Церковь эстетическая и церковь совестливая, Розанов Василий Васильевич, Год: 1906

Время на прочтение: 7 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Русская государственность и общество (Статьи 1906—1907 гг.)
М.: Республика, 2003.

ЦЕРКОВЬ ЭСТЕТИЧЕСКАЯ И ЦЕРКОВЬ СОВЕСТЛИВАЯ

Многими сознано и отмечено, что, кроме политического движения, у нас происходит и социальное, кроме борьбы за реформы гражданские, юридического характера, в последнем идеале за реформы ‘учредительные’, — совершается борьба во имя коренной социальной справедливости, какой, собственно, никогда не видала история, которая не была осуществлена в жизни ни одного народа, но сознание которой неугасимо живет в каждом человеческом сердце. Справедливость эта имеет свой большой ‘Аз’: ‘кто трудится — вправе быть сыт, кто не трудится — может и поголодать’. В жизни как раз наоборот устроено: изморенные в труде — илоты в Спарте, пролетарии в Риме, рабочие и мужики во всей Европе и у нас — живут впроголодь, а иногда и голодают, тогда как спартиаты, патриции, капиталисты если и трудятся, то лишь по желанию, и проживают и роскошествуют даже и в тех единицах, которые вовсе и никогда не трудятся. Таково уже второе поколение или третье, четвертое — богачей-приобретателей. Этот ‘Аз’ всякому понятен, и вот почему в то время, как политическая часть освободительного движения обнимает только зрелых граждан России, состоятельных отцов семей, рекомых ‘буржуа’ (‘кадетские’ партии), — социальная часть движения взбудоражила всех, подняла всю Россию, рабочих, мужиков, студентов, семинаристов, гимназисток, менее мужей и более мальчиков, все мечтательное, все еще не ‘обвыкшее’ в жизни и не усевшееся плотно в свою общественную ячейку. Скажем так: старый писатель, с большим именем, с хорошим заработком, — он ‘кадет’, сторонник политических реформ, льющий за них чернила, но писатель, начинающий только ‘вот-вот’, у которого все в надеждах, — он ‘социалист’, ‘марксист’, ‘товарищ’, не прочь пожертвовать и кой-чем больше чернил для мечтаемого будущего строя. Учитель семинарии — ‘кадет’, семинарист — опять же ‘социалист’, друг рабочих и ‘обездоленных’, профессора, чиновники, люди женатые и имеющие детей — дальше ‘учредительного собрания’ в самых внутренних, сокровенных желаниях не идут, да и эти мечты питают несколько вяло. Но их дети мало интересуются тем, чего они собственно не испытали, — гражданскою, юридическою стороною жизненного строя: их не это давит, а давит огромная жалость к миру работающих и голодных, ‘труждающихся и обремененных’, давит этот огромный ‘Аз’, всем известный и всем понятный, рвет их нервы, родит бессонные ночи и в них горячечные сны. В пустынях видятся миражи, среди безводных песков показываются ручьи, озера, пальмы: так же точно в рабочих массах, немытых, нечесаных, полуголодных, предавшихся годы только алкоголю, как единственному доступному утешению, развертываются панорамы роскошной, братской жизни, полной умеренного, неизнуряющего труда, — труда вольного и охотного, но зато всех людей, среди цветов, плодов, всей роскоши цивилизации и свежести природы. Является мечта нового всемирного братства, ради которого ‘пролетарии всех стран, соединяйтесь!’. И как из пустыни нельзя не рваться к мареву, так решительно невозможно не требовать, не ожидать, чтобы рабочий, которому показан уголок ‘будущего социального строя’, не рванулся к нему всеми силами души и тела, мускулами и воображением. Мы сказали: ‘марево’, ‘мираж’. Может быть, так, может быть, — не так. И христианство суровым римлянам II — III века казалось ‘несбыточною мечтою’. Мы обрисовываем положение и нисколько его не судим. ‘Аз’-то всем виден, ‘аз’-то для всех убедителен, вот что образует огромную массивность и тяжеловесность теперешнего движения. Идет страшный поезд, как бы в сотни вагонов и сотни тысяч пудов, и как его остановить не собственным внутренним тормозом, на который не простирается власть стоящих вне поезда, а остановить вне-поездною силою, со стороны, встав перед ним ‘препятствием’? Вот положение, и вот вопрос.
Мы сказали, что этот двойной состав русского освободительного движения отмечен многими: но на самом деле состав его — тройной. Третья часть его пока забыта под волнами собственно юридического и работного движения. Они — материальны, и они видны, — они томят ежедневно, и острая боль их чувствуется каждый час: это — заработная плата рабочего, это — гнет, положим, еврейской черты оседлости. Но под обоими этими движениями лежит морфология более глубокая: ‘Где же правда?’ ‘Где же Бог?’ ‘Кто Бог и какова Его правда и где эту правду найти?’
Это — вопрос о церкви. ‘Церковь’ — это и есть ‘правда Божия на земле’, ‘правда Божия в осуществлении’, духовенство, ‘преемники апостолов’, суть глашатаи, вестники, мудрецы и мученики этой ‘правды’. В самом деле?.. Читатель улыбнется. Улыбка эта и есть революция, — самый глубокий ее корень, топкий, ядовитый, и он-то мучительнее и нервнее и, пожалуй, обширнее всего и поднял люд в волнение, в движение. Можно так сказать, что, если бы ‘мудрецы и мученики правды Божией’ действительно жили у нас по деревням, бродили из города в город, заседали в судбищах, палатах, участвовали в составлении законов, в установлении налогов, ну… ну, тогда Россия и не была бы доведена до теперешнего состояния, не имела бы нищего народа, ничего не делавшей десятилетия бюрократии, да, пожалуй, и японской войны, и тогда все ‘движение’ было бы просто паломничеством к этим ‘Божиим людям’, ‘правдолюбцам’, и опросом их.
Глубокая тоска Русской земли заключается в сознании и очевидности, что ‘церковь’ есть, а ‘осуществления на земле правды Божией’ нет, что некуда пойти, некуда паломничать. Ну, шествуй за ‘правдой’, русский человек, русский мужичок. Куда пошел? — ‘В церковь — там правда’. Т. е.? — ‘Иду в духовную консисторию: она — палец от руки Синода, а Синод — целая рука церкви, рука да и голова и сердце церкви: иной главы, руки и сердца церковного не вижу’. — ‘Ступай, ступай, дружок: не ошибся адресом’. Пришел мужичок, запел каликой перехожею, запел о том, что пахать ему не на чем, лошаденка не кормлена, коровушка пала, детушки от черствого хлеба — без молока в пост — животом болят и самой земли так мало, что плюнуть есть на что, а работать — нет на чем. И ноет-поет об этом калика перехожая, поет перед столом, крытым зеленою скатертью, за которым сидят хорошие люди, одни с длинными волосами, в долгополом платье, с широкими рукавами — и эти как будто не чесаны, и на других синие сюртуки, нарядные галстуки и светлые пуговицы — и эти как будто причесаны. Поет калика. И кончил. Чесаные и нечесаные слушатели переглянулись: ‘Что же вам, собственно, копейку, рубль подать? Христа ради? Об этом просят под окном, а не в правительственном учреждении. Туда и приходите…’ ‘Земли мало? Это — в ведомстве Министерства земледелия…’ ‘Законы несправедливы — на это есть министр юстиции’… ‘Что? Что? На Руси правды нет? Трудно жить? Верно, студента слушал, плохие книжки читал… Что-о-о? Что-о-о? Поп много за требы берет? Верно, с штундистами снюхался, хочешь церковь покинуть?? Может, и в Бога не веришь!!!’ И, мигнув сторожу за спиною, препровождают, можно сказать, из ‘царства небесного’ прямо в полицейское управление сего ‘калику’, распевшегося о себе, и о Руси, и о правде Божией, и горе человеческом…
— Что такое священник?
— Человек, у которого архиерей отстриг пук волос.
— Не может быть? Это — ‘преемник апостолов’, проповедник религии, любви, Христовой правды! Это… это…
— Ничего не ‘это’, а просто у которого отстрижен пук волос.
— Только?
— Только! Несомненно, бесспорно!! Пока не отстрижен пук волос — то хоть он тут разлейся в ‘правде Христовой’, раздай все нищим, ходи по тюрьмам, исполни весь, весь ‘закон Христов’, до ‘йоты’, — а литургий, где священник ‘изображает собою Христа’, ему отслужить не позволят, проповеди с амвона, т. е. авторитетно, произнести не позволят же. И ничего священнического не дадут, святого, служебного, апостольского, ‘по стопам Христа и мучеников’. Напротив, если человек и выпивает, не прочь в картишки перекинуться — не явно, но и не тайно — если денежку любит, к людям черств, совсем черств, довольно лукав и льстив и низкопоклонен, — но, однако же, стоял перед архиереем на коленях, а он стриг ему волос прядь: и все так медлительно, величественно, что хотя все добродетели его ни от кого не укрыты, — однако после сего он ‘изображает Христа’, и учит, и наставляет, и ‘разрешает грехи’, как и совершает другие воистину ‘страшные таинства’. Отстрижен клок волос — все может, не отстрижен — ничего решительно не может, каких бы добродетелей ни был! Сделайте вычитание: все добродетели минус стрижка волос — нет священства, многие явные пороки плюс стрижка волос — священник. Следовательно, ‘священник’ — просто стриженый… Ну, архиереем в торжественной церемонии, и вообще все так красиво, величественно, эстетично…
Эстетика, а не совесть! Великие творцы Парфенона и дивных статуй, которые дали ‘канон’ художеству всего мира, — греки — и религию дали миру, завещая миру как сумму великих эстетических приемов, эстетических движений, эстетических положений, как великую художественную архитектуру — художественное убранство храмов, художественную сановитость, художественные одежды и, наконец, великое художество слова — речи, поучения, напевы… Но более всего — ‘процессий’, повторивших древние ‘хоры’, на которых трепетали, религиозно трепетали современники Эсхила и Софокла… Вот в чем дело! Вот что дали Руси греки, о которых первый летописец заметил: ‘Греки издревле льстивы (лживы) суть’ — и о которых новые люди повторяют: ‘Можно не поддаться обману еврея, можно не поддаться обману армянина, но грек вас наверно проведет, и притом всякий проведет’. Замечают историки, что характер галлов, описанных подробно Юлием Цезарем, сохраняется до сих пор во французах, без всякой перемены. Черты народные бессмертны, не умирают вовсе. И если такова теперь характеристика греков, если она не иная у Нестора, в XI веке, то, очевидно, не иным был их характер в VIII, VII, VI, V, IV веке. Да хронографы так об этом и говорят: великолепный храм св. Софии, построенный 6 бок с великолепными же конскими ристалищами, этими ‘олимпийскими играми’ Византии, где соперничали партии ‘голубых’ и ‘зеленых’ и увлекали в соперничество все общество, двор, всех… Дивные литургии — и около них роскошная, умная, хитрая, развратная Феодора… Богомоление, и эстетика, и плутовство… Ну, по плечу ли это Руси? Такова ли наша душенька неуклюжая, косолапая, медлительная, ленивая, но… чуткая в совести, плачущая не по ‘великолепиям’, а вот потому, что ‘нет правды нигде! Нет во мне! Однако нет и в судиях моих, нет и в законах, нигде’… Греческая эстетика и передалась в купца, который золотит купола и обмеривает покупателя, кладет большой поклон, льет большой колокол, ставит свечу в сусальном золоте, — и ‘жмет, жмет масло’ из соседей, из родственников, из села своего, из всех… Богу — все, человеку — ничего, на богослужении — у него душа плачет, на торгу от него люди ревут. Вот идеал ‘русского благочестия’, очерк его, тип его — от греков, не от себя. И великие русские ‘праведники’, какие были и есть, какие удалялись в пустыни, жили почему-то не в общежитиях монастырских, а в скитах, в лесу — они уходили не от одного шума городов, но уходили в каком-то недоумении вдаль от этой ‘эстетики’ церковной, эстетики греческой, эстетики не русской… И эти праведники церкви, нашей русской церкви, уже не греческой, как дивный Серафим Саровский или Амвросий Оптинский, — они только не сумели выговорить, но уже были безмолвными начинателями совсем другой, нашей, ‘русской веры’, подлинной ‘русской церкви’ как сокровища совести, а не как художества обрядов… ‘Русская церковь’, ‘греческая церковь’: само собою, — русские, это безбрежное море народа между тремя океанами, прожившие тысячу лет, т. е. не менее, чем сколько жила царьградская держава (с императора Аркадия, преемника Феодосия Великого), никак не менее вправе, чем греки, понять по-своему, по-новому отношения человека к Богу, всю Божью правду, все Христово завещание. Понять и устроить свою новую ‘русскую церковь’, так же верно выражающую именно русский дух, русскую совесть, русскую правду, как греки образовали церковь по закону своего эстетического духа.
Вот что подспудно лежит и шевелится под ‘освободительным движением’… Муки русской совести, которая, — увы! — мучится и в церкви, среди нынешних обрядов, великолепных церемоний, величественных санов. Много есть провиденциального, как бы руководимого Рукою Божиею, в теперешних днях России: провиденциально и это, что вместе с созывом первой Думы, с началом подлинной гражданственности на Руси, зашатался и уже почти пал весь ‘синодальный период’ русской Церкви, и мы стоим перед Собором, еще не имея Собора, — перед новым чем-то при погребенном старом… Потрясенном, — и почти уже отсутствующем.
Теперь это — под волнами, но через 2—3 года, даже через год выявится в огромных размерах.

КОММЕНТАРИИ

PC. 1906. 20 авг. No 207. Подпись: В. Варварин.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека