Д. Сориа. Общая история Италии, Зайцев Варфоломей Александрович, Год: 1863

Время на прочтение: 13 минут(ы)
В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
Том первый. 1863—1865
Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев

ОБЩАЯ ИСТОРИЯ ИТАЛИИ С 1846 ПО 1850 ГОД

Сочинение Диэго Сориа, профессора публичного права в Италии. Перевод П. Кончаловского. Издание В. Висковатова. Том I. Вып. 1. Спб. 1863.

Очень жаль, что вместо книги Ю. Шмидта г. Тиблен не взял на себя труд издать ‘Общую историю Италии 1846 — 50 г.’ Диэго Сориа. Тогда это прекрасное сочинение не было бы обезображено грязным и неуклюжим изданием и безграмотным переводом (1).
В вышедшем доселе первом выпуске изложение событий доведено только до 1848 г. Но взгляд автора на итальянскую революцию, на причины ее успехов и неудачи уже виден. Большая часть первого выпуска говорит о событиях, предшествовавших тому периоду, о котором идет речь. Автор делает очерк итальянской истории от Венского конгресса до избрания Пия IX. Книга его изобилует фактами, из которых многие совершенно неизвестны. Из этого рассказа о событиях, предшествовавших революции, развивается взгляд автора на самую революцию. Ее неудачу он приписывает той легкомысленной доверчивости, не боявшейся никаких фактов, которую итальянцы питали к своим правителям, державшимся посредством бесстыднейших обманов и грубейшего насилия. Так, при Иоахиме Мюрате Фердинанд из Сицилии давал неаполитанцам самые либеральные обещания, если они восстановят у себя Бурбонов.
Доверчивые неаполитанцы верили обещаниям короля, восставали и гибли ежегодно в борьбе и заговорах против Мюрата. Эрцгерцог Иоанн и лорд Бентинк издавали прокламации, в которых обещали конституцию, свободу и независимость итальянцам. Генерал Нугент прямо говорит от имени императора Франца о независимом итальянском королевстве.
Но после победы над Наполеоном, когда старинные государи явились под прикрытием австрийских отрядов занять назначенные для них Венским конгрессом места, все эти обещания были забыты, и итальянцы, недавно слышавшие толки о конституции, внезапно узнали, что всякий народ имеет свой особенный, исторически выработанный тип правления и что для них этот тип — абсолютизм. Разумеется, спорить было нельзя, потому что теория типа была подкреплена весьма красноречивыми доказательствами в белых мундирах. Однако по возвращении своем некоторые государи Италии нашли, что естественная форма правления этой страны извращена. Так, напр., в сардинском королевстве были законы, гласность судопроизводства, уничтожены крепостное право и монастыри. Все это, очевидно, противоречило естественной форме и было уничтожено и заменено прежним порядком. То же правление, вероятно, служило типом и для Неаполя, потому что Фердинанд по возвращении объявил, что не считает себя связанным своими обещаниями, так как давал их не он, Фердинанд I, король обеих Сицилии, а Фердинанд III, король сицилийский. Порядки, заведенные французами, уцелели только в Тоскане, прочие же государства вернулись к тому положению, в котором их застала французская революция.
Однако итальянцы, как видно, не совсем верили в необходимость для них такого порядка вещей, потому что уже в 1820 г. вспыхнула революция в Неаполе и Пьемонте. При этом замечателен опять образ действия Фердинанда Неаполитанского и его сына. Фердинанд был принужден дать испанскую конституцию, но восторжествовавшие либералы имели глупость послать его на Лайбахский конгресс, чтоб просить у Священного союза утверждения этой конституции. Перед отъездом они взяли с него клятву, забыв, что ему стоит назвать себя Фердинандом III, королем иерусалимским, чтоб развязаться со всеми клятвами. Но на этот раз он обошелся даже без этой невинной хитрости. Он слишком ненавидел либералов, чтобы дорожить их мнением о себе, в сочувствии же Священного союза он был уверен. Одного только опасался он — чорта, потому что был человек суеверный. Поэтому он подарил пудовый серебряный подсвечник мадонне и с этих пор перестал церемониться. В Лайбахе он заикнулся только об австрийских войсках, как они уже немедленно были отданы в надлежащем количестве в его распоряжение. Между тем в Неаполе управлял в его отсутствие сын его. Ему благоразумные либералы поручили армию, с которой он должен был отразить своего отца. Но принц менее дорожил репутацией хорошего генерала, чем безграничною властью по смерти отца Поэтому он действовал так неудачно, что через несколько недель Фердинанд был в Неаполе, о конституции же не было и помину, кроме разве казней и депортаций благоразумных либералов, пустивших козлов в огород. Фердинанд забавлялся, пустив в народ сорок белых медведей — презент императора Александра. К сожалению (т. е. не для народа, а для медведей), король-лаццарони умер вскоре после этого, в 1825 г. Его сын Франциск I, тот самый, который так плохо предводительствовал конституционными войсками, сохранил вследствие своего добровольного поражения некоторое нерасположение к своим победителям австрийцам и не желал их влияния на Неаполь. Поэтому их войска, занимавшие с 1820 г. страну, должны были удалиться, но министры Франциска, подкрепленные венским двором, употребляли все усилия, чтобы заставить короля обратиться к Австрии, и с этой целью выдумывали разные заговоры и опасности, будто бы грозившие престолу. Франциск испугался, но за известным, необходимым для своего спокойствия, количеством штыков обратился не в Вену, а в Париж. Это не входило в расчеты министров, и они подговорили шайку разбойников, которые никогда не переводятся в блаженном королевстве обеих Сицилии, распустить трехцветное знамя и провозгласить свободу.
Эти крики и это знамя смутили нескольких крестьян из Чиленто, провозгласивших конституцию и разбивших телеграф. Франциск ужаснулся, но все-таки перехитрил своих министров. Он решился обойтись без иностранной помощи, полагаясь на таланты некоего мужа с железной волей. Муж этот, именем Делькаретто, во главе храбрых жандармов произвел чудо. Он сумел одержать блистательные победы, забрать множество пленных, учредить несколько судных комиссий, казнить бесчисленное множество бунтовщиков, четвертованные трупы которых в железных клетках развозили по деревням, а головы отсылали женам и детям, и все это среди совершенного мира и тишины, среди всеобщего ужаса и страха, не позволявшего и думать о каком бы то ни было сопротивлении королевским войскам. Разумеется, такие странные результаты были достигнуты странными мерами: почтенный шеф жандармов нападал среди белого дня на деревни, брал их приступом, сжигал дома, ловил и сажал разбегавшийся народ на штыки. Ежедневные бюллетени возвещали о подобных подвигах, которые в этих описаниях принимали вид упорных битв. После такого энергического усмирения несуществовавшего мятежа остальные годы царствования Франциска были посвящены судебному преследованию заговорщиков, которые хотя на деле не существовали, но число казней от этого не уменьшалось. Революция 1830 г., отразившись в Италии, дала итальянским правительствам новый случай выказать свое остроумие, а либералам — свое тупоумие. В Неаполе Фердинанд II Бомба наследовал Франциску, умершему в одно время с изгнанием Карла X. Увидя, что времена не благоприятствуют зверству, Бомба заявил себя либералом и внушил к себе полное доверие этой партии, которая, повидимому, только о том и помышляла, чтобы приобрести либерального короля, и заподозривала в либерализме каждого правителя, не имевшего привычки расстреливать десяток человек ежедневно. Поэтому Фердинанд II под прикрытием своей либеральной репутации спокойно дожидался времени, когда ветер переменится и ему можно будет доказать своим подданным, что и он Бурбон, не хуже своего деда и отца. В Модене герцог Франциск IV счел также нужным придерживаться либерального образа мыслей и надеялся помощью его завладеть пьемонтским престолом, на который он имел, по его мнению, более прав, чем принц Кариньянский. Он сошелся с главою моденских либералов Сиро-Менотти и предложил ему поднять трехцветное знамя. Но в это время дела либералов пошли круто, Карл-Альберт, по смерти Карла-Феликса, с помощью войск восстановил патриархальный образ правления в Пьемонте. Все стали коситься на Франциска IV, казавшегося благонамеренным правителям чем-то вроде якобинца. Франциск поспешил восстановить свою репутацию. Он лично арестовал Сиро-Менотти, который, не подозревая измены, занимался с несколькими товарищами рассмотрением плана итальянского восстания, составленного самим герцогом. При арестации большая часть единомышленников герцога были убиты, а Менотти ранен и взят. Однако моденцы восстали против такого правителя. Герцог бежал в Мантую, не забыв взять с собой Менотти. Вернувшись в Модену, с помощью австрийцев он покарал мятежников, а Менотти задушил в тюрьме. Сделал он это с целью уничтожить свидетеля своих прежних неблагонамеренных замыслов, но даже эти подвиги не могли приобрести ему доверия Австрии, пока, наконец, долговременная служба по полиции не доказала им искренность раскаяния герцога. В период 1831—48 годов на поприще раскаяния подвизалась другая некогда заблудшая овца. Овца эта, которую, впрочем, гораздо приличнее называть волком, был Карл-Альберт Сардинский, в 1821 г., во время своего управления страной, навлекший на себя немилость и подозрение Карла-Феликса и всей реакционной Европы. Для искупления своего он участвовал в качестве волонтера в крестовом походе против либералов в Испании, воспетом Шатобрианом, и, следовательно, внес посильную лепту в дело восстановления Фердинанда VII и казни Риэго. Сделавшись в 1831 г. королем, он продолжал действовать так, как-будто считал себя обязанным загладить гонением на либералов позор прежних сношений с Ними. В то время ему и в голову не приходило, что люди, которых он предал мести Карла-Феликса и гнал в продолжение 16 первых лет своего царствования, будут со временем считать его бойцом и мучеником за свободу Италии и возобновят жестокости Бурбонов в Неаполе pour les beaux yeux {Ради прекрасных глаз.— Ред.} его сына.
Таким образом, начиная с той минуты, когда французская революция в первый раз пошатнула престолы итальянских государей, в Италии не было почти ни одного года, в который бы хотя в одном конце ее не вешали, не расстреливали, не ссылали на галеры, всякий год открывались заговоры, усмирялись мятежи, призывались австрийские войска, давались и не исполнялись обещания. Папский двор организовал даже целую армию. Число недовольных в стране было так велико, что в продолжение 30 лет оно держало в страхе государей, снабженных превосходной полицией, храброй жандармерией и многочисленными своими и чужими войсками. Эти недовольные были достаточно сильны для того, чтобы после тридцатилетней войны одержать победу, и хотя вслед за сим и потерпели поражение, но в десять лет оправились от него и доставили окончательное торжество трехцветному флагу. Это замечательно потому, что эта оппозиция была всего менее демократическая. ‘Вихрь революции,— говорит Диэго Сорио в безобразном переводе г. Кончаловского, — увлек только часть дворянства, духовенства, помещиков, студентов и ученых’, между тем как народ не только не был против правительства, но даже во многих случаях открыто восставал во имя абсолютизма против либеральных движений.
Мне кажется, что уже достаточно выпало на долю буржуазии брани и укоров. Добрые буржуа, столь интересные в претерпеваемых ими гонениях от представителей дикого произвола, доказали неоднократно, что не уступают, а даже превосходят в зверстве своих гонителей, когда дело заходит о нуждах и требованиях низших классов. Революция 1848 г. во Франции и в Германии, английские восстания рабочих нынешнего столетия и последние действия национальной гвардии итальянского королевства заклеймили позором царство барышников. Конечно, все нарекания, которым они подверглись, не в состоянии искупить крови июньских дней, манчестерской резни и Аспромонте, но утешительно, по крайней мере, то, что теперь уже ни один порядочный человек не может сочувствовать движению, направленному в пользу буржуазии. Между тем есть еще весьма много хороших людей, способных увлекаться всем выступающим под демократическим знаменем. Хотя демократы доказали свою несостоятельность в 1848 г., но французские демократы в своих ошибках даже сохранили столько честности и благородства, что можно было сожалеть о голубиной наивности их сердец, но ненавидеть их было не за что. Все это и произвело ту добрую славу, которая осталась за демократами в то время, когда абсолютизм, аристократизм и буржуазия возбуждали к себе всеобщее отвращение и презрение. Отчасти способствовало этому то, что большинство не имело довольно храбрости, чтобы восстать против демократизма, облеченного в интересный вид страдания в благородства. Но эти соображения не останавливают Диэго Сориа: он слишком выстрадал от ошибок и зверства разных партий своего отечества, чтобы церемониться с кем бы то ни было. Читая его, невольно приходит мысль о том необыкновенном недостатке сообразительных способностей, которые выказывают демократы во что бы то ни стало. Французские демократы, ожидающие его на престол и курящие ему фимиам, имеют право поступать так: французский работник несравненно более человек, чем глупый, жестокий и трудолюбивый буржуа. Французский работник вдумывается в свою судьбу, он старается разгадать этот сфинкс и не упускает из виду ни одного средства развить свой ум. Достаточно вспомнить, что из их среды вышли замечательнейшие деятели 1848 г., и тогда мы увидим, что французские демократы имеют основание призывать к власти класс народа, несравненно более развитой, более образованный, чем управлявшие до сих пор лавочники. Но, к сожалению, не все страны похожи на Францию: есть нации, в которых развития французских рабочих достигли только немногие лица из высшего и среднего сословий. Остальная часть нации, и именно так называемый народ, пребывает в состоянии, близком к состоянию каких-нибудь кафров или курдов. Казалось бы, что в таком государстве не может быть и речи о демократах и демократизме. Однако беспардонные демократы не останавливаются перед такими пустяками. Они вовсе не вдумываются в сущность демократизма, а им просто приятно считать себя демократами и походить на Ледрю-Роллена. Поэтому они считают долгом вопиять против аристократии и буржуазии, как-будто есть что-то лучшее этого. Им нет дела, что когда против буржуазии вопиют французские демократы, то они имеют в виду класс общества, из которого вышли самые лучшие люди их страны: они хотят быть демократами, да и только, а там им все равно, что на замену аристократии и буржуазии есть только звери в человеческом образе, белые медведи с Бомбой во главе, потому что знаменитый народ связан тесными и неразрывными узами грубости и варварства с Бомбами.
Все эти горькие истины пришлось на себе испытать итальянским либералам всех цветов и оттенков. Добрые лаццарони, кричавшие в январе 1848 г. ‘Да здравствует конституция!’, в мае уже грабили город с криками ‘Да здравствует абсолютный король! Долой конституцию!’ и помогли Бомбе уничтожить конституцию и этим способствовать гибели итальянского движения. Во время сицилийского восстания они кричали ‘Да здравствует Джиоберти!’ и спрашивали у национальной гвардии: ‘кто такой Джиоберти?’ Крича ‘Вива!’ {Ура!— Ред.}, они думали, что это означает приказание всем пить! (2). Этому народу как нельзя более был по плечу король Фердинанд, мечтавший о том, чтобы, в случае окончательного торжества либералов, сделаться русским полковым командиром, но, вероятно, ему бы и в голову не пришла подобная мысль, если бы высшие классы вместо того, чтобы бороться с ним, ожидали народной инициативы и сближения с народом. Народ груб, туп и вследствие этого пассивен: это, конечно, не его вина, но это — так, и какой бы то ни было инициативы с его стороны страшно ожидать. Он всегда скорее готов, как неаполитанские лаццарони, итти рядом с наемными швейцарцами, грабить и убивать мирных жителей и противодействовать свободе страны. Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него, потому что народ в таком состоянии, как в Италии, не может по неразвитию поступать сообразно с своими выгодами, если сознана необходимость навязывать насильно народу образование, то я не могу понять, почему ложный стыд перед демократическими нелепостями может быть довольно силен, чтобы мешать признать необходимость насильного дарования ему другого блага, столь же необходимого, как образование, и без которого последнее невозможно, — свободы. Но всему этому еще горький опыт не научил деятелей 1848 г. Они не только верили в добродетели народа, но даже в достоинства Карла-Альберта, Леопольда II и Пия IX. R период 1846—48 годов, когда дело еще только начиналось, Италия была необыкновенно богата надеждами. Не проходило месяца, чтобы лучшие ожидания не волновали умы при назначении на министерское место какого-нибудь господина, который тщетно ломал голову, чтобы разгадать непонятную тайну своей популярности. Правда, этот господин успевал в самое непродолжительное время истощать терпение самых терпеливых и добродушных людей, но надежды от этого не уменьшались, и новые крики радости приветствовали его преемника.
Поэтому нельзя не удивляться справедливости и беспристрастию мнений автора ‘Истории Италии’, который, несмотря на испытанные преследования, совершенно оправдывает государей от многих обвинений на том именно основании, что они нисколько не были виноваты в надеждах, которые возбуждали, а следовательно, и в разочаровании, которое следовало затем. Чем, в самом деле, виноват был Пий IX, что от него ожидали невозможного, что думали, что старый клерикал, аристократ и кардинал Бремен Пия VII и Григория XVI окажется чем-то вроде Гарибальди? Он не делал никаких обещаний, не подавал никаких надежд, а его имя сделали криком свободы, от него ждали освобождения Италии. Это тем очевиднее, что для ожидающих и надеявшихся было все равно, кого бы ни выбрали, им не было дела до личности. Во время конклава распространился слух о том, что папой будет кардинал Гицци: и все были рады, все ждали от него того же, чего потом ожидали от Пия IX. Выбрали не Гицци, а Мастаи-Феррети, и надежды не уменьшились нисколько. Если бы выбрали Амато или Чиакки, было бы то же самое. Поэтому и выходили такие странные qui pro quo, что в то время, когда Пий призывал против своих подданных австрийское войско, ему делали овации и ожидали, что он отлучит Австрию от церкви. Здесь никто никого не обманывал или, лучше сказать, обманывали сами себя. Точно то же и в Сардинии относительно Карла-Альберта. Этот король, 16 лет занимавшийся тем же, чем занимались неаполитанские и испанские Бурбоны, вдруг увидел в честь свою разные овации. Здравый смысл, которого у него одного в этом случае было больше, чем у всех его подданных, говорил ему, что делать овации и возлагать надежды на человека, который всю жизнь заботился только об иезуитах и еще так недавно очищал по-кавеньяковски улицы Генуи и Турина, до того нелепо, что, вероятно, скрывает за собой что-нибудь недоброе. Он был прав и поступал логично, проезжая в закрытой карете, окруженной карабинерами, по улицам, усыпанным цветами, уставленным триумфальными арками и покрытым огромной толпой, кричащей: ‘Да здравствует король!’. Его жена была благоразумна, когда на коленях умоляла его не показываться народу, который, собравшись перед дворцом, желал выразить ему благодарность за благодеяния, о которых никто ничего не знал и которые были не более как нелепые надежды, сочиненные самим же народом. Но всех лучше выразил это Фердинанд Бомба. Так как все эти овации имели источником либеральные надежды, то он видел в этом противузаконный поступок и, подобно московским профессорам, запретил аплодировать себе. Крик ‘Да здравствует король’ стал считаться буйством. Это кажется странным, но в сущности это последовательно.
Но теперь является сам собою вопрос: почему же вдруг в лето от Р. X. 1846-е возникли все эти надежды, эти упования, эти ожидания? Почему не приветствовали восторгами ни Льва XII, ни Пия VIII, ни Григория XVI, почему только после 16-летней тирании заподозрили Карла-Альберта в каких-то добродетелях? По моему мнению, причиной этого была слишком затянутая петля, резавшая руки самим палачам. До реставрации, покуда правление отличалось мирною патриархальностью, как ни было тяжело народу, но он мог терпеть, покоряясь необходимости, считая, что уж так свет устроен, что он должен голодать и платить. Но когда прямо объявили, что опора общества есть палач, когда австрийские вассалы начали открытую войну против своих итальянских подданных, тогда дела переменились. Тридцать лет германские властители вели себя в отношении высших классов, как враги, и тридцать лет были победителями. Но такая, хотя победоносная, борьба, наконец, утомила их. Такое напряженное положение сделалось невыносимым, требовалось от борьбы какого-нибудь результата, нужно было или окончательно раздавить врагов, или сделать первый шаг к миру. Но раздавить нельзя целую нацию: одно поколение погибло, а на смену ему вырастало другое и поставляло новые жертвы. Нужно было кончить чем-нибудь, и как ни противна была правителям мысль о реформах, но итти по старому пути или остановиться на одной точке было невозможно. Эта невозможность, эта зависимость от обстоятельств, эта неловкость положения сознавалась инстинктивно всеми.
От этого правители впадали в ошибки, делали робкие движения, повидимому обещавшие реформы, всегда держали камень за пазухой, чтобы поразить того, кто слишком увлечется розовыми надеждами. Переживали какое-то переходное состояние, в котором подданные ждали, а властители думали о том, как бы сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы, как бы в одно время и народ успокоить, и все по-старому оставить. Правда, Пий IX и Карл-Альберт никаких обещаний не давали, но самое положение их было таково, что общество чувствовало, что они находятся в необходимости уступить, но это инстинктивное чувство не было достаточно сознано обществом, чтобы оно могло понять, что уступки эти могут быть вызваны только крайностью, а никак не сделаны добровольно. Поэтому оно приходило в восторг, когда удовлетворялась тысячная доля его желаний и надежд, и восторженно благодарило за то, что было дано во избежание больших уступок со злобою и неудовольствием. Фердинанд II и здесь был умнее всех: он отбил у либералов своего королевства всякую надежду на какие бы то ни было реформы и, когда те взяли их силой, выждал случая отнять назад и жестоко отмстить. Этим он навлек на себя упрек в варварстве, но, по крайней мере, спасся от упреков в вероломстве и измене, от которых не удастся спасти память Карла-Альберта. Но взгляд Диэго Сориа на эти дальнейшие события еще неизвестен, и я подожду выхода второго тома, чтобы поговорить о них с читателями. Рассказ покуда доведен до неаполитанской революции, усмиренной конституцией, данной Бомбой после самого упорного сопротивления. Если бы победа осталась за ним, Нет никакого сомнения, что сицилиянцы и неаполитанцы могли бы смело сказать королю, что
Так беспощаден не бывал
Ни разу кратер грозной Этны.
Но когда победа осталась за либералами, то они на другой же день сделали триумф Фердинанду, который долго не верил: такой глупости и, наконец, сказал генералу Стателле:
— Ну, мы дешево отделались.
Замечательно, что около того же времени те же самые слова были сказаны Карлом-Альбертом и Пием IX. Такой единодушный приговор достаточен, кажется, чтобы засвидетельствовать перед судом истории, насколько было практического смысла у итальянских либералов.
С тех пор Фердинанд не скрывал своего презрения к людям, не умевшим упрочить за собой то, что добыли ценою тридцатилетней борьбы и крови нескольких поколений. Когда у него с оружием в руках вырвали конституцию, принять которую сумели с таким видом, как-будто она была октроирована, когда после этого он проезжал среди огромных масс радостного народа, кричавшего ему приветствия и выражавшего любовь и благодарность, лошадь его остановилась.
— Видно, что конституционная лошадь, — громко сказал король, еще вчера говоривший, что во внимание к желанию любезных подданных и духу времени, дает конституцию: — видно, что конституционная лошадь… она не может итти вперед.

КОММЕНТАРИИ

Д. СОРИА. ОБЩАЯ ИСТОРИЯ ИТАЛИИ. Ч. II. Напечатано в ‘Русском Слове’, 1863, No 7, ‘Библиографический листок’, стр. 32—42, без подписи.
Рецензия Зайцева представляет интерес для выяснения его антинароднических взглядов.
‘Народ груб, туп и вследствие этого пассивен… Он всегда скорее готов, как неаполитанские лаццарони, итта рядом с наемными швейцарами грабить ‘ убивать мирных жителей и противодействовать свободе страны. Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него’…— так с предельной четкостью и резкостью формулирует Зайцев свои взгляды на неудачу итальянской революции 1848 г., которая ничему не научила демократов, идеализировавших народ.
Одинаково характерное и для Писарева, я для Зайцева неверие в разумные поступки народных масс, переоценка роли ‘умственного пролетариата’, учение об инициативе и воле мыслящего меньшинства — характерные черты русского якобинства 60-х годов — с особенной ясностью и прямолинейностью сформулированы Зайцевым в рецензии на книгу Сориа. Б. П. Коэьмин полагает, что именно эти мысли и вызвали в свое время резкую отповедь Салтыкова на страницах ‘Современника’ (1864, NoNo 1 и 3) и были одной из причин конфликта в лагере радикальных разночинцев. (Подобное см. в статье Б. П. Козьмина ‘Раскол в нигилистах’. ‘Литература и Марксизм’, 1928, No 2, перепечатано в книге ‘От 19 февраля до 1 марта’, М. 1933 г. Ср. во вст. статье Г. О. Берлинера к настоящему тому и в комментариях к статье ‘Глуповцы, попавшие в ‘Современник’).
Второй выпуск той же книги Сориа также вызвал подробную рецензию Зайцева (‘Р. Сл.’, 1864. No 2, ‘Библ. листок’, стр. 1—21), которую не перепечатываем, как менее характерную для принципиальных позиций Зайцева. Ср. еще положительную оценку книги Сориа в других современных журналах, напр., в ‘Библ. для Чтения’, 1863, No 9.
(1) В первой части ‘Библиографического листка’ Зайцев разбирал книгу Шмидта ‘История французской литературы’ (Спб. 1863, т. I, в. 1 и 2) я дал о ней резко отрицательный отзыв.
(2) Игра слов, основанная на созвучии итальянских слов ‘ура’ и ‘пить’ {‘viva’ и ‘veva’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека