‘Цыганы’. Поэма Пушкина, Вяземский Петр Андреевич, Год: 1827

Время на прочтение: 13 минут(ы)
Вяземский П. А. ‘Цыганы’. Поэма Пушкина // Пушкин в прижизненной критике, 1820-1827 / Пушкинская комиссия Российской академии наук, Государственный пушкинский театральный центр в Санкт-Петербурге. — СПб: Государственный пушкинский театральный центр, 1996. — С. 317-322.
http://next.feb-web.ru/feb/pushkin/critics/vpk/vpk-317-.htm

П. А. ВЯЗЕМСКИЙ

‘Цыганы’. Поэма Пушкина

Весело и поучительно следовать за ходом таланта, постепенно подвигающегося вперед. Таково зрелище, представляемое нам творцом поэм: ‘Руслан и Людмила’ и ныне появившейся ‘Цыганы’, таков и должен быть ход истинного дарования в поре зреющего мужества. Признаки жизни в даровании тщедушном могут быть только временны и, так сказать, случайны, но в твердом есть удовлетворительное последствие в успехах. Стремление к совершенству возможному или невозможному, если оно не доля смертного, есть принадлежность избранных на пути усовершенствования, и сие стремление должно быть непрерывно и единосущно. В поэме ‘Цыганы’ узнаем творца ‘Кавказского пленника’, ‘Бахчисарайского фонтана’, но видим уже мужа в чертах, некогда образовавших юношу. Видим в авторе более зрелости, более силы, свободы, развязности и, к утешению нашему, видим еще залог новых сил, сочнейшей зрелости и полнейшего развития свободы. Ныне рассматриваемая поэма, или повесть, как хотите назвать ее, есть, без сомнения, лучшее создание Пушкина, по крайней мере из напечатанного, потому что мы не вправе говорить о трагедии его, еще не выпущенной в свет1. Поэт переносит нас на сцену новую: природа, краски, явления, встречающиеся взорам нашим, не заимствованные и возбуждают в нас чувства, не затверженные на память, но рождают ощущения новые, впечатления цельные. Неужели нет тут ни малейшего подражания? — спросит сей час злонамеренная недоверчивость. Кажется, решительно нет, по крайней мере, подражания уловимого, подлежащего улике. Но нам лично, хотя для того, чтобы поддержать свое мнение, нельзя, впрочем, не признаться, что, вероятно, не будь Байрона, не было бы и поэмы ‘Цыганы’ в настоящем их виде, если, однако ж, притом судьба не захотела бы дать Пушкину место, занимаемое ныне Байроном в поколении нашем. В самой связи, или, лучше сказать, в самом отсутствии связи видимой и ощутительной, по коему Пушкин начертал план создания своего, отзывается чтение ‘Гяура’ Байронова и заключение обдуманное, что Байрон не от лени, не от неумения не спаял отдельных частей целого, но, напротив, вследствие мысли светлой и верного понятия о характере эпохи своей. Единство места и времени, спорная статья между классическими и романтическими драматургами, может отвечать непрерывающемуся единству действия в эпическом или в повествовательном роде. Нужны ли воображению и чувству, законным судиям поэтического творения, математическое последствие и прямолинейная выставка в предметах, подлежащих их зрению? Нужно ли, чтобы мысли нумерованные следовали перед ними одна за другою, по очереди непрерывной, для сложения итога полного и безошибочного? Кажется, довольно отмечать тысячи и сотни, а единицы подразумеваются. Путешественник, любуясь с высоты окрестною картиною, минует низменные промежутки и объемлет одни живописные выпуклости зрелища, пред ним разбитого. Живописец, изображая оную картину на холсте, следует тому же закону и, повинуясь действиям перспективы, переносит в свой список одно то, что выдается из общей массы. Байрон следовал этому соображению в повести своей. Из мира физического переходя в мир нравственный, он подвел к этому правилу и другое. Байрон, более всех других в сочувствии с эпохою своею, не мог не отразить в творениях своих и этой значительной приметы. Нельзя не согласиться, что в историческом отношении не успели бы мы пережить то, что пережили на своем веку, если происшествия современные развивались бы постепенно, как прежде обтекая заведенный круг старого циферблата: ныне и стрелка времени как-то перескакивает минуты и считает одними часами. В классической старине войска осаждали городок десять лет и песнопевцы в поэмах своих вели поденно военный журнал осады и деяний каждого воина в особенности, в новейшей эпохе, романтической, минуют крепости на военной дороге и прямо спешат к развязке, к результату войны, а поэты и того лучше: уже не поют ни осады, ни взятия городов. Вот одна из характеристических примет нашего времени: стремление к заключениям. От нетерпения ли и ветрености, как думают старожилы, просто ли от благоразумия, как думаем мы, но на письме и на деле перескакиваем союзные частицы скучных подробностей и прорываемся к результатами, которых, будь сказано мимоходом, по-настоящему нет у нас, и поневоле прибегаем к галлицизму, потому что последствия, заключения, выводы, все неверно и неполно выражают понятие, присвоенное этому слову. Как в были, так и в сказке, мы уже не приемлем младенца из купели и не провожаем его до поздней старости и, наконец, до гроба, со дня на день исправляя с ним рачительно ежедневные завтраки, обеды, полдники и ужины. Мы верим на слово автору, что герой его или героиня едят и пьют, как и мы грешные, и требуем от него, чтобы он нам выказывал их только в решительные минуты, а в прочем не хотим вмешиваться в домашние дела. Между тем заметим, что уже и в старину Депрео, хотя Магомет классицизма, но не менее того пророк в своем деле, чувствовал выгоду таких скачков и говорил, что Лабрюер, свергнув иго переходов, освободился от одной из величайших трудностей в искусстве писать2.
Поэма ‘Цыганы’ составлена из отдельных явлений, то описательных, то повествовательных, то драматических, не хранящих математического последствия, но представляющих нравственное последствие, в котором части соглашены правильно и гармонически. Как говорится, что и в разбросанных членах виден поэт3, так можно сказать, что и в отдельных сценах видна поэма. Скажем нечто о составе и ходе ее. На грунте картины изображается табор южных цыганов со всею причудностью их отличительных красок, поэтическою дикостью их обычаев и промыслов и независимостью нравов. Замечательно, что сие племя, коего происхождение и существование историческое предлагают задачу, не совсем еще разрешенную, несмотря на изыскания и вероятные гипотезы ученых, везде сохраняет неизгладимые оттенки какого-то первоначального бытия своего и что сии оттенки не сливаются, по крайней мере во многих чертах, с нравами туземцев, между коими они искони ведутся. В самых городах являют они признаки кочевой жизни: временем и законным образом укорененные в гражданских обществах, они как будто все на переходе и готовы наутро сложить палатки свои для переселения. Тем еще своеобразнее должно быть житье их в степях и на воле. Племя с такою оригинальною физиогномиею принадлежит поэзии, и Пушкин в удачном завоевании присвоил его и покорил ее владычеству. Два лица выдаются вперед из сей толпы странной и живописной: Земфира, молодая цыганка, и старый отец ее. Среди сих детей природы независимой и дикой является третье лицо: гражданин общества и добровольный изгнанник его, недовольный питомец образованности, или худо понявший ее, или неудовлетворенный в упованиях и требованиях на ее могущество, одним словом, лицо, прототип поколения нашего, не лицо условное и непременное в новейшей поэзии, как лица первого любовника, плута слуги или субретки в старой французской комедии, но лицо, перенесенное из общества в новейшую поэзию, а не из поэзии наведенное на общество, как многие полагают. Любовь к Земфире, своевольная прелесть, которую находит он в независимом житье-бытье их сообщества, тягость от повинностей образованного общежития, пресыщение от опостылевших ему удовольствий светских удерживают его при таборе и водворяют в новую жизнь. Но укрывшийся от общества, не укрылся он от самого себя, с изменою рода жизни не изменился он нравственно и перенес в новую стихию страсти свои и страдания, за ними следующие. Разделяя с новыми товарищами их занятия и досуги, не мог он разделить с ними их образ мыслей: недоверчивость и самолюбие возмутили спокойствие души, на минуту прояснившейся и освобожденной от прежних впечатлений, ревность и обманутое самолюбие ввергли его в преступление. Он убивает соперника своего и любовницу. Отец Земфиры, общество, усыновившее пришельца, удаляются от него и, не удовлетворяя мести, предают его собственным мучениям и воле Промысла. Вот сущность поэмы. Не будем в подробности обращать внимание читателя на отдельные красоты рассказа, яркие черты живописные, поэтическое движение в оборотах, строгую и вместе с тем свободную точность выражений пламенных и смелых. В исполнении везде виден Пушкин, и Пушкин на походе. Дадим отчет читателю в главных впечатлениях наших. Каждое из трех лиц, упомянутых выше, очертано верно и значительно. Легкомысленная, своевольная Земфира, отец ее, бесстрастный, равнодушный зритель игры страстей, охлажденный летами и опытами жизни трудной, Алеко, непокорный данник гражданских обязанностей, но и не бескорыстный в любви к независимости, которую он обнял не по размышлению, не в ясной тишине мыслей и чувств, а в порыве и раздражении страстей, — все они выведены поэтом в настоящем их виде, с свойственными каждому мнениями, речами, движениями. Первая, изложительная, сцена и вторая, служащая к ней дополнением, — две картины цыганской природы, верною и смелою кистью Орловского начертанные. Живопись не может быть ни удовлетворительнее, ни, так сказать, осязательнее. После сих двух сцен положительных, в которых краски почерпнуты из природы видимой, следует, и очень кстати, сцена более идеальная, но не менее истинная, хотя истина в ней и отвлеченная. Читая ее, нечувствительно готовишься к бедствиям, которые постигнут Алеко и отразятся на общество, его принявшее. Вводные стихи о птичке, которые поэт с искусством составил по другому размеру и бросил как иносказание, свойственное поэзии наших народных песен, придают этому отрывку какую-то неопределенность, совершенно соответственную мысли, господствующей в нем. Кажется только, поэту не должно бы кончать последним стихом, а предыдущим. Он говорил об Алеко:
Но, Боже, как играли страсти
Его послушною душой!
С каким волнением кипели
В его измученной груди!
Давно ль, надолго ль усмирели?
Они проснутся: погоди.
Этот стих должен подразумеваться и смысл его обнажиться сам собою впоследствии. Тут он как будто наперед подсказанное слово заданной загадки. По мнению некоторых, эпизод Овидия, вставленный в четвертой сцене, не у места и неприличен устам цыгана. Мы с этим не согласны. Почему преданию об Овидии не храниться всенародно в краю, куда он, по всей вероятности, был сослан? К тому же бриллиянт высокой цены, кажется, везде у места, а сей отрывок об Овидии, столь верно и живо выражающий беспечность и простодушие поэта, есть точно драгоценность поэтическая.
Может быть, только не совсем кстати старик приводит пример сосланного Овидия после стихов:
Но не всегда мила свобода
Тому, кто к неге приучен.
Легко согласиться, что насильственная свобода сосланного может быть для него и не слишком мила. Но, впрочем, воспоминание об Овидии совсем не вставка неуместная ни по сцене действия, ни по действующим лицам. В следующем отрывке, где описывается житье-бытье пришельца, не хотелось бы видеть, как Алеко по селеньям водит с пеньем медведя. Этот промысл, хотя и совершенно в числе принадлежностей молдаванских цыганов, не имеет в себе ничего поэтического. Понимаем, что Алеко сделался цыганом из любви к Земфире и из ненависти к обществу, но все не может он с удовольствием школить несчастного медведя и наживаться его боками. Если непременно нужно ввести Алеко в совершенный цыганский быт, то лучше предоставить ему барышничать и цыганить лошадьми. В этом ремесле, хотя и не совершенно безгрешном, все есть какое-то удальство и, следственно, поэзия4. С шестого отрывка до конца поэмы занимательность, искусство поэта и красоты разнородные, но везде первостепенные, возвышаются более и более. Сцена известной песни ‘Старый муж, грозный муж’5, возникающая ревность Алеко и спокойное воспоминание о сей песне, давно сложенной, старика, который без участия, без внимания смотрит на жестокое, но уже для него непонятное волнение разыгрывающихся страстей, бесчувственность старика, в котором одна только память еще приемлет впечатления, ужасная ночная сцена сновидений Алеко, тоска и страх Земфиры, разговор ее с отцом, разговор его с Алеко и кипящие выходки страстей последнего, в которых так мрачно, так злосчастно предсказывается жребий Земфиры, если она изменит любви его, и самое совершение рокового предсказания, — все это исполнено жизни, силы, верности необычайных. Следуя своему поэтическому crescendo6, поэт в последней главе превзошел себя. Обряд погребения, совершаемый перед убийцею, который
С ножом в руках, окровавленный,
Сидел на камне гробовом,
слова старика, прощающегося с ним, — все это дышит величественною простотою, истиною, то есть возвышенною поэзиею. Последние подробности, коими автор довершил картину свою, доказывают верность и сметливость его поэтического взгляда.
………… Шумною толпою
Поднялся табор кочевой
С долины страшного ночлега,
И скоро все в дали степной
Сокрылось. Лишь одна телега,
Убогим крытая ковром,
Стояла в поле роковом.
Так иногда, перед зимою,
Туманной утренней порою,
Когда подъемлется с полей
Станица поздних журавлей
И с криком вдаль на юг несется,
Пронзенный гибельным свинцом
Один печально остается,
Повиснув раненым крылом.
Настала ночь, в телеге темной
Огня никто не разложил,
Никто под крышею подъемной
До утра сном не опочил.
Все это замечено, все списано с природы. Вот истинная, существенная, не заимствованная поэзия.
В заключение эпилог, в котором последний стих что-то слишком греческий для местоположения:
И от судеб защиты нет.
Подумаешь, что этот стих взят из какого-нибудь хора древней трагедии. Напрасно также, если мы пустились в щепетильные замечания, автор заставляет Земфиру умирать эпиграмматически, повторяя последние слова из песни:
Умру любя.
Во всяком случае, разве, умираю, а то при последнем издыхании и некогда было бы ей разлюбить7. Еще не хотелось бы видеть в поэме один вялый стих, который Бог знает как в нее вошел. После погребения двух несчастных жертв Алеко
……………медленно склонился
И с камня на траву свалился.8
Вот изложение впечатлений, которые остались в нас после чтения одного из замечательнейших и первостепенных явлений нашей поэзии. Автор, кажется, хотел было сначала развернуть еще более части своей повести. Мы слышали об одном отрывке, в котором Алеко представлен у постели больной Земфиры и люльки новорожденного сына9. Сие положение могло бы дать простор для новых соображений поэтических. Алеко, волнуемый радостью и недоверчивостью, любовью к Земфире и к сыну и подозрениями мучительной ревности, было бы явление, достойное кисти поэта.
Пушкин совершил многое, но совершить может еще более. Он это должен чувствовать, и мы в этом убеждены за него. Он, конечно, далеко за собою оставил берега и сверстников своих, но все еще предстоят ему новые испытания сил своих, он может еще плыть далее в глубь и полноводие.

Примечания

Московский телеграф. 1827. Ч. 15. No 10 (выход в свет ок. 25 июня — МВед. 1827. No 51, 25 июня.). Отд. 1. С. 111-122. Без подписи. С незначительными стилистическими изменениями и позднейшей ‘припиской’ вошла в Полн. собр. соч. П. А. Вяземского (СПб., 1878. Т. 1. С. 313-325). Заглавие статьи, отсутствующее в журнальной публикации, в наст. изд. дается по Полн. собр. соч.
Ранее в разделе библиографии ‘Московского телеграфа’ (Ч. 14. No 7. Отд. 1. С. 235) сообщалось о выходе поэмы в свет: ‘Цыганы (писано в 1824 году). М., 1827 г., в тип. Авг. Семена, in 12, 46 стр. Новая поэма Пушкина, столь давно и нетерпеливо ожиданная, наконец издана. Не хотим пользоваться правом журналиста, не выписываем ничего потому, что не хотим разрушить наслаждения читателей знать поэму Пушкина вполне. Для библиографов и охотников до типографических редкостей заметим, что один экземпляр ее напечатан на пергаменте (он находится в библиотеке С. А. Соболевского), все остальные на веленевой бумаге’. (Об экземпляре Соболевского см. также: Смирнов-Сокольский. С. 143).
Вяземский слышал ‘Цыган’ в чтении брата поэта Л. С. Пушкина еще в 1825 г. и восторженно отозвался о поэме в письме к Пушкину от 4 августа 1825 г. из Ревеля: ‘Ты ничего жарче этого еще не сделал &lt,…&gt,. Шутки в сторону, это, кажется, полнейшее, совершеннейшее, оригинальнейшее твое творение’ (XIII, 200). Столь же высокая оценка поэмы была дана им в письме к В. Ф. Вяземской от 22 июня 1825 г.: ‘Слышал поэму Пушкина ‘Цыгане’. Прелесть и, кажется, выше всего, что он доселе написал’ (ОА. Т. 5. Вып. 1. С. 47). Сохранился принадлежавший Вяземскому экземпляр поэмы с его замечаниями и вписанными рукой Пушкина стихами эпилога (‘За их ленивыми толпами ~ Я имя нежное твердил’), которые были выпущены в тексте первого издания. Большая часть замечаний, сделанных Вяземским, отразилась в его статье. Приводим их здесь полностью (выделен курсивом текст, подчеркнутый Вяземским):
Текст Пушкина
Замечания Вяземского
(с. 6)
Он будет мой:
Кто ж от меня его отгонит?
Но поздно… месяц молодой
Зашел, поля покрыты мглой
И сон меня невольно клонит…
(с. 14)
Что бросил я? Измен волненье,
Предрассуждений приговор,
Толпы безумное гоненье
Или блистательный позор.
&lt,…&gt,
Слишком отвлеченно
Что шум веселий городских?
Где нет любви, там нет веселий,
А девы… Как ты лучше их
И без нарядов дорогих,
Без жемчугов, без ожерелий!
Голубок Крылова
(с. 15)
Но не всегда мила свобода
Тому, кто к неге приучен.
Меж нами есть одно преданье:
Царем когда-то сослан был
Полудня житель нам в изгнанье.
можно ли назвать свободою
ссылку?
(с. 19)
Прошло два лета. Так же бродят
Цыганы мирною толпой
В начале поэмы: сегодня,
где ж два лета
(с. 20)
Старик лениво в бубны бьет,
Алеко с пеньем зверя водит,*
Земфира поселян обходит
И дань их вольную берет
*Алеко может быть цыганом по любви к Земфире и ненависти к обществу, но все не может и не должен он исправлять цыганское ремесло, водить медведя, заставлять его делать палкою на караул, искать в голове, ходить загорохом.
(с. 23)
Алеко
Молчи, Земфира, я доволен…
Земфира
Так понял песню ты мою?
Алеко
Земфира!
Земфира
Ты сердиться волен,
Я песню про тебя пою.

Алеко должен бы тут убить Земфиру

(с. 27)
Земфира
Не верь лукавым сновиденьям
Алеко
Ax, я не верю ничему:

Ни снам, ни сладким увереньям,
Ни даже сердцу твоему.
После слов: я песню про тебя пою. Как ему и верить?
(с. 32)
Но ты, пора любви, минула
Еще быстрее: только год
Меня любила Мариула.
&lt,…&gt,
И одинокие досуги
Уже ни с кем я не делил.
Рассказ старика не утешение Алеку.
С этих пор
Постыли мне все девы мира:
Добро еще, сказал бы он, что и он1 забыл изменницу и полюбил другую
(с. 40)
Земфира
Умру любя
разве умираю
(с. 42)
Он молча, медленно склонился
И с камня на траву свалился
Тогда старик, приближась, рек:
‘Оставь нас, гордый человек!
Мы дики, нет у нас законов*,
Мы не терзаем, не казним,
Не нужно крови нам и стонов,
Но жить с убийцей не хотим.
* Цыганы не особенный народ, а повинуются законам земли, к которой приписаны.
(с. 47)
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет
Слишком греческое окончание
(ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, No 902)
1 ‘Борис Годунов’ завершен 7 ноября 1825 г. Отрывок был напечатан в No 1 ‘Московского вестника’ за 1827 г., полностью трагедия опубликована только в 1830 г. Вяземский писал А. И. Тургеневу и В. А. Жуковскому 29 сентября 1826 г. в Дрезден: ‘Пушкин читал мне своего ‘Бориса Годунова’. Зрелое и возвышенное произведение. Трагедия ли это или более историческая картина, об этом пока не скажу ни слова: надобно вслушаться в нее, вникнуть, чтобы дать удовлетворительное определение, но дело в том, что историческая верность нравов, языка, поэтических красок сохранена в совершенстве, что ум Пушкина развернулся не на шутку, что мысли его созрели, душа прояснилась и что он в этом творении вознесся до высоты, которой он еще не достигал’ (Архив Тургеневых. Вып. 6. С. 42).
2 Вяземский, вероятно, неточно передает слова Буало. Ср. в примечаниях Ж.-Л. Даламбера к его ‘Похвальному слову Депрео’: ‘Он &lt,Буало — Ред.&gt, упрекал Лабрюйера в том, что тот в своих ‘Характерах’ не дал себе труда сделать переходы, представляющие, согласно Буало, наибольшую трудность в творениях человеческого ума. Немногие согласятся с этим суждением’ (Notes sur l’Eloge de Depreaux // Oeuvres philosophiques, historiques et litteraires de d’Alembert. Paris, an XIII (1805). T. 7. P. 154). ‘Характеры’ (1-е изд. 1688) — знаменитая книга французского писателя-моралиста Жана де Лабрюйера. Определение Буало как ‘Магомета классицизма’, очевидно, восходит к Пушкину. Ранее, в статье о ‘Сонетах’ А. Мицкевича, Вяземский замечал, что во Франции, в отечестве Буало, веруют и ныне ‘в его французский Коран (так Пушкин называет ‘L’Art poetique’)’ (МТ. 1827. Ч. 14. No 7. Отд. 1. С. 194). Ср. также в незавершенной статье Пушкина ‘О поэзии классической и романтической’ (1825): ‘Буало обнародовал свой Коран — и французская словесность ему покорилась’ (XI, 38).
3 Имеется в виду выражение Горация ‘disjecti membra poeta’ (‘разбросанные члены поэта’) (Сатиры. Кн. 1, 4, 56-62).
4 Тот же упрек содержался в письме К. Ф. Рылеева Пушкину от конца апреля 1825 г. (XIII, 168-169). В ‘Опровержениях на критики’ Пушкин писал: ‘Покойный Рылеев негодовал, зачем Алеко водит медведя и еще собирает деньги с публики. Вяземский повторил то же замечание. (Рылеев просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример благороднее.) Всего бы лучше сделать из него чиновника 8 класса или помещика, а не цыгана. В таком случае, правда, не было бы и всей поэмы, ma tanto meglio &lt,тем лучше (ит.). — Ред.&gt,’ (XI, 153).
5 Под заглавием ‘Цыганская песня’ опубликована в ‘Московском телеграфе’ (1825. Ч. 6. No 21. С. 69) с нотами и следующим примечанием издателя: ‘Прилагаем ноты дикого напева сей песни, слышанного самим поэтом в Бессарабии’. Ноты Пушкин послал Вяземскому при письме от 2-й пол. сентября 1825 г. (XIII, 231) для передачи в ‘Телеграф’. Они были отредактированы А. Н. Верстовским. Еще до опубликования песни на нее была написана музыка М. Ю. Виельгорским (см.: XIII, 224).
6 Крещендо (ит.) постоянное усиление силы звука в музыкальном исполнении.
7 Вяземский здесь имеет в виду последнюю строку песни Земфиры: ‘Умираю любя’. На самом деле формула ‘умру любя’ в разных вариациях была широко распространена как в лирической поэзии, так и в трагедии (см.: Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 393). Ср., например, в лицейском стихотворении Пушкина ‘Желание’ (‘Медлительно влекутся дни мои…’) (1816).
8 Этим замечанием, как свидетельствует сам Вяземский в своей ‘Приписке’ 1875 г. к статье о ‘Цыганах’, Пушкин был особенно недоволен. Вяземский пишет: ‘Этот разбор поэмы Пушкина навлек, или мог бы навлечь, облачко на светлые мои с ним сношения. О том я долго не догадывался и узнал случайно, гораздо позднее. Александр Алексеевич Муханов, ныне покойный, а тогда общий приятель наш, сказал мне однажды, что из слов, слышанных им от Пушкина, убедился он, что поэт не совсем доволен отзывом моим о поэме его. Точных слов не помню, но смысл их следующий: что я не везде с должной внимательностью обращался к нему, а иногда с каким-то учительским авторитетом, что иные мои замечания отзываются слишком прозаическим взглядом, и так далее. Помнится мне, что Пушкин был особенно недоволен замечанием моим о стихах медленно скатился и с камня на траву свалился. Признаюсь, и ныне не люблю и травы и свалился. Между тем Пушкин сам ничего не говорил мне о своем неудовольствии: напротив, помнится мне, даже благодарил меня за статью. Как бы то ни было, взаимные отношения наши оставались самыми дружественными’ (Вяземский П. А. Соч.: В 2 т. М., 1982. Т. 2. С. 118-119). Далее Вяземский высказывает предположение, что именно этот эпизод их отношений с Пушкиным вызвал пушкинскую эпиграмму ‘Прозаик и поэт’ (‘О чем, прозаик, ты хлопочешь?’). Здесь, однако, в воспоминания Вяземского вкралась неточность: названная эпиграмма написана ранее статьи Вяземского и, возможно, была вызвана каким-либо более ранним их спором с Пушкиным. (Подробнее см.: Вяземский П. А. Соч.: В 2 т. Т. 2. С. 119 и 332 (коммент. М. И. Гиллельсона), Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929. С. 108-116).
9 Сцена была написана позднее основного текста поэмы и не вошла в окончательную редакцию (см.: IV, 444-446: ‘Бледна, слаба, Земфира дремлет…’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека