Д. В. Каракозов в равелине, Щеголев Павел Елисеевич, Год: 1923

Время на прочтение: 44 минут(ы)

П. Е. Щеголев

Д. В. Каракозов в равелине

Алексеевский равелин: Секретная государственная тюрьма России в XIX веке.
Кн. 2. Сост. А. А. Матышев.
Л.: Лениздат, 1990.— (Голоса революции)
OCR Ловецкая Т. Ю.

1

Четвертого апреля 1866 года у Летнего сада неизвестный стрелял в Александра II. Он был тут же арестован и отведен в III Отделение. При допросе назвался Алексеем Петровым.
5 апреля шеф жандармов, князь Долгоруков, докладывал царю: ‘Преступник по-прежнему письменно утверждает, что имя его Алексей Петров и что он сын крестьянина одной из южных губерний, которой назвать не может… Прочие показания преступника я доложу Вашему Величеству завтра утром, хотя они большею частью Вам известны. Я теперь передаю его Главной следственной комиссии {Против этой фразы на полях доклада Александр II написал: ‘Хорошо’.}, которая начнет свои действия сегодня вечером. Протоиерей Полисадов приглашен равным образом для его увещанья. Все средства будут употреблены, дабы раскрыть истину’.
5 апреля, в 5 часов вечера, называющий себя Петровым был выдан в Особую следственную комиссию, во главе которой был граф Ланской 2-й. В первом заседании комиссия постановила просить управляющего III Отделением о наложении на преступника оков, так как звание его неизвестно и он называет себя происходящий из крестьян.
Неизвестный оставался в III Отделении. 6 апреля князь Долгоруков докладывал царю: ‘Преступника, называющего себя Алексеем Петровым, допрашивали целый день, не давая ему отдыха,— священник увещевал его несколько часов,— но он по-прежнему упорствует и ничего нового не показывает. Допрос продолжается…’ На следующий день, 7 апреля, князь Долгоруков докладывал царю: ‘Из прилагаемой записки Ваше Величество изволит усмотреть то, что сделано Главной следственной комиссиею в течение второй половины дня. Несмотря на это, преступник до сих пор не объявляет своего настоящего имени и просит меня убедительно дать ему отдых, чтобы завтра написать свои объяснения. Хотя он действительно изнеможен, но надобно еще его потомить, дабы посмотреть, не решится ли он еще сегодня на откровенность’ {На этом докладе царь написал: ‘Из этого можно надеяться, что дело это мало-помалу раскроется’.}. В журналах Особой комиссии (от 6 апреля) встречается упоминание о ‘непрерывных и подробных допросах преступнику’. Под тем же числом имеется запись: ‘По случаю позднего времени (3 часа утра) и вследствие заявления преступника о совершенном утомлении и о том, что на другой день он даст откровенное показание — дальнейшие допросы прекращены ему до следующего дня’.
8 апреля на место Ланского председателем комиссии был назначен и в тот же день вступил в должность граф M. H. Муравьев, наслаждавшийся в то время славой усмирителя польского восстания. 8 же апреля граф Муравьев доложил царю: ‘Запирательство преступника вынуждает Комиссию к самым деятельным и энергичным мерам для доведения преступника до сознания’. Наконец, 10 апреля доставленный из Москвы в III Отделение Николай Андреевич Ишутин признал в неизвестном своего двоюродного брата Д. В. Каракозова. Тогда Каракозов начал писать показания1.
19 апреля Каракозов был препровожден в крепость при следующем, весьма секретном, предписании III Отделения коменданту крепости инженер-генералу А. Ф. Сорокину (за No 934):
‘Препровождая при сем, согласно предложения председателя Следственной комиссии, генерала от инфантерии графа Муравьева, для содержания в одном из казематов вверенной Вашему Высокопревосходительству крепости, дворянина Дмитрия Каракозова, имею честь покорнейше просить, не изволите ли Вы, Милостивый Государь, приказать принять строжайшие меры относительно содержания сего арестанта, сделав вместе с тем распоряжение, чтобы к нему были во всякое время допускаемы протоиерей Полисадов и полковник корпуса жандармов Лосев’. Комендант Сорокин на отношении III Отделения положил резолюцию: ‘Принять и поместить в Алексеевском равелине и донести, почему я счел нужным поместить в равелине’. Действительно, в рапорте коменданта в III Отделение (20 апреля, No 62) даны объяснения, почему Каракозов был посажен в равелин. ‘В видах более строгого содержания, я признал за необходимое препровожденного при отношении от 19 сего апреля за No 934 дворянина Каракозова поместить, впредь до особого распоряжения, в одном из нумеров Алексеевского равелина. Мера эта вызвана той еще крайностью, что почти все из арестантских казематов крепости заняты лицами, арестованными по распоряжению одной и той же Следственной комиссии2, почему Каракозову пришлось бы сидеть в смежных с ними нумерах, которые хотя и отделены достаточно толстыми стенами и имеют одинаково строгий караул, но все-таки Алексеевский равелин представляется более безопасным, как по отдаленности от жилых помещений, так и по составу команды, скомплектованной из наилучших людей. Донося о сем Вашему Сиятельству, имею честь испрашивать разрешение на дальнейшее оставление преступника Каракозова в Алексеевском равелине, куда к нему беспрепятственно будут допускаемы протоиерей Полисадов и полковник корпуса жандармов Лосев’.
Хотя комендант Сорокин и обосновал свое распоряжение о помещении Каракозова в равелин, но все-таки его поступок был превышением власти, ибо без высочайшего разрешения нельзя было ни освободить из Алексеевского равелина, ни заключить в него. Поэтому дело было оформлено задним числом. Высочайшее разрешение было получено 20 апреля, а заодно было высочайше разрешено и посещение равелина протоиереем Полисадовым и полковником Лосевым, в этом случае превышение власти было допущено самим III Отделением, без испрошения специального на то высочайшего разрешения предписавшим коменданту впускать в Алексеевский равелин.
23 апреля граф Муравьев докладывал царю: ‘Занятия Комиссии заключались в непрерывном допросе и духовном увещании преступника Каракозова, переведенного из III Отделения Соб[ственной] е. и. в. канцелярии в Петропавловскую крепость, относительно его сообщников. Хотя Каракозов не открыл еще участников своего замысла, но в нем заметна большая перемена: из упорно молчаливого он стал общительнее, и можно надеяться, что будет доведен до сознания как в отношении преступных замыслов, так и сообщников его’.
Все средства будут допущены для раскрытия истины… Комиссия вынуждена к самым деятельным и энергичным мерам… Какие средства, какие меры, какие пытки были пущены в ход? Преступник был приведен в состояние изнеможения, был истомлен… приемами физического воздействия или мерами духовного мучительства? Или было и то, и другое? Уже непрерывности допроса самой по себе достаточно было для того, чтобы расшатать самый крепкий организм. При свете впервые оглашаемых, извлеченных из архивов всеподданнейших донесений приобретает и полную силу достоверности приведенный П. А. Кропоткиным в ‘Записках революционера’ рассказ жандарма о Каракозове: ‘Хитрый был человек. Когда он сидел в крепости, нам велено было не давать ему спать. Мы по двое дежурили при нем и сменялись каждые два часа. Вот сидит он на табурете, а мы караулим, станет он дремать, а мы встряхнем его за плечи и разбудим. Что станешь делать? Приказано так. Ну, смотрите, какой он хитрый. Сидит он, ногу за ногу перекинул и качает ее. Хочет показать нам, будто не спит, сам дремлет, а ногой все дрыгает. Но мы скоро заметили его хитрость, тоже передали и тем, что пришли на смену. Ну, и стали его трясти каждые пять минут, все равно, качает он ногой или нет. ‘А долго это продолжалось?’ — спросили жандарма. ‘Долго — больше недели’ {Кропоткин П. Собр. соч., т. 1. Записки революционера. Изд. 3-е. М., 1918, с. 197—198. В этом рассказе неверно, быть может, указание на место действия — крепость: происходило это в III Отделении, где именно жандармы и могли действовать. В появившейся в 1866 году любопытнейшей брошюре ‘Белый террор, или Выстрел 4 апреля 1866 г. Рассказ одного из сосланных под надзор полиции’ (цитирую по 3-му изданию, с. 8) находится указание на бессонницу как средство пытки, но это указание осложнено еще другими подробностями о мерах физического воздействия, к этим указаниям никаких параллельных мест в архивных делах пока не нашлось.}. Мы располагаем в настоящее время свидетельством такого авторитетного человека, как Черевин, принимавший деятельное участие в следственной работе по делу Каракозова. Так как члены комиссии, по объяснению Черевина, утвердились в мнении, что преступник должен быть поляк, то при неуклонном допросе они поступали с ним бесчеловечно: ‘Допросы продолжались безостановочно по 12—15 часов. В течение этого времени допрашиваемому не позволялось не то чтобы сесть, но даже прислониться к стене. Ночь не была покоем, ибо в течение оной его будили раза 3 в час, заговаривая с ним, но преимущественно по-польски и воображая, что спросонья преступник проговорится’ {Записки П. А. Черевина. Новые материалы по делу Каракозова. Изд. Костромского научного общества по изучению местного края. Кострома, 1918, с. 5.}.
Две задачи были у следователей по каракозовскому делу: 1) добраться до корней и нитей, вызнать все подробности, выловить всех причастных, хотя в самой ничтожной мере, к руководителям заговора, самому Каракозову, Ишутину, Худякову, и все эти нужные сведения получить из уст самих обвиняемых и 2) дискредитировать самое дело и самих участников, заставив их самих возненавидеть дело, принести раскаяние, вознести хулу на самые сокровенные свои помышления, чаяния, произнести проклятие своим верованиям и убеждениям. Работа следователей производилась in anima vili, над живыми душами… Когда работа следователей приводила к успешным, желанным для них результатам, то живые души оказывались в великом унижении. Святилище души бывало оскорблено, смято, затоптано. И самый организм человеческий нередко не выдерживал душевного сотрясения, если рассудок и не угасал окончательно, то человек просто ‘трогался’. Такое душевное потрясение пережили в Алексеевском равелине три главных лица процесса 1866 года: сам Каракозов, едва ли бывший в себе в свой предсмертный час, Ишутин и Худяков, кончившие сумасшествием {О допросах в комиссиях см. подробности в автобиографии И. А. Худякова (Женева, [18]82)3 и в цитированной выше брошюре ‘Белый террор’ и т. д.}.
Предательство и обман — вечное орудие следователя. Предателей и доносчиков было много в каракозовском процессе, обильно практиковались и обманы, когда выпытывание натыкалось на препятствия. Своеобразный обман употребил и граф Муравьев: он принудил Н. А. Ишутина к непосредственному воздействию на Каракозова, разрешив ему, вернее, может быть, заставив его, писать Каракозову, умолять его не запираться, не губить своим молчанием других. Каракозов изнемогал под действием бесчисленных и разнообразных, деятельных и энергичных мер… С каким жгучим чувством он должен был в своем одиночном заключении читать такие письма нежно любимого им брата: ‘Митя! Мне передано, что ты желаешь, чтобы я тебе написал, исполняю твое желание. Мне обещано и на будущее время с тобой переписываться, ежели ты будешь откровенным. Мне говорили, что ты не высказываешь всю истину. Я тебя уверяю, что те люди, которые тебя подбили на такое преступление, эксплуатировали тебя: у них и в виду не было блага родины. Это просто честолюбцы. И потому их нечего скрывать. Говори всю истину. Этим ты спасешь близких тебе. И откровенным, беспристрастным изложением всего дела дашь возможность комиссии судить об наших отношениях к тебе правильно. Чем и объяснится моя невинность. Я здоров и весел. Ради любви ко мне и к близким твоим говори истину без утайки. Чем скорее ты объяснишь, тем скорее я и товарищи освободятся. Твой брат Ишутин’. Эта записка писана 28 апреля. Позднее написана другая: ‘Митя! Если ты не высказал откровенно свои отношения к известной тебе партии, то выскажи, ибо откровенным изложением ты облегчишь свою участь и также объяснишь мою и знакомых тебе непричастность твоему преступлению. Чем докажешь свою любовь ко мне. Ожидающий от тебя облегчения брат твой Ишутин’4.
Но кроме предательства и обмана следователи в процессе Каракозова широко использовали как средство воздействия религию. На помощь следователю и тюремщику пришел священник с молитвой на устах, с крестом в руках. Священническое увещание было формальной принадлежностью старого, дореформенного следствия, впоследствии оно сменилось обрядом присяги, но Особая следственная комиссия священническое увещание обратила в священническую пытку, пытку в самом точном смысле этого слова. Архивные тайники, хранящие суровое молчание о физических способах воздействия на заключенных, открывают перед нами материал исключительного своеобразия и позволяют нам вписать эффектную страницу в историю внутренней жизни Алексеевского равелина.

2

Читатель не оставил без внимания приведенные выше упоминания во всеподданнейших докладах о священническом, тоже непрерывном, увещании и спешном разрешении, в изъятие из всех правил, отцу Полисадову посещать Каракозова в равелине. Остановимся подробнее на роли о. Полисадова в каракозовском процессе, воспользовавшись его письмами, бережно сохраненными в делах III Отделения и Алексеевского равелина.
Предварительно несколько слов об отце Полисадове {См. в ‘Русском биографическом словаре’ и в ‘Словаре профессоров С.-Петербургского университета’.}. В свое время протоиерей Василий Петрович Полисадов (род. в 1815, ум. в 1878 году) славился как проповедник-импровизатор. Карьера его несколько необычайна. Воспитанник Московской духовной академии, он был по окончании курса преподавателем С-Петербургской духовной семинарии и священником семинарской церкви. В 1847 году он был назначен за границу, в Женеву, состоять духовником великой княгини Анны Федоровны, в 1849—1853 годах он был священником русской миссии в Париже, 1854—1857-м — настоятелем нашей посольской церкви в Берлине. В 1858 году он возвратился в Россию и был назначен настоятелем С.-Петербургского Петропавловского собора и профессором богословия С.-Петербургского университета. Он вошел в славу как проповедник, за границей он даже издал свои проповеди на французском и немецком языках. Но прославленное красноречие отца Полисадова, насколько мы можем судить теперь по отзывам современников и печатным образцам, было красноречием дурного тона. Риторическое словоизвитие, скучная закругленность фразы не закрывают от нас бедного содержания. По-видимому, проповедник заслушивался сам себя и увлекался до того, что становился смешным. Один из университетских слушателей оставил такую злую характеристику Полисадова-профессора {Пеликан А. А. Во 2-й половине XIX в. Студенческие годы в СПБ Университете.— Голос минувшего, 1915, апрель, с. 172—173.}: ‘На лекциях Полисадов, чтоб привлечь к себе слушателей, до безобразия паясничал и городил зачастую непроходимую чушь, облекая ее притом в самые суконные формы. В моей памяти остались кое-какие тирады, которые привожу во всей их неприкосновенности: ‘Ум человеческий, единожды став на точку сомнения, все катится вниз по покатости, пока не дойдет до нигилизма, а нигилизм мы можем уподобить орешку, который не в силах раскусить, мы везем его в Лондон, под всесокрушающий молот (тогда в Англии только что был изобретен паровой молот чудовищной силы), и от орешка остается прах, т. е. nihil {Ничто (лат.).},— отсюда нигилист. Ergo {Поэтому (лат.).}, чего мы не можем понять, уразуметь, раскусить, то мы разбиваем, уничтожаем, отрицаем, обращаем в прах, т. е. в nihil, и становимся нигилистами’. Подобными же наглядными примерами Полисадов любил украшать свою речь даже тогда, когда она касалась доказательства религиозных истин. Так, в доказательство, что ‘вера без дел мертва есть’, он приводил такой пример: положим, у нас имеется flacon {Флакон (франц.).}, в нем заключены две жидкости — желтая и голубая, два невзрачные сами по себе цвета, а попробуйте только их взболтать, смешать, и у вас получится прелестный вер де гри’5.
Красноречие Полисадова-проповедника нашло оценку в ‘Колоколе’. Герцен в No 77—78 (от 1 августа 1860 года) напечатал заметку под заголовком ‘Законоучитель Полисадов и его меры распространения ‘Колокола»: ’21 июня (1 июля) в 1 кадетском корпусе происходила присяга нововыпущенных из кадетских корпусов офицеров. При присяге, рассказывают петербургские журналы, законоучитель Спб. университета Полисадов произнес слово. Богокрасноречивый проповедник советовал ревностное занятие чтением. ‘Что же читать?’— вопрошал он. ‘На это трудно ответить,— благоответствовал он,— но легко сказать, чего читать не следует. Не следует читать тех запрещенных сочинений, которые ходят тайком и, как волки хищные, губят религию и государство’. После этого мы обеспечены, каждый молодой офицер примется за хищных волков’.
По должности настоятеля крепостного собора Полисадову приходилось отправлять требы для заключенных в крепости, совершать таинство исповеди и причастия. Эту его деятельность оценило начальство со своей точки зрения и воспользовалось его проповедническими талантами и его пастырскими обязанностями для целей сыска и получения признаний от заключенных. Особенно прошумел Полисадов в 1863 году, когда в часовне Спасителя было совершено зверское убийство и взятый с уликами убийца, солдат Гудзевич, упорно отказывался от сознания. Довести его до сознания поручено было отцу Полисадову. Последний сам оставил многоглаголивое описание своей пастырской и проповеднической обработки Гудзевича. Долго он бился с ним, но безрезультатно. Только после того как полиция употребила старое, испытанное средство и убийца открылся подсаженному на сей предмет в камеру заключенному, Полисадов исторгнул необходимое для суда сознание. Пришлось Полисадову вслед за тем совершить предсмертную исповедь и дать последнее напутствие осужденному на смерть убийце. Полисадов подробнейшим образом и с нескрываемым удовольствием расписал всю историю своих отношений к Гудзевичу, действие слова божия на душу преступника, изобразил процесс превращения преступника в святого, примирения его с богом и т. д. {См. статью Полисадова ‘Смерть преступника Гудзевича’.— Духовная беседа, 1864, No 13 и отд. отт. (имеется в Государственной Публичной библиотеке). Статья — своего рода литературный раритет.} За Полисадовым был опыт обращения с политическими заключенными. Их он тоже должен был наставлять на путь истинный, а заодно и приводить к раскрытию обстоятельств, полезных для следствия. В 1863 году Полисадов взялся, между прочим, за обращение Н. А. Серно-Соловьевича, сидевшего в Алексеевском равелине, но политик дал хороший отпор священнику. Об этом свидетельствует их любопытнейшая переписка, сохранившаяся в архивных делах. Полисадов ‘ласкал себя надеждой, что между ними установятся довольно частые письменные сношения’: ‘Вы поверяли бы мне ваши сомнения и мысли о разных предметах веры и жизни христианской, а я бы отвечал вам. Из этого составился бы томик под названием ‘Переписка между арестантом NN и священником В. П.» Так мечтал священник, но политик разразился такой филиппикой против церкви, благословляющей войну, что переписка не состоялась.
Немудрено, что, наткнувшись на запирательство Каракозова, вспомнили о Полисадове и обратились к его услугам.
Первое священническое увещание отец Полисадов совершил 5 апреля, второе — на следующий день, 6 апреля, третье — 12 апреля {Когда Каракозова перевели в равелин, Полисадов весьма секретным письмом просил управляющего III Отделением Мезенцева вернуть ему ‘данные им с ведома Его Превосходительства преступнику Каракозову ‘Новый завет’ на славянском языке и краткий молитвенник’.}.
В равелине протоиерей увещевал Каракозова 21, 22, 24, 27 и 29 апреля и 1 мая. Увещевания производились по разработанному Полисадовым церемониалу, который описан им самим в письме к коменданту от 23 апреля. Только собеседованием Полисадов ограничился единственный раз: все остальные увещевания начинались с богослужения, так называемого келейного. По утрам Полисадов совершал обедницу, по вечерам — вечерню, 22 апреля, очевидно на новоселье в равелине, совершил молебен с водосвятием. Богослужение заканчивалось проповедью, а после проповеди Полисадов переходил к частному собеседованию. Посещения Полисадова продолжались от 1 1/2 до 2 часов. Во время богослужения, совершаемого в облачении, Каракозов должен был быть на ногах.
Словоглагольный и богокрасноречивый протоиерей распространился в письмах к коменданту о том, что и богослужение, и проповедь имеют целью спасение души преступника. Эти действия, по описанию отца Полисадова, должны ‘раскрыть христианское сознание и чувство в преступнике, к которому вполне приложимы слова Апокалипсиса: ‘Ты не студен, не горяч, сего ради имам изблевати тя от устен моих’, возродить его к живому упованию на милосердие божие и сделать осязательными самые условия истинного раскаяния’. Еще живописнее выразился отец Полисадов в другом своем письме об обряде и проповеди, которые должны были ‘возбудить в Каракозове живую веру в бога, невидимого судию нашей жизни и милосердного отца, всегда готового простить искренне раскаивающегося грешника и сильного, при посредстве церковных средств, очистить душу его и возвести ее до состояния ангелоподобного’.
Совершенно напрасно распространялся священник Полисадов в письмах к коменданту об этих задачах, совершенно неинтересных для власти. Впрочем, заранее зная смертную обреченность своей жертвы, власть автоматически содействовала отцу Полисадову в деле возведения Каракозова в состояние ангелоподобное. Власть требовала от Полисадова другой услуги, и вся эта риторика нужна была отцу Полисадову для внешнего лицемерного оправдания своей священнической совести. Это был только образ выражения, суть же была в том, чтобы не обедницей, так вечерней, не вечерней, так водосвятием, не водосвятием, так проповедью, не проповедью, так частным собеседованием вымотать у Каракозова признания, признания, возможно больше признаний. И от изображения воздействия дела и слова божия на душу преступника, с цинизмом, неподражаемым в своей беспечной блудливой легкости, отец Полисадов переходил к результатам, которые должны были быть вызваны ангелоподобным состоянием преступника. Помянутые действия должны были ‘подготовить его к искренне гласному сознанию вины своей во всей ее широте’ — такова общая формула. А вот раскрытие этой формулы в письме к коменданту от 23 апреля:
‘После сего, т. е. после богослужения и проповеди, я буду _б_е_с_е_д_о_в_а_т_ь_ с преступником собственно о его великом преступлении, вызывая его на откровенные объяснения. Если бы он что открыл мне, годное для судебного разъяснения его преступления, то буду просить и умолять его сообщить о сем кому следует.
Но дабы не показаться ему лицом хотя и духовным, но слишком официальным, а тем более — следственным приставом, я желаю в частных моих с ним собеседованиях входить в рассуждения о науке, литературе и искусстве, об их разнообразных направлениях, наконец, о том, когда наука и литература действуют благодетельно и когда — гибельно на молодое поколение и общество. Желал бы дозволить себе рассуждать и о социальном положении обществ. Все сии рассуждения (т. е. о науке, литературе, искусстве, обществе), в строго христианском и консервативном направлении, будут иметь целию перестроить голову преступника, изменить те гибельные теории, из которых возникло, по моему убеждению, его преступление и от которых он, конечно, еще не отказался.
Когда мгла его мыслей будет рассеяна, тогда и чувства его души переменятся, и он серьезным образом вступит на путь сердечного раскаяния пред св. богом и сознания пред людьми.
Дабы вызвать преступника на искренние объяснения со мною, для сего признаю полезным, чтобы г. смотритель и его помощник дозволяли нам беседовать наедине. Со своей стороны, клятвою моею иерейскою удостоверяю Вас, что мною не сказано будет ни одного слова и не сделано ни одного жеста, которые бы не были направлены к цели — возбуждению в преступнике ко мне доверия и вслед за тем к его вразумлению, возбуждению в нем раскаяния пред богом и полному сознанию пред людьми в своем преступлении’.
Понятно, просьба Полисадова была удовлетворена. Комендант крепости инженер-генерал Сорокин положил резолюцию на заявлении протоиерея: ‘Во всем согласен, и дать г. смотрителю предписание о допущении протоиерея беседовать наедине, и если преступник когда-либо будет обращаться с вопросами или просить о чем, то записывать’. А представляя в копии донесение Полисадова в III Отделение, комендант от себя прибавлял: ‘Хотя имеющеюся для дома Алексеевского равелина инструкциею строго воспрещено допускать сторонних лиц к разговору с содержащимися в Алексеевском равелине без личного присутствия смотрителя равелина или его помощника, но имея в виду, что полковнику Лосеву и протоиерею Полисадову высочайше разрешено посещать дворянина Каракозова с целью разъяснения совершенного им преступления, я предписал смотрителю Алексеевского равелина оставлять их в нумере преступника Каракозова наедине, с тем чтобы о времени посещения ими Каракозова было записываемо в заведенную на сей предмет тетрадь’.
Прочитав сообщение коменданта, граф П. А. Шувалов, заменивший за это время князя В. А. Долгорукова в управлении III Отделением, распорядился вызвать Полисадова для объяснений в III Отделение. Полисадов, конечно, был, о чем шла беседа между священником и шефом жандармов, нетрудно догадаться. Графу Шувалову, конечно, был нужен отчет о словах и признаниях Каракозова. На Полисадова была большая надежда: если следователям не скажет, то, быть может, отцу духовному откроется.
После разговора с Шуваловым отец Полисадов побывал у Каракозова 27 апреля, затем 29 апреля и 1 мая. К 27 апреля относится сообщение Муравьева в докладе царю: ‘Преступник Каракозов указал на некоторые незначительные лица из петербургского мелкого кружка. Он обещает при подробных допросах более разъяснить дело’.
К 1 мая следствие продвинулось далеко. Оно располагало и доносами, и оговорами, и откровенными показаниями многих привлеченных к следствию, с этими данными в руках следователям легче было разбить систему запирательства, которой держался Каракозов. Действительно, Каракозов стал мало-помалу переходить к фактическим показаниям и признаниям. По-видимому, в услугах пастыря духовного не было уже острой нужды, а быть может, или даже вернее всего, в своеобразном поединке двух человеческих душ, разыгравшемся в каземате Алексеевского равелина, отец Полисадов не чувствовал себя победителем. По крайней мере, в письме, писанном после казни Каракозова, Полисадов признавал, что, вплоть до последней своей беседы с Каракозовым накануне казни, у него не было уверенности, ‘отдастся ли в его руководство своеобразная воля этого тяжкого преступника и выполнит ли он условия христианской исповеди’. Именно неуспешностью пастырских бесед должно объяснить следующее удивительное ‘весьма секретное’ письмо к коменданту. Перечислив посещения и указав на цели, стоящие перед ним и нам известные, отец Полисадов писал: ‘В какой мере цели сии по настоящее время достигнуты, сказать сего я не беру на себя права. Одно утверждаю, не обинуясь,— что в эти шесть посещений и три другие, которые были ему сделаны в III Отделении (5, 6 и 12 апреля), преподано преступнику столько благодатных внушений веры и здравой философии, что все его религиозные, нравственные и умственные потребности, какие только делались для меня видны, должны были получить полное удовлетворение. Равным образом, и вся тяжесть его преступлений, равно как и безотлагательная нужда мужественного, пред следователем, раскрытия его, объяснены ему с тихостью, но и с полною откровенностью и твердостию.
Опасаясь ныне пресыщения духовно-умственною пищею слабого вообще в вере и учении, моему духовному попечению вверенного человека, я считал бы полезным дать ему время, так сказать, переварить в себе все ему внушенное, дабы он, по выражению пророка, ощутил _г_л_а_д_ _с_л_ы_ш_а_н_и_я_ _с_л_о_в_а_ _б_о_ж_и_я, молитвы и отрезвляющей ум беседы.
В сих видах я предложил прекратить дней на 8—10 мои посещения к Каракозову, чтобы потом возобновить их с полною ревностию и преданностью его душевному благу, по программе, Вашему Высокопревосходительству уже известной, о чем и доношу Вам’.

3

Перерыв в увещеваниях и собеседованиях в каземате Алексеевского равелина был сделан, но возобновиться им не было суждено. Для власти, очевидно, они были не нужны.
Обратимся к душевному состоянию Каракозова. К сожалению, мы не имеем возможности нарисовать здесь духовный образ русского цареубийцы 60-х годов. Но даже беглое чтение следственного и судебного производства приводит к определенному заключению, что идеология цареубийства у Каракозова оказывается более глубокой, более решительной, более устойчивой, чем у декабристов. У последних цареубийство было непосредственной целью, у Каракозова — средством. Каракозов показывал: ‘Лиц, которые бы покушались на совершение преступления вместе со мною, таких лиц я не знаю. Мысль эта принадлежит одному мне и возникла из сознания о необходимости этого преступления для произведения переворота, клонящегося к благу народа’. Далеко не выяснены взаимные отношения Каракозова и его ближайших друзей, членов кружка, на почве рассуждений о цареубийстве, и даже вопрос о том, кому приписать инициативу в этом деле, еще не может быть определенно решен. Каракозов душевно выносил идею тираноборчества, сроднился с мыслью, что тирана поразит он, но в его решении перевести идею в состояние факта участвовала ли только одна воля, его собственная, или к ней присоединялась, толкала ее и другая воля, быть может искусно прятавшая свою инициативность, на этот вопрос нельзя ответить с определенностью при настоящей неразработанности материалов. Говоря о другой воле, мы имеем в виду, конечно, волю главы организации, двоюродного брата Каракозова, Николая Андреевича Ишутина {Пользуюсь случаем, чтобы высказать некоторые соображения о генезисе ‘Бесов’ Достоевского, которые, быть может, пригодятся исследователям творчества писателя6. По обычному представлению, находящему подтверждение в признаниях самого писателя (см. его письма в No 14 ‘Былого’, 1919), материал для ‘Бесов’ дан процессом Нечаева. Действительно, фабул разыгрывающейся в ‘Бесах’ драмы из русской революционной жизни и некоторые подробности почерпнуты, несомненно, из описаний нечаевского процесса. А Достоевский _т_о_л_ь_к_о_ _п_о_ _о_п_и_с_а_н_и_я_м_ и был знаком с нечаевским делом. Он жил за границей, когда в России возникло и развилось так называемое нечаевское движение и когда происходил суд над нечаевцами. Личных, интимных впечатлений от нечаевского дела у него не было, и руководился он только сообщениями газетных столбцов. Но всякий признает, что знания Достоевского о внутренней стороне революционного движения, о его психологии опираются не на газетную только информацию, а на более глубокий опыт, в который входят элементы непосредственного, личного восприятия. Непосредственные и глубокие переживания даны Достоевскому несомненно процессом Каракозова. Достоевский находился в Петербурге и во время покушения и во время следствия и суда (см. воспоминания П. И. Вейнберга.— Былое, 1906, апр., с. 299—300). Следствие велось секретно, но подробности его были широко распространены в петербургском и московском обществе, суд происходил при закрытых дверях, но благодаря защитникам все, что происходило на суде, становилось достоянием гласности. Интерес к личности подсудимых в обществе был огромный, Каракозов, Ишутин, Худяков были на первом плане. Своеобразные, полные глубокого психологического интереса отношения Ишутина к Каракозову, как они устанавливались на суде, не были тайной ни для кого и не могли не поразить творческого воображения Достоевского. К впечатлению каракозовского процесса должно возвести то сопоставление, которое сделал Достоевский в ‘Бесах’: Петра Верховенского и Ставрогина. И самый образ Верховенского создан не столько на основании газетных сообщений о Нечаеве, сколько на основании более личного, более интимного вчувствования личности Ишутина. В нечаевском же процессе нет никаких аналогий типу Ставрогина и психологии ставрогинско-верховенских отношений. И несомненно для характеристики Верховенского больше материала дал Ишутин, а не Нечаев. В Ставрогине дал осадок двойной слой впечатлений: первый слой от 1848 года, второй — от 1866 года. Последний дан Каракозовым, первый — Спешневым (см. материалы о Спешневе, собранные в статье В. Р. Лейкиной. — Былое, No 25).}. Он был душою заговора. По отзыву его защитника Д. В. Стасова, он был ‘весьма большой прожектер, горячий говорун, не прочь — и даже весьма — прихвастнуть, что подмечено было многими из его товарищей, показавших об этом на суде и не очень-то ему доверявших’. К этим словам Д. В. Стасов делает следующее примечание: ‘Между прочим, некоторые из товарищей показывали об нем, что он ‘никогда не ставил вопроса прямо’, что он прямо хвастун, враль, готовый подчас и солгать, но тем не менее, как горячий говорун и высказывавший весьма сомнительные, бывшие в ходу идеи, имел большое влияние на многих из сотоварищей’ {Былое, 1906, апрель. Каракозовский процесс, статья Д. В. Стасова.}. Толкнул или нет Ишутин в последний момент Каракозова к воплощению идеи в жизнь, но Каракозову принадлежит в полной мере теоретическая обосновка идеи. Каракозов пережил крайне тяжело процесс психологической подготовки, душевного усвоения этой идеи. Молчаливый, сосредоточенный ипохондрик, по отзывам его товарищей, он не делился своими душевными переживаниями, молчал, скрывался и таил думы и мечты свои. За несколько месяцев до ареста Каракозов перенес болезнь, требовавшую клинического лечения, не оправился от нее, и на почве болезненного состояния амплитуда его душевных колебаний была от самоубийства до цареубийства. ‘Мне нечего больше прибавить,— сказал он в последнем слове,— исключая того, что всему причиною было мое болезненное состояние, в котором я находился. Я не был сумасшедшим, но был близок к сумасшествию, потом я со дня на день ожидал смерти. Вот в каком безобразном нравственном состоянии я находился. Под его влиянием я скрылся из Москвы, сначала я хотел уехать куда бы то ни было из Москвы, в Троицу, дальше куда-нибудь, но потом я уехал в Петербург. С той целью, чтоб переменить жизнь, чтобы окончательно стушеваться’ {Цитирую по стенографической записи, сохраненной в производстве Верховного уголовного суда.}. Он отнюдь не отказывался от идеи, но имел намерение стушеваться только для того, чтобы лучше ее выполнить. Этот худой, белокурый, среднего роста человек с прелестными серо-голубыми мягкими глазами, с немного впавшими щеками, с чахоточным румянцем, в костюме простолюдина, в сапогах черной кожи с голенищами, в черном байковом пальто без подкладки, в теплой шапке черного сукна с кожаным козырьком, скитался по Петербургу, бродил медленно большими шагами, с некоторым развальцем и обдумывал ту прокламацию7, которая должна была выяснить мотивы его проступка {Прокламация впервые напечатана А. А. Шиловым в ‘Голосе минувшего’, 1918, No 10—12, с. 159, и перепечатана в ‘Историко-революционной хрестоматии’. М., Изд-во ‘Новая Москва’, 1923, с. 67—68. Уже после появления настоящей работы на страницах ‘Музея Революции’ Е. Е. Колосов поднял ‘спорный вопрос каракозовского дела’ (Каторга и ссылка. Историко-революционный вестник, кн. 10-я. М., 1924, с. 65—88), вопрос о том, кто был автором этой прокламации. Сам Колосов приходит к убеждению, что писал прокламацию не Каракозов, а Худяков. Я перед собой не ставлю сейчас, как и не ставил раньше, вопроса об авторстве прокламации, но если даже я соглашусь с мнением Колосова, то я все-таки не чувствую и не вижу надобности внести какое-либо изменение в мою характеристику Каракозова. По поводу моего утверждения: ‘Каракозов бродил по Петербургу и обдумывал ту прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его поступка’ — Колосов разражается следующей тирадой: ‘Этот образ делает честь таланту и воображению автора, но авторское заключение: ‘и обдумывал ту прокламацию, которая’ и пр.— ни для кого не обязательно, область художественной интуиции не есть область исторического исследования’. Эти слова брошены на ветер, и для самого Колосова, конечно, мое заключение обязательно. Если прокламацию и писал Худяков, как в этом убежден Колосов, то только тупость исторического исследования могла бы лишить Каракозова возможности обдумывать ‘прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его поступка’. Что же, Колосов решится утверждать, что Каракозов не обдумывал прокламации, объяснявшей его дело, хотя бы она и не была им написана? Напрасно Колосов ставит мне в вину, что я не занялся разрешением вопроса об авторстве прокламации: да я его и не ставил, для моих целей это — вопрос второстепенный. Пусть даже роль Худякова в деле Каракозова была такой, какой она представляется Колосову, все-таки Каракозов в полной мере — рассудком и чувством — осознал теоретическое обоснование идеи цареубийства. Кстати, об утверждениях Колосова по поводу роли Ишутина. Подчеркивая роль Худякова в деле Каракозова, Колосов стремится преуменьшить все остальные роли. Он готов даже согласиться с тем, что ‘для Ишутина выстрел 4 апреля был полной неожиданностью’, но тогда надо поставить ударение в этой фразе. Может быть, и я соглашусь с таким утверждением, если главное ударение будет сделано на слове ‘4 апреля’. Ведь нельзя же ни на одну секунду, после того, что мы знаем, принимать эту фразу за свидетельство о полном незнании Ишутина о возможности покушения. Чрезвычайно наивной представляется ссылка Колосова на приведенные мною на с. 61 и 62, провоцированные Муравьевым, письма Ишутина к Каракозову, официально переданные из одной камеры в другую. Как же можно характеризовать такие записки так, как это делает Колосов: ‘Письмо дышит полной искренностью,— не нужно быть большим психологом, чтобы видеть это’. В этих записках искренне только одно желание — освободиться от давящего кошмара высшей меры. Известно, что Ишутин не вынес тяжести процесса и заключения: сперва малодушно пал, а потом просто-напросто помешался.}. С наивной методичностью, выдавшей его впоследствии, он разработал план покушения и привел его в исполнение. С цареубийством он хотел кончить и свою жизнь, заготовил яд, но самоубийство не удалось. ‘Это было от состояния, от потрясения при совершении, я был в оцепенении’,— отвечал он на суде на вопрос, почему он не принял яда {Описание наружности Каракозова сделано на основании показаний очевидцев — Д. В. Стасова и Я. Г. Есиповича, секретаря Верховного суда (Русская старина, 1909, февр.). Для характеристики внешнего вида послужила следующая ‘опись вещам арестанта, содержащегося в покое под No 6 Алексеевского равелина: 1) шапка теплая черного сукна с кожаным козырьком, 2) пальто черной байки без подкладки, 3) сюртук серого камлота на саржевой подкладке, 4) брюки темно-серого трико, 5) рубашка голландского полотна, 6) рубашка красного коленкора, 7) подштанники русского холста, 8) носков нитяных 1 пара, 9) сапоги черной кожи с длинными голенищами’. Под описью запись: ‘Означенные вещи показал верно Дмитрий Владимирович Каракозов’. Мы воспроизводим полицейские фотографии, снятые с Каракозова во время его заключения и сохранившиеся в секретном архиве III Отделения.}.
В состоянии оцепенения он был схвачен и приведен в III Отделение. Мы приведем сейчас любопытнейший и ускользнувший от внимания исследователей рассказ очевидца о впечатлении, которое производил Каракозов в эти первые дни (4—9 апреля) пребывания в III Отделении. Очевидец — священник Иоанн Полисадов, которого не надо смешивать с известным нам протоиереем Василием Полисадовым, свои впечатления поведал 9 апреля 1866 года в слове, сказанном в С.-Петербургском тюремном замке {Слово пред совершением торжественного благодарения господу богу за спасение жизни Государя Императора, сказанное священником Иоанном Полисадовым. СПБ., 1866.}. Для правильного восприятия сообщений Ивана Полисадова надо отбросить слова и фразы оценки и морализирования, без которых, понятно, не мог обойтись пастырь церковного стада, состоявшего к тому же из уголовных заключенных. Вот что он рассказывал о Каракозове:
‘На днях я видел этого злодея в месте его временного заключения. Это настоящий тип одного из тех нигилистов и подпольных литераторов, которых еще много, без сомнения, блуждает по России, много их, конечно, и здесь, в столице. Лицо его на первый взгляд, по-видимому, не так страшно, как вид закоренелого злодея и убийцы, но что-то неизъяснимо отвратительное выражается в серо-голубых, не глупых, но пронзительных, сверкающих глазах его, которыми он смотрел на всех и на все с какою-то хладнокровною и вместе злобною презрительностью. По всему заметно, что глубокие и в то же время злые и безотрадные мысли блуждают в уме его и самые оледенелые, сатанинские чувства гнездятся в сердце его… С первого же взгляда все показывает, что он давно отказался от всякой религии, которая могла бы хотя сколько-нибудь поддержать его в эти, и для него, конечно, страшные, минуты уже не жизни, а какого-то омертвения его. Зато, как видно, и религия отказалась от него. Ни слезы, ни вздоха, никакого соболезнования по крайней мере о нем самом она не дала ему на эту пору, оставив его при одном жестоком отчаянии. Вообще ни одного чувства, кроме грубой оледенелости, не заметно в нем. Бледность и сухощавость, при здоровых от природы мускулах, длинные, но редкие, почти облезлые, белокурые волосы намекают ясно о его распутном до того времени образе жизни. Во все это время, т. е. в течение почти пяти суток, он, как слышно, сам отказывается от принятия пищи и питья и, по-видимому, не нуждается в них, находя себе насыщение в тяжести той мысли, что ему не удалось совершить гнусного замысла, а может быть, рассчитывая уморить себя голодною смертью, чтобы похоронить с собой и злые тайны того общества, которому хотел он услужить своим ужаснейшим злодейством… Упреки совести, которая таится и в душе злодея, не могут не терзать его, но, как видится, не в том, что он решился — страх сказать — на цареубийство, а в том, что это преступление не удалось ему. Без сомнения, есть у него родные, а быть может, еще живы и его родители, мысль о вечной разлуке с коими его, конечно, тревожит, но он не хочет сказать — кто и где они, из опасения, как он сам говорил, чтобы не огорчить их, потому что ни в каком случае не хотелось бы нам верить, чтоб его благословили на такой ужасный подвиг злодеяния его родители… Толпятся в его свежей памяти, конечно, и друзья, которым, без сомнения, он дал такую клятву, чтобы не выдавать их, но в то же время мысль о том, что это дружество его покинуло, его приводит в страшную отчаянность.
С одной стороны, неудача преступления, а с другой — неудача в попытке лишить себя жизни после этой неудачи (ибо известно, что после выстрела он тотчас бросился к Неве, чтоб утопиться) и, наконец, представление казни — вот те страшные мысли и чувства, с которыми он, почти без сна, как злая тень, стоит перед судилищем, в оковах, находя при этом для себя единственное утешение в том, чтоб мучить терпение судей заклятым, грубым запирательством и наглою ложью. Из его ответов перед судом, во всяком случае, видно то, что он, во-первых, человек не помешанный, а во-вторых, человек, по крайней мере в новом вкусе, достаточно образованный’.
Все в том же оцепенении Каракозов был брошен из III Отделения в каземат Алексеевского равелина, в цепкие руки жандарма и священника. Он был истомлен допросами, приведен в состояние изнеможения, в равелин он был привезен больным. 21 апреля, ‘ввиду некоторых признаков болезни’, комендант приказал крепостному врачу Ф. П. Окелю освидетельствовать Каракозова и донести о результатах лично. В болезненном состоянии Каракозов находился во все время пребывания в равелине.
Вообразим теперь душевное состояние двадцатичетырехлетнего8 юноши, ввергнутого в узилище, жившего перед лицом смерти, вызовем в своем воображении картину богослужения в облачении в темной камере равелина и льющиеся непрерывным потоком речи проповедника, плавные, с риторическими повышениями и понижениями (эти речи очень похожи на его письма: когда их читаешь, точно с горы катишься!), речи, от которых никуда не уйдешь, на протяжении l 1/2—2 часов. В сумраке камеры льются слова, и кажется, будто льются они со стен, с потолка камеры, неисчислимые, бесконечные — ‘все на тему — что Христос Господь простирает свои милосердные объятия ко всякому грешнику, искренне раскаивающемуся, и об условиях раскаяния’. Но ведь и смерть простирает свои милосердные объятия. Плохое земное утешение даже для жильца равелинной камеры — в достижении ангелоподобного состояния, и, конечно, даже неумный Полисадов понимал это и обещал, соблазняя обещанием, что признание и раскаяние даруют жизнь, жизнь не небесную впереди, а земную. Только при такой оговорке Полисадов и мог надеяться на практический результат своей проповеди. А тут беспрерывные допросы, тут еще жандармский полковник Лосев, посещающий равелин, соревнующий[ся] с Полисадовым. _Н_е_ _н_у_ж_н_о_ _а_н_г_е_л_о_п_о_д_о_б_н_о_г_о_ _с_о_с_т_о_я_н_и_я. Сама собой приходит мысль о смерти как узорешительнице. И Каракозов делает попытку самоубийства. Сохранилось об этом несколько строк в маленькой записке для памяти в деле управления коменданта {В записках Черевина (с. 24) эпизод покушения на самоубийство рассказан с подробностями.}: ’16 мая содержащийся в доме Алексеевского равелина преступник Каракозов, во время прогулки в саду, имел намерение спуститься в люк, но тотчас же был остановлен в этом находившимся при нем конвойным. Вследствие сего усилен надзор за Каракозовым’. Так вот куда он стремился бежать от ангелоподобного состояния!
К концу мая Каракозов был приведен в состояние, в котором он не был пригоден для допросов. По отзыву крепостных врачей Океля и Вильмса, с 27 мая Каракозов стал обнаруживать ‘некоторую тупость умственных способностей, выражающуюся медленностию и неопределенностию ответов на предлагаемые вопросы’. Препровождая 1 июня записку врачей, комендант докладывал графу Муравьеву, что, по мнению докторов, Каракозову необходимо дать отдых в течение нескольких дней. О ходе болезни комендант докладывал до 7 июня включительно {III Отделение весьма беспокоилось о здоровье Каракозова. Сохранилась телеграмма Мезенцева плац-майору Бакину: ‘Отчего вы не исполняете моего приказания и не доносите о состоянии здоровья больного’.}. 6 июня врачи отметили, что Каракозов ‘отвечает на вопросы скорее и определительнее’. 7 июня комендант известил графа Муравьева, что ‘в настоящее время он может быть отзываем к допросам в Комиссию’. Граф Муравьев в свою очередь доносил о здоровье своего преступника царю. 2 июня он писал, что Каракозов одержим общим лихорадочным состоянием, но в настоящее время медики опасности не усматривают. 7 июня Муравьев доложил, что здоровье Каракозова значительно улучшилось и он находится почти в нормальном положении. 16 июня граф Муравьев докладывал, что в Каракозове в последнее время заметно обнаруживается религиозное чувство. ‘Он, в месте своего заключения, по нескольку часов на коленях молится богу. Ответы его на вопросы Комиссии, как кажется, довольно искренни, и в настоящее время нет повода сомневаться в их достоверности’.
Слишком скудны и неопределенны официальные свидетельства о болезни Каракозова, но и из них ясно, что на почве недуга, перенесенного до покушения, развилось какое-то серьезное физическое недомогание, которое в каземате привело к полному физическому распаду и решительному ослаблению духовной крепости. Каракозов переживал душевный надлом, вернее, душевную болезнь, и в сумраке каземата пред лицом смерти пересматривал основы своего миросозерцания — политические, моральные, религиозные. У нас нет и не будет данных для изображения этого процесса во всех подробностях. В частности, мы совершенно не знаем истории религиозного чувства Каракозова, не знаем, как оно возникло, как развивалось и в какие формы вылилось: мы никогда не узнаем, произошло ли в каземате религиозное обращение или имело место только возрождение религиозного чувства.
Мы не склонны приписывать какой-либо роли в этом процессе религиозным увещеваниям отца Полисадова: слишком неглубоки, слишком поверхностны, даже в его описании, священнические потуги. Какими же плоскими они должны были быть перед размышлениями у последнего конца, и что мог сказать отец Полисадов о тайне жизни и смерти человеку, уже обреченному, уже чувствовавшему веяние смерти? От Каракозова, конечно, не укрылась и основная задача полисадовских богослужений и бесед, состоявшая в возбуждении и уловлении признаний. Все действия отца Полисадова были, в сущности, завершением того же мучительства и издевательства, которое началось в Комиссии беспрерывными допросами и продолжалось примитивными пытками приставленных к Каракозову жандармов. Вся совокупность действий следователей, жандармов и священника вела к одному результату — органическому истощению и душевной дезорганизации. Но глубокая и своеобразная воля Каракозова не далась в духовное руководительство отца Полисадова.
Не удалась следователям и поставленная ими соблазнительная цель — довести Каракозова до произнесения хулы на свое дело. Автоматически повторяя за следователями, что он совершил тяжкое преступление, он нигде: ни на следствии, ни на суде — не отрекся от своих убеждений, не раскаялся в совершенном им, не осудил своих взглядов. Он подчеркивал в своих показаниях, что его дело предпринято им для блага народа, и этому сознанию он остался верен до самой смерти {Полная противоположность Каракозову — Ишутин. Его поведение на следствии, на суде и в Шлиссельбургской крепости обнаружило тяжелую картину нравственного падения человека.}. В своем объяснении царю он писал: ‘Относительно себя я могу сказать только, Государь, что если бы у меня было бы сто жизней, а не одна, и если бы народ потребовал, чтобы я все сто жизней принес в жертву народному благу, клянусь, Государь, всем, что только есть святого, что я ни минуты не поколебался бы принести такую жертву’. Он говорил на суде: ‘Что касается до осуществления плана (цареубийства), то энергию для совершения преступления придало мне то раздражительное, болезненное состояние, в которое ввергла меня болезнь, которая чуть не довела меня до самоубийства, и все это потому, что я считал себя погибшим для дела, для народа и всего, что до сей поры было мне дорого’. С одной стороны, выходит, как будто Каракозов ссылается на болезнь в оправдание своего дела, но, с другой стороны, он тут же признается, что он боялся, как бы болезнь не вынудила его к отказу от совершения покушения.

4

Итак, отец Полисадов усердно содействовал разрушению здоровья Каракозова, но не имел успеха в попытке совратить Каракозова на путь предательства и раскаяния. Он сам попросил перерыва в собеседованиях, но после перерыва увещевания и собеседования в камере не возобновились: они были уже не нужны. Но богослужения и проповеди продолжались уже в домовой церкви крепости. 14 июня комендант уведомил Полисадова: ‘На докладе генералу от инфантерии графу Муравьеву о совершенной для преступника Каракозова обедне в домовой моей церкви Его Сиятельство, оставшись вполне довольным произнесенною вами речью, изволил отозваться, что желательно было бы, чтобы подобные службы и впредь, по временам, были совершаемы для секретно-заключенных в крепости лиц.
Сообщая о сем Вашему Высокопреподобию, прошу сделать распоряжение о совершении в моей домовой церкви божественных служб для секретных арестантов до четырех раз в месяц, преимущественно в праздничные дни, присовокупляя, что о дне совершения обеден будет сообщаемо вам каждый раз накануне’.
О богослужениях, которые Полисадов совершал в комендантской церкви, и о самом Полисадове сохранились любопытные подробности в воспоминаниях И. А. Худякова, дорисовывающие образ отца протоиерея (Худяков и Ишутин были тоже обязательными посетителями церкви): ‘Я познакомился с Полисадовым еще прежде, когда только была открыта фамилия Каракозова. Его посылали тогда ко мне сказать ложь, но он не решился тогда это сделать. Когда после продолжительной беседы я вышел к членам Комиссии, они против ожидания сказали мне совершенную новость: ‘Ну вот, батюшка вам теперь сказал, что Каракозов во всем признался и на духу сказал, чтобы о нем ничего не скрывали’. Итак, Полисадов получил приказание тронуть меня своим красноречием. Для этого в комендантской церкви он должен был служить обедни и говорить назидательные речи. При этом присутствовали также Каракозов и Ишутин. Полисадов имел дар говорить пустяки красноречивыми словами и прекрасной дикцией. Во время его проповедей комендант обыкновенно стоял на клиросе и умиленно слезился. ‘Мы,— говорил, между прочим, Полисадов,— оттого становимся холодны к Евангелию, что слышим его с детства, свыкаемся с ним, и оно не представляет нам ничего нового. Но когда эту радостную евангельскую вещь слышит в первый раз какой-нибудь тунгус или алеут, то этот простой человек от полноты сердца своего восклицает: ‘Какое дивное слышание, какое чудное благовествование!’ Поэтому, господа, прошу вас приготовиться в самих себе и быть на будущий раз столь же простыми и чистыми сердцем, как эти простые алеуты и тунгусы’. После обедни Полисадов обыкновенно подходил ко мне для продолжения своих увещаний. ‘Ну, батюшка,— сказал я ему,— я с вами не согласен: истинный христианин миллион раз читает Евангелие и каждый раз открывает новые источники вдохновения. А нам вообразить себя тунгусами или алеутами так же трудно, как вам вообразить себя шаманом».
Но Полисадов не всегда был кроток: иногда он позволял себе и дерзкие выходки. Тот же Худяков рассказывает: ‘Однажды, в конце сентября, он вышел говорить проповедь и, заметив, что я не перекрестился, вскричал с сердцем: ‘Не хотите креститься — можете идти вон’. Эта выходка была тем более несправедлива, что я пришел не по собственному желанию, _а_ _м_е_н_я_ _п_р_и_в_е_л_и. Окончательно рассориться с попом значит подвергать себя духовному покаянию. ‘Вы предпочитаете проповедовать, прогнавши слушателей’,— подумал я, но, несмотря на досаду, сказал только: ‘Я слушаю» {Худяков И. А. Опыт автобиографии. Женева. 1882, с. 156.}.
Начальство не замедлило оценить заслуги Полисадова известным числом сребреников. 12 июня 1866 года комендант Сорокин ходатайствовал перед начальником III Отделения о награде Полисадову: ‘Принимая во внимание, что секретно арестованные и политические арестанты в крепости и Алексеевском равелине исключительно вверяются духовному попечению протоиерея Полисадова, который усердием и способностью при исполнении духовных обязанностей обращает на себя особенное внимание, имею честь просить Ваше Сиятельство не отказать ходатайством Вашим о Всемилостивейшем назначении протоиерею Полисадову за службу у секретных арестантов денежного пособия на путевые расходы и поправление расстроенного здоровья’. А в прошении своем Полисадов изобразил свои труды в равелине в сумеречных красках: ‘Нимало не считаю противным пастырской скромности присовокупить здесь, что если совершение богослужения и проповедь, составляя для меня священнический пастырский долг, находили во мне всегда ревностного исполнителя, то физические мои силы от этих служений в отдельных казематах, без пособия диакона и чтеца, не могли не страдать от утомления {А как же должны были страдать физические силы заключенного, который в отдельном каземате обязан был выслушивать все эти служения!}. Покорнейше прошу иметь в виду, что для каждого говеющего арестанта и ссылаемого в Сибирь преступника совершается мною обыкновенно пять священнослужений и делается столько же устных, но имеющих форму церковных поучений, проповедей. А о количестве арестантов и преступников, которых я напутствовал в прошедшие годы, Вашему Высокопревосходительству известно из дел Вашего Управления. Предоставляя суду божию внутренние стороны моего служения, я имею в виду лишь физический труд, и вот эта сторона дела дает мне смелость столь открыто просить Ваше Высокопревосходительство о денежном пособии’. 25 июня физический труд отца Полисадова был оценен пособием в 500 рублей серебра, отпущенных из Государственного казначейства, с высочайшего разрешения, ‘на известное Его Величеству употребление’.

5

В отношениях Полисадова и Каракозова должно подчеркнуть один момент. Мы не можем удостоверить его документально, но не сомневаемся в его бытии. Полисадов, вынуждая Каракозова к признаниям, увлекал его не картиной духовных радостей по ту сторону гроба, а реальным уверением, что ему будет дарована жизнь. Каракозов поддался на обещания священника и поверил. Он верил в это, до последнего момента верил, что не будет отвергнута его просьба о помиловании. Когда его вызвали к председателю Верховного суда князю Гагарину, он, по словам очевидца, ‘вошел с таким светлым лицом, что, очевидно, он ожидал услышать весть о своем помиловании.
— Каракозов,— сказал князь Гагарин,— Государь Император повелел мне объявить вам, что Его Величество прощает вас как христианин, но как Государь простить не может.
Вдруг, как молния, весь свет с лица несчастного преступника исчез, оно внезапно потемнело и приняло суровое и мрачное выражение.
— Вы должны готовиться к смерти,— продолжал князь Гагарин,— подумайте о душе своей, покайтесь.
Каракозов начал говорить что-то бессвязно о видениях, о голосах, но князь Гагарин опять напомнил ему о необходимости приготовиться к смерти и велел его отвести’ {Русская старина, 1909, февр. с. 275—276. Записки сенатора Есиповича.}.
Эта сцена происходила 2 сентября — в квартире коменданта крепости. Свидетель, так живо описавший нам эту сцену и оставивший подробные записки о процессе Каракозова, секретарь Верховного суда, впоследствии сенатор, Есипович странным образом не сделал и не развил одного вывода, к которому неизбежно приходит читатель его записок: удивительнейшим образом он не заметил того, что Каракозов был душевно болен, был ненормален, психически невменяем {А вот Черевин был наблюдательнее: ‘Мне часто приходилось говорить впоследствии с докторами о Каракозове, и никто меня не разубедил, что он был человек больной в первом фазисе сумасшествия…’ (с. 11).}. В тот момент, когда объявление об отказе в просьбе о помиловании разорвало последнюю нить надежды, Каракозов духовно уже умер, и оставалось выполнить только формальный обряд повешения его тела.
Отлетевшая сразу и навсегда уверенность в сохранении жизни насаждалась, конечно, отцом Полисадовым. И косвенным к тому доказательством служит характернейшая попытка последнего уйти от последней беседы с Каракозовым, отказаться от последнего официального напутствия. В нашем распоряжении находятся драматические материалы об этом последнем моменте жизни Каракозова.
2 сентября счеты Каракозова с жизнью были кончены. К смерти он был готов.
Сложные приготовления к казни поглотили на некоторое время внимание должностных лиц. Власти стремились к истовому исполнению обряда казни.
1 сентября (No 152) комендант обратился к протоиерею Петропавловского собора Полисадову с следующим предложением: ‘Основываясь на 963 ст. уст[ава] уг[оловного] суд[опроизводства], прошу Ваше Высокопреподобие приготовить преступника Каракозова к исповеди и св[ятому] причащению, и затем в день приведения в исполнение приговора имеете сопроводить его на место казни, оставаясь при нем, согласно вышеозначенной статьи, до окончательного исполнения приговора’. Отец Полисадов попытался уклониться от исполнения этой обязанности. 1 сентября он дал ответ коменданту: ‘Предписанием от 1 сего сентября за No 152 Вашему Высокопревосходительству благоугодно было возложить на меня обязанность приготовления преступника Каракозова к смертной казни чрез исповедь и св[ятое] причащение и сопровождать его на самое место казни.
Вашему Высокопревосходительству я имел уже честь сообщить от 23 мин[увшего] августа, что духовная консистория, с утверждения Его Высокопреосвященства, назначила для приготовления преступников при совершении казни особых священников, и от Петропавловского собора назначен священник Алексей Шипунов.
Посему долг имею всепокорнейше просить Ваше Высокопревосходительство о дозволении совершить помянутую выше обязанность при преступнике Каракозове священнику А. Шипунову, которому уже своевременно сообщено было мною помянутое выше распоряжение епархиального начальства.
К сему долг имею присовокупить, что принять к себе Ваше поручение и тем нарушить распоряжение прямого моего начальства я могу лишь в том одном случае, если Каракозов сам пожелает иметь меня своим духовником и спутником на место казни’.
Отношение отца Полисадова было оставлено без последствий.
Конечно, не формальные основания были действительным мотивом нежелания Полисадова совершать последнюю требу для Каракозова. Ему было трудно и совестно приготовлять к смерти человека, которого он же пастырским словом уверял в том, что жизнь ему будет сохранена. Что он мог сказать ему в последний час его жизни? Ясно, что встречаться с Каракозовым наедине ему не хотелось.
1 сентября комендант крепости получил следующую бумагу от министра юстиции: ‘Имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что исполнение приговора Верховного уголовного суда о государственном преступнике Дмитрии Каракозове последует 3 сентября, в субботу, в С.-Петербурге на Смоленском поле в 7 часов утра. Об этом сообщено мною вместе с сим с.-петербургскому обер-полицеймейстеру, которому я предложил сделать все нужные для сего распоряжения, согласно установленного в законах порядка, с присовокуплением, что преступник должен быть отправлен из С.-Петербургской крепости на место казни в 6 часов утра’. О последовавшем предписании комендант уведомил 2 сентября начальника III Отделения с присовокуплением, что ‘Каракозов 2 сентября будет переведен из Алексеевского равелина в один из нумеров главной гауптвахты’. О[тец] Полисадов 2 сентября был извещен о том, что он в 5 часов утра имеет прибыть к коменданту для сопровождения преступника до места исполнения приговора.
А с.-петербургскому обер-полицеймейстеру 2 же сентября комендант писал:
‘Министр юстиции от 1 сентября за No 11081 уведомил меня, что исполнение приговора Верховного уголовного суда о государственном преступнике Дмитрии Каракозове последует завтра, 3 сентября, в 7 часов утра на Смоленском поле, присовокупив, что о сделании всех нужных для сего распоряжений сообщено им Вашему Превосходительству.
Предложив протоиерею Петропавловского собора Полисадову, как духовному отцу преступника Каракозова, сопровождать осужденного до места исполнения приговора, прошу Ваше Превосходительство сделать распоряжение о присылке в крепость 3 сентября к 6 часам утра кареты для протоиерея Полисадова. Что же касается до дрог и арестантской одежды для преступника, то я полагал бы доставить их в крепость сего числа, после пробития вечерней зори, а воинскую стражу и все прочее, необходимое для принятия из крепости Каракозова, — в 5 1/2 часов утра, к которому времени он будет приготовлен’.

6

Протоиерей Полисадов посетил Каракозова в течение 2 и 3 сентября не один раз. Надо думать, что, отказываясь вначале от лицезрения Каракозова, с которым он не говорил с 15 мая, Полисадов не ожидал найти значительной перемены в Каракозове, он думал, что опять столкнется с своеобразной волей, которую он не сумел подчинить себе. Но распад духовной личности Каракозова зашел очень далеко: он уже жил в мире видений, слышал голоса и, должно быть, уже не имел собственной воли. Только таким душевным состоянием Каракозова можно объяснить возникновение гнусного измышления лукавого ума священника Полисадова. Он решил исправить впечатление своих, не совсем удачных, первых опытов по склонению Каракозова к признаниям и показать властям, что его пастырское увещевание что-нибудь да значит. Теперь властям не нужны были фактические признания и разоблачения, важно было достижение второй из двух насущных задач следователя и судьи: нужно было привести Каракозова к раскаянию, к отречению от убеждений и дела, к произнесению проклятия всему тому, что было для него до сих пор дорого, чем он жил. Увидав, что Каракозова покинули последние силы, физические и духовные, что теперь приходится иметь дело не с твердой волей, а с распластанным человеком, лукавый лидемер возымел коварную мысль воспользоваться безразличным состоянием обреченного на смерть и подсунуть ему для подписи акт раскаяния, отречения и хулы на святое святых души революционера. Полисадову уже грезился эффект его доклада в сферах о раскаянии Каракозова, раскаянии, которое явилось бы венцом его пастырского ревнования. Полисадов набросал план предсмертного заявления, которое должен был бы под его диктовку написать Каракозов. План этот сохранился {Хранится ныне в Рукописном отделении Государственной Публичной библиотеки (собрание бумаг генерала Сорокина).}, мы воспроизводим его полностью, дабы современный читатель мог оценить всю меру гнусности и цинизма отца протоиерея, профессора и проповедника. Этот документ является красноречивым свидетельством пастырского растления и образцом гомилетического9 блудословия. Вот что, по мысли Полисадова, должен был бы написать Каракозов в свой предсмертный час.
‘Помышляя о приближающемся часе смерти моей и что я скоро должен предстать на страшный Суд Божий, я, кроме тайной Исповеди пред духовным Отцом моим, решился для умирения совести моей изложить в сем письменном объяснении последние мои чувствования и слезные просьбы: 1. Я умираю с благодарением к Господу Богу за все Его дары, явленные и на мне, окаянном, с первой минуты моего бытия и доселе. Благодарю Его, в Троице Славимого, что Он благоволил меня призвать от небытия к бытию и образом своим божественным почтил, что Он благоволил родиться мне в вере чистого исповедания и просветиться Св. Крещением в Св. Православной Церкви, которую чту, как матерь мою и спасительницу, что, когда я, после лет детства и невинного отрочества возмужав, отверг доброе и избрал лукавое, Он, премилосердный, не попустил мне погибнуть во грехах моих, суете и преступлении, но через самое сие преступление явил на мне милость свою, даровав мне средство спасения в покаянии и обращении, при содействии отца моего духовного, к вере в Господа нашего Иисуса Христа, умершего за грехи всего мира и воскресшего за наше оправдание. Умираю в вере в Святую и животворящую Троицу и во все истины, возвещаемые Церковью Православною, и во все ее установления. Умираю с надеждою жизни вечныя, которой и да сподобит меня, окаянного, Господь Бог, ради бесценных заслуг Единородного Сына своего Иисуса Христа, пролившего божественную кровь свою и за меня, паче всех человек прегрешившего. 2. Слезно и из глубины кающейся моей души умоляю первее всего Тебя, Всемилостивейший Государь Император, даровать мне, недостойнейшему, Христианское всепрощение в моем неизмеримо тяжком и гнусном преступлении против Твоей Священной Особы, отпустить мне, ради ангельской Твоей доброты, и все мои неправды против Твоего закона и тем возвратить моей совести мир, необходимый в час смертный и в добрый ответ на страшном судище Христовом. Повергаясь к подножию Твоего Престола, яко последний изверг, смиренно исповедую справедливость кары, постигшей меня, как вполне заслужившего не одну, а тысячи смертей. Ах! Как много и тяжко согрешил я против Тебя, помазанник Божий, лучший из царей и людей, воззвавший русский народ к новой жизни Твоими великими делами, которых, увы! я, окаянный, не хотел понять по развращенности ума моего и оценить по злобе сердца моего. Верю, что Твое ангельское сердце помиловало бы и меня, если бы высшая справедливость не потребовала от Тебя явить на мне, изверге, законную Твою правду, но умоляю простить мне в душе Твоей великой христианской, яко первого из грешников против неба, пред Тобою и всеми людьми. 3. Умоляю родителей моих простить меня, злосчастное и непотребное детище свое, моею жизнью и злодеяниями нанесшего им срам, скорбь великую и плач, благословить меня, утешаясь, по крайней мере, последнему к Господу Богу обращению и смерти с христианским приготовлением и напутствием спасительными Тайнами Христовыми. 4. Умоляю всю Цареволюбивую Россию, тяжко оскорбленную моим злодейством против Ее Великого благопромыслительнейшего и милосердного Отца Государя простить меня и благословить на исход из сей жизни. Умоляю духовного отца моего и всех и каждого из русских людей помолиться о моей окаянной душе, да низведена будет на место вечного мучения, но да дарует мне Господь Бог по своей великой милости отраду и успокоение во свете лица своего, простив мне вся вольные и невольные моя согрешения. 5. Прошу со слезами прощения у всех, кого я лично оскорбил, а паче вовлек во грехопадение и преступление, за которые надлежит ответ здесь пред законом и на небе пред Богом. Прошу и молю юных людей не следовать моему злосчастному примеру и внушениям худых людей и развращенных обычаев века сего, умоляю их учиться и искать премудрости высшей, а не земной только, быть сынами церкви православной и искренними верноподданными Самодержавнейшего Государя Александра Николаевича и его Преемников. Стоя уже у отверстой могилы, я вижу, что все здесь суета и крушение духа, что все, человеком замышляемое вне веры в Иисуса Христа и подчинения Богоучрежденной власти, не пользует человеку, а при умножении безверия в уме и развращении в помыслах сердца и деяниях воли греховной ведет к совершенной гибели души и тела. 6. Благодарю отца моего духовного за его ревностное обо мне попечение от самого начала моего заключения и доселе, его обличения, наставления от слова Божия, утешения молитвами со мною и все добро, которое он сделал для спасения окаянной души моей. Благодарю всех, кто заботился обо мне и служил мне, недостойному, во время моего заключения. Пять месяцев этой моей жизни были, как ни худо я ими пользовался, временем моего очищения после жизни, проведенной во грехе, безверии и всякой суете, доведшей меня до преступления, которым исполнилась мера Божия долготерпения и положен предел моей свободе, служившей мне во грех. Прошу всепрощения у гг. членов Комиссии и Верховного суда за то, что я их так много мучил моими лжами, неискренностью и всяческими изворотами для спасения моей злосчастной жизни. Благодарю всех их за их человеколюбивое со мною обращение, а слезы Сиятельного князя Павла Павловича Гагарина, при объявлении мне смертного приговора, тронули меня до глубины души, и я хотел бы собрать их, как бисер драгоценный, чтобы взять их во гроб и самому положить их пред Господом Богом. Благодарю моего защитника за его старание спасти мне жизнь мою окаянную. Видно, Господь судил обо мне иначе,— что мне полезнее и спасительнее умереть с христианскими приготовлениями к жизни вечной, нежели влачить, вместе с жизнью в теле, ярмо греховное. Слава Тебе, Господи, за все и о всем Слава Тебе. Да свершится Твоя святая о мне воля. Спаси и помилуй меня, Сладчайший Иисусе, утешение в смерти моей, Иисусе, живот по смерти моей, Иисусе, надежда на суде Твоем, Иисусе, послание мое. Тогда Иисусе, Сын Божий, помилуй меня, падшее Создание Твое, по великой милости Твоей’.
Можно себе представить умопомрачительный эффект такого предсмертного заявления, написанного и подписанного Каракозовым. В своем раскидистом манифесте отец Полисадов роздал всем сестрам по серьгам: кого только в воображении Полисадова не должен был пред смертью благодарить Каракозов, начиная с царя и кончая тюремным сторожем, за их совместные труды по отправлению его в царство небесное.
Но у Полисадова дело сорвалось. Этот соблазнительный проект он предъявил для просмотра коменданту крепости, но инженер-генерал Сорокин, главный тюремщик Каракозова, оказался нравственно выше духовного пастыря. Ему показалась, очевидно, зазорной гнусная развращенность священника. Он не одобрил плана Полисадова и не дал ему ходу. Бумагу Полисадова он положил в свой стол, надписав на ней: ‘Не следует допустить преступника к руководству’. Так и не вышло у отца протоиерея эффектного конца пастырских собеседований.
3 сентября комендант крепости инженер-генерал Сорокин рапортовал его императорскому величеству (No 159): ‘Содержавшийся в Алексеевском равелине С.-Петербургской крепости государственный преступник Дмитрий Каракозов сего числа в 5 1/2 часов утра сдан прибывшему за ним конвою для приведения в исполнение над ним приговора Верховного уголовного суда, состоявшегося 31 минувшего августа’. Этот рапорт ‘государь император изволил читать 3 сентября’…

7

В одиночестве заключения измученный Каракозов готовился принять смертный жребий, а за стенами тюрьмы совершалась громоздкая работа ‘по приведению приговора в исполнение’. Контраст между Каракозовым и его палачами покажется фантастически чудовищным, если вчитаться в следующий не использованный еще в литературе документ. Он напечатан в прибавлении к приказу по с.-петербургской полиции от 3 сентября 1866 года.
‘3 сентября сего года в 7 часов утра в С.-Петербурге на Смоленском поле приведен будет в исполнение приговор Верховного уголовного суда, постановленный 31 августа 1866 г. о государственном преступнике Дмитрии Каракозове, осужденном за преступное покушение на жизнь священной особы Государя Императора к лишению всех прав состояния и к смертной казни — через повешение.
Наряд войск.
Для содействия полиции при исполнении приговора над государственным преступником Дмитрием Каракозовым со стороны штаба войск гвардии и Петербургского округа сделаны следующие распоряжения:
1. Для конвоя преступника из крепости будет наряжено две роты от С.-Петербургского губернского баталиона в составе 18—20 рядовых во взводах.
Ротам этим приказано будет прибыть в Петропавловскую крепость к 5 часам утра.
2. Для составления каре вокруг эшафота, на Смоленском поле, на месте приведения в исполнение приговора, будет назначено: 2 баталиона гвардейской пехоты под начальством генерал-адъютанта князя Барятинского, командира л[ейб]-гв[ардии] Преображенского полка.
Баталионам приказано будет прибыть к 5 часам утра на Смоленское поле к манежу л.-гв. Финляндского полка.
3. Для содействия полиции на Смоленском поле близ места приговора будет назначено: 4 роты гвардейской пехоты и один эскадрон л.-гв. казачьего дивизиона.
Частям этим приказано будет прибыть на Смоленское поле к манежу к 4 часам утра и поступить в распоряжение полицеймейстера III Отделения полковника Романовского.
4. Для содействия полиции по пути следования будет назначено:
а) одна рота гвардейской пехоты к выходу с Тучкова моста на Васильевский остров, с приказанием содействовать полиции, чтобы толпы любопытных со стороны 1-й линии и набережной от Биржи не мешали поезду,
б) одна рода гвардейской пехоты к выходу из Среднего проспекта в 18-ю и 19-ю линии, для содействия полиции, чтобы толпы не тронулись за поездом и не мешали ему,
в) одна рота гвардейской пехоты ко входу с Васильевского острова на Армянское Смоленское кладбище — в распоряжение полицеймейстера III Отделения полковника Романовского.
Всем этим ротам приказано будет быть на указанных местах к 5 часам утра.
Всем войскам приказано будет быть в караульной амуниции, в обыкновенной городской форме, в мундирах.
Наряд от с.-петербургской полиции.
Для общего надзора назначается полицеймейстер полковник Баннаш фон дер Кейт. На полковника Романовского возлагается соблюдение порядка на месте казни. Сверх сего назначаются: полицеймейстер полковник Квитницкий, пристава: Ватаци, Сахаров, Маслов, Богарский, Баумгартен и управляющий частью Пикар, офицеров по 3—36, городовых по 20—240, из всех частей.
Командир жандармского дивизиона со всеми офицерами и нижними чинами вверенного ему дивизиона.
Явиться на место казни к 5 часам утра, отделив 100 человек конными при штаб-офицере и 4 обер-офицерах для конвоирования преступника из крепости на Смоленское поле. Команде быть в полном распоряжении полковника Баннаш фон дер Кейта и прибыть в крепость к 5 часам утра.
На время отсутствия чинов полиции в наряд и до возвращения их к своим местам наблюдение за порядком поручается приставам: Щетинину — по Адмиралтейской и Казанской частям, Миллеру — Спасской и Коломенской, Бибикову — Нарвской, фон Кремеру — Московской и Александро-Невской, Постовскому — Литейной и Рождественской, Сербиновичу — Васильевской и Петербургской и надзирателю Виридарскому — Выборгской.
Сверх того на время отсутствия в наряд чинов полиции поручается объезжать: полковнику Сверчкову — I отделение и полковнику барону Врангелю — II отделение.
Квартальным надзирателям усилить наружный надзор полиции и наблюсти, чтобы во все время отсутствия полиции в наряд дворники находились у ворот своих домов, во избежание беспорядков.
Главному врачу полиции отрядить частных врачей для подания в несчастных случаях пособия.
Подп. с.-петербургск. обер-полицеймейстер

ген.-лейт. Трепов’.

Сколько полиции нужно было мобилизовать, чтобы повесить одного человека!

8

Протоирей Полисадов сопровождал Каракозова на место казни. Каракозов, по отзыву очевидца, был исполнен ужаса и немого отчаяния, когда позорная колесница подвезла его к эшафоту. На эшафоте он потерял всякое сознание (так казалось очевидцу, стоявшему тут же на помосте) и допускал распоряжаться собой, как вещью10. И на эшафоте Полисадов сказал Каракозову напутственное слово.
О предсмертной исповеди Каракозова мы располагаем свидетельством все того же Полисадова, который 5 сентября, т. е. на другой день после казни, обратился к начальнику III Отделения графу П. А. Шувалову со следующим письмом:

‘Ваше Сиятельство, Милостивый Государь,
Граф Петр Андреевич.

Вчерашний день, когда я, исполнив при преступнике Каракозове последний пастырский долг, удалился в группу лиц, стоявших на особом помосте, кто-то из гг. военных спросил меня: ‘Чистосердечно ли раскаялся преступник?’ На это я отвечал лаконическою фразою: ‘Это — секрет духовника’.
Такой ответ дан был мною как потому, что я совершенно не узнал Вас (Вы очень много изменились в наружном виде лица, Сиятельный Граф), так и по соображению, что ответ более ясный и удовлетворительный мог быть услышан еще кем-нибудь из плотно сгустившейся группы и истолкован в смысле неблагоприятном для моей пастырской скромности.
Вскоре потом мне сказали, что вопрос предложен был Вашим Сиятельством.
Зная, какое великое содействие оказали вы мне в пастырском руководстве Каракозова, я поспешаю удовлетворить желанию Вашего Сиятельства, выраженному в Вашем вопросе: чистосердечно ли он раскаялся? Нимало не страшась нарушить божественную печать исповеди, я могу сообщить — и Вашему Сиятельству, и всякому, кто спрашивает меня о последних днях Каракозова не по простому любопытству, а по христианской заботе о душе его и вечной участи,— что преступник умер со спасительными христианскими расположениями, верованиями и чувствами и что, по выслушании его обстоятельной, самым серьезным образом веденной исповеди, у меня спала с души тяжесть, давившая меня особенно в последнее время при неотступно преследовавшей меня мысли — отдастся ли всецело в мое руководство своеобразная воля этого тяжкого преступника и выполнит ли он условия христианской исповеди. Конечно, по слову св. Павла: _к_т_о_ _и_з_ _л_ю_д_е_й_ _з_н_а_е_т, _ч_т_о_ _в_ _ч_е_л_о_в_е_к_е, _к_р_о_м_е_ _д_у_х_а_ _ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_о_г_о, _ж_и_в_у_щ_е_г_о_ _в_ _н_е_м_ (1 Кор[инфянам] 2, II), и, по слову пророка, только Бог испытывает сердца и утробы человеков. Но за всем тем, все поведение Каракозова в последние два дня дает мне право сохранять убеждение, что исповедь его была несуетная, так что я, облегченный в моей совести, возблагодарил Господа Иисуса о спасении заблудшей овцы и решился преподать Каракозову святые тайны Христовы в жизнь вечную.
Столь утешительным исходом моих усилий — послужить до конца спасению души Каракозова — я обязан главным образом Вашему Сиятельству и предместнику Вашему, князю Василию Андреевичу, давшим мне право входить в каземат преступника и, чего еще никогда не было допускаемо, беседовать с ним наедине. Это было в апреле. Впоследствии, с половины июня, с Вашего, конечно, разрешения, приводили Каракозова в комендантскую церковь к Богослужению: причем хотя и не имел я возможности беседовать с преступником собственно о язвах его души, но зато имел случай возвещать Евангелие Христово применительно к состоянию его. Все сие дало мне возможность обратить Каракозова к лучшим, спасительным чувствам. Принося Вашему Сиятельству всенижайшую благодарность за Ваше доброе и благовременное содействие в нелегком служении моем душевному благу великого, но покаявшегося грешника, смею надеяться, что Ваше Сиятельство не оставит меня сим содействием и в отношении к другим политическим арестантам, содержащимся в Алексеевском равелине и в крепости. Со своей стороны, я все-сердечно готов служить душевному их благу и спасению.
С глубочайшим почтением и всенижайшею преданностью честь имею быть Вашего Сиятельства, Милостивый Государь, всепокорнейший слуга и усерднейший Богомолец, протоиерей СПБ. Петропавловского собора Василий Полисадов’.
Неубедительное письмо написал протоиерей Полисадов! Если бы к этому письму было приложено собственноручное заявление Каракозова, то тогда граф Шувалов и всевышнее начальство были бы удовлетворены в полной мере. А без этого документа вышла недоказательная отписка…

9

Такова раскрываемая на основании архивных дел история поединка пленного революционера и пастыря душ человеческих. Из этого поединка пораженным наголову, заклейменным позорной печатью вышел отец протоиерей. Каракозов пострадал жестоко, но не был разбит. Распалась его духовная личность, но он не проклял своего дела и не принес раскаяния, которого так страстно желали его судьи.

Примечания

Статью ‘Каракозов в Алексеевском равелине’ Щеголев опубликовал в сборнике ‘Музей революции’, 1923, No 1. Основной акцент в ней был сделан на противоборстве революционера со священником. В стороне остались взаимоотношения Каракозова с ишутинцами, подробности покушения, история кружка ишутинцев. Стремясь восполнить этот пробел, Щеголев готовил к изданию книгу ‘Каракозов в Алексеевском равелине’, которую намеревался издать в Ленгизе в 1925 г. Об этом свидетельствует сохранившаяся машинопись (126 с. помимо статьи ‘Каракозов в равелине’). В ней — обширные приложения о ‘Деле о покушении 4-го апреля 1866 г.’ (рукопись хранится в ИРЛИ, ф. 627, оп. 3, No 56). Выходу в свет помешало, вероятно, то, что Щеголев, по его собственному признанию, успел только бегло ознакомиться с материалами процесса над ишутинцами, эти материалы вывезли из Петрограда в Москву еще в 1919 г., а позднее опубликовали. ‘Покушение Каракозова’ вышло в 2-х т. (М., 1928, и М., Л., 1930). Краткие сведения о кружке ишутинцев, членом которого являлся Каракозов, см. в примеч. 4 к наст. статье.
В слегка расширенном виде статья ‘Каракозов в Алексеевском равелине’ вошла в книгу ‘Алексеевский равелин’ (М., 1929), откуда и перепечатывается, за исключением нескольких устаревших примечаний о месте хранения архивных документов, полностью.
1 Неосторожность Каракозова позволила следствию быстро установить его личность. 7 апреля содержатель Знаменской гостиницы заявил полиции, что постоялец, занимавший со 2 по 3 апреля 65-й номер, когда у него потребовали предъявления вида, 3-го числа скрылся из гостиницы и более в нее не возвращался. В номере тотчас же произвели обыск, была найдена шкатулка, а на полу клочки мелко изорванной бумаги. Клочки тщательно сложили, и они оказались частями конверта, на котором прочли адрес: ‘В Москву. На Большой Бронной дом Полякова, No 25. Его Высокоблагородию Николаю Андреевичу Ишутину’. Из других клочков бумаги восстановили два слова: Ермолов, Пречистенка. Немедленно сделано было по телеграфу распоряжение о розыске в Москве Ишутина и Ермолова, аресте их и доставлении в Петербург. 9 апреля в Москве арестовали Николая Ишутина и Петра Ермолова, а также проживавших на квартире последнего товарищей его по Московскому университету Дмитрия Юрасова и Максимилиана Загибалова. Все четверо были отправлены в Петербург, где Ишутин признал в покушавшемся своего двоюродного брата Дмитрия Каракозова. Только после этого Каракозов начал отвечать на вопросные пункты.
2 По делу Каракозова было арестовано 197 человек, а Верховному уголовному суду предано 36 человек. Под следствием же состояло около двух тысяч. Царизм использовал покушение как предлог для очередного наступления на прогрессивно мыслящую часть общества. Аресты и высылки ‘неблагонадежных’ приняли массовый характер.
3 Интереснейшие воспоминания И. А. Худякова, написанные в сибирской ссылке, впервые были опубликованы Вольной русской типографией в Женеве. Под другим заглавием — ‘Записки каракозовца’ — изданы в 1930 I. Часть воспоминаний об ишутинском кружке, Каракозове, следствии и суде над ишутинцами вошла в сборник ‘Штурманы будущей бури. Воспоминания участников революционного движения 1860-х годов в Петербурге’. Л.. 1983.
4 Не все осталось до конца проясненным в деле Каракозова и ишутинского кружка, возникшего в Москве в 1863 г. Ведущую роль в кружке играл разночинец Н. А. Ишутин (1840—1879). Имелось петербургское отделение кружка, возглавляемое литератором И. А. Худяковым (1842—1876). Ишутинцы считали себя последователями Н. Г. Чернышевского, одну из ближайших практических целей видели в организации его побега из Сибири. Действуя в период спада крестьянского движения, ишутинцы уже не считали крестьян способными на самостоятельное политическое выступление, хотя и признавали их основной общественной силой России. Считая в связи с этим важной пропаганду в народе, цель своей деятельности ишутинцы видели в совершении экономического переворота на ‘социальных началах’, о которых, впрочем, не имели ясного представления. Руководители кружка не считали террор эффективным средством борьбы, но некоторые ишутинцы думали иначе. К их числу принадлежал и Каракозов, отводивший народу малое место в изменении собственной участи. Зная о решении Каракозова, часть ишутинцев пыталась предотвратить покушение, так как было ясно, что оно может привести только к разгрому революционного движения в стране (как и произошло вскоре после покушения).
В марте 1866 г. Каракозов распространил в Петербурге прокламацию ‘Друзьям-рабочим’, в которой, в частности, сообщалось и о его решении ‘уничтожить царя-злодея’ (см.: Виленская Э. С. Революционное подполье в России (60-е годы XIX в.). М., 1965, с. 422—425). Каракозов собирался совершить покушение в марте. 21 марта он получил от Ишутина письмо, в котором последний просил его приехать в Москву, чтоб ‘обстоятельно поговорить’. Каракозов съездил в Москву на неделю, но намерения своего не оставил.
Несомненно, Ишутин знал о подготовке покушения, поэтому приводимые Щеголевым записки Ишутина к Каракозову с просьбой быть откровенным, но умалчивающие о подпольной деятельности Ишутина, могут трактоваться и как попытка сознательного увода следствия от ишутинского кружка, и как намек Каракозову молчать, а не быть откровенным. Возможно, именно поэтому Каракозов, очень многое скрывший от следователей, указал на петербуржцев А. А. Кобылина и И. А. Худякова как на лиц, причастных к подготовке его покушения.
5 Vert-de-gris (франц.) — медная ржавчина (устар.), окись меди.
6 В 20-е годы шла оживленная дискуссия о прототипах романа ‘Бесы’. Начало ей положил Л. П. Гроссман, считавший прототипом Ставрогина М. Бакунина. Аргументированно отверг такую одностороннюю трактовку образа Вяч. Полонский (их полемика была издана отдельной книгой: ‘Спор о Бакунине и Достоевском’. Л., 1926, статьи Полонского переизданы: Полонский Вяч. О литературе. М., 1988). Обширное примечание Щеголева является откликом на шедшую тогда дискуссию. Интересно, что почти все кандидаты в прототипы героев ‘Бесов’ и сам автор романа сидели в Алексеевской равелине — Достоевский, Бакунин, Каракозов, Ишутин, Нечаев, только Спешнев сидел недалеко от равелина, в Никольской куртине.
7 Далее речь пойдет о прокламации ‘Друзьям-рабочим’, найденной у Каракозова при обыске. Сейчас считается, что ее написал сам Каракозов, распространявший ее перед покушением.
8 Щеголев ошибся: Каракозов родился 23 октября 1840 г., в апреле 1866 г. ему было 25 лет 5 месяцев.
9 Гомилетика — часть риторики, изучающая правила духовного красноречия.
10 Художник И. Е. Репин присутствовал при казни Каракозова и, потрясенный, написал об этом. Вот часть его рассказа:
‘Уже совсем был белый день, когда вдали заколыхалась без рессор черная телега со скамеечкой, на которой сидел Каракозов. Только на ширину телеги дорога охранялась полицией, и на этом пространстве ясно было видно, как качался из стороны в сторону на толчках ‘преступник’ на мостовой булыжника. Прикрепленный к дощатой стенке-лавочке, он казался манекеном без движения. Спиной к лошади он сидел, не меняя ничего в своей омертвелой посадке… Вот он приближается, вот проезжает мимо нас. Все шагом — и близко мимо нас. Можно было хорошо рассмотреть лицо и все положение тела. Закаменев, он держался, повернув голову влево. В цвете его лица была характерная особенность одиночного заключения — долго не видавшее воздуха и света, оно было желто-бледное, с сероватым оттенком, волосы его — светлого блондина,— склонные от природы курчавиться, были с серо-пепельным налетом, давно не мытые и свалянные кое-как под фуражкой арестантского покроя, слегка захлобученной наперед. Длинный, вперед выдающийся нос мертвеца и глаза, устремленные в одном направлении,— огромные серые глаза, без всякого блеска, казались уже по ту сторону жизни: в них нельзя было заметить ни одной живой мысли, ни живого чувства, только крепко сжатые тонкие губы говорили об остатке застывшей энергии решившегося и претерпевшего до конца свою участь. Впечатление в общем от него было особо страшное. Конечно, он нес на себе, ко всему этому облику, решенный над ним смертный приговор, который (это было у всех на лицах) свершится сейчас. &lt,…&gt,
Скоро толпа смолкла. Все взоры приковались к эшафоту. Колесница к нему подъехала. Все наблюдали, как жандармы под руки помогали жертве слезть с телеги и всходить на эшафот.
На эшафоте, и с нашего места нам никто не мешал видеть, как сняли с него черный армяк с длинным подолом, и он, шатаясь, стоял уже в сером пиджаке и серых брюках. Довольно долго что-то читали начальственные фигуры, со средины подмостков ничего не было слышно. Обратились к ‘преступнику’, и жандармы и еще какие-то служители, сняв с него черную арестантскую фуражку, стали подталкивать его на середину эшафота. Казалось, он не умел ходить или был в столбняке, должно быть, у него были связаны руки. Но вот он, освобожденный, истово, по-русски, не торопясь, поклонился на все четыре стороны всему народу. Этот поклон сразу перевернул все это многоголовое поле, оно стало родным и близким этому чуждому, странному существу, на которого сбежалась смотреть толпа, как на чудо. &lt,…&gt,
Толпа стала глухо гудеть, и послышались даже какие-то выкрики кликуш… Но в это время громко барабаны забили дробь. На ‘преступника’ опять долго не могли надеть сплошного башлыка небеленой холстины, от остроконечной макушки до немного ниже колен. В этом чехле Каракозов уже не держался на ногах. Жандармы и служители почти на своих руках подводили его по узкому помосту вверх к табурету, над которым висела петля на блоке от черного глаголя виселицы. На табурете стоял уже подвижной палач: потянулся за петлей и спустил веревку под острый подбородок жертвы. Стоявший у столба другой исполнитель быстро затянул петлю на шее, и в этот же момент, спрыгнувши с табурета, палач ловко выбил подставку из-под ног Каракозова. Каракозов плавно уже подымался, качаясь на веревке, голова его, перетянутая у шеи, казалась не то кукольной фигуркой, не то черкесом в башлыке. Скоро он начал конвульсивно сгибать ноги — они были в серых брюках. &lt,…&gt, У меня закружилась голова, я схватился за Мурашко и чуть не отскочил от его лица — оно было поразительно страшно своим выражением страдания &lt,…&gt,’. (Репин И. Е. Далекое близкое. Л., 1986, с. 196—198).
Нечто подобное Александр II заставил пережить Ишутина через некоторое время после казни Каракозова: Ишутину объявили о замене смертной казни каторгой на эшафоте, после того как на него надели саван, накинули петлю на шею и в таком положении продержали несколько минут.
Какою сильной ни кажется разница между Николаем I и Александром II, все же следует признать, что фамильное сходство несомненно: сын не отстал от отца, устроившего отвратительную инсценировку казни петрашевцев. В числе петрашевцев, ожидавших исполнения приговора, был Достоевский, нашедший в себе силы воспрять к жизни после ощущения неминуемой смерти, после сибирской каторги. Он описал эти ощущения. Но выдерживали не все. Не выдержал и Ишутин, оказавшись нравственно раздавленным. Сознание его ‘тронулось’, он умер в Сибири.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека