-ссудного комитета Царицынского отделения Госбанка (по сельскохозяйственному кредиту).
Персидский Владимир Алексеевич — дворянин, в 1900 г. председатель Царицынской уездной земской управы, гласный Царицынского уездного и Саратовского губернского земских собраний, почётный мировой судья и член судебного присутствия уездного съезда.
78 Статья ‘Так что же нам делать?’ (Толстой. 25, 195).
79 ‘Илиодором в Саратове приобретена за 5000 рублей типографская машина и шрифт. В скором времени в монастыре будет издаваться… газета ‘Гром и молния’. Епископ Гермоген предлагал назвать газету ‘Огонь и меч’, Илиодор не согласился, ибо огонь и меч, синоним бунта, гром же и молнию посылает Бог, и власти не обвинят в призыве населения к возмущению’ (Новое время. 1911. 15 октября).
80 ‘…Настойчиво, добросовестно, без устали усмиряли бедную Россию, и вот, наконец, она присмирела до такой степени, что общественный дух в ней оскудел вовсе… Мы разумеем под этими словами живое сознание ответственного участия каждого гражданина в судьбе отечества’ (Самарин Ю. Православие и народность. М., 2008. С. 297).
81 Толмачёв Иван Николаевич (1863—после 1929) — генерал-лейтенант, генерал-губернатор и градоначальник Одессы в 1907—1911 гг. Особенно сильно преследовал евреев, признавался, что ‘всей душой черносотенец’. Во время эпидемии чумы, начавшейся в мае 1910 г., пытался закрыть бактериологическую станцию и разогнать её сотрудников.
82 Малиновский Лев Александрович (1854—1915) — доктор медицины, профессор.
Заболотный Даниил Кириллович (1866—1929) — бактериолог, профессор.
83 ‘Русское знамя’ — ежедневная газета, издавалась СРН в Петербурге в 1905-1917 гг.
84 Краткостью заглавий работы диакона не отличались, ср.: ‘Отец Илиодор, его личность, жизнь, труды и экономическое значение для Царицына, и нечто о пещерах’ (Царицын, 1911).
85 В итоге собравшиеся направили еп. Гермогену телеграмму, моля ‘ходатайствовать пред св. Синодом об изъятии из библиотек духовных и светских учебных заведений всех произведений графа Льва Толстого’ (Саввинский В., диак. Указ. соч. С. 14-15).
86 ‘Иером. Илиодором в монастырском дворе со вчерашнего дня выставлен для публичного поругания большой портрет Толстого, весь испещрённый хулиганскими надписями. Портрет подвергается со стороны илиодоровских дикарей всевозможным издевательствам, вплоть до оплёвывания’ (Речь. 1911. 17 ноября). ‘В галерее монастыря, по которой молящиеся проходили в церковь, был повешен портрет Льва Толстого. Илиодор… требовал, чтобы все проходившие плевали в лицо писателя — пена слюны целою лужею стекала с портрета на пол’ (Стремоухов П. Указ. соч.). Всего через пару лет Труфанов начал проповедовать толстовство. Шалун…
87 Антоний (Храповицкий, 1863—1936), митр. — архиеп. Волынский и Житомирский (1902—1914). Предлагал хоронить Толстого ‘процессией со священником и пением ‘Святый Боже’ по образу допущенного Синодом чина погребения инославных’. Несмотря на критические ‘Беседы о превосходстве православного понимания Евангелия сравнительно с учением Л. Толстого’ (1888), Толстой считал ‘о. Антония’ единственным правильно понявшим его учение.
88 Антоний Храповицкий. Ложный пророк // Волынские епархиальные ведомости. 1908. 12. С. 239-243. Ср.: ‘…арх. Антоний (волынский) пытался смешать Соловьёва с грязью, обвинил этого аскета-мирянина в пьянстве и разврате. Но эти обвинения были так чудовищны, что им решительно никто не поверил’ (Философов Д. Загадки русской культуры. М., 2004. С. 328). Заглавие статьи использовал очернитель самого Свенцицкого, по обыкновению приписав авторство себе, как и ярлыка ‘Симон Волхв’, заимствованного из статьи ‘Свенцицканство’ (Белый А. Начало века. М., 1990. С. 496, Его же. Собр. соч. Воспоминания о Блоке. М., 1995. С. 175).
89 ‘Ректор академии архимандрит Антоний Храповицкий всегда твёрдо воспитывал нас в том взгляде на церковную жизнь, что Церковь должна быть свободной, что она должна управляться Соборами, что без Соборов церковной жизни нет’ (Зеленогорский М. Жизнь и труды архиепископа Андрея (князя Ухтомского). М., 2011. С. 236), с детства был горячим поборником восстановления патриаршества в Православной Российской Церкви.
90 Рысин Иван Никанорович — купец, владелец Торгового дома и магазина ‘Мебель, фарфор, хрусталь’ на Александровской пл. (с 1 февраля 1911 г. — единоличный), поставщик богослужебных облачений, гласный ЦГД с 1910 г. Его брат Василий был близким знакомым еп. Гермогена с мая 1903 г., жертвовал средства на сооружение Александро-Невского собора, удостоен звания Потомственного почётного гражданина за коммерческие заслуги и участие в благотворительных обществах, член СРН, ярый антисемит, почётный член Общества трезвости, предоставлял его членам 5% скидку на свои товары.
91 Слатинцев Николай Алексеевич (1882—?) — служащий Придворной конюшенной части Министерства императорского двора (1895), губернский секретарь (1909), православный, женат, в 1910 г. жил в Петербурге на казённой квартире. Именно от него Свенцицкий получил сведения и документы о ‘пьяной артели’, трамвайной станции и т. п. (см. разговор с ‘новым знакомым’, произошедший во второй декаде сентября 1911 г.).
92 В 1912 г. началось сооружение новой городской электростанции мощностью 1600 л. с., и 9 апреля 1913 г. в Царицыне наконец открылось трамвайное движение.
93 В 1910 г. был реализован 1,5-миллионный городской облигационный заём для постройки трамвая и электростанции.
94 Клёнов Василий Викторович — купец 1-й гильдии, владелец Торгового дома и гостиницы ‘Национальные номера’, царицынский городской голова в 1907-1910 и 1911-1914 гг. (в промежутке гласный ЦГД), член IV ГД (прогрессист). Уволен с должности после ревизии 1914 г. за многочисленные злоупотребления служебным положением и растраты.
95 Репников Александр Александрович — действительный статский советник, купец 1-й гильдии, владелец мануфактурных магазинов и гостиницы ‘Столичные номера’, почётный гражданин Царицына, учредитель общества содействия школьному образованию, попечитель гимназий и общества Красного Креста, зам. председателя Общества трезвости во имя свт. Николая, меценат, гласный ЦГД с 1910 г.
Жигмановский Евграф Дмитриевич (1847—?) — сын священника, издатель-редактор газеты ‘Царицынский вестник’ (1897-1917), Жигмановская Е. Г. — его жена, владелица типографии. Подр. о них: Луночкин А. Из истории периодической печати в Царицыне // Вестник ВолГУ. Серия 4. 2002. Вып. 7. С. 114-121.
96 Радужная — банкнота достоинством 100 руб.
97 Одно из немногих изменений за сто лет: теперь россияне чаще выбирают пиво.
98 Кабаков и винных погребов в Царицыне было в 4 раза больше, чем храмов всех вероисповеданий: по одному питейному заведению на 250 жителей (в 2009 г. в Подмосковье одна торговая точка, продающая крепкие напитки, приходилась на 400 человек, в среднем по России — на 600, в Швеции — на 4500), в год на душу населения потреблялось 1,78 ведра водки (на 17% больше, чем тогда в Саратове, и втрое больше, чем по стране).
99 28-31 декабря 1911 г. в Петербурге проходил I Всероссийский съезд преподавателей древних языков.
100 Правило согласования времён в придаточном предложении (лат.).
101 ‘Вчера городским головой получена бранная телеграмма в 500 слов от иеромонаха Илиодора. Она переполнена наглыми нецензурными ругательствами по адресу Л. Н. Толстого… Как мог её передать телеграф?’ (МГК. 1911. 7 сентября).
102 15 декабря 1911 г. в телеграмме императору еп. Гермоген резко высказался против института диаконисс и поминовения инославных. 3 января 1912 г. был уволен от присутствования в Синоде. Предписания вернуться в Саратов не исполнил, выступал в повременной печати, изъясняя ситуацию. 17 января уволен от управления епархией и направлен в Жировицкий монастырь.
103 ‘Можно ли начать с декорации, с фасада?! Чем должен быть Патриарх? Представителем Церкви. Где она?! …Дело может принести пользу лишь в том случае, если Патриарху представится возможность рассчитывать на настоящую свободу Церкви. Какой же фундамент у этой Церкви? Приход. Но его у нас, в сущности, нет. Свободный древний приход с братствами… не существует, а пока этого не будет, не на что патриарху и опереться’ (Киреев А. Дневник. 1905-1910. М., 2010. С. 39-40).
104 В 1906 г. архиеп. Николай (Захарович) требовал избранных священников и епископов: ‘У меня, в Америке были все выборные священники. Приход вёл прекрасно дела. Почему же у нас это возбуждает такое недоверие, такой страх’ (Там же. С. 169).
105 Активными сторонницами восстановления душеполезного апостольского учреждения были игум. Екатерина (Ефимовская) и прмц. вел. кн. Елизавета, Предсоборное Присутствие единогласно высказалось за институт диаконисс и включило выработанные правила в ‘Положение о приходах’, согласился и Синод, но общему желанию воспротивился Николай II. О дальнейшем см.: Белякова Е., Белякова Н. Обсуждение вопроса о диакониссах на Поместном Соборе 1917-1918 гг. // Церковно-исторический вестник. 2001. 8. С. 139-161.
106 ‘Верстах в пяти за городом стоял, так называемый, Французский завод, производивший крупные металлургические работы… Завод этот представлял собой целый городок с пятью-шестью тысячами жителей, из которых большая часть, а в особенности женщины, были ярыми поклонниками Илиодора. В марте 1911 г. Илиодор с Французского завода ушёл и, несмотря на все принятые меры, водворился в монастыре, куда он проник в женском платье, и собрал толпу в несколько тысяч человек’ (Стремоухов П. Указ. соч.). Так началось знаменитое ‘царицынское сидение’, когда Синод безуспешно пытался удалить Илиодора из города.
107 Из комедии А. С. Грибоедова ‘Горе от ума’ (1824).
108 ‘Сегодня в вечернем заседании Синода был заслушан весьма любопытный доклад саратовского епископа Гермогена на тему ‘об интеллигентском хлыстовстве’. Предметом доклада еп. Гермогена служили сочинения лучших русских писателей Андреева, Куприна, Мережковского и др. Приведя многочисленные цитаты этих писателей, еп. Гермоген доказал, что они являются яркими представителями хлыстовства. Это последнее еп. Гермоген охарактеризовал как интеллигентское хлыстовство, ещё более вредное, чем секта хлыстов, распространённая среди простого народа’ (Русское слово. 1911. 9 декабря).
109 Биржевые ведомости. 1912. 11 января.
110 Ср. такие же обвинения в адрес Свенцицкого и, например, С. Н. Булгакова (в 1917 А. Белый и С. М. Соловьёв инкриминировали последнему ещё ‘приверженность к идеям Каббалы и гностицизма’).
111 ‘…Русское общество, по крайней мере интеллигенция, традиционно считало Распутина хлыстом: Бердяев, С. Булгаков, Гиппиус, Клюев, Андрей Белый, Пришвин… Но общество было в ту пору хлыстовством сильно увлечено и склонно видеть его повсюду’ (Варламов А. Григорий Распутин-Новый. М., 2007. С. 108). По свидетельству М. А. Новосёлова (Приходский священник. 1914. 8. С. 6), так же считали Айвазов и Скворцов. Это ещё один пример резкого отличия Свенцицкого от среды вырождавшейся интеллигенции.
112 Присказка Чичикова из поэмы Н. В. Гоголя ‘Мёртвые души’ (1842).
113 Та же судьба постигла идею, выродившуюся в имяславие.
114 Обличительные статьи М. А. Новосёлова о Г. Е. Распутине публиковались в ‘Московских ведомостях’ (гл. ред. Л. А. Тихомиров) с марта 1910 г. Илиодор в ответ предложил ‘богомерзкого сотрудника Новосёлова высечь погаными банными вениками за оскорбление ‘блаженного старца».
115 Феофан (Быстров, 1872—1940), архиеп. — ректор СПДА с 1909 г., духовник царской семьи.
116 Авторство В. К. Саблера весьма сомнительно, поскольку он был протеже Распутина. Ср.: 9 марта 1912 на заседании ГД ‘Гучков говорил, что делу церкви угрожает сейчас ‘изувер-сектант, проходимец-плут’, за спиной которого стоит целая банда ‘ненасытных честолюбцев, тоскующих по ускользающей власти, тёмных дельцов, потерпевших крушение журналистов’. Гучков спрашивал обер-прокурора Саблера, почему тот не повысил свой голос ‘в минуту отчаяния и смятения одних и злорадства других’. Подчеркнув разницу между службой государству и прислуживанием, Гучков заметил, что под годами 1911-1912 русский летописец запишет: ‘В эти годы при обер-прокуроре Св. Синода д. т. с. Владимире Карловиче Саблере православная церковь дошла до неслыханного унижения’… Саблер заявил, что ‘он выше оскорблений’, и совершенно неожиданно отождествил себя со святой церковью’ (Новое время. 1912. 10 марта).
117 Меньшиков М. Распутица в церкви // Новое время. 1912. 14 января.
118 Ушаков Алексей Александрович (1873 — после 1923) — окончил Саратовскую ДС (1895), работал в Саратовской духовной консистории, иерей (1898), помощник секретаря в миссионерской комиссии (1904), уездный миссионер (1908), служил в Царицыне в 1908—1913 гг.
Благовидов Лев Фомич (1869—?) — окончил Саратовскую ДС (1888), иерей, служил в Скорбященском хр. Царицына, сподвижник Илиодора, председатель Царицынского отделения братства Святого Креста (1909), инициатор открытия 13 марта 1911 г. при храме общества трезвости во имя св. Феодосия Черниговского, с 3 октября 1912 г. окружной противосектантский миссионер. Автор статьи ‘Все согрешили и лишены славы Божией’ (Царицынский пастырский листок. 1911). В 1919 г. арестован контрразведкой Добровольческой армии за пособничество большевикам.
119 Ср.: ‘Такова уж судьба Иллиодора так в тексте: всё напоказ. Даже ‘величественный монастырь’ — оказался ‘бутафорским’ зданием, имеющим величественный вид только на фотографических карточках. Он построен на живую нитку, наспех, как декорация, которая нужна была ко времени, и вот после Иллиодора и это выплыло наружу. Оказалось, что стены монастыря трескаются, в кельях нет вентиляций, и потому все они покрылись от сырости плесенью. ‘Катакомбы’ наполняются водой и пол над вырытыми под ним ямами трясётся и грозит падением храму. Всеми деньгами Иллиодор распоряжался единолично и бесконтрольно, и теперь братия перебивается кое-как добровольными пожертвованиями…’ (Лунин К. Письмо из Царицына // Новая Земля. 1912. 7/8. С. 17).
120 Алексий (Дородницын, 1859—1919), архиеп. — возглавлял Саратовскую и Царицынскую епархию с 17 января 1912 г. по 20 июля 1914 г., почитал Распутина ‘великим старцем’. По требованию паствы весной 1917 г. уволен на покой за деспотическое управление и грубое обращение с духовенством.
121 ‘Необоснованные случаи перемещения священников… установивших духовно-нравственный многолетний контакт со своей паствой, случались при епископе Гермогене регулярно’ (Мраморнов А. Указ. соч. С. 185).
122 ‘Положив в основу администрирования не требования закона, а собственные предпочтения и соображения, преосвященный привёл делопроизводство, финансовую и распорядительную части епархиального управления в тяжелейшее состояние, для выхода из которого его преемнику, епископу Алексию, пришлось очень много потрудиться’ (Там же. С. 132).
123 ‘Выясняется, что, прежде чем открыть общественные работы для голодающих крестьян села Гавриловки, Отрадинской волости, необходимо сначала их накормить, так как население оказалось настолько обессилено продолжающейся голодовкой, что не в состоянии стать на работы. Земской управой спешно командирован туда для открытия столовой член управы Григин’ (Русские ведомости. 1912. 21 января). Ср. также деревню Пахомовку из рассказа Свенцицкого ‘Голодная ‘ёлка».
124 Председатель Совета министров считал, что ‘борьба с недородом доведена была до благополучного конца… правительство блестяще справилось с его задачей… продовольственная помощь оказана была везде очень широко’, а сведения с мест о голоде называл ‘невероятными небылицами, преувеличениями и заведомой неправдой’. После его разъяснений в ГД 2 ноября 1911 г. ‘кончился и весь внесённый запрос, простым переходом к очередным делам’ (Коковцов В. Указ. соч. С. 74-75). 9 ноября состоялось обсуждение его речи: ‘Выступали ораторы справа, слева и из центра и рисовали весьма неутешительную картину того, как после двух блестящих урожаев, при первом же недороде громадные массы населения остались без хлеба. Несмотря на то, что неурожай и раньше был привычным явлением, на местах до сих пор не существует правильных организаций на случай помощи’ (Новое время. 1911. 10 ноября).
125 Хотя до выборов в IV ГД оставался почти год, 11 ноября 1911 г. Совет министров постановил ни в каком случае и никаким частным обществам не разрешать оказывать помощь в пострадавших от неурожая местностях. Ср. ответ А. И. Шингарёва на речь Коковцова в заседании ГД 3 марта 1911 г.: ‘…говорит… мы не запрещали, мы представили условия… Но вы с Красным Крестом идти не хотите! Почему? С ним неудобно распространять, вместе с мукой и врачебной помощью, литературу, которую так выгодно распространять перед выборами. …Что же государство, в этом положении, обязано карать тех виновных, которые занимаются распространением, я не знаю, нелегальной, что ли, литературы, или оно карает население за других, или оно голодных лишает муки и хлеба, который дали бы жертвователи? …Это политика человека… который из-за возможности, что кто-то в муке найдёт прокламации, не даст этой муки голодающему населению’.
126 Бессмысленное выражение Хлестакова из комедии Н. В. Гоголя ‘Ревизор’ (1836).
127 ‘Прибывшие в Петербург члены английской депутации торжественно встречены представителями города, духовенства и членами думы, были произнесены речи и поднесён хлеб-соль. Английские гости посетили Александро-Невскую лавру и присутствовали на обеде в посольстве… Сегодня были приняты в Царском Селе. Вечером состоялся парадный спектакль в Мариинском театре в присутствии высоких особ, затем состоялся раут у члена Г. Совета. Английские епископы днём были на духовном концерте у В. К. Саблера’ (Новое время. 1912. 13 и 14 января).
128 Представители городского управления Парижа посетили Москву в конце января 1912 г.
129 Члены Государственного совета имели в то время самые высокие оклады в Российской империи — около 20 000 руб. в год, больше получали только председатель правительства (30 000 руб.) и министр внутренних дел (24 480 руб.), содержание члена ГД обходилось в 4500 руб. В среднем, учителя светских сельских школ зарабатывали 430 руб., учителя в церковно-приходских школах — 200-300 руб. в год, а сельскохозяйственные рабочие в европейской части России — 143 руб. Казённое содержание епархиальных архиереев составляло от 10 тыс. (Тверской) до 53 тыс. (Киевский) руб. в год. Ассигнования государства на одного провинциального викарного епископа могли прокормить 15 сельских учителей (Рожков В., прот. Церковные вопросы в Государственной Думе. М., 2004). Неудивительно, что в 1911 г. Россия занимала по проценту учащихся 22-е место в Европе, а по расходам на просвещение — 15-е.
130 Шульман Николай Давидович — коллежский советник, частнопрактикующий врач.
131 Белянкина Мария Сергеевна (1890—1972) и Блинова Вера Сергеевна (1897—1984) — в девичестве сёстры Красновы.
132 Смирнов Алексей Михайлович — заведующий хирургическим отделением Царицынской городской Александровской больницы, специалист по глазным и женским болезням, член Городской врачебно-санитарной исполнительной комиссии.
Попов Александр Петрович — окулист, практиковал на Французском заводе.
Виленский Яков Давыдович (1867—?) — окончил курс в 1897 г., вольнопрактикующий врач.
133 Реплика Тригорина из пьесы А. П. Чехова ‘Чайка’ (1896).
134 Мацох Дамазий — ксёндз Ясногорского (Ченстоховского) монастыря, где в конце 1910 г. был раскрыт разбойничий притон, активный участник воровства, разврата и убийств.
Кассо Лев Аристидович (1865—1914) — юрист, управляющий Министерством народного просвещения (1910), министр (1911), 8 февраля 1912 г. произнёс речь в ГД о запрете студенческих собраний.
135 Шапиро Лейба Борухович (1868—?) — земский врач (окончил курс в 1893 г.), коллежский асессор, председатель царицынского Общества врачей, член Городской врачебно-санитарной исполнительной комиссии.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека