Цензура, Розанов Василий Васильевич, Год: 1916

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Василий Розанов

ЦЕНЗУРА

Вопрос о цензуре никогда не был спокоен в России. Под фактом ее, под положением ее в составе государственного управления, под ‘направлением’ ее и ‘веяниями в ней’ всегда чувствовалась зыбкая почва, точно — ‘трясина’: она была в ‘переходном положении’. Это все чувствовали, но куда перейти — об этом были страстные споры, здесь ничего не было ясно доказано.
— Да ее вовсе и не нужно, — вот крайнее мнение, самое левое. — Пусть будет полная свобода мысли и слова. Разве же можно связывать человеческую мысль?
— Цензура нужна, и притом бдительная, строгая. Позвольте, все же соглашаются, что это ‘седьмая держава’: разве же можно допустить существование в государстве и обок с ним другого как бы духовного государства, от него вполне независимого? Это все равно, и даже больше и хуже, чем, напр., существование иезуитского ордена, которое нигде не допускается, не допускается в самых либеральных странах, в республиках? Мысль, мнение, печатное слово — родит из себя факт. Не члены человеческого тела управляют человеческою мыслью, но мысль управляет его членами, его работою. Если ‘правительство’ откажется от вмешательство в ‘печать’, то ему нужно и ему проще выйти в отставку, — в отставку по существу, ибо ему останется роль — только повиноваться печати, быть у нее на побегушках, обратиться в правительство ‘чего изволите’. Это невозможно и унизительно для правительства. А оно представительствует собою историю и народ, оберегает традиции истории и блюдет нужды населения. Население — десятки миллионов, ‘пишущей братии’ — едва наберется несколько тысяч. Нельзя же тысячами закрыть миллионы, нельзя же нужде миллионов предпочесть удобства и произволение этих немногих тысяч? Это умственная аристократия и прерогатива, но век аристократий и привилегий прошел. Все подчинено и блюдется государством: подчинена и должна блюстись и печать. Панама, подкупы, скупки печати — возможна. Она будет фиктивно свободна, свободная от министров. Но где гарантия и обеспечение ее внутренней свободы, — свободы от банков и банкиров, от синдикатов и трестов промышленности? от сословий и сильных классов? Здесь граница между ‘свободою’ и ‘злоупотреблением’ неуследима, неуловима, стушевана и сперта. Наконец, можно быть ‘свободным’ от приказания и свободным от подкупа: но есть столь же могучая и даже могущественнейшая власть гипноза, веяния, дружбы, симпатии, лести, рукоплескания. К ‘свободной печати’ протянутся все руки. обратятся все души. А литераторы — народ впечатлительный. Разве можно же доверить капризам впечатления, вихрям впечатлительности ‘седьмую державу’?
Вопросы, на которые трудно что-нибудь определенно и решительно ответить. Увы, ответы также колеблются и неуловимы, как и самые вопросы, и в зависимости от этого. Здесь мы вступаем в область антиномий. Можно и так решить, можно и этак решить,— и нельзя предвидеть и доказать, что такое-то решение будет истиннее и основательнее всех прочих. Положение печати оттого и зыбко, что решение о ней ни для кого не ясно и во всяком случае недоказуемо. И практика бредет, в сущности. на ‘авось’ и на ‘ура’… — ‘Айда, дадим свободу!’ Это — на ‘ура’ бросаются вперед. Споткнулись, ‘нет, надо осторожнее!’ Фонаря ни у кого нет. Фонарь. кажется, по существу вещи здесь не существует.
Что же делать? Разобраться в мелочах. Разобраться в былом опыте.
Здесь торопливо хочется сказать об одном благоприятном в смысле свободы опыте ее, какой мы наблюдали от 1905 года и до ‘теперь’. Опыт этот не отмечен, по крайней мере — не формулирован. Значение его, конечно, не вечно и не говорит о будущих временах. Заключается оно в следующем: с 1905 года с дней свобод, мы пережили в беллетристике, и в стихах, и в публицистике (не политической) широкую проповедь разнузданности пола, невообразимое загрязнение литературы порнографиею. У П.А.Флоренского, автора классического труда ‘Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи’, ныне священника и редактора ‘Богословского вестника, я где-то прочитал дальновидное определение этой порнографии. Он сказал, что, конечно, она не родилась в этот 1905 год, а существовала в нашем так называемом ‘образованном обществе’ если не всегда, то давно, но 1905-06 годы родили впервые условия и обстановку для ее выявления. Эти условия — новые условия печати и вместе ‘откровенная психология’ тех и ближайших дней, тех и ближайших лет. И что же? Опыт решительно был благоприятен. Литература загрязнилась, но общество явно и ощутимо поздоровело. Известный К.Чуковский, довольно внимательно следящий за настроениями читающего общества и за итогами критике в журналистике, в одном из ‘новогодних обозрений’ своих, приблизительно за 1909 или 1910 год, заметил: ‘В нынешнем году общество, читатели ненавидели текущую нашу литературу, — ненавидели и презирали то, что им предлагалось к чтению’. Это были те годы, когда — памятно — многие отказывались ‘огулом’ читать ‘новое’, читать вообще что-либо из ‘поэтов-современников’ и ‘беллетристов-современников’. Произошла живительная реакция в пользу морального оздоровления. Но она произошла тем путем, каким спартанцы воспитывали в юноше трезвость, именно они напаивали допьяна, до отвращенья рабов и вводили в толпу из трезвых юношей, которые через зрелище должны были научиться и действительно научились добродетели трезвого поведения и состояния. Но опыт удался, собственно, от двух причин: на самом деле и в глубине сердца своего инициаторы движения, большею частью молодые писатели и ‘начинающие беллетристы’ (из них отметим одного, — так называемого ‘графа Алексея Толстого’ — bis) не были развращены, они не были падшие, а были просто легкомысленные, легковерные и, самое большое, легконравные люди. Затем на самое общество, на читателей, эта волна грязной литературы хлынула слишком сразу, слишком вдруг и — оглушила. Впечатление произошло, реакция произошла. Совершенно иное было бы действие, если бы порнография ‘просачивалась’ в литературу мало-помалу: тогда она явно могла бы ‘подтачивать’ нравы, ‘навевать’ другую и худшую нравственность, чем крепкая стародедовская, в сущности — вечная и нужная, как выверил опыт веков.
Опыт этот, говорю я, удался: но он нисколько не руководствен для будущих веков. Нимало он не защищает благотворность абсолютной свободы печати…
Ах, литература, литература… Вспоминаешь, глядя на нее, изречение, которым Руссо начал своего ‘Эмиля’: ‘Tout est bien, sortant des mains de l’Auteur des choses, tout degenere entre les mains de l’homme’*. [* Все выходит хорошим из рук Мироздателя, все вырождается в руках человека (франц.)] ‘Эмиль’ имеет подзаголовок: ‘de l'(ducation’ — ‘о воспитании’: задача, которую, являясь ‘в обществе’ имеет и ‘литература’. Руссо говорит, что ‘рождаясь’, каждая вещь ‘прекрасна’, а ‘потом’ почему-то все ‘портится’. Почему? Как? Все младенцы прелестны, ну, а прелестны ли ‘люди’, которые из них ‘выходят’? Тезис Руссо столько же философский, сколько и религиозный. Ведь то же говорит и Библия историей сотворения человека и последовавшей историей его грехопадения. Все, кто говорит об абсолютной свободе литературы, собственно, имеют в виду ее невинное рождение, и вовсе как будто не замечают ее последующей истории. А ‘рождение’-то ее прекрасно, как рождение младенца: эти мудрые люди, или люди с особенным талантом, ‘даром богов’, или, по-нашему, ‘с даром божиим’, кладут на бумагу таинственным образом вырастающие у них мысли, фантазии, драмы, мелодичные строфы стихов, образы женские и мужские, ‘идеалы’, улучшенное, облитое мечтой и воображением… И через чудо техники, печать, назавтра становится это всем известно, все читают, думают о том же, мысленно спорят, мысленно благодарят. Все это похоже на волшебство, — все это какая-то чудесная сказка, — о котором, казалось бы, можно было мечтать только в золотом веке. И вот — она осуществилась.
— Шантажисты прессы… (эпизод из истории Панамы). Восклицание одного редактора на суде: — Позвольте, моя газета берет не ‘столько-то’, а — ‘гораздо больше’: потому что она талантливая и с авторитетом…
Я помню впечатление в русском обществе по поводу тогдашнего разоблачения ‘шантажистов прессы’, происшедшего впервые в истории. Пала какая-то на всех тоска. Что-то удушливое прошло… ‘Захватило горло’, ‘нечем дышать’. Ведь в сокровенной сущности вещей все общество рождает из себя литературу: и вот родитель — общество вздрогнуло: мой чудный младенец, о нем было столько радости — проворовался.
Да. Но ‘младенцу’-то теперь уже 26 лет, и он с бородой. ‘Рождение’ было прекрасно, а человек вышел ‘кой-какой’. Это уже не религия и мифология, а история. Это та грубая действительность, в которую мы просыпаемся от снов.
Что же делать? Судить по мелочам. Обсуждать рост и биографию обыкновенного человека. ‘Вообще’ мы тут не можем дать ‘решения’. Но размышляем о ‘деталях’, можем кой в чем ‘помочь’.
В следующий раз мы и войдем в эти детали.

1916 г.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека