Цветок под ногою, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1911
Время на прочтение: 16 минут(ы)
—————————————————————-
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
Имя его — Юра.
Ему было шесть лет от рождения, седьмой, и мир для него был огромным,
живым и очаровательно-неизвестным.
Он недурно знал небо, его глубокую дневную синеву и белогрудые, не то
серебряные, не то золотые облака, которые проплывают тихо: часто следил за
ними, лежа на спине среди травы или на крыше. Но звезд полностью он не
знал, так как рано ложился спать, и хорошо знал и помнил только одну
звезду, зеленую, яркую и очень внимательную, что восходит на бледном небе
перед самым сном и, по-видимому, на всем небе только одна такая большая.
Но лучше всего знал он землю во дворе, на улице и в саду со всем ее
неисчерпаемым богатством камней, травы, бархатистой горячей пыли и того
изумительно разнообразного, таинственного и восхитительного сора, которого
совершенно не замечают люди с высоты своего огромного роста. И, засыпая,
последним ярким образом от прожитого дня он уносил с собою кусок горячего,
залитого солнцем стертого камня или толстый слой нежно-жгучей, щекочущей
пыли. Когда же с матерью он бывал в центре города, на его больших улицах,
то по возвращении лучше всего помнил широкие, плоские каменные плиты, на
которых и шаги, и самые ноги его кажутся ужасно маленькими, как две
лодочки, и даже множество вертящихся колес и лошадиных морд не так
оставалось в памяти, как этот новый и необыкновенно интересный вид земли.
И все было для него огромно: заборы, деревья, собаки и люди, но это
нисколько не удивляло и не пугало его, а только делало все особенно
интересным, превращало жизнь в непрерывное чудо. По его тогдашней мерке
предметы выходили такими:
Отец — десять аршин.
Мама — три аршина.
Соседская злая собака — тридцать аршин.
Наша собака — десять аршин, как и папа.
Наш дом одноэтажный, но очень-очень высокий — верста.
Расстояние от одной стороны улицы до другой — две версты.
Наш сад и деревья в нашем саду — неизмеримы, высоки бесконечно.
Город — миллион, но чего — неизвестно.
И все остальное в таком же роде. Людей он знал много, огромных и
маленьких, но лучше знал и ценил маленьких, с которыми можно говорить обо
всем, большие же держали себя так глупо и расспрашивали о таких нелепых,
всем известных, скучных вещах, что приходилось тоже притворяться глупым,
картавить и отвечать нелепости, и, конечно, хотелось как можно скорее уйти
от них. Но были над ним, и вокруг него, и в нем самом два совершенно
особенных человека, одновременно больших и маленьких, умных и глупых, своих
и чужих: это были отец и мама.
Наверное, они были очень хорошими людьми, иначе не могли бы быть отцом
и мамой, во всяком случае, они были людьми очаровательными и единственными
в своем роде. С полной уверенностью можно было сказать одно: что отец очень
велик, страшно умен, обладает безграничным могуществом и от этого немного
страшен, интересно бывает с ним поговорить о необыкновенных вещах, для
безопасности вложивши свою руку в его большую, сильную, горячую ладонь.
Мама же не так велика, а иногда бывает совсем маленькою, очень добра она,
целует нежно, прекрасно понимает, что это значит, когда болит животик, и
только с нею можно отвести душу, когда устанешь от жизни, от игры или
сделаешься жертвою какой-нибудь жестокой несправедливости. И если при отце
неприятно плакать, а капризничать даже опасно, то с нею слезы приобретают
необыкновенно приятный вкус и наполняют душу такою светлою грустью, какой
нет ни в игре, ни в смехе, ни даже в чтении самых страшных сказок. Нужно
добавить, что мама необыкновенная красавица, и в нее все влюблены, это и
хорошо, потому что чувствуешь гордость, но это и немножко плохо: ее могут
отнять. И всякий раз, когда какой-нибудь мужчина, один из этих огромных,
занятых собою и неизменно враждебных мужчин пристально и долго смотрит на
маму, — становится скучно и беспокойно. Хочется стать между ним и мамой, и
куда ни пойдешь по своим делам, отовсюду тянет назад. Иногда мама
произносит нехорошую, пугающую фразу:
— Что ты все вертишься тут? Иди играть к себе.
И тогда ничего не поделаешь, надо уходить.
Пробовал он приносить с собою книжку или садился рисовать, но и это не
всегда помогало: то мама похвалит его, что он читает, то опять скажет:
— Иди лучше к себе, Юрочка. Видишь, опять на скатерти воду разлил,
всегда ты со своим рисованием что-нибудь наделаешь.
А потом упрекает за капризы. Но хуже всего, когда опасный и
подозрительный гость только что пришел, а Юре надобно уже ложиться спать,
впрочем, когда он ложится в постель, является чувство спокойствия и такое
впечатление, будто все уже кончилось: огни погашены, жизнь приостановилась,
все засыпает, и подозрительный гость не то также уснул, не то ушел совсем.
Во всех этих случаях с подозрительными мужчинами Юра, хотя и смутно,
но очень сильно, чувствует одно: что каким-то образом он заменяет собою
отсутствующего отца. И это делает его немножко старым, как-то дурно,
по-взрослому настроенным, но зато необыкновенно сообразительным, умным и
важным. Конечно, он никому об этом не говорит, так как никто его не поймет,
но в том, как он ласкается к явившемуся отцу и покровительственно садится к
нему на колени, чувствуется человек, до конца выполнивший свой долг.
Бывает, что отец не поймет его и просто-напросто прогонит играть или спать,
— Юра обиды не чувствует и уходит с огромным удовольствием. В понимании он
как-то не особенно нуждается и даже несколько боится его: иногда ни за что
не скажет, почему он плакал, или притворится рассеянным, неслышащим,
занятым своим делом, а сам все прекрасно слышит и понимает.
И уже есть у него одна страшная тайна: он заметил, что эти
необыкновенные и очаровательные люди, отец и мама, бывают очень несчастны
друг через друга и скрывают это ото всех. Поэтому и он сам скрывает свое
открытие и делает передо всеми вид, что все обстоит прекрасно. Много раз он
заставал маму плачущей где-нибудь в уголке в гостиной или в спальне,
детская его рядом со спальнею, и однажды ночью, почти на рассвете, он
слышал страшно гневный и громкий голос отца и плачущий голос матери. Он
долго лежал, притаив дыхание, но потом стало так страшно от этого
необыкновенного разговора среди ночи, что не выдержал и тихонько спросил
няньку:
— Няня, что они говорят?
И няня быстро, испуганным шепотом ответила:
— Спи, спи. Ничего не говорят.
— Я к тебе пойду.
— Как не стыдно, такой большой, и с нянькой спать!
— Я к тебе пойду.
Так, сдерживая голос, страшно почему-то боясь, чтобы их не услышали,
долго: спорили они в темноте, и кончилось тем, что Юра перебрался-таки к
няньке, на ее грубую, колючую, но уютную и теплую простыню.
Наутро папа и мама были очень веселы, и Юра притворился, что верит им,
и даже, кажется, действительно поверил. Но в тот же вечер, а может быть, и
не в тот, а совсем в другой, он увидел отца плачущим. Это было так: он
проходил мимо отцова кабинета, и дверь была полураскрыта, и что-то там
слышалось, и он тихонько заглянул — отец лежал необыкновенно, животом вниз,
на своем диване и громко плакал. И никого не было. Юра ушел, повертелся в
детской и снова вернулся: так же была полуоткрыта дверь, так же никого не
было, и все так же громко плакал отец. Если бы он плакал тихо, это еще
можно было бы понять, но он всхлипывал громко, стонал грубым голосом, и
зубы у него страшно скрипели. Лежал такой большой, во весь диван, прятал
голову под широкие плечи, густо сопел и шмурыгал влажным от слез носом, — и
этого нельзя было понять. А на столе, на его большом, полном карандашей,
бумаги и других богатств столе, красным огнем горела лампа и коптела:
плоской черно-серой ленточкой выбегала копоть и изгибалась в разные
стороны.
Вдруг отец громко, но как-то по-другому вздохнул и пошевелился, и Юра
потихоньку ушел. А потом все было, как всегда, и так никто об этом и не
узнал, но образ огромного, таинственного и очаровательного человека,
который есть отец, а в то же время громко плачет, остался в памяти у Юры,
как что-то жуткое и чрезвычайно серьезное. И если о другом просто не
хотелось говорить, то об этом необходимо было молчать, как о святом и
страшном, и в молчании еще больше любить отца. Но опять-таки любить его
нужно было так, чтобы он и этого не замечал, а вообще же делать вид, что
жить на свете очень весело.
И все это удалось Юре: отец так и не заметил, что он его любит
особенно, а жить на свете было действительно весело, так что не было
надобности в притворстве.
Из души тянулись нити ко всему, к солнцу, к ножу и оструганной им
палке, к тем прекрасным и загадочным далям, что видимы с высоты железной
крыши, и еще трудно было отделить себя от всего, что не он. Когда сильно и
душисто пахла трава, то казалось, что это он сам пахнет так хорошо, а когда
он ложился в постель, то, как это ни странно, в маленькую постель вместе с
ним укладывались огромный двор, улица, косые нити дождя и пенистые лужи и
весь огромный, живой, очаровательно-неизвестный мир. Так все вместе с ним и
засыпало, так и просыпалось вместе и вместе с ним открывало глаза. И был
один поразительный факт, достойный глубочайших размышлений: если с вечера
он втыкал палку где-нибудь в саду, то наутро она оказывалась там же, и
спрятанные в ящике, в сарае бабки оставались такими же, хотя с тех пор было
темно и он уходил к себе в детскую. Отсюда являлась и естественная
потребность все самое ценное прятать под подушку: раз оно само стояло и
лежало, так могло само и уйти. И вообще было удивительно и очень приятно,
что и нянька, и дом, и солнце существуют не только вчера, но и каждый день,
и от этого, проснувшись, хотелось смеяться и громко петь.
Когда его спрашивали об имени, он быстро отвечал:
— Юра.
Но некоторые не довольствовались этим и требовали, чтобы он продолжал,
— и тогда с некоторым напряжением он отвечал:
— Юрий Михайлович.
И, подумавши еще, произносил полностью:
— Юрий Михайлович Пушкарев.
Наступил необыкновенный день: мама именинница, к вечеру съедутся
гости, будет военная музыка, а в саду и на террасе будут гореть
разноцветные фонарики, и спать нужно ложиться не в девять часов, а когда
сам захочешь.
Проснулся Юра, когда еще все спали, сам наскоро оделся и быстро
выскочил в ожидании чудес. Но был неприятно удивлен: комнаты стояли
неубранными, как всегда по утрам, кухарка и горничная спали, и дверь была
заперта на крючок — трудно было поверить, что люди зашевелятся, забегают, а
комнаты примут праздничный вид, и страшно становилось за судьбу праздника.
В саду еще хуже: дорожки не подметены, и не висит ни одного фонарика —
стало совсем беспокойно. По счастью, на грязном дворе за сараем кучер Евмен
мыл коляску, и хотя он делал это часто и вид имел самый обыкновенный, но
теперь, в решительном плескании воды из ведра, в жилистых руках с
засученными по локоть рукавами красной рубахи, явственно чувствовалось
что-то праздничное.
Евмен только покосился на Юру, а Юра вдруг как бы впервые заметил его
широкую черную волнистую бороду и подумал с почтением, что Евмен очень
достойный человек. И сказал:
— Здравствуй, Евмен.
Ну, а потом пошло все очень быстро: вдруг появился дворник и начал
мести дорожки, вдруг распахнулось окно в кухне и застрекотали чьи-то
женские голоса, вдруг выскочила горничная с каким-то ковриком и начала бить
палкой, как собаку. Все зашевелилось, и события, наступая одновременно и в
разных концах, понеслись с такой бешеной стремительностью, что невозможно
было за ними угнаться. Пока нянька поила Юру чаем, в саду уже начали
протягивать проволоку для фонариков, а пока в саду протягивали проволоку, в
гостиной переставили всю мебель, а пока в гостиной переставляли мебель,
кучер Евмен уже запряг лошадь и выехал со двора с какой-то особенной
таинственной, праздничной целью.
С крайним трудом Юре удалось на некоторое время сосредоточиться:
вместе с отцом они стали развешивать фонарики. И отец был очарователен:
смеялся, шутил, подсаживал Юру на лестницу, сам лазил по ее жиденьким,
потрескивающим перекладинам, и под конец оба они вместе с лестницей
свалились в траву, но не ушиблись. Юра вскочил, а отец так и остался лежать
на траве, закинув руки под голову и вглядываясь прищуренными глазами в
сияющую, бездонную синеву. Лежа в траве, с таким серьезным, далеким от игры
видом, отец был страшно похож на Гулливера, тоскующего о своей стране
больших, высоких людей. Что-то вспомнилось неприятное, с целью развеселить
отца, Юра сел верхом на его сдвинутые колени и сказал:
— Помнишь, отец, когда я был маленький, я садился к тебе на колени, и
ты подбрасывал меня, как лошадь?
Но не успел окончить, как уже лежал носом в самой траве, поднятый на
воздух и опрокинутый чудесною силой, — это отец по-старому подбросил его
коленами. Юра обиделся, а отец с полным пренебрежением к его гневу начал
щекотать его под мышками, так что поневоле пришлось рассмеяться, а потом
взял, как поросенка, за ноги и понес на террасу. И мама испугалась:
— Что ты делаешь, у него голова затечет.
После чего Юра оказался на ногах, красный, взъерошенный и не то очень
несчастный, не то страшно счастливый.
День бежал так быстро, как кошка от собаки. Словно провозвестники
грядущего великого торжества, стали появляться какие-то посланцы с
записками, очаровательно вкусные торты, приехала портниха и спряталась с
мамой в спальне, потом приехали два какие-то господина, потом еще господин,
потом дама — очевидно, весь город находился в волнении. Юра рассматривал
посыльных, — странных людей из того мира, и прохаживался перед ними с видом
простым и важным как сын именинницы, встречал господ, провожал торты — и к
полудню так изнемог, что вдруг возненавидел жизнь. Поругался с нянькой и
лег на кровать лицом вниз, чтобы отомстить ей, но сразу заснул. Проснулся
все с тем же недовольством жизнью и желанием мстить, но, вглядевшись
промытыми холодною водою глазами, почувствовал, что и мир и жизнь
очаровательны до смешного.
Когда же на Юру надели красную, шелковую, хрустящую рубашку, и уже
явственно он приобщился к празднику, а на террасе его встретил длинный,
снежно-белый, сверкающий стеклянною посудою стол, — Юра вновь закружился в
водовороте набегающих событий.
— Пришли музыканты! Господи, музыканты пришли! — кричал он, разыскивая
отца, или мать, или кого-нибудь, кто отнесся бы к этому приходу с
надлежащею серьезностью.
Отец и мать сидели в саду, в беседке, густо завитой диким виноградом,
и молчали, но красивая голова матери лежала на плече у отца, а отец, хотя
обнимал ее, но был очень серьезен и приходу музыкантов не обрадовался. Да и
оба они отнеслись к этому приходу с непостижимым равнодушием, вызывающим
скуку. Впрочем, мама пошевелилась и сказала:
— Пусти. Мне надо идти.
— Так ты помни, — произнес отец что-то непонятное, но отдавшееся в