Целомудрие, Крашенинников Николай Александрович, Год: 1925

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Н. А. Крашенинников

 []

Целомудрие

Подготовка текста Н. Н. Крашенинникова

ЛЮБОВЬ, ЧИСТОТА. ЦЕЛОМУДРИЕ

Русская литература в XIX веке и в начале XX века была так богата и разнообразна. что мы теперь проходим мимо десятков превосходных русских писателем. Привыкли к вершинам. Конечно, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов. Горький… Конечно, Тютчев, Некрасов, Фет, Блок, Маяковский. Есенин… Но не в безвоздушном же пространстве зародились, развились и выросли в гигантов они?
Однажды меня поразила панорамная фотография обширного горного массива. Белоснежное очертание гор на фоне неба тянулось в виде ломаной линии через всю фотографию (а в действительности по всему горизонту). И вот одно из горных заострений было несколько выше других. Этакий островерхий каменюк. лежащий на изломанной линии гор.
— Это самая высокая вершина в СССР, сказали мне. Пик Коммунизма. Назывался сначала пиком Сталина.
— Но как же… Я думал, что это такая громада…
— Это и есть громада. Самый высокий пик. Но он высок не сам по себе, но потому, что поднят в небо всем горным массивом, всем Памиром Горная вершина — это не Останкинская башня (хотя бы и семикилометровой высоты), стоящая среди пустого голого места. Это скорее завершающий шпиль на большом и широком здании.
Мельников (Печерский), Лесков еще кое-как приписаны к большой литературе, к ее второму, третьему ряду, а уж Данилевский, Боборыкин, Апухтин, Майков, очеркист Слепцов… Зачем нам? У нас Тургенев, Достоевский, Толстой… Слепцов, положим, хоть упомянут тремя строчками в Советском Энциклопедическом Словаре, Скитальца знают в связи с его дружескими отношениями с Горьким.
Николай Александрович Крашенинников не удостоился в СЭС и одной строки. А между тем это замечательный писатель из тех многих молу известных российских писателей, которые, в сущности, и создавали литературу, служили той основой, опираясь на которую поднимались в заоблачные высоты паши гении, которых мы пересчитываем по пальцам.
Случилось так, что биографически Николай Александрович Крашенинников всю жизнь был связан с Башкирией, которая входила в состав Оренбургской губернии. Мурат Рахимкулов в предисловии к изданию романа Крашенинникова ‘Амеля’ сообщает следующие данные.
‘Творчество Н. А. Крашенинникова изучено далеко не достаточно. До последнего времени не было установлено даже место рождения писателя. Во всех печатных источниках, в том числе и в ‘Краткой литературной энциклопедии’, называлось село Петровское Оренбургской губернии. Это утверждение исходило из автобиографии самого Крашенинникова. Как видно из документов, недавно обнаруженных в Государственном архиве Оренбургской области краеведом М. М. Чумаковым, Н. А. Крашенинников родился 14 ноября 1878 года в городе Соль-Илецке. Его отцом был коллежский асессор Александр Александрович Камбулин. женившийся на Марии Николаевне Крашенинниковой, уроженке села Петровского. По каким-то обстоятельствам будущий писатель с 1900 года взял (по решению Оренбургского окружного суда] фамилию матери, а детство провел у тетки в селе Петровском, считая его своим родным селом. Даже в годы учебы в университете он находился фактически на воспитании и содержании сестры матери’.
Чтобы сразу обозначить границы жизни, скажем, что Николай Александрович Крашенинников скончался в Уфе 11 октября 1941 года шестидесяти трех лет. За это время он написал роман, множество очерков о Башкирии, которые сначала (до революции) назывались ‘Угасающая Башкирия’, а в 1936 году были уже названы ‘Под солнцем Башкирии.
Очерки о Башкирии назывались также критикой ‘Башкирскими ‘Записками охотника’.
Вообще же читать сейчас оценочно-критическую литературу о Крашенинникове невозможно (или забавно?), а начитавшись ее, не захочешь, пожалуй, читать сами произведения.
‘… о жалком угасании под пятой самодержавия… изобразил ужасы русско-японской войны и выразил гневный протест против бесчеловечной бойни, рисует бедных башкир, живущих в ужасно тяжелых условиях… возмущенных несправедливостью жизни, но неспособных еще на активную организацию борьбы за свои попранные права… Сочувствуя бунтующим людям, автор не показал их организованной борьбы против эксплуататоров… образы тружеников-башкир, ограбленных колонизаторами… Жуткую картину голодающей башкирской деревни… Обвинение всей колониальной политики царизма, доведшей башкирский народ до грани разорения и нищеты… Генералы грабежа… и восседающий на троне ‘генерал’ всея Руси… обличал и башкирских эксплуататоров-баев, и столпов мусульманской религии… Осуждая ветхозаветные традиции одурманенною гнусной религией народа… Освещает трагическую судьбу и невыносимо тяжелые условия жизни башкирского народа в дореволюционное время… в период разгула реакции после подавления первой русской революции… Мотивами тоски и уныния отмечены и другие произведения этих лег… В 1941 году П. Крашенинников задумал создать серию рассказов и очерков о новой, социалистической Башкирии, о народе, возрожденном Великим Октябрем к свободной, счастливой жизни… Однако ему не удалось осуществить свои замыслы: после непродолжительной болезни он скончался’.
Начитавшись подобных критических формулировок в духе тогдашнего соцреализма, а вернее сказать в духе вульгарного социологизма, и вправду не захочешь читать сами книги, романы, повести и очерки, но, к счастью, ничего этого в самих книгах нет. Ну, последнего, то есть воспевания свободной, счастливой жизни, возрожденной Великим Октябрем, в книгах Н. А. Крашенинникова нет, поскольку, как видим, он просто не успел, ему ‘не удалось осуществить свои замыслы’, а всего остального там просто нет.
Н. Крашенинников доброжелательный человек, писатель-реалист. Художник, относящийся к описываемому с любовью, с сердечной теплотой. и писал он в духе добротного русского реализма. Формулировки же, которые мы тут приводили, хотя бы к тем же ‘Запискам охотника’ Тургенева, с которыми современники сравнивали очерки Н. Крашенинникова. не говоря уж о Толстом, Короленко. Чехове… Они тоже ‘изображали’, выражали ‘гневный протест’, ‘обвиняли’ и ‘осуждали’, они тоже ‘не показали организованной борьбы против эксплуататоров’, тоже ‘освещали трагическую судьбу…’. Но думаем ли мы обо всем этом, читая исполненные прелести, любви к людям и доброты страницы лучших русских писателей?
Что касается изображения башкирской нищеты и обличения башкирских эксплуататоров-баев и столпов мусульманской религии, то в очаровательном повествовании ‘Целомудрие’, которому мы предпосылаем это предисловие, действительно вместе с русскими юношами гимназистами выведен башкирский молодой человек Умнтбаев. Но, во-первых, он значительно богаче всех своих русских сверстников, если же он сынок бая-эксплуататора, то зачем же он выведен с голь ярким, умным, душевным и зачем его с героем повествования Павликом связывает искренняя, чистая дружба? Her, вульгарного социологизма мы не найдем в книгах Н. Крашенинникова, так что смело можете открывать эти книги, в которых изображены люди, каких теперь уже нет, общество, которого теперь уже нет, уклад жизни, которого теперь уже нет, Россия (вместе с входящей в нее Башкирией), которой теперь уже нет.
Было упомянуто несколькими строками выше, что перед революцией у Н. А. Крашенинникова вышло собрание сочинений в восьми томах. В последующие годы (расцвета и торжества социалистической культуры) издавался и переиздавался главным образом роман Крашенинникова ‘Амеля’ с присовокуплением десятка рассказов-очерков. То есть основное литературное наследие этого писателя нам неизвестно (как-никак — восемь томов!). Так что издание ‘Целомудрия’, повествования, состоящего и) четырех книг: ‘Детство’, ‘Отрочество’, ‘Юность’ и ‘Младость’, — будет настоящим подарком читателям.
Часто бываю, что у крупных, масштабных, ‘многотомных’ писателей появлялась книга о детстве, которая оказывалась если не ‘масштабнее’ других его романов и повестей, то проникновеннее, очаровательнее. Достаточно вспомнить трилогию Льва Толстого ‘Детство, отрочество, юность’, достаточно вспомнить ‘Детские годы Багрова внука’ С. Т. Аксакова, трилогию М. Горького ‘Детство’, ‘В людях’, ‘Мои университеты’, ‘Детство Никиты’ А. Н. Толстого, ‘Детство Темы’, ‘Гимназисты’, ‘Студенты’ (тоже трилогии Гарина-Михайловского)… Теперь к ним примыкает и тетралогия Николая Александровича Крашенинникова под общим названием ‘Целомудрие’.
Это повествование имеет одну особенность, одно отличие от перечисленных выше книг. Обычно книги о детстве, отрочестве, юности обходили стороной, не трогали одной очень важной (если не самой важной) стороны созревания и, как мы иногда любим говорить, — становления человека, человеческой личности.
У каждого человека, как если бы у медали или монеты, две стороны: душа и телесная оболочка, душа и плоть. Душа оказывается вселённой в тесное земное обиталище со своими законами существования, со своими требованиями, со своей, я бы сказал, диктатурой. Сначала во младенчестве — эти две стороны человеческой сущности живут мирно, не конфликтуют, не мешают друг другу, между ними гармония, недаром мы говорим: ‘Невинны, как дети’, ‘дети как ангелы’ и т. д. Но неизбежно наступает грозный момент, когда плоть заявляет о себе, а душа заявляет о себе. Столкновение этих двух сторон человеческой сущности в пору незрелости, неустоявшаяся, неокрепшая психика подчас перерастает в трагедию. Вспомним, что, например, у Бунина в рассказе ‘Митина любовь’ юный герой рассказа при столкновении и конфликте души и тела выстрелил себе в рот. Аналогичную ситуацию, с аналогичным исходом встречаем и в одном из рассказов Чехова. В автобиографическом (несомненно) повествовании Крашенинникова о детстве (начиная с десятилетнего возраста) мальчика до, можно сказать, полной молодости (семнадцати лет) сделан акцент именно на эту сторону отношения человеческой души как с телесной обточкой, так и с внешним миром вообще, с окружением, обстановкой, в которой человек живет, с обществом, которое тоже ведь диктует свои законы. Постепенное пробуждение любви (в смысле влечения полов) и чувственности вот красная нить всею повествования ‘Целомудрие’. Однако само название книги говорит (при беспредельной искренности) о бережном, сверхбережном обращении со столь сложной и загадочной материей, каковую люди зовут любовью…Он идет отыскивать Тасю. ‘…Вот они обе красивые, а какие разные. Одна веселая, насмешливая, с призывающими глазами: другая строгая, бледная, словно его отталкивает, но, отталкивая, неотвратимо влечет к себе… (на новогоднем бале. — В С.) Он сядет теперь рядом с ней и будет говорить весь вечер, до утра, и будет глядеть в ее тихие, исполненные чего-то тайного, строгие глаза. Он не отойдет от нее ни на шаг, они же вместе, они всегда будут вместе, когда вырастут, — и это увидят все.
Но нет нигде Таси Тышкевич. Горестно обходит он всю залу, проходит по гостиной, нет Таси. Не танцует же с кем-нибудь она?.. Случайно заглядывает в прихожую, она там, с сестрой, они уже одеваются и надели шубки… Печаль, тревога и боль, плывут по душе. Он ошибся, ничего не было между ними… Он напрасно чему-то поверил — и вот обманулся всем всем… должно быть, лицо его так выразительно передавало все сокровенные мысли, что совсем уже одетая Тася вскинула на него взгляд и мягко улыбнулась. Так было это в ней необычайно — по телу Павлика повеял холодок.
— Но мы еще увидимся. — сказала она ему и ощутимо долго пожала руку.
Вся белая, в горностаевой шубке, в белой шапочке, она походила на снежное облачко, на солнечный луч, непохожая на человека, она была с неба, с самой лучшей его серединки.
— Мы еще увидимся! — повторила она уходя, и опять с лица ее пролился тонкий внутренний свет, как обещание, и призыв, и тайная ласка, от которой стало жутко, и опить она посмотрела ему в лицо, точно все зная, и слово ‘увидимся’ упало гак же нежно, как благоухающая снежинка’.
Это любовь, зарождение любви, пусть детской, но иногда именно такая любовь освещает потом человеку, весь жизненный путь, и он потом всю жизнь ищет свою ‘Тасю’ и, не находя ее в других девушках и женщинах, приходит в разлад с самим собой, то есть фактически со всем внешним миром.
‘Тайна сия велика есть’, поют в церквах во время венчания. Когда тринадцатилетняя девчонка Паша предлагает девятилетнему Павлику полежать на ней, на ее животе, это вызывает у мальчика отвращение и ужас. Когда он, уже подрастая, начинает мучиться, живет с тяжелыми сновидениями, с головной болью, а товарищи предлагают ему ‘лекарство’ в виде посещения определенного дома, это вызывает у юноши отвращение и ужас. Когда Павлик открывает душу (о своих мучениях) лучшему другу башкиру Умитбаеву. тот тоже берегся его ‘вылечить’, приглашает к себе в дом, угощает и хотел было оставить на ночь со своей женой, молодой очаровательной Бибик.
— Ты друг мне, для друга я готов на все. Ты узнаешь, как я люблю тебя, ничего не жалею другу… Бибик красива, она понравится тебе, это я тебе говорю. Бибик жена моя, и я уступаю ее тебе. Я могу иметь много жен. Я богат, и закон разрешает. Возьми Бибик, я призову ее…
Но и на этот раз целомудрие Павлика побеждает. Ведь в его душе звучат стихи, которые кто-то нацарапал на изразце печи:
Когда ты придешь сюда и станешь жить.
Как раньше я жила,
И не будешь спать ночью,
Одной из ночей,
Вспомни что, я жила здесь, я, я,
Я жила здесь, любившая тебя.
Я знаю, что ты меня вовсе не любишь,
Знаю, что ты не полюбишь меня никогда.
Ведь никогда еще на земле
Не соединялось двое полюбивших…
И все же, когда опытная, двадцатисемилетняя, золотоволосая с темно-синими (сапфировыми) глазами женщина (жена губернатора, кстати сказать) одарила мучившегося семнадцатилетнего юношу своими объятиями, это был о как дар царицы, как дар неба. Что это было? Милосердие? Почти материнское покровительство? Вот именно небесный дар? Или — семнадцатилетний девственник, красавчик?.. Тайна сия велика есть.
Бессмысленно пересказывать книгу, которую читатель уже держит в руках. Хочется только, чтобы он обратил внимание, как далек мир этой книги от сексуальных проблем наших дней, от этой вседозволенности со школьными половыми связями, со школьными абортами, с этими темными подвалами, о которых пишут иногда паши галеты и журналы, с этим СПИДом, с этими сексологическими инструктажами, печатающимися в молодежных газетах… Это было другое время, другая страна, другое общество, а я бы даже сказал другая планета.
Недаром книга называется ‘Целомудрие’.

В. Солоухин

КНИГА ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО

I

В деревню приехал девятилетний мальчик, звали его Павлик.
Еще ни разу не видал он деревни и ноля. Родился он в Москве и, с тех пор как запомнил себя, видел только стены своей квартиры, да маленький сад в переулочке, да бульвар, подле которого они жили.
Осмотрелся Павлик во дворе деревенского дома. Стоял июнь, но было не по-городскому прохладно, налево, в осокоревом лесу, немолчно кричали на общипанных вершинах грачи и галки. Две горлицы непугливо отбежали к сторонке, когда Павлик вышел со своею матерью из тарантаса. Попытался он бросить в горлинок палкой те только шевельнули крыльями, не взлетели. Лопухи цвели подле дома, зеленые, жирные, и молчали, точно во сне, серела лебеда, и солнце стояло высокое, ясное, но опять не по городскому холодное. Главное же, грачи кричали так громко и болтливо, что на душе становилось и шумно, и весело, и хотелось улыбаться. Через год и через восемь лет Павел опять услышал чти беспрестанные крики, и опять невнятной радостью стеснило сердце, и грудь расширилась, и захотелось смеяться, но когда он услышал эти крики еще через двадцать лет уже не хотелось ни радоваться, ни смеяться, и не дрожало в груди сердце, и не теснило его. Было ровно на душе — ровно, спокойно и пусто.
Отчего это бывает так?
Бледное лицо матери склонилось над Павликом.
— Ну вот мы и в деревне, в дедушкином доме. ты доволен, маленький?
Вместо ответа Павел бросил взгляд на дом. Тянулся он, белый, старый, исхлестанный дождями, с прогнившей тесовой крышей, с огромными окнами, на которых ползали осы. Стекла в окнах были мутны и мелки и блистали на солнце желтыми отсветами. Нет, не понравился ему дом дедушки, совсем нет.
— А отчего это голуби не улетают? — спросил он с любопытством. Значит, их здесь никто не трогает? А почему мы приехали и нас не встретил никто?
И словно обиженной тенью тронулись щеки Павликовой мамы. Она двинулась к дому — но на террасе раздалось скрипенье, и толстое краснокожее существо в ситцевом капоте, в папильотках, с мышиными глазами появилось перед Павлом
— Вот ты и приехала, Лиза, не очень любезно сказала тетка. — И Павлуша стал взрослым, — смотри, много во дворе не шали.
И опять закаркали грачи и галки. Точно голос теткин, неприятный, скрипучий, их напугал, и они разом поднялись над рощей и полетели
тучей над домом, отчею Павлику покачалось, что небо сделалось черным.
Раскрыв рот, смотрел он вверх в восхищенье, а тетка и не обратила на галок внимания: видно, ко всему этому она давно уже привыкла.
— Не знаю только, удобно ли тебе будет жить в оранжерее! — сказала тетка матери Павлика. Надо будет ее немного приспособить, а то зимою как бы не было холодно.
И не понял Павел, почему его с мамой помещают в оранжерее, когда дом так длинен, просторен и велик. Но он не успел хорошенько об этом подумать, — в дверях показался худощавый старик в халате, с выпученными, словно у рака, глазами и, застучав по перилам костяшкой, закричал нелепо:
— Разбойники, шалопаи, я-то вас растуда!
— Папочка, это же я, Лиза. — сказала старику мать Павлика и подвела к нему мальчика. А это вот Павлик, мой сын. Ему уже девять.
И в третий раз закаркали грачи, возвращаясь теперь уже в свою рощу, а старый дед, замотав головою и вытянув вверх иссохшую руку, закричал на галок:
— Первая!.. Па-ли!
Он больной, наш дедушка. шепнула, склонившись к Павлику, мать и погладила его по голове. Ты не пугайся, он добрый. Это он так.
Точно слезинки блеснули в ее печальных ореховых глазах, и теперь почему-то вспомнилось Павлу, как лежал на столе в гробу умерший отец и как блестели у него на груди пуговицы сюртука. Кривой дьякон яростно разевал рот и щупал черным пальцем угли в кадиле, священник подпевал тоненьким, словно обиженным тенорком — и тогда-то у матери блестели глаза так же, как теперь, — беспомощно и горько
Отчего это бывает так?

2

Теперь они идут все к дому и вступают в сени, здесь пахнет мышами, квасом и мукой, оттуда входят в прихожую, где всюду по крашеным полам разостланы половички.
— Я очень люблю чистоту. уже без нужды объясняет тетка и трясет седеющими косицами. — Терпеть не могу грязников, и ты, Павлуша, всегда ноги обтирай.
Удивленно взглядывает Павлик в глаза матери. Отчего это она все молчит и так командует толстая тетка? Разве этот дедушкин дом не гак же мамин, как и ее?
И решает Павлик, что дедушка подарил этот дом только тетке и поэтому палец у него обрубленный и он им постоянно стучит. Нет, дом нехороший, и в деревне нехорошо. Осматривается броском. Комнаты все низкие, стены словно вымазаны синькой, и печки не блестящие из простых кирпичей. По стенам кое-где висят портреты каких-то с красными воротниками, навешаны рога и чучела птиц, и всюду ружья, точно солдаты живут.
— Вот это ваше помещение будет, — говорит матери тетка. — Вот это — кухня, это — спальня, в столовой и гостиной будет оранжерея.
И они входят в темную длинную комнату с остроконечными окнами. ‘Какая же это оранжерея, — думает Павлик, — здесь так темно’. Он видел оранжерею у московского дедушки и теперь понимает, что все это неверно. Да и цветов нет в оранжерее. И персиков нет, и слив, и яблок, нет ничего… С каким-то угрюмым и злым сипеньем дышит подле него деревенский дед.
— Если будет здесь зимой холодно, можно будет некоторые окна завесить одеялами, — бормочет тетка, попутно смахивая карманной тряпочкой пыль. Затем она подходит к окну и вынимает огромную, в три аршина, заставку.
Сразу в ‘оранжерее’ делается светлее. ‘Однако тетка сильная, как великан, — думает Павлик. — Вот почему ее боится мама’. Подходит ближе и видит, что вся заставка сделана из картона, оклеена обоями. Она вовсе не тяжела, она бумажная, стало быть, тетка не великан, и с ней можно будет при случае подраться.
— А ведь эти шиты для окон делали все папочкины милые рученьки! — умиленно говорит тетка и бросается целовать руки старика.
— Держи, держи его, оболтуса! бормочет в это время дед и злобно двигает бровями. — Я-то вас растуда!
— Папочка, здесь же нет никого! — говорит тетка и обращается к Павлику: — Поцелуй ручку у дедушки, пальчики поцелуи!
— Нет, я не хочу!.. краснеет Павлик и отстраняется. Не то чтобы ему очень неприятно было поцеловать руку деда, но хочется что-то сказать наперекор этой толстой, которая командует всем. А кроме того, на руке старика нет пальца, и это страшно.
— Ну, и будешь ты неуч! — равнодушно замечает тетка и идет дальше. Я вот, Лиза, хотела тебе показать…
Еще выставляет она щит в окне, и Павлик вскрикивает от восхищения. Вся дальняя стена оранжереи заполнена стеклянным шкапом, и висят в шкапу кивера, и каски, и саженные сабли, и темляки.
‘Какая комната! Какая милая комната! говорит он себе и бросается к шкапу. — Откуда это столько сабель набрано? — Тень невольного уважения к деду появляется в его сердце. — Должно быть, он много воевал с врагами, раз столько сабель захватил’.
Оборачивается. Дед сосет ‘бульдегом’, выпячивая серые губы, и глаза смотрят зорко и напряженно: не подошел бы кто карамели отнять.
И так разительно, так печально сопоставить герои дедушку этому жалкому обломку человека.
‘Отчего это в жизни бывает так?’ — в третий раз говорит себе Павлик.

3

— Сегодня вы у меня пообедаете, а завтра заведете свое хозяйство, распространяется за обедом тетка и облизывает жирные пальцы. Она только что съела восемь пирожков с мясом и сделалась добрее. Она хочет ущипнуть Павла за подбородок, и тот, краснея, отстраняется.
— Не надо, Павлик, быть таким диким, — замечает ему мать, а тетка в это время уже хлопочет над ‘десертом’, тщательно раскладывая по блюдечкам каждому варенья. Павлику достается четыре огромных ложки, и это временно примиряет его с теткой.
— Смотри только не накапай на скатерть, — предостерегает его тетка, но за несчастьем так недалеко ходить: не успевает она повернуться к чавкающему деду, перед которым постлана клеенка, как тягучая капля стекает с Павликова подбородка на самый видный край скатерти, у метки. Кап!
— Терпеть не могу грязников! — с побуревшим лицом кричит тетка и, мгновенно нагнувшись, ловко слизывает каплю языком.
Испуг и растерянность Павлика вдруг сменяются смехом. Так забавно и быстро слизнула каплю тетка, что он расширяет глаза, откачивается на стуле и начинает смеяться высоко и тонко, точно ржет маленький жеребеночек-сосунок:
— И-ги-ги-и! И-ги-гити-ги!.. И-гиги!
Тщетно усовещивает Павлика мать, тщетно тетка обращает на непочтительного суровые взгляды, — Павлик не может остановиться и все смеется и вот у старого деда начинают дергаться сморщенные бритые щеки, и, откачнувшись в кресле, он тоже начинает смеяться и смеется хрипло, со слезящимися глазами, указывая па Павлика обрубком пальца, пока не появляется из кухни старая угрюмая Минодора и не кладет деду за воротник халата громадный, в три четверти аршина, железный ключ
— Это всегда, когда у него истерика, мы кладем ему ключ за спину, — объясняет тетка на недоумевающий взгляд матери Павла. — А ключ этот — от ‘магазина’, — ему всегда холодное помогает.
— А отчего дедушка стал такой? — вдруг громко высказывает поднявшуюся в нем мысль Павлик и тут же густо краснеет. — Отчего он таким стал?
— От крепкого чая, — равнодушно объясняет тетка и смахивает себе в рот крошки со скатерти. — Пил папочка чай, крепкий, как сусло, и от этого помутился… К тому же и восемьдесят лет.
Старик действительно тотчас же стих, как только ему положили ключ за спину. Он сгорбился, и поник, и начал моргать глазами, и вскоре тут же заснул в кресле, склонив набок голову и раскрыв беззубый рот.
— Завтра надо будет тебе, Лиза, нанять прислужницу…
Под предводительством тетки все вышли на балкон.
— Есть у меня хорошая женщина, живет в бане, а у нее отличная девушка, сестра.
И сейчас же теткина шея вытянулась, лицо побагровело, и пронзительным голосом она кричит на весь двор:
— Теленок! Теленок! Кто смел пустить теленка?! Минодора, Пашка, Федька, теленка гоните!
Из кухни, из сарая, из напротив стоящей бани выбегают две бабы, девчонка и горбатый паренек, и все накидываются с хворостинами на теленка и гонят его, а тот носится по двору с отчаянным мемеканьем ‘взлягушки’, — смешно взбрыкивая ногами.
— Мама, я тоже побегу, погоню теленка! — радостно говорит Павлик и летит на суматоху.
По дороге он схватывает хворостину и хочет броситься теленку наперерез, но, споткнувшись о кадушку, падает и видит, как испуганный теленок перескакивает через него и бросается в калитку.
Теперь уже смеется сидящая на крыльце тетка. Она довольна, щеки ее прыгают, сотрясаются плечи, и, не будучи в состоянии говорить, она заливается пронзительным жестяным смехом и утирает пыльной тряпочкой слезы:
— Павлуша-то… чебурахнулся!.. Хи-хи-хи!
Тебя не ушибло, Павлик? — обеспокоенно спрашивает мать.
А Павлик не ушиблен, он только сконфужен и опозорен и, надувшись, отходит прочь от дома к сараям, по дороге стряхивая отруби, залезшие в рукава.
И почему она смеется? Вот глупая! — обиженно бормочет он.

4

Сараи полны такими диковинными вещами, что сразу забываются обиды и огорчения. Во всю длину тянутся на% сараями полати, и на них видимо-невидимо наставлено саней, тарантасов, пролеток и фургонов.
— Все дединька ваш езживали! — говорит сидящий на сене старый мужичок, с бородою, пушистой, как хвост индюка.
Старик раскуривает трубочку и моргает глазами, трубка ворчит и всхлипывает, потом выпускает из себя струйку пахучего дыма, а старичок говорит:
— Значит, сын Лизаветы Николаевны? Здравствуйте, барчук!
Только теперь приходит в голову Павлу, что его мать зовут Елизаветой Николаевной. Тетка, значит, — Анфиса Николаевна, раз ее зовут тетя Анфа.
— А вас как зовут? тонким голоском спрашивает Павлик.
— А меня Александром. Я Козлов Александр, повар дединькин, а в крепостное обзывали меня Майков. Так тоже поныне зовут. А вы Павлинька?
— Я — Павлик, — радостно улыбаясь, сообщает он.
Так становится ему вдруг тихо, и спокойно, и просто глядеть на седенького человека с трубкой, на колечки дыма, на распушенную бороду, словно литую из серебра, что опять закрадывается в встревоженную душу: ‘В деревне хорошо!’
— В деревне хорошо! — говорит он и вслух громко и доверчиво и кладет руку на рыженький хомут. — Мне теперь понравилась деревня, Александр, а сначала нет.
— Коли бы нехорошо в деревне! — подтверждает повар и чмокает трубочкой. — А вот как по ягоды наедете, за раками да за медом — так хорошо станет, как не надо лучше и быть.
— А ты бывал, Александр, в Москве? — спрашивает Павел, деловито присаживаясь на сене.
— Нет, не бывал, да и зачем мне Москва?.. — Трубка Александра гаснет, и он долго старается раздуть ее меркнущий пепел, потом вынимает коробочку спичек и, выбрав там спичку похуже, с почтением и осторожностью вздувает огонь.
— Дай и мне, Александр, курнуть разочек! — просительно шепчет Павлик.
Лицо Александра буреет, он осматривается беспокойно по сторонам.
— Как можно!.. Да увидят барышня!.. Да они меня!..
Но так упрашивает Павлик, так льнет к старческому плечу и гладит белую бороду, что не сдерживается повар старинный и, опять оглянувшись, сует трубочку.
— Вот, курните, только потом поешьте луку, — духоту отшибить.
Так противно стало во рту, и глаза шевелятся от махорки. Павлик с усердием жует зеленую луковку, а подле за черномазой покосившейся кухней стоит рябая девчонка Пашка и смеется на барчука.
— Это ты гнала со двора теленка? — спрашивает Павлик, покончив с луком.
— Я гнала, а что?
— А тебе сколько лет?
— Двенадцать, тринадцатый. А тебе?
— А мне… десять! — сказал Павлик и поперхнулся.
Он прибавил себе год и от непривычки лгать покраснел, но как тут не солгать, когда Пашка так важничает: ‘Двенадцать, тринадцатый!..’
— А ты откуда, Пашка?
— А я дочь Аксены-солдатки ваша прачка она.
— А отец твой где?
— А тятька номер. А твой?
— Мой тоже… умер, — объяснил Павлик и хотел было рассказать Пашке, как хоронили отца в городе и как ели кутью, но Пашка оборвала его быстрым вопросом:
— Значит, вы тоже сироты?
Неизвестно почему Павел обиделся.
— Нет, мы не сироты, — дрогнувшим голосом сказал он и нахмурился. — Мы дворяне, и этот дом дедушкин тоже наш. Я и по-французски умею разговаривать, а ты?
— Известно, вы баричи, — подтвердила и Пашка. — Вон у тебя и брови черные, и глаза… Ты — красивенький, — внезапно добавила она и засмеялась.
….. Ну, это все равно! — громко сказал Павлик и почему-то смутился.
И опять над ним зазвенел странно беспокойный и дразнящий смех Пашки.
— Кабы было все равно, то бы лазили в окно, а то дверь прорублена! — Пристально оглядев Павлика, она снова захохотала.
— Вот глупости! — крикнул Павлик и смутился еще больше.
Странно она смеялась, эта Пашка, странно глядела и говорила странное. Беспокойно, обидно и… враждебно становилось на душе Павлика от ее смеха и разглядываний.
— Я пойду к себе в дом! — строго сказал он и повернулся.
И снова за ним прозвенел загадочный смех рябой Пашки. Не нравилась она ему.

5

Среди ночи Павлик просыпается. С постели матери донеслись до него тревожные вздохи. Неужели это мама плачет?
— Мама, что ты? спрашивает он. подбегая к матери.
Не отвечает. Сдерживается. Однако ухо ловит неровное дыхание. Придвигается ближе Павлик, колено ударяется о замок сундука, на котором мать лежит.
— Ты плачешь, мамочка, отчет?
Он уже влез на сундук, забрался под одеяло и жмется к матери, дыша на ее руки.
— Зачем ты плачешь?
— Да. я плачу, — отвечает ему знакомый голос. Я плачу: с кем ты останешься, маленький, когда я умру? Кому ты нужен?
— Мама?.. вскрикивает Павлик и приподнимается на постели. — Мама, — повторяет он, и его крик переходит в тончайший шепот. Разве ты умираешь? Ты нездорова? Нет, мама, ты никогда, никогда не умирай. Мы вместе умрем.
Теперь мать успокаивает его, и они долго шепчутся кроткими, полными любви словами, от которых так теплеет на сердце. На большом и маленьком. Нет, конечно, умирать еще рано, надо жить. Павлик будет учиться, сделается художником или профессором, и они снова переедут жить в Москву и купят себе дом в двадцать четыре комнаты. В двух комнатах будут жить они двое, а в двадцати двух их гости, книги, картины и канарейки.
Оранжерея тоже у нас будет, доканчивает свой проект Павлик и, вздрогнув, снова жмется. А отчего мы сейчас живем в оранжерее? Разве дедушкин дом не наш?
Мать отвечает, что дом принадлежит им обеим, чти дедушка больше жил с теткой Анфой, а потому…
— А у паны у нашего не было денег? — спрашивает Павел.
— Нет, у папы не было денег.
— И мы жили хорошо, только пока был жив у нас папа?
— Да, маленький, мы жили хорошо, пока жил папа. Иди спать.
Послушно отходит на свой диван Павлик и залезает под простыню.
— И тетка Анфа — злая? — спрашивает он.
— Нет, не злая.
— А дедушка злой?
— И дедушка не злой.
— А отчет у него палец обрублен? На войне?
— Нет, не на войне, он набивал чучело. А ты спи. После расскажу.
Где-то в отдалении на селе лают собаки. Сначала одна, хриплая, как дедушка: ‘Гам-гам-гам’. Потом тоненьким визгом заливается в ответ другая, словно злая Анфиса: ‘И-хи хи хи!’
Две громадные березы задумчиво шелестят своими седыми ветвями подле крыльца, за окном оранжереи.
— Госп
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека