Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 3. Религия свободного человека (1909-1913) / Сост., коммент. С. В. Черткова. М., 2014.
———————
О ЧЁМ НЕЛЬЗЯ ПИСАТЬ
(Сон)
Редактор ‘Обновления’ ждал нового сотрудника в кабинете, куда пригласил его для беседы.
‘Надо его ободрить… дать этакое направление… вдохновить…’, — думал редактор, расхаживая по кабинету.
Наконец новый сотрудник пришёл.
Это был человек очень худой, очень робкий, очень бледный, в длинном чёрном сюртуке.
Редактор, видимо, предвкушая долгую, приятную беседу, плотно уселся в мягкое кресло и усадил сотрудника против себя.
— Курите?
— Нет.
— Так значит, будем работать… Народная нива, так сказать…
Помолчали.
— Я бы хотел спросить вас, — запинаясь, начал сотрудник, — насчёт тем… не найдёте ли возможным дать указания…
Редактор, видимо, только и ждал этого вопроса.
— Указаний… — многозначительно проговорил он, — вот что: я лучше дам вам указания, о чём не писать, представляя остальное вашему свободному, так сказать, творчеству… Прежде всего, конечно, относительно, ну вы понимаете?.. относительно… как это принято называть, ‘смертных казней’… ни одного слова… Строжайше… понимаете… Ни-ни! Инструкция, так сказать…
— Но о тюрьмах вообще можно? — спросил сотрудник.
— Ни Боже мой!.. Ни о тюрьмах, ни о тифе, ни относительно, как это принято называть, истязаний… ни полслова. Инструкция. Рекомендовано, так сказать…
— Я бы хотел коснуться вопроса об администрации… — неуверенно выговорил сотрудник.
Редактор замахал руками:
— Именно этого-то и нельзя! О чём угодно, только не об администрации! Мало ли насущных тем. Нет, вообще министерство, так сказать, внутренних дел забудьте навсегда. Пусть как бы его и не было.
— Но тогда я обращу внимание на судебное ведомство, — довольно решительно заявил сотрудник.
Редактор подумал.
— Видите ли, — не без колебаний проговорил он, — границы-то, так сказать, не установишь… смежные министерства. Соприкасаются, так сказать… Осторожнее будет насчёт суда… не того…
Помолчали.
— Ну само собой, — начал редактор, — придержитесь от политических тем. На Балканах теперь путаница невозможная… Ну и как раз не туда и направишь стрелу-то… вы понимаете… Вообще, политика — рискованная штука… Немцы особенно… Тут, так сказать, косвенно… вы понимаете?.. Одним словом, о немцах молчок, ни гу-гу…
— Я сам не люблю политических тем, — сказал сотрудник, — и всегда предпочитаю вопросы общественные.
— Да, конечно, — с расстановкой проговорил редактор, — но и на общественные темы повремените… Время, знаете, такое… Ликвидация, так сказать… Затишье эдакое… Всякий шум вроде как бы марсельеза представляется. Повремените. А там, Бог даст, и того…
— В таком случае я сосредоточу своё внимание на местной жизни, — совершенно решительно заявил сотрудник.
— Да что вы, батюшка! — даже рассмеялся редактор, — на местные темы! Да вы меня со всем городом перессорить хотите. Нет уж, о чём хотите, только от местных тем избавьте…
Помолчали. Редактор встал.
— Ну, так вот-с. Поработаем, значит, — сказал он, горячо пожимая руку новому сотруднику. — Народная нива созрела, так сказать. Пишите горячо, сильно, искренно, и общество вас оценит. О чём нельзя писать, я вам сказал. Остальное предоставляется вашему свободному творчеству.
Сотрудник ушёл. Через два дня в ‘Обновлении’ появился фельетон под заглавием ‘О чём нельзя писать’, и в тот же день газета была закрыта в административном порядке навсегда…
———
Не всё же серьёзным людям писать о вещах серьёзных. Можно иногда писать и о смешных. Я считаю себя очень серьёзным человеком, но вот приснился же мне такой странный и смешной сон. Я никогда не имел такого разговора с редактором, у меня нет чёрного сюртука и человек я, хотя и бледный, но совершенно не робкий, — и всё-таки, как это ни странно, у меня есть совершенно бессмысленная уверенность, что всё это случилось со мной и на самом деле. Ведь знаю, что просто смешной сон. А больно от него, как наяву1.
КАК Я ИСКАЛ КВАРТИРУ
Но лучше я расскажу вам сначала совсем о другом: о том, как посещал каторжную тюрьму.
Это было в Сибири, в одном отвратительнейшем захолустном городе.
Пожалуй, не менее отвратительном, чем Царицын. Только здесь всё покрыла серая пыль — и людей, и улицы, и небо, — а там тяжёлый холодный туман. Но тюрьма стоит на высокой горе, и туман до неё не доходит.
Я приехал ‘на свидание’ с близким мне человеком2.
Исполнил все формальности и в определённый назначенный час подошёл к громадным железным воротам. Говорят, они весят четыреста пудов.
Часовой зарешёткой оглядел меня с ног до головы и спросил:
— Вы к кому?
Я сказал.
Он снова оглядел меня с ног до головы и стал докладывать по телефону в контору3.
Потом отпер ворота и впустил меня. Контора во втором этаже. Я стал подниматься по грязной каменной лестнице, а часовой всё время стоял внизу и смотрел мне в спину — пока я не отворил дверь и не вошёл в контору.
В конторе какой-то человек в форме спросил меня:
— Вы к кому?
И он так же, как часовой, осмотрел меня с ног до головы.
Я сказал.
— Сейчас доложу начальнику.
И вот, наконец, я встретился с своим другом.
Начальник — очень любезный человек. Мы сидим у него в кабинете, в креслах и разговариваем. Около нас стоит чиновник. Он держит себя очень деликатно. Старается показать, что не слушает. Но мне всё время кажется, что и он, и начальник следят за каждым моим движением.
Мимо тюрьмы идёт крестный ход.
Начальник говорит мне:
— Не хотите ли посмотреть наше торжество. Сегодня принесли в город чудотворную икону из монастыря и служит архиерей4.
Мы все подходим к окну. И мой друг, арестант, тоже подходит. Мы смотрим в окно на длинную торжественную процессию. Слышно сквозь закрытые окна, как поют певчие. Мы стоим с моим другом совсем рядом, плечо в плечо. И я вижу, как начальник изредка, боком взглядывает на нас. Я невольно отодвигаюсь, чтобы он не подумал, что я хочу воспользоваться моментом и передать что-нибудь арестанту.
Через полчаса свидание кончилось. Чиновник любезно проводил меня до двери и смотрел мне в спину, покуда я не сошёл вниз, там встретил меня часовой и довёл до железных ворот. Я шёл впереди — он сзади.
Много пережил я в тюрьме в этот день. Но самое сильное и тяжёлое было вот именно это всеобщее, упорное недоверие. Все смотрят, точно ощупывая, обыскивая, подозревая. И начальник, и служащий были очень корректны, предупредительны и вежливы, но за всей этой любезностью я видел, что ‘по долгу службы’ во всяком посетителе, а в том числе и во мне, видят человека немного ‘подозрительного’.
Мне кажется, если бы я попал в тюрьму, то больше всего страдал бы именно от этого. Так и хочется сказать: ну обыщите, осмотрите и перестаньте же, наконец, смотреть…
Конечно, на то и тюрьма. Уж какое там ‘доверие’.
———
А теперь о квартире.
Я хочу ‘созерцать’ Царицын издали, потому решил переехать за Волгу5.
Отправляюсь искать ‘квартиру’.
Вхожу в первый дом. Со всего двора сбегаются ребятишки и безмолвно осматривают меня со всех сторон. Какая-то баба несла воду. Она останавливается и замирает, как статуя. Наконец, является хозяйка.
— Вам квартиру?
— Да, квартиру.
— Та-ак…
И она смотрит на мою шапку, на рукава пальто, аособенно долго на башмаки.
Мне делается неловко, и я говорю:
— Можно посмотреть?..
— Можно… отчего же… — тянет она, не спуская с меня испытующего взгляда. — А семейство большое у вас?
— Никакого семейства нет… я один.
— Та-ак… — тянет баба и ещё упорнее разглядывает мои ботинки.
Я уже вижу, что она ‘сомневается’ во мне. И чтобы хоть немного успокоить её, говорю:
— Ко мне будет прислуга ходить…
— А сами-то вы здешний?..
— Нет… то есть собственно я живу здесь… но родился не здесь, — путаюсь я.
— Та-ак, — зловеще тянет баба. Я совсем теряюсь и чувствую, что я ‘подозрителен’ — в высшей степени ‘подозрителен’
Баба пропускает меня вперёд, сама идёт сзади, и я чувствую на спине её взгляд.
‘Квартира’ оказывается грязная, скверная и неудобная.
Говорю: ‘не подходящая’. Выхожу на улицу и начинаю ‘искать’ дальше.
Из ворот выбегает баба и кричит:
— Вам квартиру что ли, а?
— Да, да! — говорю я обрадованно.
Подхожу. Баба молча выжидает моего приближения.
‘Господи, — думаю я, — неужели опять то же?’
А баба, точно по команде, опускает свой взгляд на ботинки, и начинается:
— Вы здешний?.. А семейство большое?.. Одинокий?.. Та-ак!..
Но всякой пытке бывает конец. Наступил конец и этой. Нашёл новенький хорошенький дом, кругом ни души: как раз для ‘одинокого’. Хозяин живёт в городе, сапожник.
Еду в город.
У меня есть некоторый ‘козырь’. Я знаком с здешним батюшкой. Разумеется, пускаю свой ‘козырь’ в ход с первых же слов.
— Мне батюшка советовал снять вашу квартиру, — важно говорю я.
Сапожник одобрительно кивает головой.
— Я буду хороший жилец, — спешу я на всех парах заслужить его ‘доверие’, — тихий, одинокий, стряпать не буду.
— Не будете?.. — подозрительно косится на меня хозяин.
— То есть буду… только у меня керосинка. Понимаете, эдакая небольшая керосинка… Потом к батюшке буду ходить… Батюшка — мой хороший знакомый, я у него остановился… То есть, собственно, ещё не остановился… но хочу остановиться…
Я путаюсь. Хозяин поматывает головой…
— Вы чем же занимаетесь?
— Я писатель…
— Та-ак…
— Я в газетах пишу!.. — стараюсь я изо всех сил.
Наконец, с грехом пополам, всовываю ему задаток и ухожу…
Снял!
На следующий день с возом, нагруженным всякимскарбом, переезжаю в свой особняк.
Переехали на перевозе. Вязнем в песке. Впереди медленно тащится воз, сзади иду я.
И вдруг навстречу хозяин.
— А я вас поджидаю. Получите-с задаток назад. Не согласен-с.
Я столбенею…
— Но как же вещи? И вообще… Это безобразие!.. — бормочу я.
— Не могу-с!
— Да почему же?
Он начинает рассказывать про какую-то телеграмму. Но я вижу, что просто я кажусь ему подозрительным.
— Я не жулик, право же, не жулик, — начинаю я с жаром убеждать его, — и батюшка меня знает. Я литератор. И сочинения у меня свои есть. Вот приедем, я вам покажу… Я буду очень тихий жилец… И потом, это чорт знает что такое… Куда же теперь мне деваться с вещами?!
Мало-помалу хозяин ‘входит в моё положение’, и мы едем. Вот иособняк.
Начинаем разбирать вещи. Лицо хозяина проясняется. Он умильно смотрит на три моих стула, стол и две кастрюли и говорит:
— У вас и обстановочка есть… А я думал, вы одинокий!
Я расставляю свою ‘обстановочку’ и, чтобы придать себе ещё больше весу, говорю:
— Кровати у меня нет, но мне её привезёт батюшка.
Хозяин относится к этому с видимым недоверием. И спрашивает:
— А вы давно в царицынских газетах пишете?
— Я не пишу, но буду писать6.
— Будете ещё! — с явной иронией говорит он.
— Ну да… Я раньше писал… В другой газете писал. А теперь буду в этой.
— В другой писали…
— И в журналах… И у меня есть несколько отдельно изданных книг…
Хозяин смотрит на меня в упор. И в глазах его я читаю: ‘Знаем мы, что ты за птица!’
Положение моё становится невыносимым.
— Давно здесь живёте-то? — доканывает он меня.
— Третий год… То есть я не живу. Но бываю…
— Бываете?..
— Да, бываю. Я был в Москве и Петербурге. А здесь у меня друзья… даже родственники. Я одинокий человек…
Я чувствую, что пропал. Совершенно пропал. Что хозяин мне не верит ни на грош. И чтовпечатление от моей ‘обстановочки’ рассеялось, как дым.
Но в эту самую минуту случилось почти чудо.
От батюшки привезли кровать. А через несколько минут и сам он показался собственной своей персоной.
Хозяин посмотрел на меня с уважением. И сам я приосанился, как настоящий литератор.
Батюшка задал ему несколькохозяйственных вопросов и спросил меня, не хочу ли я ехать кататься в лес. Я согласился. Батюшка пошёл за лошадью. Хозяин совсем примирился со мной.
— Так вы, значит, с батюшкой в приятельских отношениях? — сказал он.
И я почувствовал, что наконец-то он мне верит. И что теперь уж мы будем с ним приятели.
———
Я заговорил о тюрьме недаром. Всё время, пока я искал квартиру, — я вспоминал своё посещение каторжной тюрьмы: то же оглядывание с головы до ног, то же ощупывание глазами, то же тяжёлое, упорное недоверие и скрытая мысль, что ты ‘подозрительный’.
Полно, уж не превратилась ли вся русская жизнь, в смысле этого взаимного недоверия, — в каторжную тюрьму?
Ведь ‘реакция’ заключается в недоверии к обществу. Ну а общественная реакция — не заключается ли она в недоверии друг к другу? И когда теперь человек подходит к другому, его обязательно осмотрят от шапки до ботинок и подумают: ой, жулик!
А более испуганные обыватели, вот те самые, которые живут в ‘особняках’, за Волгой, подумают другое: уж не беглый ли?
Суть одна: не верят друг другу. Потому и ‘разделились’, потому и стали все ‘сами по себе’.
Но ведь это философия!
Как никак, квартиру, с Божией помощью, снял. И теперь начну наблюдать Царицын. О том, что я в нём ‘издали’ увижу, — буду рассказывать вам без прикрас.
СОЛЬ ЗЕМЛИ
В собрании Благовещенского братства7 произошёл очень характерный обмен любезностями между ‘прихожанами’ и ‘духовенством’.
— Вы — соль земли, — сказал один из прихожан, обращаясь к благочинному.
— Нет, вы — соль земли, — ответил благочинный ‘прихожанину’.
Истинно христианская скромность!
Как бы ни было, вопрос об этой самой ‘соли’ очень серьёзный. Для верующих людей — это вопрос жизни и смерти. Для неверующих, но живых людей — это вопрос громадного общественного значения. Ведь духовенства в России с лишком сорок тысяч, не считая монахов8. В силу бытовых условий русской жизни оно близко соприкасается с ‘деревней’, с народом. Это есть сила, которая может служить и свету, и тьме в зависимости от того, куда будет направлена.
Обе стороны — и духовенство, и ‘миряне’ — так упорно отказываются называться ‘солью земли’ по той простой причине, что не хотят брать на себя ‘вину’, так как понимают, что в Церкви творится нечто недоброе. А кто ‘соль’ — тот и виноват9.
Так вот кто же виноват, что сорок тысяч священников, которые могли бы являться руководителями и просветителями народа во всех тёмных углах России, вместо того являются простыми ‘требоисполнителями’, ‘чиновниками’, почти никакого влияния на народ не имеющими? Возможно ли то ‘сближение’, о котором шла речь на заседании братства? И что надо, чтобы это ‘сближение’ было не на словах, а на деле?
Вопрос такой большой и такой сложный, что на него, разумеется, сразу не ответить.
Его надо поставить не так широко, а применительно к Саратовской епархии. Вот к тому самому, о чём говорилось на заседании братства.
Отцы вдруг заговорили о сближении с приходом. И спрашивают ‘что для этого нужно?’.
Очень много и очень немного: быть пастырями.
С кем может сейчас ‘сближаться’ ‘член Церкви’ и накакой почве?
Батюшка придёт на Рождество, на Пасху. Его позовут венчать, хоронить, крестить. Вот и всё ‘сближение’. Он даже в лицо своих ‘пасомых’ не знает.
Это во-первых. Причина ‘общая’.
А вот и частная, царицынская:
Благодаря деятельности о. Илиодора, опирающегося на известные ‘связи’, уважение к духовенству уменьшилось.
Фактически, о. Илиодор ‘командует’ духовенством гор. Царицына. Ему обязан своим удалением о. Мраморнов10. По его указанию о. Михаил, над которым назначено следствие по весьма серьёзным обвинениям, с Французского завода переходит в ‘город’ на лучший приход11. Ни один священник в городе Царицыне не знает, где он очутится завтра, т. к. оценка священника зависит не от его деятельности, а от степени сочувствия о. Илиодору12.
Священников нельзя судить слишком строго. У них дети — их учить нужно. Стоит ли ‘ссориться’ с о. Илиодором и тем рисковать отправиться в захолустный приход? И батюшки ‘отмалчиваются’, а более ‘предприимчивые’ и с менее чуткой совестью уподобляются племяннику, который вышел в люди, держась за ‘тётенькин хвостик’13, — так они держатся за Илиодоровскую рясу.
А в конечном итоге духовенство потеряло последний моральный авторитет, какой имело.
Возможно ли говорить о ‘сближении’, когда ‘ревнители Церкви’ не верят своим пастырям?
Даже больше: когда духовенство начинает толковать о сближении — так и кажется, что и само-то оно в свои слова не верит!
А если говорит эти ‘хорошие слова’, то — так себе, ‘для отписки’.
Кто же ‘соль земли’?
Да должны бы быть и те,и другие. И пастыри, и народ. Потому что каждый человек должен быть ‘солью’.
А на самом деле, разумеется, — ни те, ни другие.
‘ПОСИДИТЕ ДОМА’
По распоряжению гимназического начальства воспитанники местных среднеучебных заведений не были допущены на публичные лекции Поссе14.
Очевидно, нашли ‘вредным’. Особенно первую лекцию: помилуйте, ‘брак’, ‘семья и школа’, ‘невинность и наивность’… Мало ли что может случиться! Вдруг лектор скажет что-нибудь ‘неприличное’? Кто его знает? Приехал из Петербурга, там и Арцыбашев бывает, — долго ли до греха!
И вот ‘осторожное’ начальство, денно и нощно пекущееся о ‘целомудрии’ своих воспитанников, издало мудрый указ: сидеть дома и ни на какие лекции не ходить.
Словом: ‘педагогия’ на всех парах!..
Бедная царицынская молодёжь. Не для ‘красного словца’ говорю это — воистину бедная! Ведь подумать только: жить годы, долгие годы до университета, в скучном, полумёртвом городе, где неоткуда услышать живое слово, негде увидеть живого человека, и вот, когда случай даёт возможность хоть один вечер провести по-человечески, испытать хоть какой-нибудь ‘духовный подъём’, послушать, поволноваться, соприкоснуться с ярким миром идей — вдруг: стоп!.. ‘посидите дома’.
Неужели ‘начальство’ не понимает, что для ‘воспитания’ одна такая лекция важней, чем все неправильные глаголы, взятые вместе. Само бы, само оно должно было посылать на лекции своих воспитанников.
Ведь Царицын ваш — стоячее болото. Всюду плохо. Но ваш город — ‘всем городам город’. Живые-то души задыхаются здесь. Молодёжи надо развиваться. Кем бы кто там после ни был — а уж образованным человеком надо стать непременно.
Образование не в том, чтобы знать, когда жил Рамзес II, — а в том, чтобы уметь разбираться в жизни окружающей и самому уметь жить, как следует. Для этого прежде всего надо научиться мыслить и чувствовать.
Вот почему живое слово мыслящего и чувствующего человека так необходимо в деле воспитания.
И чего, спрашивается, ‘испугалось’ начальство? Ведь Поссе, слава Богу, не первый раз выступает перед публикой. Это — известный публицист. И всякий, кто хоть немного читал его, не имеет права бояться, что он скажет что-нибудь ‘неприличное’.
Вообще, до чего смешны все эти попечения о целомудрии учащихся!
Слово ‘брак’ пугает. А в любом книжном магазине можно купить произведения Арцыбашева, Сологуба, Каменского и прочее, и прочее, и прочее, в которых сколько угодно самой настоящей порнографии. Так неужели же кто захочет не купит. Ещё как купит-то.
Неиспорченному мальчику всё это противно до отвращения. А испорченный, сколько ни оставляйте его дома, — прекрасно найдёт дорогу и в Конкордию, и куда-нибудь ещё похуже15. Надо жить с зажмуренными глазами, чтобы серьёзно думать, что молодёжь, читающая современную литературу, может быть наивна, как институтка. Теперь надо заботиться не о том, чтобы ‘ничего этого не знали’, а о том, чтобы по-человечески, а не по-скотски к этому относились. Дети наши сплошь и рядом изучают ‘половой вопрос’ по кухням, по дворницким — вот с чем надо бороться. А бороться с этим можно только путём вот таких лекций и серьёзных научных книг.
Но у царицынских педагогов вообще удивительные взгляды на вещи. Недавно мне рассказывали, как одна ‘воспитательница’ в местной женской гимназии объясняла, что неприлично сказать ‘у меня вспотел лоб’, а надо говорить ‘я испаряюсь посредством лба’. Это очень похоже на анекдот, но, к глубокому сожалению, — правда.
Такие ‘педагоги’, разумеется, не поймут, что институтское ‘поведение’ — грубый самообман, который ведёт на практике к настоящей испорченности.
Надо пробудить в людях высшие интересы, заставить их серьёзно относиться к жизни, надо сделать из них образованных людей, — и тогда сами они с отвращением отвернутся от всякой грязи.
И я думаю, что лучше бы всего сделали ‘педагоги’, если бы они в такие вопросы не вмешивались вовсе, — а предоставили бы решать их родителям, которые лучше знают своих детей, и степень их развития, и степень их испорченности.
НЕРВЫ И НРАВЫ
У каждого города есть своя ‘общественная физиономия’.
У Царицына нет никакой ‘физиономии’.
Это отсутствие определённой физиономии — самая характерная для него черта.
Город — без общественного мнения.
Иначе и быть не могло: Царицын вырос в несколько десятков лет, сразу ‘разбогател’, из деревни превратился почти в ‘губернию’16.
Не успели сложиться свои особые формы общественной жизни, свои ‘традиции’. А жизнь не ждёт. Жить надо. Вот и живут, как Бог на душу положит. Не считаясь ни с кем и ни с чем. Лишь бы до полиции дело не доходило. А то — всё можно!
Нет того, что в моральном отношении способно сдерживать людей сильнее всякой внешней силы: общественного мнения.
Всё же в Царицыне живут люди. Пусть не сорганизованные в ‘общество’, но существа чувствующие и мыслящие. И потому, казалось бы, когда кто-нибудь из ‘граждан’ свершает вопиющую мерзость, — то остальные невольно должны на это как-нибудь реагировать. Уж если не как общество — то, по крайней мере, просто, как люди. Пусть нет ‘общественного’ негодования — могло бы быть просто ‘человеческое’.
Но и этого нет.
Почему же?
Виноват о. Илиодор и нервы.
Я совершенно серьёзно говорю.
Деятельность о. Илиодора совершенно притупила нервы у обывателей. Нет теперь таких ‘сильных впечатлений’, которые бы могли кого-нибудь ‘поразить’. Всякий невольно думает: ‘Ну, на подворье и не то бывает!’17
Это всё равно, что холера. Раньше бывало один-два случая — общая паника. Теперь привыкли. Нервы притупились. И два-три десятка — ничего.
Раньше публично обругать людей ‘дураками’ — это значило вызвать общее возмущение.
Теперь пустяки: ‘библейское выражение’!
‘Рече безумец (т. е. дурак) в сердце своем: несть Бог’.
И я уверен, что, если о. Илиодор, опираясь на другой текст: ‘зубы грешников сокрушил еси’18, — перейдёт от ‘библейских выражений’ к ‘библейским действиям’, это никого не поразит.
Нервы притупились. В самом деле, можно ли после черепов, сожжения гидр, квача, катакомб и, наконец, самого Антихриста ‘волноваться’ от какой-нибудь житейский мерзости?19
И ‘царицынские граждане’ не волнуются.
Раньше у них была мёртвая общественная жизнь. Теперь сами они превратились в полумёртвые существа.
Какое-то полупараличное состояние.
И когда жизнь ударит их, да так ударит, что в другом городе у человека вся душа перевернулась бы, — они только руками отмахиваются:
— На подворье и не то бывает!
———
В самом деле, разве где-нибудь в другом, ‘порядочном’ городе могло бы случиться что-нибудь подобное тому, что случилось с царицынским музыкантом?
То есть оно могло бы, конечно. Такая мерзость всюду возможна. Но во всяком другом городе такой ‘музыкант’ улетел бы в двадцать четыре часа, потому что ни один порядочный человек не подал бы ему руки. И несомненно, что самое сильное негодование он вызвал бы у ближайших своих товарищей. Они не старались бы всеми правдами и неправдами замять дело, а первые вывели бы такого ‘артиста’ на свежую воду.
Но что будешь делать: ‘на подворье и не то бывает!’…
С точки зрения ‘притупившихся нервов’ — всё представляется так просто: учитель музыки целует и обнимает за талии четырнадцатилетних учениц. Когда его бьют по физиономии — удивляется:
— Разве это вам так неприятно?
Ну стоит ли из-за таких пустяков подымать историю? Ведь поцелуй — не ‘Бог знает что’. Очень может быть, что ‘товарищи’ артиста, в ‘курилке’, даже одобрили его: молодчага! Может быть, весело ‘пошутили’: почему, мол, и не поцеловать, если хорошенькая?
Я даже уверен, что почти так именно и было: потому что в таких вопросах можно или возмущаться, или сочувствовать. Раз не возмущаются — значит, сочувствуют. Очевидно, ‘нервы’ так отупели, что люди даже понять не могут, что ‘поцелуй’, ‘ухаживание’, ‘флирт’, по отношению ребёнка в четырнадцать лет, есть такая мерзость, которой и названия на языке человеческом не придумаешь. Ребёнка посылают учиться, музыка одно из величайших, поистине ‘святых’ искусств, вам поручают детей, чтоб вы научали их этому ‘святому’ искусству, которое для многих в будущем — единственная радость в жизни.
А вы лезете с своим ‘ухаживанием’ да ещё удивляетесь:
— Неужели вам уж так неприятно?
Мало вам открытых сцен и ‘бульваров’. Оставьте детей-то в покое.
Господи, всё это так ясно!
Но: ‘тупые нервы’!..
И в результате всё дело ограничивается тем, что на уроки сажают ‘классную даму’.
О, верх мудрости!
Спрашивается: а что, если ‘музыкант’ окажется так ‘проворен’, что воспользуется ‘моментом’, пока классная дама отвернётся?
Кроме того: что должны испытывать порядочные ученицы, когда их заставляют продолжать брать уроки у такого господина?
И наконец: с каким чувством родители могут отпускать на урок своих детей, когда они знают, на что способен ‘педагог-музыкант’?
‘Классная дама’ — это апофеоз о. Илиодора, доведшего царицынских обывателей до бесчувствия.
Я знаю, святых людей на свете немного.
Может быть, нельзя требовать с каждого чистоты и непорочности. Но есть всё-таки ‘минимум’ нравственности, который нельзя нарушать безнаказанно. Такое ‘наименьшее’ нравственности именно в том и заключается, что дети неприкосновенны и что нельзя смешивать два ‘ремесла’: ремесло учителя и совратителя. Когда дети станут взрослыми, тогда их дело: будут им нравиться ваши объятия — и прекрасно, они сами себе господа. Знают, что делают. Но всякий, прикасающийся своими грязными лапами к ребёнку, — должен быть изгнан прочь.
Впрочем, всё это я говорю о ‘живых людях’. А для ‘полупаралитиков’ довольно и ‘классной дамы’!
———
Я взял нарочно пример самый-самый очевидный, где сразу затрагиваются и учителя, и родители, и граждане.
И если здесь обнаруживается у царицынского ‘общества’ такая ‘нервная’ тупость, то надо ли удивляться, что событие более ‘частное’ — отчёт о ‘деятельности’ биржевой артели — проходит уж совсем в каком-то полусне.
Конечно, ‘пьяный акт’ артели нельзя сравнивать ни с ‘гидрой’, ни с Антихристом. Но на свежего человека он всё же может произвести сильное впечатление.
Как будто бы читаешь не акт ревизии биржевой артели, а отчёт буфетчика, в ресторане третьего разряда, своему хозяину:
‘По счёту 8 на угощение членов об-ва взаимного кредита 6 р. 50 к.20
По счёту 40 на угощение кого-то 2 р. 50 к.
По счёту от 6 июня — на водку и закуску 3 р.
По счёту от 9 июня — на водку и закуску 9 р. 65 к.